Смекни!
smekni.com

Анализ рассказа А.П. Чехова "Скрипка Ротшильда" (стр. 4 из 6)

Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаем

Себя самих – лишь грезою природы.

Ф.И. Тютчев, 1871 г.

Одно только слово смущает картину безмятежного счастья и радостного полёта – «больно». Даже выступая в контексте «больно смотреть на сверканье воды», оно несёт сему болезни, нездоровья, физического дискомфорта (а ведь мы помним о близости образов воды и болезни в этом чеховском произведении). И это значение связывает героя с окружающим миром, как злоба мальчишек и крики «Бронза!».

На берегу Яков видит вербу, широкую старую, «с громадным дуплом, а на ней вороньи гнезда». «И вдруг в памяти Якова, как живой, вырос младенчик с белокурыми волосами и верба, про которую говорила Марфа». Образ вербы, «той самой», только очень постаревшей вербы заставляет Якова вспомнить всё: и младенчика «с белокурыми волосиками», и «крупный берёзовый лес», и «старый-старый сосновый бор», и барки, и «громадные стада белых гусей»… Верба представляется Якову подругой юности, «подругой жизни», как он говорил о Марфе в кабинете врача. «Как она постарела, бедная!». И вот теперь стоит на берегу, «зеленая, тихая, грустная», а он сидит под ней, как пятьдесят лет назад, только один, без Марфы, и вспоминает, и думает, сколько можно было бы сделать, сколько «пользы» можно было принести людям, как весело, благополучно можно было бы жить! «Но ничего этого не было даже во сне, жизнь прошла без пользы, без всякого удовольствия, пропала зря, ни за понюшку табаку; впереди уже ничего не осталось, а посмотришь назад – там ничего, кроме убытков». Ощущение ушедшей, «пропащей», бессмысленно потерянной жизни подчёркивается периодом с многочисленными однородными сказуемыми в форме сослагательного наклонения: «…можно было бы завести рыбные ловли,… можно было бы плавать в лодке от усадьбы к усадьбе и играть на скрипке,… можно было бы попробовать опять гонять барки,… можно было бы разводить гусей…», – можно было бы жить, но ничего из того, что было можно, не было.

Это трагическое открытие, прозрение сильнейшим образом влияет на Якова. Он уже не может жить, как раньше. Но по-другому жить он тоже не в силах: понимание пришло слишком поздно. Вечером и ночью ему мерещатся все убытки его жизни, они проходят перед ним друг за другом строем, как процессия: «мерещились ему младенчик, верба, рыба, битые гуси, и Марфа, похожая в профиль на птицу, которой хочется пить, и бледное, жалкое лицо Ротшильда, и какие-то морды надвигались со всех сторон и бормотали про убытки».

Утром Яков едет к врачу и попадает к тому же Максиму Николаичу, который осматривал Марфу, и Максим Николаич прописывает ему те же порошки, тот же холодный компресс, «и по выражению его лица и по тону Яков» так же понимает, что «дело плохо и что уж никакими порошками не поможешь». Теперь Яков оказывается на месте Марфы, как до этого уже однажды примерил зелёный сюртук Ротшильда. Здесь Чехов делает явный акцент на повторе сюжета, полностью дублируя первое посещение врача. Это опять же можно рассматривать и как социальный мотив: врач осматривает пациентов одинаково и прописывает одинаковые лекарства и процедуры, одинаково зная, что они не помогут. Но для нас намного важнее скрытый смысл этого повтора: сначала Яков вёз в больницу Марфу, он переживал за неё и даже рассердился на врача, но теперь он сам стоит на месте больного. Это ещё один намёк на то, что в природе постоянно совершается своеобразный круговорот, что он, Яков, идёт по пятам за Марфой, волей-неволей подчиняясь этому круговороту, он – следующий.

Когда Яков идёт из больницы, ему в голову приходит странная для «простого мужика» мысль: «от смерти будет одна только польза: не надо ни есть, ни пить, ни платить податей, ни обижать людей», – то есть не надо терпеть убытков. «От жизни человеку – убыток, а от смертипольза». Это соображение кажется Якову справедливым, но обидным и горьким: «зачем на свете такой странный порядок, что жизнь, которая дается человеку только один раз, проходит без пользы?». Придя домой, Яков видит скрипку. До этого ему не было жалко умирать, а теперь сердце у него сжалось. До этого он тосковал только об отсутствии пользы, но теперь он понял, что не сможет «взять с собой в могилу» самое дорогое, что осталось у него в жизни: «…теперь она [скрипка] останется сиротой и с нею случится то же, что с березняком и с сосновым бором. Всё на этом свете пропадало и будет пропадать! Яков вышел из избы и сел у порога, прижимая к груди скрипку».

Образ скрипки – один из основных и главнейших образов рассказа, это ещё один заглавный герой. И теперь, в конце произведения, мы видим отношение к ней Якова как к одушевлённому лицу – и больше – как к ребёнку, которого он потерял пятьдесят лет назад. И слова «останется сиротой», «прижимая к груди» подтверждают это, они несут сему материнства (отцовства в данном случае), заботы, любви. Яков как будто баюкает скрипку; успокаивая её, он успокаивает себя. Неоднократно на протяжении текста рассказа мы задавали себе вопрос: зачем Якову так волноваться о накоплении денег, состояния, если у него нет детей? Все мысли героя о том, что убыточные деньги можно было бы положить в банк и на процентах заработать ещё, теряют смысл при упоминании о смерти единственного ребёнка. Но теперь понятно, что всю жизнь, все эти пятьдесят лет, роль наследника, любимца, того, о ком надо заботиться, того, кто развеселит или просто облегчит страдания, кто «утешит в старости», выполняла скрипка. И Марфа, не анализирующая, не рефлектирующая, инстинктивно, подсознательно чувствовала это, когда «с благоговением вешала его скрипку на стену». И теперь только она (скрипка) осталась у Якова, она единственный друг, который поддержит теперь его, поймёт и выразит всё то, что происходит в душе Якова. Ей не нужно ничего объяснять, она понимает без слов и передаёт на своём универсальном, понятном всем языке. Этот язык – музыка. «Думая о пропащей, убыточной жизни, он заиграл, сам не зная что, но вышло жалобно и трогательно, и слезы потекли у него по щекам. И чем крепче он думал, тем печальнее пела скрипка». В этой музыке – тоска, любовь, одиночество, предчувствие скорой смерти, трагическое понимание бессмысленности и тщетности жизни.

В этот момент снова появляется Ротшильд, так раздраживший Якова своим последним появлением: «Половину двора прошел он смело, но, увидев Якова, вдруг остановился, весь съежился и, должно быть, от страха стал делать руками такие знаки, как будто хотел показать на пальцах, который теперь час». В этом описании жалкого появления жида, конечно, слышна авторская ирония. И эта ирония говорит о том, что что-то в отношении к жиду изменилось: если раньше он вызывал только жалость, которая заставляла читателя осуждать Якова, то теперь появление Ротшильда вызывает скорее улыбку, ведь он боится по привычке, по инерции, хоть Яков ещё ничего ему не сделал. «Подойди, ничего, – сказал ласково Яков и поманил его к себе. – Подойди!» – вот что за изменение произошло в отношении к жиду: изменилась реакция на него Якова, и изменился тон Чехова. «Глядя недоверчиво и со страхом, Ротшильд стал подходить и остановился от него на сажень», – это описание напоминает попытку покормить птицу на улице, у пруда, или подозвать дикую, дворовую собаку, которой нужно подойти, но она боится и боком, сторонясь, подкрадывается и пытается дотянуться до еды одной только мордой, чтобы поменьше рисковать. И это тоже иронично и смешно, потому что читатель уже понял, что Ротшильду ничто не грозит, а Ротшильд всё ещё боится и в любую минуту готов пуститься бежать. Очевидно, что Чехов рассчитывает именно на такое отношение к жиду в этот момент и мастерски подбирает слова, чтобы добиться цели.

Ротшильд снова предлагает Якову работу, причём теперь открыто намекает на то, что оркестру могут хорошо заплатить (ведь он знает, чем заинтересовать Бронзу): «Господин Шаповалов выдают дочку жа хорошего целовека… И швадьба будет богатая, у-у! – добавил жид и прищурил один глаз», – стоит заметить, что до этого момента звукоподражание еврейскому акценту Ротшильда встретилось только один раз, в слове «ви», что звучало далеко не так смешно, как эта шипящая тирада. Хотя те же звуки [с], [ч], [з] должны были произноситься Ротшильдом: «Кланялись вам Моисей Ильич и велели вам за́раз приходить к ним», – но здесь звукоподражания не было. Это ещё раз подтверждает возникшую у автора по отношению к Ротшильду иронию.

На информацию о потенциальном заработке Яков не реагирует: «Не могу… – проговорил Яков, тяжело дыша. – Захворал, брат». Теперь для него есть намного более важные вещи, а материальные убытки его больше не волнуют. Слово же «захворал» можно трактовать двояко: с одной стороны, Яков болен, даже ходил в больницу и получил порошки для лечения, но с другой стороны, симптом болезни Якова один – тоска, а его неинтерес к деньгам можно назвать как болезнью, так и исцелением.

И вот Яков продолжает играть… «И опять заиграл, и слезы брызнули из глаз на скрипку. Ротшильд внимательно слушал, ставши к нему боком и скрестив на груди руки. Испуганное, недоумевающее выражение на его лице мало-помалу сменилось скорбным и страдальческим, он закатил глаза, как бы испытывая мучительный восторг, и проговорил: «Ваххх!.» И слезы медленно потекли у него по щекам и закапали на зеленый сюртук». Ротшильд ещё в начале рассказа оправдывал своё беспомощное поведение в конфликте с Яковом уважением к нему как к музыканту: «Если бы я не уважал вас за талант, то вы бы давно полетели у меня в окошко». Но теперь, когда уважение Ротшильда заслужено, достаточно одного его вида и выдоха «Ваххх!», чтобы определить степень преклонения его перед талантом Якова, чтобы увидеть, что и он понял состояние души старика по одним только звукам музыки.