регистрация / вход

Ж. Лабрюйер о характерах людей

Историческое развитие нравственных норм и морали. Реалистическое изображение человека. Пессимизм Лабрюйера. Двойственный характер моральных норм. Внутреннее состояние человека. Наличие социального зла. Нравственность как этическое достоинство.

План

Введение

1. Историческое развитие нравственных норм и морали

2. Реалистическое изображение человека

Заключение

Литература


Введение

В новое время (от XVI – XVIIвв. до начала XX в.) капиталистическая экономика распространилась по все­му земному шару, а вместе с ней — буржуазный уклад жизни и рациональное сознание западного человека. Со­циально-политические рамки Нового времени более или менее ясны. Хронология ментальной истории рисуется не столь четко.

Главные события эпохи — политические революции, промышленный переворот, появление гражданского об­щества, урбанизация жизни — запечатлены для нас в га­лерее портретов отдельных людей и человеческих групп. Как и любая эпоха, Новое время показывает громадное разнообразие психической жизни. Исторической психоло­гии еще только предстоит освоить это эмпирическое бо­гатство, обобщить и дать описание Че­ловека экономического, либерального, консервативного или революционного сознания, типов буржуа, крестьяни­на, интеллигента, пролетария, психологически проанали­зировать важные события периода. Подступиться к громад­ному материалу последних веков хотя бы только европей­ской истории нелегко. Поэтому тема реферата является актуальной в том плане, что произведение Ж. Лабрюйера «Характеры» представляет собой иллюстрацию жизни в переломный период перехода из одной общественной формации в другую.

Эта эпоха разобрана науками о современном человеке, что выражается уже в обозначени­ях периода: капитализм, буржуазное общество, индустри­альная эпоха, время буржуазных революций и движений пролетариата.

От социологии психолог получает нуж­ные ему сведении о строении социума и порядке функцио­нирования его индивидуального элемента, о социальных общностях, институтах и стратификациях, стандартах группового поведения, известных под названием личностных ориента­ции, социальных характеров, базисных типов личности, о мировоззренческих ценностях, приемах воспитания и конт­роля и других социальных инструментах, непрерывно кую­щих общественную единицу из задатков Ното 5ар i еп s .

Исторической психологии близки усилия исторической социологии показать человека в изменчивом, но исторически определенном единстве социальной жизни. Указанный раз­дел социологии рассматривает типы коллективных структур во времени, в том числе характерные формы отношений индивидов между собой, а также с общественными институ­тами. Вариант исторической социологии, смежный с исто­рической психологией, предложен немецким ученым Н. Элиасом (1807—1989) в книге «О процессе цивилизации. Социо-генетическое и психогенетическое исследование». Автор трактует правила бытового поведения не столько как ограничения, накладываемые на личность, сколько как пси­хологическое существо последней.

Для того, чтобы перейти от исторической социологии к исторической психологии, требуется рассматривать человека не как элемент социального целого, но как самостоятельную систему, включающую подструктуру социальных отношений. Слиянию же двух соседних областей исследования способ­ствует укорененность макросоциального (раннего социоло­гического) мышления в науках о человеке.

Личность есть совокупность общественных отношений или коллективных представле­ний, основы ее сознания состоят из усвоенных норм изна­ний, поэтому сознание изменяется до этих основ при соответствующих воздействиях извне и преобразованиях соци­альной среды. Метафору, идущую от новейшего естествознания, подхватывают микросоциология и отчасти — понимающая психология. Первая (ее создатели — Ж. Гуревич, Дж. Морено) нащупывает «вулканическую почву» социальности в элементарных притяжениях между участника­ми малых групп, вторая (основатель — М. Вебер) определяет социальность с точки зрения исследовательского прибора, т. е. познающего индивида, его опыта, ценностей. Веберовская со­циология тяготеет к психоанализу — доктри­нам, выносящим природу человека за пределы макросоциальных законов, она осуществляет функцию критики социологи­ческой классики. Обобщения ученого, по терминологии Вебера, — идеальные типы, логически выстроенные опреде­ления аспекта социальной действительности, теоретические эталоны при описании эмпирического материала.

Психолог пользуется схемами, дающими разметку соци­ального пространства. В масштабе общественных макроявле­ний человек предстает миниатюрным осколком социума. Между тем сам человек выступает для социальности моментом не­предсказуемости и свободы. Социология возникает, когда масса норм и представле­ний отделяется от непосредственного общения и закрепляет­ся в государственных, хозяйственных, частно-правовых сво­дах и регламентах гражданского общества. В противовес фео­дально-кастовому праву исключений и привилегий, либеральные демократии стремятся к неукоснительному ис­полнению закона, следовательно, к универсальной, фикси­рованной, независимой от реальных лиц норме.

Явления, отмечающие наступление капитализма, про­являются столь единообразно и синхронно в разных обла­стях человеческого бытия, что существует основание ис­кать для них общую основу (по крайней мере тенденцию) в психике, поведении, отношениях человека.

Из труда Лабрюйера можно составить портрет человека, живущего в семнадцатом столетии. В своем произведении автор дает определение человеческим порокам, вскрывает их первопричины, свойственные тому времени. И цель данной работы – дать общую характеристику нравственной жизни того периода. Поставленная цель предопределила задачи:

- познакомиться с произведением Ж. Лабрюйера;

- выявить характерные черты явлений того времени;

- описать основные нравственные нормы и человеческие пороки, показанные автором на страницах своего произведения.

1. Историческое развитие нравственных норм и морали.

Характеры людей являются, по Лабрюйеру, не само­довлеющими разновидностями человеческой породы, но непосредственными результатами социальной среды, варьирующими в каждом отдельном случае постоянную свою основу. Скупые существовали и в античной Греции и в абсолютистской Франции, но само содержание скупости и ее проявления кардинальным образом меняются под воздействием изменившейся обще­ственной среды. Главная задача писателя заключается поэтому не столько в самом изображении скупости, сколько в исследовании причин, породив­ших данную ее форму. Поскольку различие характеров есть результат раз­личных реальных условий, постольку писателя интересуют сами эти усло­вия и их психологический эквивалент. Лабрюйер рисует характер на фоне данной среды, или, наоборот, в своем воображении воссоздает для какого-нибудь определенного характера породившую его среду. Так сознание личного достоинства представителя класса феодалов происходило в рамках кодекса дворянской чести. Однако строго охраняя свою честь, феодал попирал достоин­ство других людей—крепостных, горожан, купцов и т. д. По­нятие чести было пропитано сословным духом и нередко но­сило характер формального требования, к тому же имеюще­го силу лишь в узком кругу аристократов. Двойственный ха­рактер моральных норм феодала выступал самым грубым образом: он мог быть «верен слову» в отношении к сюзере­ну, но «верность слову» не распространялась на крестьян, горожан, купцов; он мог воспевать «даму сердца» и насило­вать крепостных девушек; унижаться перед вельможей и «гнуть в бараний рог» своих подданных. Жестокость, грубое насилие, грабеж, пренебрежение к чужой жизни, тунеядст­во, насмешливое отношение к уму — все эти моральные ка­чества прекрасно уживаются с представлением о дворянском достоинстве и чести.

Дама, по мнению Лабрюйера, могла быть образцом светского этикета, и она же без стыда разде­валась при слугах, могла проявить самый необузданный гнев; в отношении служанки и т. п.

Вместе с историческим развитием нравственность буржуа постепенно теряет свои отдельные положительные моменты. Ее, по меткому выражению Гегеля, как бы остав­ляет «дух истории». Социальная практика правящего класса, казалось, подтверждала пессимистические представления о «порочной» природе человека: «меняется все—одежда, язык, манеры, понятия о религии, порою даже вкусы, но человек всегда зол, непоколебим в своих порочных наклонностях и равнодушен к добродетели»[4,225]. Храбрость, верность, честь — эти и другие моральные установления становятся чисто формальными, теряют живую связь с историческим развитием. Феодальная мораль выхолащивается, приобретая характер требования этикета, внешнего «приличия». Хороший тон, мо­да, манеры формализуют аристократическую нравственность. Честь становится чисто формальным по содержанию мораль­ным принципом. Этот характер аристократического мораль­ного кодекса был жестоко высмеян в период назревавших буржуазных революций. Во французской буржуазной рево­люции М. Робеспьер, например, требовал заменить честь — честностью, власть моды—властью разума, приличия—обя­занностями, хороший тон — хорошими людьми и т. п.[6,59]. «Ли­цемерие есть дань, которую порок платит добродетели», — с сарказмом отмечал Лабрюйер наблюдая нравы фран­цузской аристократии. Там, где аристократическая мораль сохранилась до наших дней, косный и формальный характер ее норм особенно очевиден[4,231].

Двойственный характер моральных норм буржуа исто­рически выступал довольно открыто, без прикрас. Это накла­дывало отпечаток и на те аристократические «добродетели», которыми впоследствии восхищались реакционные романти­ки, идеализировавшие нравственность. Проница­тельный Лабрюйер понял это, остроумно сформулировав горький афоризм: «Наши добродетели—это чаще всего искусно переряженные пороки»[4,252]. Особенно лицемерно было поведение духовных феодалов, вынужденных в силу необхо­димости проповедовать «христианские добродетели». Пропо­ведуя бескорыстие, они отличаются исключительным сребро­любием, восхваляя умеренность и умерщвление плоти, пре­даются обжорству и стремятся к роскоши; проповедуя воз­держание-развратничают; требуя искренности—лгут и обманывают.

Аморализм был распространен не только среди высших прослоек. Процветала грубая жестокость, произвол и презрение к человеческой жизни. Исторические хроники убедительно свидетельствуют о том, что на практике мораль собственного класса играла незначительную роль в поведе­нии аристократической знати.

Глубокая противоречивость со­циального прогресса придавала развитию нравственности трагическую иронию. Класс феодалов, пы­таясь удержать власть, усиливают эксплуатацию крепостного крестьянства, дей­ствуют под нажимом самых низких, мерзких страстей. Эти действия даже с точки зрения общепринятой морали той эпохи («отцы—дети») имели безнравственный характер, вели к разгулу жестокости, зверства, издевательств и кровопро­литию. Однако это усиление эксплуатации вызывало, в конце концов, сопротивление крестьян. Оно могло идти в двух на­правлениях: во-первых, за уменьшение или полное уничто­жение феодальной эксплуатации и, во-вторых, через увели­чение доходности крестьянского хозяйства и сокращение от­носительного размера той части доходов, которую присваивал феодал. Б. Ф. Поршнев в своем исследовании убедительно показывает, что крестьянство делало немало усилий в этом втором направлении[7,279]. Исторические послед­ствия этих усилий, внешне довольно незаметных и обыден­ных, имели громадное историческое значение. Они способ­ствовали развитию производительных сил и, в конечном ито­ге, явились одной из предпосылок возникновения капитали­стического способа производства. Так нравственные пороки правящего класса через целую цепь социальных зависимо­стей выступают как «рычаги» исторического развития.

Нравственный прогресс, имевший место в эпоху феода­лизма, был исторически ограничен. Печать косности и патриархальности, лежавшая на нравственности этой эпохи, мож­но было преодолеть лишь выйдя за рамки феодального уклада. Однако антифеодальные революции крепостного крестьян­ства, выдвигавшие наиболее передовые для своего времени моральные идеалы и нравственные правила, не могли при­вести к установлению нового строя. Наиболее благородные, далеко идущие моральные цели и идеалы этих революций не могли быть осуществлены в эпоху феодализма. Обычно восстания кончались поражением, топились в крови. Разу­меется, основная линия социального прогресса проходила под знаком классовой борьбы угнетенного кре­стьянства. Сопротивление крепостных, нараставшее по мере развития внутренних противоречий феодального способа про­изводства, заставляло верхи перестраиваться и переходить на более высокую ступень феодальной эксплуатации. Таким образом, крестьянские восстания не были исторически бес­плодны, а, наоборот, были мощным стимулом исторического прогресса. Тем не менее их ограниченность и нереальность достижения своих конечных целей, моральных идеалов ска­зывалась и на той роли, которую они сыграли в нравствен­ном прогрессе человечества. Исчерпав те скудные возможно­сти, которые давал феодализм нравственному прогрессу, дальнейшее поступательное развитие нравственности могло произойти лишь на новой социальной почве, с новыми дви­жущими силами и общественными, противоречиями.

Таким социальным строем, который пришел на смену феодализму, был капитализм. Там, где в силу специфических историче­ских условий возникновение нового уклада было замедлено, нравственный прогресс, достигнутый в рамках феодального общества, приостанавливается. Начинается топтание на ме­сте. Худшие черты—косность, патриархальность—начинают возобладать над моментами развития и в нравственности народа. Отдельные успехи нравственного развития, подобно хамелеону, меняют свою историческую окраску и роль. Из двигателей социального развития они превращаются в его препятствие. Нравственный прогресс не только замедляется, но и идет вспять, превращается в регресс. Таким образом, каждая новая общественно-экономическая формация, сменявшая старую, была тем новым социальным уровнем, на котором только и было возможно дальнейшее продвижение нравственного прогресса человечества. Причем социальный прогресс разрушает вместе со старыми общест­венными формами и те стороны прежних нравственных отно­шений, которые могут восприниматься последующими поко­лениями как положительные, привлекательные. Однако от­дельные «утраты» в нравственном развитии вовсе не отвер­гают его восходящего, прогрессивного характера. Отдель­ные, частные потери — неизбежность, присущая всему восхо­дящему духовному развитию. Вот почему и критерий нрав­ственного прогресса не может быть сведен к метафизическо­му представлению о «сохранении» всего морально положи­тельного, что бытовало в истории. Моральный прогресс— не хранилище, куда каждое поколение людей сдавало свои, благородные для того времени, нормы и принципы, оставляя за порогом свои пороки. Восходящее развитие морали в са­мой своей сущности — процесс, и может быть понято только как процесс. Попытки сохранить в истории все то нравствен­но «хорошее», что вырастало в разные эпохи, за счет уничто­жения того «дурного», с чем это «хорошее» сталкивалось — не более как ветхая иллюзия моралистов. Противоречи­вость—внутренняя черта нравственного прогресса, своеобраз­но проявляющаяся в нормативной, изменчивой противополож­ности «добра» и «зла».

2. Реалистическое изображение человека.

Самым значительным литературным произведением последней четверти XVII в. является книга Лабрюйера «Характеры и нравы этого века»

Жан де Лабрюйер (1645—1696) происходил из семьи небогатых горожан, может быть и имевшей в прошлом дво­рянское звание, но окончательно утратившей его ко времени рождения писателя. Иронически возводя свой род к одному из участников крестовых походов, Лабрюйер выказывает полное безразличие к сословным катего­риям: «Если благородство происхождения—добродетель, то она теряется во всем том, что недобродетельно, а если оно не добродетель, то оно стоит очень мало». Однако Лабрюйеру пришлось всю жизнь испытывать на себе гнет сословных предрассудков.

В 1684 г., по рекомендации Боссюэ, он получил место воспитателя внука знаменитого полководца Конде — человека с огромным честолюбием, беспредельной гордостью и неукротимым нравом. Дворец Конде в Шантильи был своего рода маленьким Версалем. Постоянными посетителями его были виднейшие люди Франции—политики, финансисты, придворные, военные, духовные, писатели, художники, вереницей проходившие перед глазами проницательного Лабрюйера. По выражению Сент-Бева, Лабрюйер занял «угловое место в первой ложе на великом спектакле человеческой жизни, на грандиозной комедии своего времени». Плодом знакомства с этой «комедией» и явилась упомянутая единственная книга Лабрюйера, сразу получившая широкую, хотя и несколько скандальную известность.

В качестве образца для своего сочинения Лабрюйер избрал книгу греческого писателя Теофраста, жившего в конце IV в. до н. э. Сначала Лабрюйер задумал дать лишь перевод «Характеров» Теофраста, присое­динив к ним несколько характеристик своих современников. Однако с каж­дым последующим изданием (при жизни автора их вышло девять) ориги­нальная часть книги увеличивалась, так что последнее прижизненное издание заключало в себе, по подсчету самого автора, уже 1120 ориги­нальных характеристик (вместо 418 первого издания), а характеристики Теофраста печатались уже в качестве приложения.

В речи о Теофрасте, произнесенной Лабрюйером в 1693 г. при его вступлении в Академию и предпосланной 9-му изданию его книги, он дает апологию этого писателя, видя в его манере индивидуализировать челове­ческие пороки и страсти наиболее адекватную форму изображения дей­ствительности. Однако Лабрюйер реформирует и усложняет эту манеру: «Характеристики Теофраста, — говорит он, — демонстрируя человека ты­сячью его внутренних особенностей, его делами, речами, поведением, по­учают тому, какова его внутренняя сущность; напротив, новые харак­теристики, раскрывая в начале мысли, чувства и поступки людей, вскрывают первопричины их пороков и слабостей, помогают легко предвидеть все то, что они будут способны говорить и делать, научают более не удивляться тысячам дурных и легкомысленных поступков, которыми на­полнена их жизнь».

Характеристики Лабрюйера чрезвычайно конкретны; это именно ха­рактеры и нравы данного века — длинная галерея портретов куртизанок, вельмож, банкиров, ростов пупков, монахов, буржуа, ханжей,, скупцов, сплет­ников, болтунов, льстецов, лицемеров, тщеславных, — словом, самых разнообразных представителей различных слоев общества. «Харак­теры» Лабрюйера вырастают в грандиозный памфлет на всю эпоху. Критика Лабрюйера связана уже не с иде­ологией оппозиционных кругов феодального дворянства, а с настроениями радикальных буржуазно-демократических слоев, начинающих выражать не­довольство широких масс абсолютистским режимом.

Книга Лабрюйера распадается на ряд глав: «Город», «Двор», «Вель­можи», «Государь» и т. д. Ее композиция соответствует внутренней клас­сификации портретов, критерием которой является социальная принадлеж­ность. Глава «О материальных благах» выполняет как бы роль введения и заключает в себе принципиальные установки автора.

Внутреннее состояние человека, его духовный комплекс демонстри­руется Лабрюйером на его внешних свойствах и проявлениях. Телесный облик человека показан как функция его внутреннего мира, а этот по­следний дается как результат внешнего воздействия, как психологический продукт социального бытия. Это — реалистическое изображение человека, как части определенного конкретного общества.

Стремление передать общественное явление во всей его полноте при­водит Лабрюйера к весьма глубокому проникновению в действительность. Его обозрению равно доступны «двор» и «город», столица и деревня, вельможи и буржуа, чиновники и крестьяне. Но из какой бы обществен­ной среды ни избирал Лабрюйер материал для своих суждений, его интере­сует обыденное, типичное, наиболее общее в его наиболее конкретном и индивидуальном многообразии. Если он рисует ханжу, то это настоящий ханжа времен Людовика XIV. Дав порт­рет ханжи, Лабрюйер теоретически обосновывает его реальность в ряде сопутствующих максим, уясняя типичность этого явления, анализируя и расчленяя его путем показа того, как ханжество проявляется у священника, у вельможи, у буржуа, у маркизы. Десяток иллюстраций, каждая из кото­рых — законченный портрет, завершается обобщающей максимой: «Ханжа— это тот, кто при короле-атеисте был бы безбожником»[4,342].

Когда Лабрюйер рисует скупца, он опять-таки дает несколько вариан­тов одного типа: скупца-вельможу, скупца-чиновника, скупца-торговца. «Двор» представлен у него типами льстеца, хвастуна, наглеца, болтуна, франта, высокомерного задиры, чванливого аристократа. Все это — живые люди, превосходный познавательный материал для знакомства с подлинным двором Людовика XIV. «Ничего другого не нужно для успеха при дворе, как истинное и естественное бесстыдство». «Город» представлен у Лаб­рюйера образами «мещанина во дворянстве», денежного туза, угодливого чиновника, жеманной маркизы, шарлатана-врача, пройдохи-торговца. Все эти типы буржуа, Лабрюйером умножаются, дифференцируются и расчленяются на десятки вариантов. Сам король по­является на страницах его книги. И, наконец, как страшный контраст королю и двору, выступает у Лабрюйера крестьянство. Ни одному из французских писателей конца века не удалось нарисовать такой потрясаю­щей картины судьбы французского народа, являющейся одновременно гнев­ной филиппикой против современного социального строя: «Можно видеть иногда неких полудиких существ мужского и женского пола, рассеянных на полях, черных, с мертвенным цветом кожи, обугленных солнцем, согбен­ных над землей, которую они роют и перерывают с непобедимым упрямством; они обладают даром членораздельной речи и, когда выпрямляются, обна­руживают человеческий облик; и, в самом деле, оказывается, что это — люди. На ночь они удаляются в логова, где утоляют свой голод черным хлебом, водой и кореньями; они освобождают других людей от необходимости сеять, пахать и собирать жатву, чтобы жить, и заслуживают поэтому право не остаться совсем без того хлеба, который они посеяли»[4,226].

Эти замечательные строки Лабрюйера о крестьянах цитирует Пуш­кин в своем «Путешествии из Москвы в Петербург». «Фонвизин, —пишет Пушкин, — лет за пятнадцать пред тем путешествовавший по Франции, говорит, что, сто чистой совести, судьба русского крестьянства показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю. Вспомним описа­ние Лабрюйера»[5,295].

Отношение Лабрюйера к народу совершенно четко и недвусмысленно: «Судьба работника на виноградниках, солдата и каменотеса не позволяет мне жаловаться на то, что у меня нет благ князей и министров»[4,238]. Это противопоставление народа сильным мира сего вызывает у Лабрюйера стремление определить собственную социальную ориентацию: «Народ не имеет разума, но аристократы не имеют души. Первый имеет добрую сущ­ность и не имеет внешности, у вторых есть только внешность и лоск. Нужно ли выбирать? Я не колеблюсь. Я хочу быть человеком из народа»[4,298].

Констатируя наличие социального зла, выражающегося прежде всего в неравенстве сословий, Лабрюйер старается определить его первопричину. Этой первопричиной оказывается материальный интерес — деньги. Колос­сальная сила денег, превращающая в меновую стоимость семейные, мораль­ные и политические отношения, Лабрюйеру вполне ясна. Люди, влюблен­ные в барыш, «это уже не родители, не друзья, не граждане, не христиане; это, может быть, уже не люди; это—обладатели денег»[4,227].

Лабрюйер дает сложную гамму человеческих судеб, направляемых этой всесильной властью.

«Созий от ливреи мало-помалу, благодаря доходам, перешел к участию в откупах; благодаря взяткам, насилию и злоупотреблению своей вла­стью, он, наконец, поднялся на значительную высоту; благодаря своему положению, он стал аристократом; ему недоставало только быть доброде­тельным; но должность церковного старосты сделала и это последнее чудо»[4,301]. Этот портрет, как и многие другие, подобные ему, заключает в себе уже готовый сюжет реалистического романа. Образ тунеядца, живущего за счет обнищания эксплатируемых им масс, особенно привлекает автора своей одиозностью и вызывает целый ряд портретов.

«Этот столь свежий и цветущий мальчик, от которого веет таким здо­ровьем, состоит сеньором аббатства и десяти других бенефиций; все это вместе приносит ему сто двадцать тысяч ливров дохода, так что он весь завален золотом. А в другом месте живет сто двадцать бедных семейств, которым нечем согреться зимой, у которых нет одежды, чтобы прикрыться, нет часто и хлеба; они в крайней бедности, которой поневоле стыдно. Ка­кое неравномерное распределение!»[4,304]

Творцы денег становятся героями дня, мир превращается в арену, где ради материального благополучия в кровавой схватке возникают человече­ские пороки и гибнут человеческие добродетели. Лабрюйер страстно вос­стает против такого положения дел, обрушивается на него с уничтожающей критикой и пытается найти выход. Но сильный в отрицании, он тотчас же ослабевает, как только ему приходится рисовать положительный идеал. Правильный диагноз не дает ему еще средства для составления прогноза. «Настоящее принадлежит богатым, а будущее добродетельным и одарен­ным»[4,50] — вот, по сути дела, единственная формула писателя, дальше кото­рой ему пойти не удается. Лабрюйер хочет, чтобы миром управлял разум, и набрасывает программу рационально устроенного государства. Вместили­щам государственного разума должен стать добродетельный король, иде­альный правитель, воплощающий идею просвещенной монархии. В главе «О государе» Лабрюйер дает пространный перечень качеств, необходи­мых для руководителя государства. Это отнюдь не портрет Людовика XIV, это образ утопического правителя, сконструированный моралистом. «Мне кажется, — заключает Лабрюйер, — что монарх, который соединил бы в себе эти качества, был бы достоин имени Великого»[4,211]. В этом идеаль­ном портрете Лабрюйер как бы старается дать своему воспитаннику, а может быть и самому Людовику XIV, некий образец, заслуживающий подражания.

В политических вопросах, при всей наивности своих взглядов, Ла­брюйер стоит все же на передовых позициях. Его положительная роль — в том, что он ратовал против произвола и тирании за рациональное, хотя и монархическое государство; в том, что, в пределах возможного, он пока­зывал абсолютизму ту бездну, к которой он пришел; в том, что, гумани­стически стремясь облегчить бедствия своей страны, он дипломатично лаконического портрета и меткой обрисовки человеческой психики.

Основное в «Характерах» — это размышления о духовном складе человека, о «настрое» его ума и сердца. При этом Лабрюйер считает, что характер не строится на какой-либо одной пси­хологической черте (например, скупости или самовлюбленности). Лабрюйера раздражает в маниакальном, однокачественном характере обедненность его содержания, неспособность вобрать в себя всю многогранность человека.

Эти тенденции проявляются в том, что писа­тель часто выводит приобретенные человеком свойства не из его внутреннего мира и даже не из влияния на него других людей, а из воздей­ствия социальной среды в целом. Характер он связывает с образом жизни. Так, манеры и по­ступки человека, получившего видную долж­ность, определяются, в представлении писателя, саном. А человек, от природы веселый и щед­рый, под влиянием обстоятельств становится у Лабрюйера угрюмым, скупым, угодливым, чер­ствым. Входя в противоречие с теоретическими канонами классицизма, Лабрюйер возражает против трактовки человеческого характера как чего-то неизменного. Он уверен, что люди на протяжении своей жизни становятся непохо­жими на самих себя. Некогда благочестивые, умные и образованные с годами перестают быть таковыми, и, напротив, те, кто начинал с пого­ни за наслаждениями, обретают мудрость и умеренность. Вследствие признания принципа развития характера, его изменяемости особую роль у Лабрюйера играют качества «приобре­тенные». Возрастает их значимость по сравне­нию с врожденными чертами.

Лабрюйер не имеет дело с человеком вооб­ще. В первую очередь он уделяет огромное внимание принадлежности человека к определенному социальному слою. В связи с этим очень существенна для него тема богатства и бедности, имущественных контрас­тов, теснейшим образом соприкасающаяся с те­мой сословной иерархии и юридического нера­венства.

Важнейшим для Лабрюйера является вопрос о различиях, существующих в феодальном об­ществе между привилегированными сословия­ми и огромной массой людей, лишенных приви­легий: между дворянами, вельможами, минист­рами, чиновниками, с одной стороны, и людьми низкого звания, с другой. Лабрюйер рассказы­вает о крестьянах, которые «избавляют других от необходимости пахать, сеять, снимать уро­жай и этим самым вполне заслуживают право не остаться без хлеба» и которые все же обре­чены на нищету, тяжкий труд и полуголодное существование, низведены до положения «ди­ких животных», живущих в «логове». Он гово­рит и о вельможах, утопающих в роскоши, про­водящих дни и ночи в предосудительных заба­вах, никому не желающих добра, таящих под личиной учтивости развращенность и злобу.

Сословное неравенство в феодальном общест­ве закрепляется для Лабрюйера неравенством имущественным, связанным с возрастанием в обществе роли буржуазии и значения денег. Бо­гатство же, в свою очередь, поддерживает со­словные привилегии и типичную для феодаль­ного общества иерархию верхов и низов.

Мысль о бедных людях сопровождает автора «Характеров» постоянно, о чем бы он ни размы­шлял. Он сообщает о семьях бедняков, которым «нечем обогреться» зимой, нечем «прикрыть на готу» и порой даже нечего есть, нищета кото­рых ужасна и постыдна. При мысли о них у Лабрюйера «сжимается сердце». Нищие и обез­доленные присутствуют в «Характерах» рядом с людьми «цветущими и пышущими здоровьем», людьми, «которые утопают в излишествах, ку­паются в золоте, столько проедают за один при­сест, сколько нужно для прокормления сотни семейств». Все способы обогащения представ­ляются Лабрюйеру «некрасивыми», связанными с казнокрадством, мошенничеством, разорени­ем других. Люди, поглощенные корыстью и наживой, «пожалуй, даже не люди», убежден ав­тор «Характеров».

Отрицание Лабрюйером богатства и знатно­сти, включение в изображаемый мир образов вельможи и простолюдина, богача и бедняка со­общают дополнительный смысл его идеальному образу мудреца, столь типичному для классици­стического мировосприятия. Не случайны заме­чания Лабрюйера о том, что при дворе не нуж­ны ум и способности, так как их заменяют уч­тивость, умение поддерживать разговор и т. п., что глупец, стяжавший богатство,—вовсе не редкость и что «недоумки» добиваются богат­ства отнюдь не «трудом или предприимчиво­стью». Замечание относительно труда, который вовсе не нужен при наличии знатности и без ко­торого можно обойтись при накоплении богат­ства, заслуживает особого внимания. Мудрец для Лабрюйера не только тот, кто умен, но и тот, кто трудится. Трудолюбие — неотъемлемое качество мудреца. Оно сближает его с «челове­ком из народа», с крестьянином, ибо главное содержание жизни последнего — труд.

Мысль о недостаточности для «мудреца» его интеллектуальных преимуществ подкреплена рассуждением о «сановниках» и «умных лю­дях». Различая тех, у кого «нет ничего, кроме сана», и тех, у кого «нет ничего, кроме ума», Лабрюйер противопоставляет тем и другим «до­бродетельного человека». Во второй главе «Ха­рактеров» писатель рассуждает о «героях», ко­торые попадаются и среди судейских, и среди ученых, и среди придворных. Но ни герой, ни великий человек не стоят, по мысли Лабрюйера, одного «истинно нравственного человека». Нравственность как этическое достоинство ста­новится в «Характерах» главным мерилом по­ведения. Благородным представляется только то, что «бескорыстно», что чуждо всему эгоистическому, истинным великодушием почитается то, которое непринужденно, мягко и сердечно, просто и доступно, «движимо добротой».

Участь человека представляется Лабрюй­еру столь безотрадной, что знакомство с ней, по его мнению, может лишь отбить охоту к жизни. Писатель недооценивает и могущество разума, не верит в его способность управлять поведе­нием человека. В юности, утверждает Лабрюй­ер, человек живет инстинктами; в зрелом воз­расте разум развивается, но его усилия как бы сводятся на нет страстями, врожденными поро­ками; в старости разум входит в полную силу, но он уже охлажден годами неудач и горестей, подточен дряхлением тела.

Пессимизм Лабрюйера связан и с овладеваю­щим им временами убеждением в неспособно­сти мира развиваться, совершенствоваться. Ме­няются, полагает порой писатель, лишь одежда, язык, манеры, вкусы, а человек же остается зол и непоколебим в своих порочных наклонно­стях. Автор «Характеров» считает, однако, что не следует «возмущаться» тем, что люди черст­вы, неблагодарны, несправедливы, надменны,— «такова их природа». А раз так, то и борьба с пороками бессмысленна. Примирение с дейст­вительностью приобретает в «Характерах» окраску традиционализма. Лабрюйер осуждает ремесло шулера как занятие грязное, основан­ное на обмане. Но косвенным и частичным оправданием для него служит то, что оно су­ществует издавна, им занимаются «во все вре­мена». Почти так же обстоит дело с всесилием денег в современном обществе. Лабрюйер объ­являет это всесилие абсолютным, не обуслов­ленным конкретными обстоятельствами, ссыла­ясь на богачей, властвовавших над людьми еще в античном мире.

Черты традиционализма в «Характерах» тес­но связаны с призывами Лабрюйера «излечить­ся от ненависти и зависти». Человек должен отказаться от преклонения перед высшими ран­гами, от пресмыкательства и приниженности. Но призывы к чувству собственного достоинст­ва, к гордости перемежаются с высказываниями о бесцельности борьбы за изменение мира, за изменение сложившейся сословной иерархии. Следует довольствоваться малым, утверждает автор «Характеров».

Особый смысловой оттенок приобретает в связи с этим и образ носителя мудрости у Лаб­рюйера. Мудрость должна примирять с успеха­ми «злых», с предпочтением, которое отдается недостойным. Мудрость Мудреца — в сохране­нии нейтралитета. Он должен ограничить себя ролью зрителя. Он обречен на пассивность.

Лабрюйер — непосредственный предшествен­ник просветителей XVIII в., писатель, прокла­дывавший им путь, и мыслитель, острые проти­воречия в сознании которого глубоко уходят сво­ими корнями в почву французской действитель­ности конца XVII столетия — периода, преис­полненного сложных и мучительных противоре­чий, своеобразной переходной полосы от одной эпохи к другой.


Заключение

Человеческая природа со времени Лабрюйера не из­менилась. И хотя двор не именуется больше двором и главой государства является уже не король, а человек, облеченный властью, окружающие его льстецы и дове­ренные лица сохраняют все те же черты характера. И по-прежнему справедлива мысль, что настроение лю­дей, их восхищение и вдохновение вызываются успехом и что «нужно немногое для того, чтобы удачное злодея­ние восхвалялось как подлинная добродетель». «Не ждите искренности, откровен­ности, справедливости, помощи, услуг, благожелательно­сти, великодушия и постоянства от человека, который не­давно явился ко двору с тайным намерением возвы­ситься.» Он уже перестал называть вещи своими именами, для него нет больше плутов, мошенников, глупцов и наха­лов — он боится, как бы человек, о котором он невольно выскажет свое истинное мнение, не помешал ему выдви­нуться... он не только чужд искренности, но и не терпит ее в других, ибо правда режет ему ухо; с холодным и безразличным видом уклоняется он от разговоров о дворе и придворных, ибо опасается прослыть соучастником го­ворящего и понести ответственность»[3,57] .

Не пробуждает ли в вас этот портрет воспоминаний о совсем недавнем времени? Мы говорим: «достигнуть цели» вместо «сделать карьеру», но слова могут быть другими, а суть — оставаться прежней. Характеры людей определя­ются и формируются их взаимоотношениями.

«Мы, столь современные теперь, будем казаться уста­ревшими спустя несколько столетий»,— писал Лабрюйер, И он спрашивал себя, что будут говорить последующие поколения о вымогательстве налогов в эпоху «золотого века», о роскоши финансистов, об игорных домах, о тол­пах воинственных приживал, состоявших на содержании у фаворитов. Но мы, для кого Лабрюйер — старинный классик, читаем его, не удивляясь. В людях, нас окру­жающих, мы находили те же черты характера, а сверх того и другие, еще более поразительные. И в свою оче­редь опасаемся лишь того, как бы наши внуки не были шокированы нашими нравами. История покажет им людей нашего времени, уничтожающих с высоты быстрокрылых машин в течение нескольких минут целые цивилизации, создававшиеся на протяжении веков. Она продемонстри­рует аналогичную экономику, в условиях которой одни народы вымирают с голоду на глазах у других, которые не знают, где найти применение их силам [3,53].

Потомки узнают, что наши улицы были настолько тесны, что передвижение в нам казалось более затруднительным и медленным, чем пешее; что наши дома в течение зимы не отапливались; что мужчины и женщины расшатывали свое здоровье и ум отвратитель­ными опьяняющими напитками; что огромные средства шли на выращивание растения, листьями которого дымят все народы земли; что наше представление об удовольст­вии сводилось к ночному разгулу в переполненных людь­ми местах, к созерцанию, как столь же печальные суще­ства, как мы сами, пьют, танцуют и курят. Будут ли шокированы этим наши потомки? Откажутся ли следо­вать привычкам этого безумного мира? Отнюдь нет. Они будут предаваться сумасбродствам еще худшим, чем наши. Они будут так же читать Лабрюйера, как тот чи­тал Теофраста. И скажут: «Учитывая, что эта книга была написана два тысячелетия назад, просто восхити­тельно, что они так похожи на нас...»

• Люди почти ни во что не ставят добродетели и боготворят совершенства тела и ума. Тот, кто, невозмутимо и ни на минуту не сомневаясь в своей скромности, скажет вам о себе, что он добр, постоянен, искренен, верен, справедлив и не чужд благодарно­сти, не дерзнет заявить, что у него острый ум, красивые зубы и нежная кожа: это было бы чересчур.

Правда, две добродетели — смелость и щедрость — приво­дят всех в восхищение, ибо ради них мы забываем о жизни и деньгах — двух вещах, которыми весьма дорожим; вот почему никто не назовет себя вслух смелым или щедрым.

Никто, в особенности без должных к тому оснований, не ска­жет, что он наделен красотой, великодушием, благородством: мы настолько высоко ценим эти качества, что, приписывая их себе, не скажем об этом вслух.

• Какой разлад между умом и сердцем! Философ живет не так, как сам учит жить; дальновидный и рассудительный поли­тик легко теряет власть над собой.

• Разум, как и все в нашем мире, изнашивается: наука, ко­торая служит ему пищей, в то же время истощает его.

• Люди маленькие часто бывают отягчены множеством бес­полезных достоинств: им негде их применить.

• Есть люди, которые не гнутся под тяжестью власти и ми­лостей, быстро свыкаются с собственным величием и, занимая самые высокие должности, не теряют от этого голову. Те же, кого слепая и неразборчивая фортуна незаслуженно обременяет сво­ими благодеяниями, наслаждаются ими неумеренно и заносчиво; их взгляды, походка, тон и манеры долго еще выдают удивление и восторг, в которые их повергло собственное возвышение, и они преисполняются такой безудержной спесью, что лишь падение может их образумить.

• Человек рослый и сильный, с широкими плечами и гру­дью, легко и непринужденно несет огромный груз, причем у него еще свободна одна рука; карлика раздавила бы вдвое меньшая тяжесть. То же и с высокими должностями: они делают людей великих еще более великими, ничтожных — еще более ничтож­ными.

• Есть люди, которым странности идут лишь на пользу: они переплывают такие моря, где другие терпят крушение и тонут; они достигают успеха такими путями, на которых его обычно не находят; их чудачества и безумства приносят им те плоды, какие другим приносит лишь глубочайшая мудрость. Держась около сильных мира сего, которым они посвящают все свое время, ибо возлагают на них свои заветные надежды, они не служат им, а забавляют их.

Вся наша беда в том, что мы не умеем быть одни. Отсюда — карты, роскошь, легкомыслие, вино, женщины, невежество, зло­словие, зависть, надругательство над своей душой и забвение бога.

• Человеку, по-видимому, мало своего собственного об­щества: темнота и одиночество вселяют в него беспокойство, беспричинную тревогу и нелепый страх или в лучшем случае скуку.

• Скука пришла в наш мир вместе с праздностью; она в зна­чительной мере объясняет склонность человека к наслаждениям, картежной игре, обществу. Тот, кто любит труд, не нуждается в посторонних.

• Большинство людей употребляет лучшую пору жизни на то, чтобы сделать худшую еще более печальной..

• Есть произведения, которые начинаются альфой и конча­ются омегой. В них есть все: хорошее, дурное и отвратительное; в них не забыт ни один жанр. Как они изысканны, как вычурны! Их называют плодами игры ума. Наше поведение — такая же игра: принявшись за что-нибудь, мы непременно хотим дойти до конца. Порою нам лучше отступиться и найти себе другое заня­тие, но ведь продолжать начатое труднее, а значит, более почет­но; поэтому мы продолжаем, препятствия лишь усугубляют нашу решимость, тщеславие подгоняет нас и берет верх над разумом, который покоряется и сдается. Этот тонкий побудительный мо­тив можно обнаружить в наших самых высоконравственных де­лах — даже в делах веры.

Литература

1. История всемирной литературы в 8т.,Т.2 – М.:Просвещение, 1992-346с.

2. История французской литературы в 4 т.,Т1 –М.:Просвещение,1987- 347с.

3. Ж. д. Лабрюйер. Характеры или нравы нынешнего века.- М.; Изд-во АН СССР, 1964 – 225 с.

4. Ш. Л е т у р н о. Эволюция рабства –М.Просвещение1993- 328с.

5. А. Моруа Литературные портреты – М.: Прогресс, 1970 – 454с.

6. Б. Ф. Поршнев. Феодализм и народные массы - М.: «Наука», 1964- 279с.

7. Шкуратов В. А.Историческая психология- изд 2-е, перераб..- М.: Смысл, 1997.- 505с.

ОТКРЫТЬ САМ ДОКУМЕНТ В НОВОМ ОКНЕ

ДОБАВИТЬ КОММЕНТАРИЙ  [можно без регистрации]

Ваше имя:

Комментарий