Смекни!
smekni.com

Осип Мандельштам (1882-1939) (стр. 1 из 4)


Работа учащейся 11-А класса общеобразовательной школы I-III ступени №21 Абибулаевой Бияны руководитель: Егорова О. И.

Симферополь.2001г.
План:

1.Начало жизненного и творческого пути.

2.Тема свободы в творчестве.

3.Влияние Октября на поэта и его творчество.

4.Антисталинские стихи.

5. Поэт в Грузии.

6. Смерть поэта.

О. Мандельштам.

(жизнь и творчество)

«…И у звезды учись тому, что знает свет».

Мандельштам.

Осип Мандельштам прожил 47 лет. Из них тридцать были безраздельно отданы поэзии. В семнадцать лет он писал стихи, не уступающие по мудрости, духовной зрелости и свечению таланта стихам, написанным через три десятилетия. И он по праву занял свое особое место в блистательной плеяде великих русских поэтов послеблоковской эпохи, украшенной – одно за другим - именами Маяковского, Ахматовой, Хлебникова, пастернака, Цветаевой, Есенина. Отягощенный наследственной мудростью и скорбью, воспринятыми и от библейских праотцев и от великой прародительницы своей - русской поэзии, он в первых же стихах заявил не только о «глубокой печали» и «смертельной усталости», но и о «целомудренных чарах» «высокого лада» и «глубокого мира», к которым тянулся всю жизнь и которые сразу же прозрел в духовных недрах и прекрасном облике родины и человечества. Ибо он обладал редчайшим даром видеть, постигать и принимать мир таким, каков он есть, в его реальности, так, как об этом лучше всех было сказано Блоком – «Сотри случайные черты, и ты увидишь – мир прекрасен». А случайных черт было много на всем тридцатилетнем пути, выпавшем на долю поэта. Было много горя и маеты – от десятых до тридцатых годов века. В 1910 году поэт писал о «роковом и неутомимом маятнике», который «качается» над ним и «хочет быть его судьбой». Он стал его судьбой. Петербург – Крым – Грузия – Ленинград – Армения – Москва – Кама – Воронеж – Дальний Восток - это не маршруты путешественника, это – пунктир, обозначенный маятником судьбы. Но меньше всего желал поэт, чтобы часы истории остановились. Он всегда открыто и гордо шел навстречу судьбе.

Уже в 1937 году мандельштам в «Стихах о неизвестном солдате» определил свое положение в истории:

Я рожден в ночь со второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году – и столетья

Окружают меня огнем,-…

В 1920 году, уже после революции, уже испытав на себе первую недобрую раскачку маятника времени, уже миновав крымскую и первую по счету грузинскую веху своего пути, он возвращается в холодный и голодный Петербург, в «город, знакомый до слез, до прожтлок , до детских припухлых желез», в город, откуда он шаг за шагом, через бездомность и нищету начал свой путь к гибели, неизбежной для него, написавшего: «Все произведения литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух».

Ему пришлось выбирать между душой и жизнью. Спасал душу – потерял жизнь. Он предвидел это, когда в1930 году в стихотворении «Куда как страшно нам с тобой» написал:

Мог бы жизнь просвистеть скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да, видно, нельзя никак.

Собственную жизнь прожить иначе Мандельштам не мог. И виной тому – поэзия: это она определила его судьбу, содержание и смысл всего, что он делал, чем он жил. Среди поэтов Мандельштам был едва ли не единственным, кто так рано мог рассмотреть опасность, угрожавшую человеку, которого без остатка подчинило себе время.

Отделять свою судьбу от судьбы народа, страны, наконец, от судеб своих современников мандельштам не хотел. Он твердил об этом настойчиво, громко:

Попробуйте меня от века оторвать!

Ручаюсь вам, себе свернете шею!

Он хотел, но не мог вписаться в этот мир, о котором сказал: «Я в мир вхожу, и люди хороши».

Судьба Мандельштама была тяжелой и несправедливой. Личная жизнь – короткой и горькой, но какова бы она ни была, не оказался поэт насильственно отброшенным в «многодонную жизнь вне закона», он и впрямь мог быть «только в ответе, но не в убытке». И даже в тяжелейшие для себя и для страны годы он не мог не очутиться естественно и закономерно на самом высоком гребне доступного ему исторического прозрения и самопостижения. Заживо погребенный, он все же прошептал, выбормотал, выговорил, прокричал, - когда как получалось и удавалось – всю правду о правде народа и человечества:

Да, я лежу в земле, губами шевеля,

Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:

На Красной площади круглей всего земля,

И скат ее твердеет добровольный.

На Красной площади земля всего круглей,

И скат ее – нечаянно раздольный,

Откидываясь вниз до рисовых полей,

Покуда на земле последний жив невольник.

И с высоты этой правды он имел, разумеется, право бросить в лицо своим врагам мужественные и суровые, скорбные и гневные, но исполненные веры и достоинства слова:

Лишив меня морей, разбега и разлета,

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

О чем он говорил, «губами шевеля»? Говорил поэт о тиране и диктаторе Сталине, который своей жадностью и стремлением к власти превратил народ в лагерную пыль. Этот страшный человек заставил людей бояться всех и всего, сделал их серыми и безрадостными, злыми и жестокими.

Мандельштам, мечтавший в 1914 году – «Посох мой, моя свобода – сердцевина бытия, скоро ль истиной народа станет истина моя?», в середине тридцатых годов признавал: «Я сердцевины часть до бесконечности расширенного часа…часа грозных площадей с счастливыми глазами» и «этой площади, с ее знамен лесами» (Красной площади). Этот час звучал для него «часов кремлевских боем», оказываясь, в свою очередь, «языком пространства, сжатого до точки». И он твердо повторял – «Я в сердце века», - даже тогда, когда «время отдалило цель», но не смогло ее убить или отменить ни в жизни народа, ни в сердце поэта. И большой советский поэт Мандельштам, не споря вовсе с собой – акмеистом 1914 года, а продолжая и углубляя свой духовный поиск, заявил уже о том, что истина народа стала его истиной, что поэзия и народ встретились на пути к истине, ибо она едина и неделима, вовеки являясь достоянием всех достойных носить гордое, но ответственное звание человека.

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гете, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мыслящий пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе…

И тут мандельштам подходит к краеугольной мысли своего художнического символа веры, выразив ее в великолепном поэтическом парадоксе:

Быть может, прежде губ уже родился шепот?

И в бездревесности кружилися листы?

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты?

На языке эстетической науки этот образ расшифровывается, как признание первородства и примата жизни в ее взаимосвязи с искусством. Но как далека эта мысль от равнодушного отображательства и описательства! Она требует от поэта «шестого чувства», слуха и зрения, способных понять жизнь и ее первоистоки.

Мандельштам хотел разведать богатства мира, «понять пространства внутренний избыток». Цель этого поиска, этого артезианского бурения ясна и едина:

…Народу нужен свет и воздух голубой,

И нужен хлеб и снег Эльбруса.

…Народу нужен стих таинственно родной…

Голубое небо и чистый воздух не даются запросто и задаром. Чтоб небо было небом – нужен очистительный гром, нужно творчество. Нужны История и Искусство. И Гамлет и Моцарт:

Я скажу это начерто, шепотом,

Потому что еще не пора, -

Достигается потом и опытом

Безотчестого неба игра.

«Шепот» и «лепет», часто упоминаемые в стихах Мандельштама, а еще чаще слышные в них и, как правило, «батюшковским» вздохом облегчения звучащие вслед за сложными, многослойными циклопическими словообразованиями, вслед за девятым бушующим валом стиха, когда «бежит волна – волной, волне хребет ломая, кидаясь на луну в невольничьей тоске, и янычарская пучина молодая – неусыпанная столица волновая – крывеет, мечется и роет ров в песке», - даже этот шепот и лепет, это вдохновение, и, казалось бы, вполне самопроизвольное и непреднамеренное поэтическое бормотание и почти шаманское стиходейство у мандельштама и впрямь достигаются невидимыми нам «потом и опытом». Говоря его же словами, «он опыт из лепета лепит и лепет из опыта пьет». Безотчетная игра звездного неба и жизнью и поэзией отражаются лишь как итог и венец терпеливого труда и расчетливого созиданья:

Сохрани мою речь навсегда

за привкус несчастья и дыма,

За смолу кругового терпенья,

За совиный деготь труда…

Поэт, заявивший некогда, и не без оснований, - «язык булыжника мне голубя понятней», но знающий цену «световой паутине» и убежденный, что не хлебом единым жив человек, но и «голубым воздухом» и «снегом Эльбруса», и «таинственно родным стихом», ведал и эту тайну светоносности и лучезарности стиха:

Он только тем и луч,

Он только тем и свет,

Что шепотом могуч

И лепетом согрет.

Органичность на редкость глубокой разработки в поздней лирике и лирической этике мандельштама социально-политической и гражданской проблематики неслучайна. Сам характер мандельштамовской переклички с русским классицизмом и просветительским вольнодумием определил во многом будущее идейно-философское углубление в обогащении его поэзии. Значительнейшей вехой на пути поэта, как и на пути всей русской литературы, оказался Октябрь. Наивно и упорно звучало бы предположние, что поэт сразу и полностью постиг весь исторический смысл потрясших мир революционных событий. Но его поэзия оказалась куда ближе к блоковской, чем поэзия большинства его друзей по поэтическому цеху. Здесь точнее всего была бы параллель с Андреем Белым, с тем лишь коррективом, что Мандельштам со свойственной ему поэтической корректностью выражал мысли, которые у Белого облекались в более отвлеченные символические одеяния. По очень верному определению Николая Чуковского, автора первых после Ильи Оренбурга и чрезвычайно интересных воспоминаний о Мандельштаме и одного из первых публикаторов неизданной лирики поэта, «он приветствовал Октябрьскую революцию», которая «казалась ему Страшной, грозной, но великой, достойной прославления. И он прославлял ее». В 1918 году Мандельштам выступает со стихами, которые справедливо можно поставить в ряд с «Двенадцатью» Блока и его статьями о революции, а также с поэтическим обращением Андрея Белого «Современником». Бросается в глаза и прямая, явно преднамеренная перекличка мандельштамовского стихотворения с этим пророческим стиховещанием Белого о Земле, которая мертвым комом катилась во мглу небытия, пока в громе землетрясений не склонил к ней свой исполинский лик глаголющий Гений народа – Справедливый Судия, познавший восстанье света и за громовой полостью, застлавшей солнце, приблизивший его подлинный восход. Стихотворение «Сумерки свободы» полно частичной интервенции, чуждой мандельштаму символической образности: