Смекни!
smekni.com

Сравнивая Мольера с Шекспиром, А.С. Пушкин писал: "Лица, созданные Шекспиром, не суть как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока; но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры. У Мольера скупой скуп - и только; у Шекспира Шейлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен".

Это - не мнение досужего читателя, а профессиональный анализ творчества гениев, работавших в области драматургии, к которой примеривался и сам поэт. Он наверняка писал это в первую очередь для себя, извлекая уроки из опыта своих предшественников. Урок был им усвоен: в драме "Борис Годунов", как и в "Веницианском купце", нет целиком "хороших" и целиком "плохих" персонажей, все они объёмные, вмещающие в себе и добро, и зло, - даже Гришка Отрепьев и Маринка. Поэтому пьеса и получилась такой удачной, что сам автор пришёл от неё в восторг: "Ай да Пушкин!"

Конечно, имеют право на существование и пьесы "мольеровского" типа, т.е. обличительные, в которых по закону жанра выводятся люди-качества, символы каких-то определённых пороков и достоинств. К такому жанру принадлежит у нас блестящая пьеса Фонвизина "Недоросль", где даже фамилии героев (Скотинины) подчёркивают их внутреннюю суть. Но "шекспировское" направление в драматургии глубже и интереснее, хотя и требует большего таланта. Его придерживались А.С. Грибоедов в "Горе от ума" и А.К. Толстой в трилогии об Иоанне Грозном, А.В. Сухово-Кобылин в "Свадьбе Кречинского" и Л.Н. Толстой в "Живом трупе" и "Власти тьмы", где он старался доказать свою излюбленную мысль, что "нет в мире виноватых". Многоплановых героев выводили на сцену и лучшие советские драматурги - А.Н. Арбузов, B.C. Розов, А.В. Вампилов. Но величайшим, искуснейшим мастером этого направления был и остаётся Александр Николаевич Островский.

Он родился в Москве, в семье, вопреки распространённому заблуждению, не имеющей никакого отношения к купечеству. И по отцовской, и по материнской линии его предки принадлежали к духовному сословию. Окончил духовную семинарию и его отец, но рукополагаться не стал и сделался адвокатом. По этой же стезе он хотел направить и старшего сына Александра, но тот, проучившись два года на юридическом факультете Московского университета, оставил учёбу, чтобы заняться литературой. В 1848 году в салоне известного историка и журналиста Погодина молодой служащий коммерческого суда (отец всё-таки заставил его работать в юридической сфере) Александр Островский прочёл свою пьесу "Банкрот". Успех был явный, автор услышал много лестных оценок от окружившей его публики, но дороже всего были ему не эти похвалы, а маленькая записочка, переданная ему через Погодина человеком, который опоздал к началу вечера, слушал пьесу оперевшись на притолоку, не произнеся ни слова, и сразу по окончании чтения уехал. Это был Гоголь. Мы не знаем, что было в его записке, но то, что это было полное одобрение, не вызывает сомнений. Если учесть, что вскоре Гоголь скончался, мы имеем здесь полную аналогию с "передачей лиры" Державиным Пушкину в Царском селе тридцатью пятью годами раньше.

Если не дошедший до нас текст таинственной записки был действительно благословением, то мы можем сказать, что Островский так же блестяще оправдал надежды Гоголя, как Пушкин - надежды Державина. Но дальше начинается различие. Когда поэтическая лира перешла из рук Державина в руки Пушкина, она стала звучать громче и благозвучнее, подняв искусство поэзии на новую высоту. Об этом знают все. Но о том, что получив одобрительное напутствие от автора "Ревизора", Островский служил русской Мельпомене дольше, масштабнее и результативнее всех, как-то забывают. А ведь он не просто сделал дальнейшие шаги в драматургии, но и создал совершенно новый театр, точнее новое представление о месте театра в общественной жизни, и тем самым оказал огромное влияние на всю русскую культуру, а значит и на основы нашего национального самосознания. Не будь многочисленных пьес Островского, ставившихся на бесчисленных сценах России от столичных до самых захолустных, пожалуй, и сама Россия была бы не такой, какой мы видим её сегодня. Почему же историки и культурологи так редко обращают на это наше внимание, да и мы сами не удосуживаемся осознать это? Почему не возносим Островскому такие же дифирамбы, какие англичане возносят Шекспиру, увлекая и нас своим восхищением по отношению к нему? Вот что написано о Шекспире в русском энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона: "Один из величайших гениев всех времён, недосягаемый мастер в изображении страстей и анализе характеров".

Это повторение давно сложившегося стереотипа, на который отважился посягнуть только Лев Толстой с его прирождённой ненавистью к стереотипам. Давайте же и мы перестанем трепетать перед Шекспиром, как кролик перед удавом, и сбросим с себя гипноз внушений. Шекспир хороший драматург, но почему "недосягаемый?"

Впрочем, дело не только в пресловутой русской привычке больше ценить чужое, чем своё. Для укоренившейся у нас традиции недооценивать Островского есть определённые психологические причины. Чтобы восхищаться чем-то, надо от него отстраниться, взглянуть на него со стороны, желательно даже издалека. Только при этом условии перед нами появится объект, который сможет, в частности, стать и объектом восхищения. Отстраниться же от написанного Островским нам невозможно, ибо это - мы сами, сокровенная суть нашей жизни. На наших сценах его ставили намного чаще, чем любого другого автора, хотя бы уже потому, что его пьесы нельзя испортить плохой игрой, так что любая труппа с его помощью обеспечивала себе успех, - но Россия, дыша этими пьесами, не замечала их живительной силы, как не замечают живительной силы воздуха. Театр Островского так органично вошёл в быт нации, что не мог восприниматься как нечто внешнее, как "культура", тем более, как "философия", хотя на самом деле он нёс самой широкой аудитории столько культуры и философии, сколько она не могла бы получить ни от чего другого.

С этой "незаметностью" гения Островского, с его свойством растворяться в народной душе, связано и то, на первый взгляд странное, обстоятельство, что, живя в эпоху шумной полемики между "прогрессистами" и "консерваторами", продолжившей на повышенных тонах спор западников и славянофилов, Островский не примыкал ни к тому, ни к другому лагерю. Правда, Добролюбов попытался использовать его драму "Гроза" для разоблачения "тёмного царства", каким ему виделась православная монархия, но он пользовался сплошными натяжками, с помощью которых какое угодно произведение можно представить доказывающим что угодно. Думается, убедительнее звучит трактовка Катерины нашим современником Михаилом Лобановым как тёмного пятна в светлом царстве русского купечества. Но самой верной является, конечно, трактовка, соответствующая замыслу автора: ведь он наделяет каждого своего героя такой судьбой, которая, согласно его пониманию природы человека, неизбежно вытекает из его поступков. Трагедией Катерины Островский проиллюстрировал то, о чём постоянно предупреждают святые отцы: всякий грех начинается с невинного вроде бы "прилога", а затем, если прилог решительно не отвергнут и произошло "сосложение", он постепенно срастается с душой и неотвратимо влечёт её к погибели. Литературовед Алла Белицкая обратила внимание на многозначительный факт, который более ста лет был у всех на виду, но его не замечали: героиня "Грозы" прошла в точности тот же путь от первой, "теоретической" искусительной мысли до перешагивания через одну из десяти заповедей, каким шёл герой "Преступления и наказания". Совпадают даже мелкие детали в их поведении: Катерина кружит около ключа от калитки, ведущей к любовнику, как Раскольников кружит около топора. Но Добролюбова борьба человека с самим собой, как и все глубокие проблемы личности, нисколько не интересует, и он сводит всё к социальному фактору: изменить мужу Катерину вынудил проклятый царизм.

Философия без философствования, раскрытие вечной истины о Боге, мире и человеке через сценическое действие, через динамику людских взаимоотношений, - вот суть драматургии Островского. Он не резонерствует устами своих персонажей, он просто следует апостолу Павлу: "Для немощных был как немощный, чтобы приобресть немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти, по крайней мере, некоторых" (1 Кор. 9, 22).

Однако одной этой ненавязчивости учительства было бы недостаточно, чтобы так крепко уловить зрителя, как это сумел сделать Островский. К ней он прибавил гениальный, несравненный, действительно великий и могучий русский язык. Послушайте, например, как актёр Счастливцев рассказывает о своём пребывании у родни. "Оно точно-с, я, было, поправился, и толстеть уже стал, да вдруг как-то за обедом приходит в голову мысль: не удавиться ли мне? Я, знаете ли, тряхнул головой, чтоб она вышла, погодя немного опять эта мысль, вечером опять. Нет, вижу, дело плохо, да ночью и бежал в окошко. Вот как нашему брату у родных-то".

На этом стоило бы и закончить, но надо объясниться насчёт заголовка статьи. Мы назвали Островского русским Шекспиром, а не Шекспира английским Островским только потому, что последнее не получается по хронологии: Шекспир жил на 250 лет раньше Островского. А если судить по другим критериям, например, по качеству пьес, то ещё неизвестно, какой из двух вариантов следовало бы выбрать.