Смекни!
smekni.com

Символ и миф: к проблеме генезиса (стр. 1 из 3)

А. Чех

И вот, есть последние, которые будут первыми, и есть первые, которые будут последними.

Лк. 13.30

1. Введение. Взаимообусловленное сосуществования мифа и символа в устной и письменной традиции культур, сильно разнесённых по времени и местоположению, давно привлекал к себе внимание. В славянских языках этот феномен уже в XIX веке был тщательно изучен в знаменитом трёхтомном труде А. Н. Афанасьева; а затем в работах А. А. Потебни, А. Н. Веселовского и других учёных школы Ф. И. Буслаева приобрёл классическую завершённость изложения.

Один из важнейших выводов, сделанных А. А. Потебнёй на основании достигнутого к тому моменту уровня развития литературы, сводился к ясному разграничению между мифическим и поэтическим мышлением: "Каков бы ни был, в частности, способ перехода от образа к значению (то есть по способу ли, называемому синекдохой или по метонимии, метафоре), сознание может относиться к образу двояко: или так, что образ считается объективным и потому целиком переносится в значение и служит основанием для дальнейших заключений о свойствах означаемого; или так, что образ рассматривается лишь как субъективное средство для перехода к значению и ни для каких дальнейших заключений не служит. Первый способ мышления называем мифическим (а произведения его мифами в обширном смысле), а второй - собственно поэтическим. Этот второй состоит в различении относительно субъективного и относительно объективного содержания мысли. Он выделяет научное мышление, тогда как при господстве первого собственно научное мышление невозможно." [1]

Этот небольшой отрывок выражает две существенные характеристики взаимодействия мифологического начала с остальными культурными составляющими на конец XIX века. Во-первых, поэтическое сознание, как и вообще художественное, получили вполне автономный статус; во-вторых, в этом сопоставлении поэтическое сближается даже с научным сознанием. Мифологическое мышление как таковое оказалось в известной изоляции, сохраняя своё влияние разве что в простонародной среде, мало затронутой просвещением, культурным и научным. Как сказано в известном стихотворении К. К. Случевского (написанном примерно в то время):

…Отвечает гора голосам облаков,Каждый камень становится жив…Неподвижен один только - старец веков -В той горе схоронившийся Миф. Он в кольчуге сидит, волосами оброс,Он от солнца в ту гору бежал -И желает, и ждёт, чтобы прежний хаосНа земле, как бывало, настал…

Но разоблачённый и до известной степени дискредитированный наукой традиционный миф больше не мог исполнять своей основной функции: в общезначимой образной форме отражать nomena и phenomena сверхчувственного бытия, народного и мирового [2]. Он вполне ещё мог питать художественное творчество самого высокого уровня (кроме известных достижений русской музыки, связанных с фольклорно-мифологической тематикой, сошлёмся на поэзию и прозу новокрестьянских писателей, особенно Николая Клюева и Сергея Клычкова), он мог служить "естественным алфавитом" философской мысли и литературы [3], но не мог переступить "роковой черты", означенной А. А. Потебнёй: вернуть к отношение к себе, как к объективно-сущему. Употребление традиционных мифологем непременно связывалось с фантастикой, сказочностью, национальным колоритом.

А необходимость исполнения этой функции нарастала. И быстро менявшиеся экономические условия, как в самой России, так и в мире в целом, и острые социальные процессы, и мощный подъём религиозной проблематики, как в традиционной православной мысли, так и в "новых мехах" теософии и антропософии, общее усиление эсхатологических настроений - связанные с этим чувства и представления не могли уложиться в рамки науки и позитивного знания. Новый всплеск мифологического ощущения был неизбежен, и он произошёл, в первую очередь в связи с развитием русского литературного символизма: как в его художественной практике, так и в теории мифотворчества, созданной Вяч. Ив. Ивановым [4]. Это позволяет рассмотреть само зарождение мифа - что в случае классического мифа неизбежно носит гипотетический характер.

Как можно интерпретировать результаты мифотворчества? Удалось ли русским символистам создать новую мифологию?

2. Точка зрения современника. Разумеется, уже и тогда возможность искусственно создать миф не вызывала ничего, кроме скепсиса, часто облекавшегося в саркастическую форму. По учению Вяч. Ив. Иванова, миф по существу своему должен был быть непроизволен, он не мог быть ничем иным, как самооткровением высшего бытия в восприятиях художника или мистика, и в силу всеединства этого бытия достигать сознания всех прочих. Вот эта-то аутентичность создающегося мифа и была наиболее сомнительным моментом.

Приведём один весьма характерный пример. Принадлежность Д. С. Мережковского к зачинателям "новой литературы" и новой православной мысли несомненна. Автор нескольких исторических романов, в названии главной своей трилогии "Христос и Антихрист" он подчеркнул именно мифологический аспект. Он мог быть одним из первых, кто, предчувствуя новую мифологию, способен был оценить первые побеги раньше и глубже других.

""…Города серы; кажется, в них жители занимаются приготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и грязи - единственное занятие. На пристанях толпится интеллигенция… с выражением "второй скрипки" во всей фигуре; по-видимому, ни один не получает больше 35 рублей и, вероятно, все лечатся от чего-нибудь…"

Такова Россия Чехова, а вот Россия Вяч. Иванова:

"Страна покроется орхестрами и фимелами для народных сборищ, где будет петь хоровод,- где в действии трагедии или комедии, дифирамба или мистерии воскреснет свободное мифотворчество…"

"Сделал открытие,- пишет Чехов,- которое меня поразило и которое в дождь и сырость не имеет себе цены: на почтовых станциях в сенях имеются отхожие места…"

Кому же верить: Чехову или Вяч. Иванову? Чего желать России: фимел, орхестр… или отхожих мест?" [5]

Сарказм, подчёркнутый рифмой, не оставляет сомнений в оценках автора. И это тот же Мережковский, который в те же годы с горечью писал: "величайшее из произведений Льва Толстого развенчивает то последнее воплощение героического духа в истории, в котором недаром находили неотразимое обаяние все, кто в демократии XIX века сохранил искру Прометеева огня… Наполеон превращается в "Войне и мире"… в маленького пошлого проходимца, мещански самодовольного и прозаического, надушенного одеколоном, с жирными ляжками, обтянутыми лосиною, с мелкою и грубою душой французского лавочника… Вот когда достигнута последняя ступень в бездну, вот когда некуда дальше идти, ибо здесь дух черни, дух торжествующей пошлости кощунствует над Духом Божиим, над благодатным и страшным явлением героя". [6]

Это тот же Мережковский, который в открытом письме Н. А. Бердяеву писал: "Там, где я карабкался по дикой круче, блуждая, срываясь и падая, Вы намечаете план светлой и широкой лестницы, по ступеням которой могут идти все - как бы Пропилеи человеческой мудрости, философии - во храм Премудрости Божией, Св. Софии. Этот план должны исполнить будущие поколения работников". [7] (Казалось бы, чем фимелы и орхестры хуже Пропилей?)

Чем сильнее жажда идеала и выражающего идеал мифа, тем труднее удовлетвориться тем, что предлагают современники. Новый миф должен был возникнуть, как Афродита из морской пены - сразу во всей красоте,- как Афина из Зевесовой головы - сразу в полном вооружении. Предлагался же беспомощный и по видимости уродливый младенец. Штыковая атака иронии была нацелена как раз на то, что могло бы состояться только при самом истовом к себе отношении!

Лучше уж отхожие места по Чехову, чем орхестры по Иванову! И, нимало не смущаясь почти плагиаторским воспроизведением саркастической реплики Владимира Соловьёва [8], он пеняет коллегам по новой литературе на процветание в них "духа Хлестакова": "…Дух его сказывается и в нашей современной декадентской резвости, в нашей ницшеанской дерзости, за которые здравый смысл, как старый барин, если бы узнал, в чём дело, не посмотрел бы на то, что ты декадент или ницшеанец, а "поднявши рубашонку, таких бы засыпал тебе, что дня бы четыре ты почёсывался". "Я им всем поправлял стихи, - мог бы сказать Хлестаков и о новейших поэтах, - моих много есть сочинений…" [9]

3. Символисты и миф. Итак, если согласиться с В. И. Ивановым, для воссоздания общенационального мифа была теоретическая возможность - практически же не было ни времени, ни условий (с оговорками, которые мы обсудим в следующем пункте). Иных мифов, которые символизм новой поэзии так или иначе создавал, теоретически не ждали, а практически не оценили. А ведь создано было не так мало…

Носитель и воплощение "солнечного мифа" Константин Бальмонт, вливший, между прочим, горячую лирическую кровь и во многие традиционные мифы, славянские и не только…

Александр Блок, фактически давший жизнь как Вечной Женственности - мифу, идущему от Владимира Соловьёва - так и её тёмной сестре, Снежной Маске. А были ещё и Ночная Фиалка, и "пузыри земли", были Андрей Белый и московские Аргонавты…

"Мелкие бесы", новая демонология Фёдора Сологуба, и его же "миры мечты" с таинственными названиями Маир, Ойле, Лигой…

Никак не спишешь со счётов и уже упомянутых Мережковского с "Христом и Антихристом" и Грядущим Хамом, как и Вячеслава Великолепного со всеми, кто восходил в его Башню…

Нельзя не сказать и об одном, казалось бы, явном исключении. Художественные достоинства поэзии Иннокентия Анненского ныне общепризнанны; его принадлежность к символизму, как и почётное место в поэтическом пантеоне в целом, несомненны. Но трудно представить что-либо более чуждое мифологизму, отношению к "высшей реальности" как к объективному бытию, чем его художественная парадигма. Всё его творчество проникнуто предельным субъективизмом; предметное начало передаётся с полной достоверностью, все нюансы человеческой психологии прослеживаются с величайшей чуткостью и тщательностью - что и послужило залогом его непреходящего значения. По этим же причинам Вячеслав Иванов признаёт символизм Анненского небезоговорочно: "И. Ф. Анненский - лирик - является в большей части своих оригинальных и трогательных, часто "пронзительно-унылых" и всегда душевно-глубоких созданий символистом того направления, которое можно было бы назвать символизмом ассоциативным." [10] Не называя имени, в своих филиппиках против идеалистического символизма он приводит множество доводов contra, словно бы прямо адресованных поэзии Анненского.