Смекни!
smekni.com

Царь-рыба 2 (стр. 34 из 91)

Почему-то военная сумка вызвала в Грохотало особенную ярость, может, сорок пятый год вспомнился, следователь с сумкой? Может, северный строгий лагерь, где военные сплошь щеголяли при сумках, может, и ничего не вспомнилось, просто раздирало клокочущую грудь.

-- Тыловая крыса! З сумкой явывсь! Мы кроу проливалы!.. -- и поперхнулся. Узнает, непременно узнает легавый сексот, свинячье рыло, чью кровь Грохотало проливал. В Чуши ведь как? Сказал куме, кума -- борову, боров -- всему городу; и с перекоса чувств пошел крыть рыбинспектора почем зря: -- Шоб тоби, гаду, тот осетер все кишки пропоров! Шоб ты утонув, сдох, околел! Шоб твоим дитям щастя нэ було!.. -- Но опять в перекос слово пошло -- слух был: у "гада" никаких детей нет, бобыль он, на войне семью потерял. Такая скотина осетром не попользуется, согласно акту сдаст в Рыбкооп.

Да где же, на чем же душу-то разбитую отвести? И как жить? За каким же чертом так надсадно и тяжело отстаивал он себя и эту самую жизнь, к чему перенес столько мук? Отчего клин да яма, клин да яма на пути его? "А, мамочка моя! А, мамочка моя!" -- выкашливал Грохотало из своей могучей груди родное, утешительное причитание. Он хотел облегчительных слез, выжимал их из себя, но только ломило сердце, а слез не было, закаменели они в нем, и оттого не приносила облегчения жалоба к давно покойной матери. А ведь в том же сорок пятом, бывало, только помянет мамочку -- слезы потоком.

Опамятовался Грохотало в лодке, на воде, и коли пойдет все наперекосяк, так пойдет -- не заводился мотор. Солнце упало за реку, а когда поднял осетра на самолове, солнце в спину и по башке било -- сколько времени потерял! В Чуши закроют магазин, и вовсе тогда будет нечем горе размочить. Грохотало так рванул шнур, что клочья от него в горсти остались.

"А-а-а, й-его батьки мать!" -- взвыл Грохотало и пнул по мотору, пнул и тут же присел, завывая, -- расшиб пальцы на ноге. Мыча, слюнявя зубами шнур, он грыз его, кусал, стягивая в узел. Сплывавший с самоловов по течению старший Утробин предложил свои услуги.

-- Шо? Идить вы!

-- Дело хозяйское.

Дамка подскребся на дырявом корыте, советы подает. Каждый рыбак, пусть и скалясь, готов помочь делом и советом, сочувствуют вроде бы, но на самом-то деле рады, что "дядька" у Грохотало отняли. Отринул Грохотало всех доброхотов, веря только в свои силы и на них надеясь. "Шыкалы" врубили моторные скорости и умчались до дому, стремясь застать магазин открытым.

Сплошь лепился на бревнах по бережку деловой народ, обсуждая бурные события текущего дня, своих и чужих баб, современную молодежь, где и до политики доходили, а над берегом разбрызгивался задорный голос северного человека Бельды: "Ты меня еще не знаешь, понапрасну сердце ранишь...", когда, иссушенный зноем, измученный осетром, рыбинспек- цией и мотором, в берег бузнулся Грохотало на лодке.

-- А магазинчик-то тю-тю! -- нанесли ему последний в этот день удар.

Грохотало поднял на поселок налитый горем и ненавистью взгляд -- изубытился, пережил такое крушение и остался на суху, а ему так необходимо напиться, размочить душу, обалдеть до беспамятства и в обалдении огрузнуть телом, упасть, заснуть. Грохотало с хрустом сжимал и разжимал кулаки, будто делал гимнастику пальцев, дышал прерывисто, толчками, выбрасывая:

-- Щас!.. Щас!.. Щас!.. -- Мысль его работала напряженно. -- Щас!.. Щас!.. Щас пиду та изволохаю свою бабу, як Бог черепаху, й-е батьки мать!.. -- наконец вызрело и выкатилось разумное решение.

Но, получив дурные известия, жена его заранее схоронилась в погребе, и, не сыскав ее, Грохотало схватил топор, изрубил в щепки комод, выбросил в окошко слишком громко, по его мнению, говорящий радиоприемник "Восток". Не проняло. Тогда Грохотало облил бензином дом и пристройки, намереваясь спалить все хозяйство дотла, но уж тут баба его не выдержала, заорала лихоматом в погребе, сбежался народ, миром навалился на зава фермой, с трудом его повязал, и никто потом так и не поверил, что весь погром Грохотало учинил в трезвом виде. "Не может такого быть!" -- говорили чушанцы.

В поселке Чуш в тот вечер вообще было неспокойно -- плач, визг, бегал с ружьем по улицам Командор, отыскивая погубителя дочери; на другом конце селения крушил домашний скарб Грохотало, на Енисее тонули какие-то байдарочники. Кого вязать? Кого спасать?

Скоро, однако, повязали обоих громил. Практика у чушанцев вязать очень большая -- здесь от веку кто-нибудь кого-нибудь гоняет, палит из ружья, рубит, колет, а вот байдарочники вроде бы перетонули, до них руки не дошли, да и чего их сюда несло? Плавали бы где в другом месте, на малых реках. x x x

Прошло два года. Семен на пенсии. Новый рыбинспектор все еще проявляет активность, но реже и реже выходит на поиск, один вовсе не рискует шляться, натаскивает сына бывшего рыбинспектора. Сходит отпрыск Семена в армию и, пожалуй что, возьмется за рыбоохрану. Тяжело придется -- всех и все знает, гаденыш, неотмолимый, да еще и сообразитель- ный! Придумал: не гоняться по реке за браконьерами, не имать их "с поличным", а просто-напросто встречать и проверять лодки в поселке. Девайся куда хочешь, отсиживайся в протоке, хоронись в речках, жди ночи иль когда из дому за рыбой придут. Волей-неволей пришлось сбывать рыбу на сторону. Вот и валялись у огонька добытчики, ждали подходящее судно.

Командор предложил нам котел варить уху. Аким сухо отказался. Он отчего-то сторонился Командора, терпеть его не мог и не скрывал этого. Котел, чайник, веревки, спрятанные Колей в лесу, мы так и не сыскали. Сердит Аким, ворчлив, ругался под нос, подшвыривал в лодке барахло. Рыбачки меж тем подваливали и подваливали, прятались с лодками за мысом Опарихи. На приволье сварили ведро стерляжьей ухи, споро хлебали ее деревянными ложками, пили вино кружками и прокатывались насчет алкоголизма -- любимейшая тема современности, не переставали изводить Грохотало осетром, но Грохотало сделался еще громадней, еще закомлистей, его уже не только насмешками -- пулей не пробить. Горбясь медвежьим загривком, он сидел отшибленно ото всей компании, по другую сторону костра, на чурбаке, чавкал, пожирая харч. Хлеб он не резал, отхватывал зубами прямо от булки, затем острущим ножом пластал вместе с кожей кус сала, кидал его в рот, будто дополнительный заряд в казенник орудия, после чего мочалкой сгибал горсть берегового лука, макал в хрушкую соль, затыкал им разверстый малиновый зев и принимался жевать, тоскливо куда-то глядя при этом и о чем-то протяжно думая. "Едо-ок!" -- завистливо вздохнул я.

Компания, хлебавшая уху, становилась все оживленней. Мужик в прорезиненной куртке, в вязаной городской шапочке толкнул в бок соседа, кивая в мою сторону, -- сибиряку обносить ложкой или чаркой людей позор и наказание.

-- Имя нельзя! -- уставившись поверх костра, заявил Дамка. На нем шуршала, не гнулась все та же телогрейка, в которой он был и два года назад, -- от ворота до подола измазанная рыбьими возгрями, местами она уже ломалась. -- У их, -- указал он вдаль деревянной ложкой, -- вступил в полную борьбу закон против алкоголизьмы. Гай-ююю-гав!..

Командор, словно вспышкой электросварки, резанул его взглядом, молча подвинулся, потеснил городского, тот старшего Утробина. Аким пожимал плечами, как, мол, хочешь -- быть в компании без своей доли он считал зазорным, -- "своей" я ему не дал купить -- больно канительно с ним выпившим. Я вынул из рюкзака хранимую на всякий случай бутылку коньяка и поставил к котлу:

-- Вот! Если с нашей долей...

Бутылка пошла по рукам. Ее взбалтывали, смотрели на свет, нюхали, признали баловством расход, лучше бы на эти деньги купить две бутылки водки, но с легким вздохом простили мне такое чудачество, и Дамка услужливо скусил с горла железку, вытащил зубами пластмассовую пробку.

Налили. Выпили. Зачмокали губами. Общий приговор был: ничего, но снова мудро советовано: "Вдругоредь покупать две бутылки вместо одной" -- и еще наказано: "Ешь, пей, гостюй, но не продерьгивай". Я обещал "не продерьгивать". Мужики не поверили, однако сделали вид, что успокоились, и повели научный разговор на тему: как платят писателям и сколько процентов правды они могут допустить в своих сочинениях. Сошлись на пяти процентах. В связи с разочарованием, постигшим добытчиков в оплате нашего труда, вспомянуто было о приборе, сконструированном для ловли браконьеров в ночное время. "Тем, кто выдумывает экую пакость, платят небось больше". И что происходит в миру? Что деется? Сам себя человек доводит до лихих дел, сам себя в тюрьму садит, сам для себя изобретает заплот, проволоку, чтобы оттудова не убежать? "Могилу сами себе роем!.."

-- А-ах, растуды твою туды! -- изумлялись ораторы философскому открытию.

-- Так се, музыки! -- прерывая умственный разговор, хлопнул себя по коленям Аким, возбужденно сверкая глазками. -- Гулять дак гулять! -- И под гул одобрения принес из кустов "огнетушитель" -- большую бутылку с дешевым вином, лихо именуемым: "Порхвей". Вот тебе и Аким! Прихватил тайно от меня бутылку или запасы у него тут?

Командор гонял куда-то на лодке в поздний час. Многозначительно улыбаясь, добытчики намекали -- к Раюсе. Продавщица так была "втюримшись" в ядовитого чеченца, что, невзирая на суровый закон об алкоголизме, ночью отперла магазин и отпустила спиртное, за что крепко ее тиснул Командор, поцеловал и умчался, помня про "коллектив", посулясь, однако, днями завезти Раюсе свежей стерлядочки и потолковать "о личном".

Смех, говор, полное взаимопонимание, почти братство на енисейском берегу. Костер поднят до небес, комаров никто не слышит. Клокочет в ведре уха, скрюченные стерляжьи хвосты летят куда-то ввысь, в пламени, в искрах.

Кто-то силился запеть, кто-то сплясать, но больше целовались и плакали.

-- Гул-ляй, мужики!

-- Однова живем!

-- Ниче не жалко!

-- Ради такого вот праздника колеем на реке, под дулами ружейными крючимся!