Смекни!
smekni.com

Инфернальные акценты российской прозы (стр. 1 из 7)

Николай Переяслов

1.

Черт - как доказательство существования бога

Опираясь на целый ряд трактовок, которыми наделяют понятие мистики современные толковые словари, можно без особого труда выстроить ее комплексное определение, из которого будет видно, что мистика (от греческого слова "mystikos" - таинственный) - это некая совершенно загадочная и необъяснимая область человеческой жизни, базирующаяся на вере в существование сверхъестественных, фантастических (в том числе - и инфернальных) сил, с которыми особым таинственным образом связан и может общаться человек, и которая приводит его душу к переживанию в экстазе непосредственного "единения" с Богом. О том, что такая парадоксальная, с точки зрения христианской логики, формулировка вовсе не является случайно сложившейся в результате компиляции словарных определений конструкцией, говорит целый ряд произведений не только классической, но и современной русской литературы. Так, например, в опубликованной в середине 90-х годов в журнале "Москва" повести молодого самарского прозаика Александра Громова "Роман, который мне приснился" имеется одна красноречивая сценка, в которой пожилая хозяйка пытается убедить своего квартиранта в существовании Бога. Исчерпав все известные ей из Библии аргументы, женщина, словно утопающий за соломинку, вдруг хватается за некое подсказанное ей собственным подсознанием доказательство. "Ну, вот черт же - есть?" - неожиданно говорит она своему постояльцу и, еще не видя, куда ее может увести эта неизвестно откуда вынырнувшая идея, с какой-то непонятной радостью продолжает развивать ее дальше. "Есть!" - как нечто, само собой разумеющееся, убежденно отвечает она сама же себе и, отталкиваясь от этой очевиднейшей для нее аксиомы, делает ошеломительно торжествующий вывод: "Ну, а раз есть черт, то не может не быть и Бога!"

И вот эта абсолютно абсурдная (а на первый взгляд, так и попросту даже нелепая) аргументация представляет собой при ближайшем рассмотрении безукоризненно верное, с точки зрения научной логики, хотя и сформулированное с использованием метода "от противного", доказательство бытия Божия, опирающееся на полную невозможность устойчивого существования какой-либо системы с одним-единственным приложенным к ней вектором силы. И если уж известно, что в мире существует персонифицированный в образе дьявола источник Зла, то в нем просто не может не существовать еще и воплощенного в образе Бога источника Добра. Мир без Бога, с наличием в нем одних только дьявольских сил - это такая же несуразность, как самолёт с одним крылом или планета с одним полюсом, где вместо планомерного полёта по прямой или размеренного вращения вокруг своей оси возможно только безудержное катастрофическое кувыркание, ведущее к полному разрушению системы и ее гибели.

Именно такую нагрузку - напоминания читателям об этом априорно существующем в мире антиподе Бога и легионах его зримых и скрытых от людских глаз служителей - как раз и возложила на себя та часть русской литературы, которая составила ее мистическую ветвь, наиболее ярко представленную произведениями В. Одоевского, Н. Гоголя, Ф. Сологуба, С. Клычкова, В. Чаянова, М. Булгакова, Л. Леонова, Вл. Орлова, Ю. Мамлеева, С. Сибирцева и целого ряда других прозаиков, начиная с восемнадцатого века и вплоть до сегодняшнего времени. А то даже и не с восемнадцатого, а с одиннадцатого, о чем свидетельствует сделанная под 1092 годом запись в Радзивилловской летописи, рассказывающая, как Полоцк наводнили однажды бесы, и всякий, кто пытался на них посмотреть, умирал вскоре от неведомой болезни: "А въ Полотску, яко человеци, рыщущи беси, и аще кто вылазяше ис хоромины, хотя ихъ видети, абие уязвенъ будеть невидимо от бесовъ язвою, и с того умре, и не смеяху исходити ис хоромъ. Посемъ же начаша въ день являтися на конехъ, и не бе ихъ видети самехъ, но коне ихъ видети копыта; и тако уязвляху людие полоцкиа и ихъ область. И темъ и человеци глаголаху, яко навье есть полочаны..."

Наличие мистического пласта в древнерусских летописях говорит о том, что интуитивно-экстатический способ постижения недоступной разуму реальности был присущ уже самым далеким из наших предков, вследствие чего даже такой официальный жанр литературы как летописание оказался наполнен изложением всевозможных пророческих снов и вещих предвидений.

Не напрямую, а опосредованно - через пересказывание таинственных историй, мифов и древних полуреалистических преданий - обращались к постижению мистической темы и писатели восемнадцатого-девятнадцатого столетий. Именно в таком ключе написана повесть В.А. Жуковского "Марьина Роща", над которой самим автором проставлено жанровое определение - "старинное предание". В этой истории практически нет прямого выхода на сцену кого-либо из представителей так называемого "тонкого мира" - ни из его темного, ни из светлого лагеря, - а действуют только самые обычные люди, но зато изложенная в ней трагическая судьба двух молодых влюбленных напоена таким необъяснимым роком, что его аура как бы выплескивается за рамки взаимоотношений Марии и Услада и распространяется уже и на саму ту местность, в которой происходит описанное действие, заставляя ее принять на себя имя погибшей от руки мужа-злодея Марии, а вместе с ее именем - и саму душу погибшей.

Примерно такова же и повесть известной по своим "Запискам кавалерист-девицы" писательницы Н.А. Дуровой "Серный ключ", в центре внимания которой, как и в повествовании Жуковского про Марию и Услада, находится история несчастной любви двух молодых черемисцев (т. е. марийцев) - юноши Дукмора и девушки Зеилы, которые вдруг ощущают на себе неотвратимое дыхание потянувшегося к ним злого рока, олицетворенного в образе черемисского духа Керемета, распрограммирующееся в конце концов в трагическую гибель Дукмора в когтях дикого медведя.

В обоих этих случаях мистика проявляется уже в самом предчувствовании героями приближающегося к ним несчастья, в его отчетливо осознаваемой ими неотвратимости и неизбежности, подтверждающих собой ту мысль, что силы тьмы не любят человеческого счастья. Ведь любовь - несмотря на ее плотскую страстность и даже некоторую сопутствующую этому греховность - является тем не менее одним из самых светлых человеческих чувств, которое очищает людские души от злобы и черствости и ведет их тем самым к выполнению такой важной из оставленных нам Господом заповедей, как "Возлюби", а потому рядом с влюбленными оказывается гораздо больше представителей бесовского племени, чем рядом с убийцами и ворами. Не случайно же и мать юной красавицы Горпины из рассказа О.М. Сомова "Русалка" говорит дочери, что "лукавый всегда охотнее вертится там, где люди ближе к спасенью", - уж очень ему хочется помешать им обрести это спасение и разрушить ту божественную гармонию, которую приносит с собой настоящая любовь. Вот и слетаются, словно летучие мыши на свет зажженного в ночи фонаря, всякие нечистые духи на малейшие проблески человеческого счастья. Невмоготу им, когда они видят, что кому-то из людей хорошо - так и лезут, как старый колдун на козацкую свадьбу в повести Н.В. Гоголя "Страшная месть", чтобы хоть как-нибудь да напакостить православному люду. Ну так удивительно ли, что народ отвечает нечистой силе такой же неприязнью и, как только может, разоблачает перед миром ее подлинную мерзкую сущность? Хотя бы так, как это сделал гоголевский кузнец Вакула, который "на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: "Он бачь, яка кака намалёвана!" - и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери."

Размышляя над недоступностью подлинной реальности для лостижения её одним только лишь человеческим разумом, без помощи интуитивно-экстатического способа, один из героев "Святочных рассказов" Н.А. Полевого говорит: "Всё то, что кажется нам непонятным, не может быть отвергаемо, а должно приписывать многое тайным чувствованиям и расположениям. Первое, что я отношу к этому, есть симпатия, второе - антипатия."

Думается, что именно эти самые симпатия и антипатия как раз и объясняют те возникающие в человеческом подсознании натуралистические образы, что, словно отталкивающая физиономия старого колдуна из-под внешности удалого козака в гоголевской "Страшной мести", вдруг проступают сквозь толщу спящего или же, наоборот, перевозбужденного волнениями и страхами подсознания, являя свою пугающую (если речь идет об антипатии) внешность: "Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо его переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих, запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, как копье, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и стал козак - старик..."

Вместе с тем, можно привести примеры и более спокойного - опирающегося, пожалуй, как раз на упомянутый выше фактор симпатии - изображения представителей потустороннего мира, как это, допустим, видно по пушкинской повести "Гробовщик", герой которой пригласил к себе в гости всех тех, кого ему привелось в своей жизни предавать земле. "Комната была полна мертвецов. Луна сквозь окна освещала их желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы... Все они, дамы и мужчины, окружили гробовщика с поклонами и приветствиями, кроме одного бедняка, недавно даром похороненного, который, совестясь и стыдясь своего рубища, не приближался и стоял смиренно в углу. Прочие все одеты были благопристойно: покойницы в чепцах и лентах, мертвецы чиновные в мундирах, но с бородами и небритыми, купцы в праздничных кафтанах. "Видишь ли, Прохоров, - сказал бригадир от имени всей честной компании, - все мы поднялись на твое приглашение; остались дома только те, которым уже невмочь, которые совсем развалились, да у кого остались одни кости без кожи, но и тут один не утерпел - так хотелось ему побывать у тебя..." В эту минуту маленький скелет продрался сквозь толпу и приближился к Адриану. Череп его ласково улыбался гробовщику..."