Смекни!
smekni.com

Поэтика обращений в лирике Тютчева (стр. 1 из 4)

Толстогузов П.Н.

Адресность является очевидным свойством как традиционной (доромантической), так и новой (романтической и наследующей романтизму) лирики. Но даже на этом фоне поэзия Тютчева выделяется как количеством обращений (в прямых и косвенных формах), так и их особыми, нередко парадоксальными свойствами. На проблему отношений между адресатом и адресантом у Тютчева обратил внимание Ю.М.Лотман («Местоимения в лирике Тютчева»), указавший на случаи перемещения и совмещения позиций «в речевом поле ‘адресант – адресат’» [1]. Но и в тех случаях, когда не наблюдается никаких существенных сдвигов в позициях, адресация продолжает оставаться проблемой. Так, в «Душа моя, Элизиум теней…» обращение, формально сохраняя единство адресата (в границах парафрастической композиции), в первой строфе имплицирует созерцательное отношение к «элисийскому» строю души, а во второй строфе обнаруживает драматургию эмфатически резкого жеста по отношению к «бесчувственной толпе» [2]. В «Цицероне», напротив, обращение столь же резко обрывает историческую констатацию зачина с тем, чтобы обеспечить смысловой максимум второй строфы и возвести позицию адресата к отрешенно-блаженной позиции зрителя «высоких зрелищ»: в «ты» обращения незримо происходит возрастание смысла от конкретного адреса («оратор римский») к обобщенному «счастлив, кто». Уже эти примеры обозначают контур одной из проблем: чья позиция предпочтительнее в мире Тютчева – «зрителя» или «участника»? Или эти позиции взаимно адресованы друг другу как антагонистические и дополнительные в одно время?

Обращение (appellatio) принадлежит к сфере «эмоционально-волевого языка» [3] и в этом качестве является одним из наиболее экспрессивных поэтических средств. Именно примеры обращений Державин в «Рассуждении о лирической поэзии или об оде» охарактеризовал в качестве наиболее «смелых приступов» к лирической теме [4]. С другой стороны, обращение принадлежит инвентарю наиболее расхожих риторических средств и в этом качестве может программно отрицаться антириторической эпохой: Кюхельбекер («О направлении нашей поэзии…») оценивает послание – жанр, всецело организованный адресной речью, – как элегию «в самом невыгодном для ней облачении» [5]. Впрочем, за этими выпадами стоит не огульное отрицание, а изменившееся представление о полноценном лирическом адресате. Риторическая презентация чувства (и риторическая апелляция как ее частный случай) уступает место сложным формам выражения спонтанности, которые, будучи поэтикой «невыразимого», все же оставались речью и, следовательно, так или иначе формулировали адрес. Возникает продуктивное напряжение между лирическим переживанием и способом его «трансляции». Лирика как поэзия «на случай», как непредсказуемая смысловая интрига (импровизация) нуждается в значительно более сложной речевой тактике, нежели традиционная. «Другому как понять тебя?» – эту известную тютчевскую формулу можно истолковать как обозначение открытой проблемы для нового поэтического языка.

Переживание (Erlebnis) в культуре романтизма является состоянием, которое нельзя адресовать «другому» без опасения быть непонятым (количество жалоб на непонимание характеризует романтическую поэзию в той же степени, в какой ее характеризует количество эгоцентрических заявлений). Обращают на себя внимание определения «другого», которые, в сущности, являются объективациями лирического «я»: «душа моя», «мой гений», «память сердца», разнообразные «места», с которыми связаны воспоминания, и т.п. Но и традиционные адреса – «друг», «возлюбленная» – очень часто являются не столько обозначением реального «другого», сколько более или менее условным наименованием конфидента, чья основная функция – полное сочувствие субъекту речи, идеальный резонанс. Такой конфидент (идеальный слушатель) стоит, в конечном счете, за любым романтическим «ты» (если, разумеется, это «ты» не принадлежит контексту инвективы). В романтическом «ты» существенным образом сказывается «я» (ср. концепцию гения как момента «двойственности душевной жизни» у Гегеля и концепцию дружбы как способа «утверждать свое собственное существо» у Шлейермахера [6]). Обращение в этом случае раскрывается как способ переадресовать кому-либо свою субъективность, опосредовать ее непосредственность в «другом», но свойства этого «другого» должны при этом быть вполне необычными: это идеальный резонатор, чье бытие в его основе является оплотнением психеи самого лирического субъекта, его инобытием (или «самообъективацией», по выражению Бахтина [7]). Романтическая лирика изобилует разнообразными попытками определить «другого» и уточнить отношения между ним и субъектом речи.

Иногда эти отношения отмечены подлинным драматизмом, как, например, в «Нет, не тебя так пылко я люблю…» Лермонтова, где на уровне темы возникает коллизия противопоставления подлинного и мнимого адресата, и последнему сказано: «Таинственным я занят разговором, // Но не с тобой я сердцем говорю». Интересно, что в этом случае речь идет об отсутствующем человеке (об умершей возлюбленной): идеальность умерших или безвозвратно отсутствующих делает их наиболее пригодными для лирической ситуации. Лирика Нового времени – по преимуществу лирика отсутствия и платонического влечения к отсутствующему, отсюда понятна романтическая версия ее истории, программно возводимой к Петрарке (Батюшков утверждал: именно смерть Лауры стала причиной того, что «гимны поэта сделались божественными» [8]). В упомянутом стихотворении Тютчева «Душа моя, Элизиум теней…» адресат, «душа моя», в качестве идеального резонатора является вместилищем «безмолвных» призраков прошлого, чье бесплотное бытие и принадлежит, и не принадлежит сфере лирического субъекта (в характеристики этого субъекта, как минимум, не входит «непричастность» Элизиума, как это ясно проявляет пафос второй строфы), но в котором он обнаруживает гарантированное сочувствие посреди «бесчувственной толпы». Расчет на специфический отклик в этой лирике скрывает законспирированное нежелание получить действительный отклик, в котором может проявиться реальная драматургия «моего – чужого», разрушающая лирическое событие. Событие новой лирики вмещает «я» и «мое не я» в качестве конститутивных моментов. Таким образом, адресация здесь содержит принципиальный момент «разговора с собой» (лирического soliloquium’a), который, в свою очередь, выражает индивидуальную ситуацию – исходную для романтика.

В отличие от такого обращения «в несобственном смысле», объект риторического обращения, сколь бы формальными ни были его характеристики, всегда подразумевает суверенность «другого». Поскольку риторика является «техникой обобщения» (С.С.Аверинцев) – ее «другой» отмечен чертами какой-либо родовой сущности: «герой», «зритель», «путник», «праведник», «страдалец», «человек толпы», «смертный». В романтической лирике такой «другой» – вне зависимости от апологетических или отрицательных характеристик, объективно – выступает как антагонист идеального резонатора, как выразитель объективной ситуации. Даже в тех случаях, когда обобщенный адрес и идеальный резонатор сопоставлены по признаку сходства (например, как члены сравнения в композиции развернутого сравнения), – их отличие очевидно. Примером может служить стихотворение Байрона «Строки, записанные в альбом на Мальте» и, в несколько меньшей степени, его вольный перевод Тютчевым («В альбом друзьям»). Стихотворение обращено к адресату (женщине), чья предполагаемая реакция на текст сопоставлена с реакцией путника, чье внимание привлекла надпись на надгробии. Можно было бы подумать, что адресат послания сливается с этой типологической (для культуры сентиментализма, преромантизма и романтизма) характеристикой: меланхолический созерцатель в кладбищенской обстановке. Между тем внимательный взгляд позволяет обнаружить за внешним сопоставлением внутреннее противопоставление, которое, в свою очередь, позволяет понять неявную градацию адресатов: образ условного (некоего) путника с его праздным интересом к чьему-то имени (some name) на надгробном камне тем резче оттеняет индивидуальную ситуацию лирического субъекта – с его неповторимым именем (my name [9]) и столь же неповторимой жизненной драмой, о которой может знать и которой может сочувствовать только та, к кому обращены эти строки на этой альбомной странице (this page alone). Адресат этих строк явным образом не «прохожий» (passer-by), пусть и чувствительный, а имя на одинокой странице для него – не любое чье-то имя. Только он знает о лирическом субъекте нечто решающим образом существенное (and think my heart is buried here), что остается в пространстве многозначительного умолчания. За сравнением кроется указание на уникальность адресата и расчет на полный резонанс.

В лирике Тютчева первого периода (20 – 40-е) обращения часто привносят в текст стиль высокой риторики. Таковы обращения в «Silentium!», «Ты зрел его в кругу большого Света…», «О чем ты воешь, ветр ночной?.», «Фонтане», «Не то, что мните вы, природа…», «Нет, моего к тебе пристрастья…» и других стихотворениях этого времени. Эта риторика обращена, как правило, к гипотетическому собеседнику и/или зрителю. Позиция такого обращения чаще всего – лирический зачин. Обобщенный адресат обращения формален или почти формален: перед нами, на первый взгляд, случаи экспрессивного введения темы, не более. Но тематическое развертывание показывает, что адресат перерастает свою формально-экспрессивную функцию и становится – не всегда явно – одним из принципиальных содержательных моментов. Так, в «Фонтане» гипотетический зритель («Смотри, как облаком живым…») первой строфы в силу логики обобщения становится одним из «смертных», к кому обращены глубокомысленные восклицания второй строфы. Здесь этот момент эксплицируется с известным логическим усилием, а в миницикле «Ты зрел его в кругу большого Света…» обобщенный зритель первой части (« ты зрел его … на месяц взглянь») очевидным образом сменяется вполне интимным адресатом второй части, которому можно сказать «Душа моя! О, не вини меня!..». Если первый адресат нуждается в своего рода «уроке» (момент наставления является почти неизбежным для риторической адресации [10]), то второй адресат принадлежит индивидуальной ситуации, где возможны только просьбы, моления, признания, рассчитанные на предельно сочувственный отклик и, самое главное, содержащие естественное умолчание о содержании «ты», т.е. о статусе конфидента (чем идеальнее резонатор, тем менее определенны его характеристики, но эта неопределенность в то же время не имеет ничего общего с отвлеченностью риторического адресата: в ней, напротив, заключено указание на конкретный автобиографический подтекст, преобразованный в лирическую тайну). Поскольку внешне композиция миницикла структурирована как парафраз, смена адресатов становится особенно чувствительной для читателя.