Смекни!
smekni.com

Чехов и художественная феноменология (стр. 1 из 2)

Кибальник С.А.

(К постановке проблемы)

В русской литературе XIX – XX веков можно выделить, условно говоря, два типа словесного творчества: идеологический и феноменологический. Первооткрывателем второго из них можно считать Пушкина, к которому представитель русской феноменологической школы в философии С.Л.Франк применял восходящий к И.В.Гете термин «предметное мышление»: «Пушкин мыслит… настолько жизненно-имманентно, как бы из нутра самой жизни».[i] Особенности этого типа художественного мышления[ii] так заворожили Франка, что он и всякое художественное творение объявил «не выражением внешней реальности в комплексе мыслей о нем, а с а м о о т к р о в е н и е м целостной реальности, которое возвышается над противоположностью между познающим субъектом и познаваемым объектом», в то время как позитивный смысл этого определения лежит именно в противопоставлении поэзии Пушкина, например, поэзии Тютчева и Баратынского.[iii]

Между тем даже в творчестве самого Пушкина под эту характеристику подпадает далеко не все. Его проза несколько противоположна по отношению к поэзии, что Пушкин хорошо сознавал и сам: проза «требует мыслей и мыслей… без них блестящие выражения ни к чему не служат». [iv] Проза Пушкина в основном построена как борьба «двух правд»; идеологическое начало в ней, следовательно, довлеет над феноменологическим. В поэзии дело обстоит прямо противоположным образом (в чистом виде оба начала, по всей вероятности, нигде и ни у кого и не встречаются). После Пушкина идеологическая сторона литературы решительно возобладала над феноменологической. Как в творчестве Тургенева и Гончарова, так и у Достоевского и отчасти Толстого, как у революционеров-демократов, так и у консерваторов и либералов феноменологическое начало далеко не играет ведущей роли.

Проза Чехова знаменует возврат на новом витке развития к пушкинской художественной феноменологии и одновременно предвосхищение идей феноменологии философской. Как было недавно показано Ю.Мальцевым, в сущности, именно к феноменологическому роману следует отнести «Жизнь Арсеньева» Бунина. [v] Эту мысль попыталась развить Л.Колобаева; она предложила рассматривать как таковой также и «Доктора Живаго» Пастернака: «Субъективность Бунина и Пастернака в их романах – особого рода: она не только сродни лирическому принципу, она несет в себе убеждение, в основе феноменологическое, в слитности, единстве субъекта и объекта, даже в их “тождестве” в постижении мира». [vi]

Предпосылки для создания подобной прозы, несомненно, были созданы именно Чеховым. Не имея здесь возможности обсуждать вопрос о границах этого явления в русской литературе XX века в целом, попытаемся остановиться на Чехове как на создателе в своего рода предфеноменологического дискурса и на его развитии в творчестве Гайто Газданова.

Как известно, в целом ряде произведений Чехова герои, повествователь или герой-рассказчик развивают мысль о том, что людям дано не решать вопросы жизни, а лишь наблюдать ее проявления. «Многое было сказано ночью, но я не увозил с собою ни одного решенного вопроса, и от всего разговора теперь утром у меня в памяти, как на фильтре, оставались только огни и образ Кисочки. – сказано в концовке повести «Огни». – <…> А когда я ударил по лошади и поскакал вдоль линии и когда, немного погодя, я видел перед собою только бесконечную, угрюмую равнину и пасмурное, холодное небо, припомнились мне вопросы, которые решались ночью. Я думал, а выжженная солнцем равнина, громадное небо, темневший вдали дубовый лес и туманная даль как будто говорили мне: “Да, ничего не поймешь на этом свете!”

Стало восходить солнце…» (С. 7, 140).

В «Скучной истории» этот внутренний монолог как бы разбит на «партию» Николая Степановича и «партию» Кати: «Помогите! – рыдает она, хватая меня за руку и целуя ее. – Ведь вы мой отец, мой единственный друг! Ведь вы умны, образованны, долго жили! Вы были учителем! Говорите же: что мне делать?

– По совести, Катя: не знаю…

Я растерялся, сконфужен, тронут рыданиями и едва стою на ногах.

– Давай, Катя, завтракать, – говорю я, натянуто улыбаясь. – Будет плакать!

И тотчас же прибавляю упавшим голосом:

– Меня скоро не станет, Катя….

– Хоть одно слово, хоть одно слово! – плачет она, протягивая ко мне руки. – Что мне делать?

– Чудачка, право… – бормочу я. – Не понимаю!» (С. 7, 309).

Еще Львом Шестовым в этом диалоге было отмечено разоблачение Чеховым всякой идеологии, иллюзий, готовых рецептов и рационалистических решений. Однако в погоне за своей постулируемой «безнадежностью» философ не заметил у Чехова простой мысли о том, что выходом является сама жизнь, так как только в ней существуют человеческие привязанности, в то время как маниакальные поиски смысла жизни подчас приводят к тому, что люди перестают замечать состояние другого человека и ощущать как ценность отношения с близкими. В сущности, это отдаленно напоминает версиловский рецепт: «постарайся полюбить кого-нибудь или что-нибудь» [vii] – с той разницей, что и его ни один из героев Чехова не дает. Однако его дает чеховский тип повествования. «Сосуществование, порой противоречивое <…> в мировоззрении писателя разнородных элементов далеко не в последнюю очередь объясняется особенностями его гносеологии: наши знания о мире являются всего лишь предположениями, всего лишь версиями о нем, каждая из которых имеет свои основания и свое право на существование». [viii]

Любопытно, что в целом ряде произведений Газданова мы находим весьма и весьма близкий дискурс, который представляет собой явное развитие чеховского «феноменологического» дискурса. Особенно напоминает Чехова то, как он представлен в романе «Вечер у Клэр». Диалог дяди Виталия с героем-рассказчиком звучит здесь явным отголоском чеховской «Скучной истории». Ср.: «Теперь ты спрашиваешь меня о смысле жизни. Я ничего не могу тебе ответить. Я не знаю» (I, 117; выделено мной – С.К.) и «Ради истинного Бога, скажите скорей, сию минуту, что мне делать? <…> Ничего я не могу сказать тебе, Катя, – говорю я. <…> По совести, Катя, не знаю» (С. 7, 308-309; выделено мной – С.К.). [ix] И учитывая, что Газданов был хорошо знаком и даже солидаризировался в своей статье «О Чехове» с шестовским истолкованием Чехова, [x] это вряд ли случайно.

Противопоставление, условно говоря, феноменологического идеологическому подходу к жизни ясно выражено в рассказе дяди Виталия о товарище его юности, который так же, как и герой-рассказчик, спрашивал его когда-то о смысле жизни – «перед тем как застрелиться». Дядя Виталий отговаривал его от самоубийства так: «Я говорил ему тогда, что есть возможность существования вне таких вопросов: живи, ешь бифштексы, целуй любовниц, грусти об изменах жизни и будь счастлив. И пусть Бог хранит тебя от мысли о том, зачем ты все это делаешь» (I, 117). И у Газданова, и у Чехова имеет место не только феноменологический дискурс, но и феноменологический тип повествования, при котором картины природы и образы людей превалируют над идеологическими исканиями, которые сами по себе не дают ответа ни на один вопрос.

Позиция идейного демиурга романа «Вечер у Клэр» дяди Виталия отмечена явными отголосками философии Шестова и творчества Чехова. Хотя бы его совет: «Никогда не становись убежденным человеком…» – и отрицание возможности адекватного постижения реальности: «смысл – это фикция, и целесообразность – тоже фикция» (I, 116) – обнаруживают в нем последователя автора опубликованного еще в 1905 году «Апофеоза беспочвенности». [xi]

Мысль эта проходит через «Апофеоз беспочвенности» красной нитью, начиная с «Предисловия»: «…твердая почва рано или поздно уходит из-под ног человека, и <…> после того человек все-таки продолжает жить без почвы или с вечно колеблющейся под ногами почвой». Не раз она иллюстрируется примерами из Чехова; в концентрированной форме она выражена в разделах, озаглавленных «Точка зрения» и «Убежденная женщина». [xii] Присутствует эта мысль и едва ли не во всех других сочинениях Шестова. [xiii]

Жизнь в понимании дяди Виталия, как и у Чехова и Шестова, – это всего лишь череда ошибок, каждая из которых попеременно представляется истиной: «Ты не поймешь, тебе будет только казаться, что ты понимаешь; а когда вспомнишь об этом через несколько времени, то увидишь, что и второй раз ошибался. И так без конца. И все-таки это самое главное и самое интересное в жизни» (I, 116; курсив мой – С.К.). Такой же позиции придерживается и главный герой газдановской «Истории одного путешествия»: «не обманывать, не фантазировать и знать раз навсегда, что всякая гармония есть ложь и обман» (I, 169). В «Ночных дорогах» к этому прибавляется еще и прямая критика Платоном «картезианских идей», которые, по его мнению, «принесли большой вред нашей мысли»: «Возможность полного и ясного ответа на сложный вопрос кажется существенной только для ограниченного воображения» (II, 510).

В самом Шестове, кстати сказать, было также и существенное феноменологическое начало, развившееся во многом, вероятно, под влиянием Чехова. Н.А.Бердяев в связи с этим писал о «своеобразной гносеологической утопии» Шестова: «отрицании познавательной ценности обобщения, абстракции, синтеза и в конце концов всякой теории, всякой системы идей, обличении их как лжи и стремлении к какому-то новому познанию индивидуальной действительности, непосредственных переживаний, воспроизведению живого опыта». [xiv]

Как известно, «Апофеоз беспочвенности» вообще родился из первоначальных набросков к книге о Тургеневе и Чехове. И его направленные против рационалистической картины мира фрагменты также можно счесть за своего рода художественную феноменологию. Таким образом, художественная феноменология Чехова и Шестова предопределила феноменологический тип прозы, преобладающий во всем творчестве Газданова.