Смекни!
smekni.com

М.Монтень Опыты (стр. 183 из 372)

Если я лгу, я оскорбляю себя в большей мере, чем того, о ком я солгал.

Рассказывают о следующем похвальном обычае у персов: они неизменно говорили о своих смертельных врагах, с которыми вели беспощадные войны, уважительно и соблюдая полную справедливость, так, как того заслуживала их доблесть.

Я знаю немало людей, обладающих различными замечательными чертами: кто остроумием, кто сердечностью, кто отвагой, кто чуткой совестью, кто красноречием, кто еще чем-либо другим, но человека великого в целом, совмещающего в себе столько отличных свойств или обладающего хотя бы одним из них, но в такой исключительной степени, чтобы он вызывал в нас восхищение и его должно было бы сравнивать с теми, кого мы чтим среди людей, обитавших некогда на земле, — нет, с таким человеком моя судьба не дала мне встретиться. Самым великим из тех, кого я хорошо знал, — я говорю о природных дарованиях и способностях — и самым благородным был Этьен де Ла Боэси; это была душа, до краев полная достоинств, прекрасная, с какой стороны на нее ни взглянуть, душа, скроенная на древний лад; и он совершил бы великие и памятные дела, когда б того захотела судьба его, ибо к своим богатым природным данным он многое добавил с помощью размышлений и занятий науками.

Не знаю, как это так получилось, — а что так получается, это бесспорно, — но только в тех, кто ставит своей неизменной целью домогаться возможно большей учености, кто берется за писание ученых трудов и за другие дела, требующие постоянного общения с книгами, — в тех обнаруживается столько чванства и умственного бессилия, как ни в какой другой породе людей. Быть может, это получается оттого, что в них ищут и от них ожидают большего, чем от других людей, и им не прощаются обычные недостатки; или, может быть, сознание собственной учености придает им смелость выставлять себя напоказ и важничать, чем они выдают себя и сами себе причиняют ущерб. Так и ремесленник обнаруживает свою неумелость гораздо явственнее тогда, когда в его руки попадает ценный материал, который он портит своей бестолковой и грубой работой, чем когда ему приходится иметь дело с простым материалом: недостатки в золотом изваянии раздражают нас гораздо сильнее, нежели в гипсовом. Точно так же поступают и те, кто, тыча всем в глаза вещи, которые сами по себе и на своем месте весьма хороши, пользуется ими безо всякого толку и меры и, оказывая честь своей памяти за счет разума, оказывая честь Цицерону, Галену, Ульпиану и святому Иерониму [84. - Ульпиан — выдающийся римский юрист и политический деятель III в. н. э. — Святой Иероним (340–420) — один из так называемых «отцов церкви», переводчик библии на латинский язык.], выставляет себя самого в смешном виде.

Я охотно возвращаюсь к мысли о пустоте нашего образования. Оно поставило себе целью сделать нас не то чтобы добропорядочными и мудрыми, а учеными, и оно добилось своего: оно так и не научило нас постигать добродетель и мудрость и следовать их предписаниям, но зато мы навсегда запомнили происхождение и этимологию этих слов; мы умеем склонять самое слово, служащее для обозначения добродетели, но любить ее мы не умеем. И если мы ни из наблюдения, ни на основании личного опыта не знаем того, что есть добродетель, то мы хорошо знаем ее на словах и постоянно твердим о ней. Когда речь идет о наших соседях, нам недостаточно знать, какого они роду-племени, кто их ближайшие родичи и какими связями они обладают; мы хотим, чтобы они подружились с нами, хотим установить с ними близость и добрые отношения. А наше образование между тем забивает нам головы описаниями, определениями и подразделениями разных видов добродетели, как если бы то были фамильные прозвища и ветви генеалогического древа, нисколько не заботясь о том, чтобы установить между добродетелью и нами хоть какие-нибудь знакомство и близость. К тому же, для нашего обучения отобраны не те книги, в которых высказываются здравые и близкие к истине взгляды, но написанные на отменном греческом языке или на лучшей латыни, и заставляя нас затверживать эти красиво звучащие слова, нас принуждают загромождать память нелепейшими представлениями древности.

Подлинно разумное обучение изменяет и наш ум, и наши нравы, вроде того, как это произошло с Полемоном, распутным юношей-греком, который, отправившись случайно послушать один из уроков Ксенократа, не только оценил полностью красноречие и ученость философа и не только принес домой много полезных знаний, но и вынес оттуда плоды еще более ощутительные и более ценные, а именно то, что характер его внезапно изменился и нрав исправился [85. - … характер его… изменился и нрав исправился. — Полемон Афинский — глава Академии после смерти Ксенократа (313 г. до н. э.), под влиянием которого он в корне изменил свой характер и стал вести добродетельную жизнь. — Приведенный эпизод см. Диоген Лаэрций, IV, а также Валерий Максим, VI, 9 и Гораций. Сатиры, II, 3, 253.]. А кто из нас когда-нибудь почувствовал на себе подобное воздействие нашего обучения?

faciasne, quod olim

Mutatus Polemon? Ponas insignia morbi,

Fasciolas, cubital, focalia, potus ut ille

Dicitur ex collo furtim carpsisse coronas,

Postquam est impransi correptus voce magistri? [86. - Поступишь ли ты так, как поступил некогда преобразившийся Полемон? Бросишь ли признаки твоего безумия — все эти ленточки, подушечки, платочки? Рассказывают, что, хотя он и был пьян, Полемон украдкой сорвал со своей шеи украшения, настолько он был захвачен словами учителя (лат.). — Гораций. Сатиры, II, 3, 253.]

Наименее недостойным представляется мне то сословие, которое по причине своей простоты занимает последнее место; больше того, его жизнь кажется мне наиболее упорядоченной: нравы и речи крестьян я, как правило, нахожу более отвечающими предписаниям истинной философии, чем нравы и речи наших присяжных философов [87. - … нравы и речи крестьян я… нахожу более отвечающими… истинной философии… — Здесь перед нами еще один яркий пример высокой оценки, которую Монтень дает людям из народа, в частности крестьянам. Во многих местах своих «Опытов» он отмечает чистоту нравов и здравый смысл простых людей, ставя народную мудрость не ниже, а в некоторых случаях даже выше учености философски образованных людей.]. Plus sapit vulgus, quia tantum, quantum opus est, sapit [88. - Народ мудрее, ибо он мудр настолько, насколько нужно (лат.). — Лактанций. Божественные установления, III, 5.].

Самыми замечательными людьми, насколько я мог судить, наблюдая их издали (ибо, чтобы судить о них на мой лад, надо было бы к ним подойти ближе), были, если иметь в виду военные подвиги и познания в военной науке, герцог Гиз, скончавшийся в Орлеане, и покойный маршал Строцци [89. - Герцог Гиз — Франсуа Гиз, см. прим. 3, т. I, гл. II.]. Если же говорить о людях ученых и отличавшихся выдающейся добродетелью, то я назову Оливье и Л’Опиталя, двух канцлеров Франции [90. - Франсуа Оливье (1487–1560) — канцлер Франции с 1545 г. ; его либеральная политика натолкнулась на ожесточенное сопротивление Гизов. — Мишель Л’Опиталь (1507–1573) — канцлер Франции с 1560 до 1568 г. , проводивший ту же умеренную примирительную политику, что и Оливье.]. Мне кажется, что наш век принес с собой расцвет поэзии, что у нас множество искуснейших знатоков своего дела в лице Дора, Беза, Бьюкенена, Лопиталя, Мондоре и Турнеба [91. - Жан Дора (1508–1588) — один из поэтов группы «Плеяда», наставник Ронсара. — Теодор де Без (1519–1605) — видный деятель Реформации во Франции и Женеве, сподвижник Кальвина, посредственный поэт. — Джордж Бьюкенен — см. прим. 79, т. I, гл. XXVI. — Пьер Мондоре (ум. 1571) — французский поэт и ученый, королевский библиотекарь. — Турнеб — см. прим. 23, т. I, гл. XXV.]; что до пишущих по-французски, то я полагаю, что они подняли это искусство на такую ступень, на какой оно еще никогда у нас не было и, если вспомнить тот род его, в котором блистают Ронсар с Дю Белле [92. - Пьер Ронсар, Жоашен Дю Белле — см. прим. 2, т. I, гл. XXV.], то я никоим образом не считаю, что им далеко до совершенства древних поэтов. Адриан Турнеб знал больше — и если уж что-либо знал, то знал лучше, — чем кто бы то ни было из людей его века, да и не одного его века. Жизнь недавно умершего герцога Альбы, равно как и нашего коннетабля Монморанси, была благородной жизнью, причем судьба их во многом поразительно схожа [93. - Герцог Альба — см. прим. 2, т. I, гл. VII. — Анн де Монморанси — см. прим. 2, т. I, гл. XLV. Монтень имеет в виду эпизод из так называемой второй гугенотской войны (1567–1568), когда 67-летний Монморанси был смертельно ранен в битве при Сен-Дени, где одержал победу над гугенотами.]. Впрочем, красота и величие смерти последнего, скончавшегося на глазах у Парижа и своего короля, служа им в борьбе против ближайшей своей родни во главе войск, обязанных своей победой его водительству и нанесенному им решительному удару, в столь преклонном возрасте, заслуживают, на мой взгляд, быть отмеченными в ряду наиболее достопамятных событий нашего времени. Достойны нашей памяти и неизменные добросердечие, мягкость нрава и разумная снисходительность господина Ла Ну [94. - Франсуа Ла Ну (1531–1591), по прозванию «Железная рука», — ревностный гугенот, историк и политический мыслитель; Ла Ну был блестящим полководцем, пользовавшимся за свою верность гуманным принципам репутацией гугенотского «рыцаря без страха и упрека».], выдающегося и весьма опытного военачальника, хотя он, можно сказать, вырос и прошел воспитание в самой гуще бесчисленных беззаконий, творимых обоими взявшимися за оружие станами (этой подлинной школе предательства, бесчеловечности и разбоя) [95. - … школе предательства, бесчеловечности и разбоя. — После этих слов в издании «Опытов» 1595 г. , осуществленном одним из ближайших друзей Монтеня, Мишелем де Браком, и восторженной поклонницей Монтеня, мадемуазель Марией де Гурне, был помещен длинный абзац, содержащий пламенное восхваление мадемуазель де Гурне. В бордеском экземпляре «Опытов» Монтеня с его собственноручными поправками и дополнениями этот абзац отсутствует. Многие французские исследователи текста «Опытов» считают крайне сомнительным, чтобы этот панегирик являлся последним абзацем данной главы, и помещают его в вариантах. Вот текст этого варианта: «Я не раз имел удовольствие печатно сообщать о надеждах, которые я возлагаю на Марию де Гурне де Жар, мою духовную дочь, любимую мною бесспорно не только отечески, но и много сильнее. Она незримо присутствует в моем уединенном затворничестве, как лучшая часть моего существа, и ничто в целом мире не привлекает меня, помимо нее. Если по юности можно предугадывать будущее, то эта исключительная душа созреет когда-нибудь для прекраснейших дел и, среди прочего, для совершенной и священнейшей дружбы, до которой не возвышалась еще (по крайней мере, ни о чем подобном мы еще не читали) ни одна представительница женского пола. Искренность и устойчивость ее душевного склада и сейчас уже достаточны для такой дружбы; ее чувство ко мне более чем достаточно, так что тут нечего и желать, кроме разве того, чтобы страх, который она испытывает перед моим близким концом (ведь я встретился с нею в возрасте пятидесяти пяти лет), меньше мучил ее. Ее суждения о первых моих «Опытах», суждения женщины, и притом принадлежащей нашему веку, особы столь юной и столь одинокой в ее захолустье, а также поразительная горячность, с какою она полюбила меня и долгое время влеклась ко мне движимая исключительно восхищением, внушенным ей задолго до того, как она увидела меня, — все это обстоятельства, достойные глубочайшего уважения».].