Смекни!
smekni.com

Тихий Дон. Шолохов М.А. (книга 1-2)

Михаил Шолохов.

Тихий Дон

(книги 1, 2)

Не сохами-то славная землюшка наша распахана... Распахана наша землюшка лошадиными копытами, А засеяна славная землюшка казацкими головами, Украшен-то наш тихий Дон молодыми вдовами, Цветет наш батюшка тихий Дон сиротами, Наполнена волна в тихом Дону отцовскими, материнскими слезами. Ой ты, наш батюшка тихий Дон! Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь? Ах, как мне, тихому Дону, не мутну течи! Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют, Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит, Старинные казачьи песни

КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Мелеховский двор - на самом краю хутора. Воротца со скотиньего базаведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых впрозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, сераяизломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше - перекипающее подветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменныхплетней, - Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскимикопытами бурый, живущий придорожник, часовенка на развилке; за ней -задернутая текучим маревом степь. С юга - меловая хребтина горы. На запад- улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу. В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в хутор казак МелеховПрокофий. Из Туретчины привел он жену - маленькую, закутанную в шальженщину. Она прятала лицо, редко показывая тоскующие одичалые глаза. Пахлашелковая шаль далекими неведомыми запахами, радужные узоры ее питали бабьюзависть. Пленная турчанка сторонилась родных Прокофия, и старик Мелеховвскоре отделил сына. В курень его не ходил до смерти, не забывая обиды. Прокофий обстроился скоро: плотники срубили курень, сам пригородил базыдля скотины и к осени увел на новое хозяйство сгорбленную иноземку-жену.Шел с ней за арбой с имуществом по хутору - высыпали на улицу все, от маладо велика. Казаки сдержанно посмеивались в бороды, голосисто перекликалисьбабы, орда немытых казачат улюлюкала Прокофию вслед, но он, распахнувчекмень, шел медленно, как по пахотной борозде, сжимал в черной ладонихрупкую кисть жениной руки, непокорно нес белесо-чубатую голову, - лишьпод скулами у него пухли и катались желваки да промеж каменных, повсегдашней неподвижности, бровей проступил пот. С той поры редко видели его в хуторе, не бывал он и на майдане. Жил всвоем курене, на отшибе у Дона, бирюком. Гутарили про него по хуторучудное. Ребятишки, пасшие за прогоном телят, рассказывали, будто виделиони, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену доТатарского, ажник, кургана. Сажал ее там на макушке кургана, спиной кисточенному столетиями ноздреватому камню, садился с ней рядом, и такподолгу глядели они в степь. Глядели до тех пор, пока истухала заря, апотом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой. Хутор терялсяв догадках, подыскивая объяснение таким диковинным поступкам, бабам заразговорами поискаться некогда было. Разно гутарили и о жене Прокофия:одни утверждали, что красоты она досель невиданной, другие - наоборот.Решилось все после того, как самая отчаянная из баб, жалмерка Мавра,сбегала к Прокофию будто бы за свежей накваской. Прокофий полез занакваской в погреб, а за это время Мавра и разглядела, что турчанкапопалась Прокофию последняя из никудышных... Спустя время раскрасневшаяся Мавра, с платком, съехавшим набок,торочила на проулке бабьей толпе: - И что он, милушки, нашел в ней хорошего? Хоть бы баба была, а тотак... Ни заду, ни пуза, одна страма. У нас девки глаже ее выгуливаются. Встану - перервать можно, как оса; глазюки - черные, здоровющие, стригетьими, как сатана, прости бог. Должно, на сносях дохаживает, ей-бо! - На сносях? - дивились бабы. - Кубыть, не махонькая, сама трех вынянчила. - А с лица-то как? - С лица-то? Желтая. Глаза тусменныи, - небось не сладко на чужойсторонушке. А ишо, бабоньки, ходит-то она... в Прокофьевых шароварах. - Ну-у?.. - ахали бабы испуганно и дружно. - Сама видала - в шароварах, только без лампасин. Должно, буднишные егоподцепила. Длинная на ней рубаха, а из-под рубахи шаровары, в чулкивобратые. Я как разглядела, так и захолонуло во мне... Шепотом гутарили по хутору, что Прокофьева жена ведьмачит. СнохаАстаховых (жили Астаховы от хутора крайние к Прокофию) божилась, будто навторой день троицы, перед светом, видела, как Прокофьева жена,простоволосая и босая, доила на их базу корову. С тех пор ссохлось укоровы вымя в детский кулачок, отбила от молока и вскоре издохла. В тот год случился небывалый падеж скота. На стойле возле Дона каждыйдень пятнилась песчаная коса трупами коров и молодняка. Падеж перекинулсяна лошадей. Таяли конские косяки, гулявшие на станичном отводе. И воттут-то прополз по проулкам и улицам черный слушок... С хуторского схода пришли казаки к Прокофию. Хозяин вышел на крыльцо, кланяясь. - За чем добрым пожаловали, господа старики? Толпа, подступая к крыльцу, немо молчала. Наконец один подвыпивший старик первым крикнул: - Волоки нам свою ведьму! Суд наведем!.. Прокофий кинулся в дом, но в сенцах его догнали. Рослый батареец, поуличному прозвищу Люшня, стукал Прокофия головой о стену, уговаривал: - Не шуми, не шуми, нечего тут!.. Тебя не тронем, а бабу твою в землювтолочим. Лучше ее уничтожить, чем всему хутору без скотины гибнуть. А тыне шуми, а то головой стену развалю! - Тяни ее, суку, на баз!.. - гахнули у крыльца. Полчанин Прокофия, намотав на руку волосы турчанки, другой рукойзажимая рот ее, распяленный в крике, бегом протащил ее через сени и кинулпод ноги толпе. Тонкий вскрик просверлил ревущие голоса. Прокофий раскидал шестерых казаков и, вломившись в горницу, сорвал состены шашку. Давя друг друга, казаки шарахнулись из сенцев. Кружа надголовой мерцающую, взвизгивающую шашку, Прокофий сбежал с крыльца. Толпадрогнула и рассыпалась по двору. У амбара Прокофий настиг тяжелого в беге батарейца Люшню и сзади, слевого плеча наискось, развалил его до пояса. Казаки, выламывавшие изплетня колья, сыпанули через гумно в степь. Через полчаса осмелевшая толпа подступила ко двору. Двое разведчиков,пожимаясь, вошли в сенцы. На пороге кухни, подплывшая кровью, неловкозапрокинув голову, лежала Прокофьева жена; в прорези мученическиоскаленных зубов ее ворочался искусанный язык. Прокофий, с трясущейсяголовой и остановившимся взглядом, кутал в овчинную шубу попискивающийкомочек - преждевременно родившегося ребенка. Жена Прокофия умерла вечером этого же дня. Недоношенного ребенка,сжалившись, взяла бабка, Прокофьева мать. Его обложили пареными отрубями, поили кобыльим молоком и через месяц,убедившись в том, что смуглый турковатый мальчонок выживет, понесли вцерковь, окрестили. Назвали по деду Пантелеем. Прокофий вернулся с каторгичерез двенадцать лет. Подстриженная рыжая с проседью борода и обычнаярусская одежда делала его чужим, непохожим на казака. Он взял сына и стална хозяйство. Пантелей рос исчерна-смуглым, бедовым. Схож был на мать лицом иподбористой фигурой. Женил его Прокофий на казачке - дочери соседа. С тех пор и пошла турецкая кровь скрещиваться с казачьей. Отсюда иповелись в хуторе горбоносые, диковато-красивые казаки Мелеховы, апо-уличному - Турки. Похоронив отца, въелся Пантелей в хозяйство: заново покрыл дом,прирезал к усадьбе с полдесятины гулевой земли, выстроил новые сараи иамбар под жестью. Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков паружестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский базбеспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный. Под уклон сползавших годков закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздалсяв ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком складным. Был сух вкости, хром (в молодости на императорском смотру на скачках сломал левуюногу), носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, до старости неслиняли на нем вороной масти борода и волосы, в гневе доходил добеспамятства и, как видно, этим раньше времени состарил свою когда-токрасивую, а теперь сплошь опутанную паутиной морщин, дородную жену. Старший, уже женатый сын его, Петро, напоминал мать: небольшой,курносый, в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый; а младший,Григорий, в отца попер: на полголовы выше Петра, хоть на шесть лет моложе,такой же, как у бати, вислый коршунячий нос, в чуть косых прорезяхподсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневойрумянеющей кожей. Так же сутулился Григорий, как и отец, даже в улыбкебыло у обоих общее, звероватое. Дуняшка - отцова слабость - длиннорукий, большеглазый подросток, даПетрова жена Дарья с малым дитем - вот и вся мелеховская семья.

II

Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянулветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы,сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное Обдонье, пески,ендовы [ендова - котловина, опушенная лесом], камышистая непролазь, лес вросе - полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя,томилось солнце. В мелеховском курене первый оторвался ото сна Пантелей Прокофьевич.Застегивая на ходу ворот расшитой крестиками рубахи, вышел на крыльцо.Затравевший двор выложен росным серебром. Выпустил на проулок скотину.Дарья в исподнице пробежала доить коров. На икры белых босых ее ногмолозивом брызгала роса, по траве через баз лег дымчатый примятый след. Пантелей Прокофьевич поглядел, как прямится примятая Дарьиными ногамитрава, пошел в горницу. На подоконнике распахнутого окна мертвенно розовели лепесткиотцветавшей в палисаднике вишни. Григорий спал ничком, кинув наотмашьруку. - Гришка, рыбалить поедешь? - Чего ты? - шепотом спросил тот и свесил с кровати ноги. - Поедем, посидим зорю. Григорий, посапывая, стянул с подвески будничные шаровары, вобрал их вбелые шерстяные чулки и долго надевал чирик, выправляя подвернувшийсязадник. - А приваду маманя варила? - сипло спросил он, выходя за отцом в сенцы. - Варила. Иди к баркасу, я зараз. Старик ссыпал в рубашку распаренное пахучее жито, по-хозяйски смел наладонь упавшие зерна и, припадая на левую ногу, захромал к спуску.Григорий, нахохлясь, сидел в баркасе. - Куда править? - К Черному яру. Спробуем возле энтой карши, где надысь сидели. Баркас, черканув кормою землю, осел в воду, оторвался от берега. Стремяпонесло его, покачивая, норовя повернуть боком. Григорий, не огребаясь,правил веслом. - Гребани, что ль. - А вот на середку выберемся. Пересекая быстрину, баркас двинулся к левому берегу. От хутора догонялиих глухие на воде петушиные переклики. Чертя бортом черный хрящеватый яр,лежавший над водой урубом, баркас причалил к котловине. Саженях в пяти отберега виднелись из воды раскоряченные ветви затонувшего вяза. Вокруг негоколоверть гоняла бурые комья пены. - Разматывай, а я заприважу, - шепнул Григорию отец и сунул ладонь впарное зевло кубышки. Жито четко брызнуло по воде, словно кто вполголоса шепнул: "Шик!"Григорий нанизал на крючок взбухшие зерна, улыбнулся: - Ловись, ловись, рыбка, большая и малая. Леса, упавшая в воду кругами, вытянулась струной и снова ослабла, едвагрузило коснулось дна. Григорий ногой придавил конец удилища, полез,стараясь не шелохнуться, за кисетом. - Не будет, батя, дела... Месяц на ущербе. - Серники захватил? - Ага. - Дай огню. Старик закурил, поглядел на солнце, застрявшее по ту сторону коряги. - Сазан, он разно берет. И на ущербе иной раз возьмется. - Чутно, мелочь насадку обсекает, - вздохнул Григорий. Возле баркаса, хлюпнув, схлынула вода, и двухаршинный, словно слитый изкрасной меди, сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутымлопушистым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас. - Теперя жди! - Пантелей Прокофьевич вытер рукавом мокрую бороду. Около затонувшего вяза, в рукастых оголенных ветвях одновременновыпрыгнули два сазана; третий, поменьше, ввинчиваясь в воздух, настойчивораз за разом бился у яра. Григорий нетерпеливо жевал размокший конец самокрутки. Неяркое солнцестало в полдуба. Пантелей Прокофьевич израсходовал всю приваду и,недовольно подобрав губы, тупо глядел на недвижный конец удилища. Григорий выплюнул остаток цигарки, злобно проследил за стремительнымего полетом. В душе он ругал отца за то, что разбудил спозаранку, не далвыспаться. Во рту от выкуренного натощак табака воняло припаленнойщетиной. Нагнулся было зачерпнуть в пригоршню воды - в это время конецудилища, торчавший на пол-аршина от воды, слабо качнулся, медленно поползкнизу. - Засекай! - выдохнул старик. Григорий, встрепенувшись, потянул удилище, но конец стремительнозарылся в воду, удилище согнулось от руки обручем. Словно воротом,огромная сила тянула вниз тугое красноталовое удилище. - Держи! - стонал старик, отпихивая баркас от берега. Григорий силился поднять удилище и не мог. Сухо чмокнув, лопнулатолстая леса. Григорий качнулся, теряя равновесие. - Ну и бугай! - пришептывал Пантелей Прокофьевич, не попадая жаломкрючка в насадку. Взволнованно посмеиваясь, Григорий навязал новую лесу, закинул. Едва грузило достигло дна, конец погнуло. - Вот он, дьявол!.. - хмыкнул Григорий, с трудом отрывая от днаметнувшуюся к стремени рыбу. Леса, пронзительно брунжа, зачертила воду, за ней косым зеленоватымполотном вставала вода. Пантелей Прокофьевич перебирал обрубковатымипальцами держак черпала. - Заверни его на воду! Держи, а то пилой рубанет! - Небось! Большой изжелта-красный сазан поднялся на поверхность, вспенил воду и,угнув тупую лобастую голову, опять шарахнулся вглубь. - Давит, аж рука занемела... Нет, погоди! - Держи, Гришка! - Держу-у-у! - Гляди под баркас не пущай!.. Гляди! Переводя дух, подвел Григорий к баркасу лежавшего на боку сазана.Старик сунулся было с черпалом, но сазан, напрягая последние силы, вновьушел в глубину. - Голову его подымай! Нехай глотнет ветру, он посмирнеет. Выводив, Григорий снова подтянул к баркасу измученного сазана. Зеваяшироко раскрытым ртом, тот ткнулся носом в шершавый борт и стал, переливаяшевелящееся оранжевое золото плавников. - Отвоевался! - крякнул Пантелей Прокофьевич, поддевая его черпаком. Посидели еще с полчаса. Стихал сазаний бой. - Сматывай, Гришка. Должно, последнего запрягли, ишо не дождемся. Собрались. Григорий оттолкнулся от берега. Проехали половину пути. Полицу отца Григорий видел, что хочет тот что-то сказать, но старик молчапоглядывал на разметанные под горой дворы хутора. - Ты, Григорий, вот что... - нерешительно начал он, теребя завязкилежавшего под ногами мешка, - примечаю, ты, никак, с Аксиньей Астаховой... Григорий густо покраснел, отвернулся. Воротник рубахи, врезаясь вмускулистую прижженную солнцегревом шею, выдавил белую полоску. - Ты гляди, парень, - уже жестко и зло продолжал старик, - я с тобой нетак загутарю. Степан нам сосед, и с его бабой не дозволю баловать. Тутдело могет до греха взыграть, а я наперед упреждаю: примечу - запорю! Пантелей Прокофьевич ссучил пальцы в узловатый кулак, - жмуря выпуклыеглаза, глядел, как с лица сына сливала кровь. - Наговоры, - глухо, как из воды, буркнул Григорий и прямо в синеватуюпереносицу поглядел отцу. - Ты помалкивай. - Мало что люди гутарют... - Цыц, сукин сын! Григорий слег над веслом. Баркас заходил скачками. Завитушкамизаплясала люлюкающая за кормой вода. До пристани молчали оба. Уже подъезжая к берегу, отец напомнил: - Гляди не забудь, а нет - с нонешнего дня прикрыть все игрища. Чтоб сбазу ни шагу. Так-то! Промолчал Григорий. Примыкая баркас, спросил: - Рыбу бабам отдать? - Понеси купцам продай, - помягчел старик, - на табак разживешься. Покусывая губы, шел Григорий позади отца. "Выкуси, батя, хотьстреноженный, уйду ноне на игрище", - думал, злобно обгрызая глазамикрутой отцовский затылок. Дома Григорий заботливо смыл с сазаньей чешуи присохший песок, проделсквозь жабры хворостинку. У ворот столкнулся с давнишним другом-одногодком Митькой Коршуновым.Идет Митька, играет концом наборного пояска. Из узеньких щелок желтомаслятся круглые с наглинкой глаза. Зрачки - кошачьи, поставленные торчмя,оттого взгляд Митькин текуч, неуловим. - Куда с рыбой? - Нонешняя добыча. Купцам несу. - Моховым, что ли? - Им... Митька на глазок взвесил сазана. - Фунтов пятнадцать? - С половиной. На безмене прикинул. - Возьми с собой, торговаться буду. - Пойдем. - А магарыч? - Сладимся, нечего впустую брехать. От обедни рассыпался по улицам народ. По дороге рядышком вышагивали три брата по кличке Шамили. Старший, безрукий Алексей, шел в середине. Тугой воротник мундирапрямил ему жилистую шею, редкая, курчавым клинышком, бороденка задорнотопорщилась вбок, левый глаз нервически подмаргивал. Давно на стрельбищеразорвало в руках Алексея винтовку, кусок затвора изуродовал щеку. С тойпоры глаз к делу и не к делу подмигивает; голубой шрам, перепахивая щеку,зарывается в кудели волос. Левую руку оторвало по локоть, но и однойкрутит Алексей цигарки искусно и без промаха: прижмет кисет к выпукломузаслону груди, зубами оторвет нужный клочок бумаги, согнет его желобком,нагребет табаку и неуловимо поведет пальцами, скручивая. Не успеет человекоглянуться, а Алексей, помаргивая, уже жует готовую цигарку и проситогоньку. Хоть и безрукий, а первый в хуторе кулачник. И кулак не особенно чтобособенный - так, с тыкву-травянку величиной; а случилось как-то на пахотена быка осерчать, кнут затерялся, стукнул кулаком - лег бык на борозде, изушей кровь, насилу отлежался. Остальные братья - Мартин и Прохор - домелочей схожи с Алексеем. Такие же низкорослые, шириной в дуб, только руку каждого по паре. Григорий поздоровался с Шамилями, Митька прошел, до хруста отвернувголову. На масленице в кулачной стенке не пожалел Алешка Шамиль молодыхМитькиных зубов, махнул наотмашь, и выплюнул Митька на сизый, изодранныйковаными каблуками лед два коренных зуба. Равняясь с ними, Алексей мигнул раз пять подряд. - Продай чурбака! - Купи. - Почем просишь? - Пару быков да жену в придачу. Алексей, щурясь, замахал обрубком руки: - Чудак, ах, чудак!.. Ох-хо-ха, жену... А приплод возьмешь? - Себе на завод оставь, а то Шамили переведутся, - зубоскалил Григорий. На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор [церковныйстароста], поднимая над головой гуся, выкрикивал: "Полтинник! От-да-ли.Кто больше?" Гусь вертел шеей, презрительно жмурил бирюзинку глаза. В кругу рядом махал руками седенький, с крестами и медалями,завесившими грудь, старичок. - Наш дед Гришака про турецкую войну брешет. - Митька указал глазами. -Пойдем послухаем? - Покель будем слухать - сазан провоняется, распухнет. - Распухнет - весом прибавит, нам выгода. На площади, за пожарным сараем, где рассыхаются пожарные бочки собломанными оглоблями, зеленеет крыша моховского дома. Шагая мимо сарая,Григорий сплюнул и зажал нос. Из-за бочки, застегивая шаровары - пряжка взубах, - вылезал старик. - Приспичило? - съязвил Митька. Старик управился с последней пуговицей и вынул изо рта пряжку. - А тебе что? - Носом навтыкать бы надо! Бородой! Бородой! Чтоб старуха за неделю неотбанила. - Я тебе, стерва, навтыкаю! - обиделся старик. Митька стал, щуря кошачьи глаза, как от солнца. - Ишь ты, благородный какой. Сгинь, сукин сын! Что присучился? А то иремнем! Посмеиваясь, Григорий подошел к крыльцу моховского дома. Перила - вгустой резьбе дикого винограда. На крыльце пятнистая ленивая тень. - Во, Митрий, живут люди... - Ручка и то золоченая. - Митька приоткрыл дверь на террасу и фыркнул:- Деда бы энтого направить сюда... - Кто там? - окликнули их с террасы. Робея, Григорий пошел первый. Крашеные половицы мел сазаний хвост. - Вам кого? В плетеной качалке - девушка. В руке блюдце с клубникой. Григорий молчаглядел на розовое сердечко полных губ, сжимавших ягодку. Склонив голову,девушка оглядывала пришедших. На помощь Григорию выступил Митька. Он кашлянул. - Рыбки не купите? - Рыбы? Я сейчас скажу. Она качнула кресло, вставая, - зашлепала вышитыми, надетыми на босыеноги туфлями. Солнце просвечивало белое платье, и Митька видел смутныеочертания полных ног и широкое волнующееся кружево нижней юбки. Он дивилсяатласной белизне оголенных икр, лишь на круглых пятках кожа молочножелтела. Митька толкнул Григория: - Гля, Гришка, ну и юбка... Как скло, насквозь все видать. Девушка вышла из коридорных дверей, мягко присела на кресло. - Пройдите на кухню. Ступая на носках, Григорий пошел в дом. Митька, отставив ногу, жмурилсяна белую нитку пробора, разделявшую волосы на ее голове на два золотистыхполукруга. Девушка оглядела его озорными, неспокойными глазами. - Вы здешний? - Тутошний. - Чей же это? - Коршунов. - А звать вас как? - Митрием. Она внимательно осмотрела розовую чешую ногтей, быстрым движениемподобрала ноги. - Кто из вас рыбу ловит? - Григорий, друзьяк мой. - А вы рыбалите? - Рыбалю и я, коль охота набредет. - Удочками? - И удочками рыбалим, по-нашему - притугами. - Мне бы тоже хотелось порыбалить, - сказала она, помолчав. - Что ж, поедем, коль охота есть. - Как бы это устроить? Нет, серьезно? - Вставать надо дюже рано. - Я встану, только разбудить меня надо. - Разбудить можно... А отец? - Что отец? Митька засмеялся. - Как бы за вора не почел... Собаками ишо притравит. - Глупости! Я сплю одна в угловой комнате. Вот это окно. - Она указалапальцем. - Если придете за мной - постучите мне в окошко, и я встану. В кухне дробились голоса: робкий - Григория, и густой, мазутный -кухарки. Митька, перебирая тусклое серебро казачьего пояска, молчал. - Женаты вы? - спросила девушка, тепля затаенную улыбку. - А что? - Так просто, интересно. Митька внезапно покраснел, а она, играя улыбкой и веточкой осыпавшейсяна пол тепличной клубники, спрашивала: - Что же, Митя, девушки вас любят? - Какие любят, а какие и нет. - Ска-жи-те... А отчего это у вас глаза как у кота? - У... кота? - вконец терялся Митька. - Вот именно, кошачьи. - Это от матери, должно... Я тут ни при чем. - А почему же, Митя, вас не женят? Митька оправился от минутного смущения и, чувствуя в словах еенеуловимую насмешку, замерцал желтизною глаз. - Женилка не выросла. Она изумленно взметнула брови, вспыхнула и встала. С улицы по крыльцу шаги. Ее коротенькая, таящая смех улыбка жиганула Митьку крапивой. Самхозяин, Сергей Платонович Мохов, мягко шаркая шевровыми просторнымиботинками, с достоинством пронес мимо посторонившегося Митьки своеполнеющее тело. - Ко мне? - спросил, пройдя, не поворачивая головы. - Это, папа, рыбу принесли. Вышел с порожними руками Григорий.

III

Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцев пахнуло на негозапахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки. На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, слампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу - перерезанная крестомоконного переплета золотая дрема лунного света. В углу под расшитымиполотенцами тусклый глянец серебреных икон, над кроватью на подвескетягучий гуд потревоженных мух. Задремал было, но в кухне заплакал братнин ребенок. Немазаной арбой заскрипела люлька. Дарья сонным голосом бормотнула: - Цыц, ты, поганое дите! Ни сну тебе, ни покою, - запела тихонько: - Колода-дуда, Иде ж ты была? - Коней стерегла. - Чего выстерегла? - Коня с седлом, С золотым махром... Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: "А ить завтраПетру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем... Косить, должно, безнего будем". Зарылся головой в горячую подушку, в уши назойливо сочится: - А иде ж твой конь? - За воротами стоит, - А иде ж ворота? - Вода унесла. Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петровастроевого коня. Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почтиуснул под текучую зыбь песни: - А иде ж гуси? - В камыш ушли. - А иде ж камыш? - Девки выжали. - А иде ж девки? - Девки замуж ушли. - А иде ж казаки? - На войну пошли... Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня на проулок.Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно продал сон. По Дону наискось - волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном- туман, а вверху звездное просо. Конь позади сторожко переставляет ноги.К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тиневзвернул и бухнул по воде омахом охотящийся на мелочь сом. Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. Сконских губ ронялась дробная капель. На сердце у Григория сладостнаяпустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там ужерассосалась синяя полутьма. Возле конюшни столкнулся с матерью. - Это ты, Гришка? - А то кто ж. - Коня поил? - Поил, - нехотя отвечает Григорий. Откинувшись назад, несет мать в завеске [завеска - передник] на затопкизяки, шаркает старчески дряблыми босыми ногами. - Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать. Прохлада вкладывает в Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючихмурашках. Через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Дверьне заперта. В кухне на разостланной полсти спит Степан, под мышкой у негоголова жены. В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньинурубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги. Он секунду смотрит,чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова. Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом хрипло: - Эй, кто тут есть? Вставайте! Аксинья всхлипнула со сна. - Ой, кто такое? Ктой-то? - Суетливо зашарила, забилась в ногах голаяее рука, натягивая рубаху. Осталось на подушке пятнышко уроненной во снеслюны; крепок заревой бабий сон. - Это я. Мать послала побудить вас... - Мы зараз... Тут у нас не влезешь... От блох на полу спим. Степан,вставай, слышишь? По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти. Из хутора в майские лагеря уходило человек тридцать казаков. Местосбора - плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовымибудками, пешие и конные казаки в майских парусиновых рубахах, вснаряжении. Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чембур. Пантелей Прокофьевичпохаживал возле Петрова коня, подсыпая в корыто овес, изредка покрикивал: - Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью? Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню,на окрики отца, смеясь, отмахивалась: - Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что доЧеркасского не ворохнется. - Не поел? - осведомился Петро, слюнявя дратву и кивая на коня. - Жует, - степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники.Малое дело - крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход вкровь потрет спину коню. - Доисть Гнедой - попоите его, батя. - Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня! Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись.Григорий вывел его за калитку, чуть тронув левой рукой холку, вскочил нанего и с места - машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбилсяс ноги, зачастил, пошел под гору наметом. Откинувшись назад, почти лежа наспине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами.Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду. С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула: - Чертяка бешеный! Чудок конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу,как ты ездишь. - Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагеря, может, и я вхозяйстве сгожусь. - Как-то ни черт, нужен ты мне! - Зачнется покос - ишо попросишь, - смеялся Григорий. Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимаяпромеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория. - Что ж, Степан твой собрался? - спросил Григорий. - А тебе чего? - Какая ты... Спросить, что ль, нельзя? - Собрался. Ну? - Остаешься, стал быть, жалмеркой? - Стал быть, так. Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядяна ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнуладругое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла нагору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирална смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенеларасшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, неморщинясь, охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору,Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка наспине. Григорий видел бурые круги слинявшей под мышками от пота рубахи,провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней. - Небось, будешь скучать по мужу? А? Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась. - А то как же. Ты вот женись, - переводя дух, она говорила прерывисто,- женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке. Толкнув коня, равняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза: - А ить иные бабы ажник рады, как мужей проводют. Наша Дарья без Петратолстеть зачинает. Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала: - Муж - он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим? - Не знаю, как батя. Должно, после службы. - Молодой ишо, не женись. - А что? - Сухота одна. - Она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупоулыбнулась. И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у неебесстыдно-жадные, пухловатые. Он, разбирая гриву на прядки, сказал: - Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит. - Ай приметил? - Чего не примечать... Ты вот проводишь Степана... - Ты со мной не заигрывай! - Ушибешь? - Степану скажу словцо... - Я твоего Степана... - Гляди, храбрый, слеза капнет. - Не пужай, Аксинья! - Я не пужаю. Твое дело с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а наменя не заглядывайся. - Нарошно буду глядеть. - Ну и гляди. Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня.Григорий повернул его боком, загородил дорогу. - Пусти, Гришка! - Не пущу. - Не дури, мне надо мужа сбирать. Григорий, улыбаясь, горячил коня; тот, переступая, теснил Аксинью кяру. - Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что подумают? Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и неоглядываясь. На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня.Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рукГригория поводья. Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил, гоняя во рту, мундштук.Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу: - Лысых работой не нури, батя! Заосеняет - продадим. Григорию ить конясправлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь,какие сена будут. - Ну, с богом. Час добрый, - проговорил старик, крестясь. Петро привычным движением вскинул в седло свое сбитое тело, поправилпозади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнцетускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам. Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза иуглом завески покрасневший нос, стояла посреди база. - Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!.. Дуняша козой скакнула к воротам. - Чего орешь, дура! - досадно крикнул на нее Григорий. - Остались пирожки-и! - прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и наизмазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку - слезы. Дарья из-под ладони следила за белой, занавешенной пылью рубахой мужа.Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория. - Ворота возьмись поправь да стоянок на углу врой. - Подумав, добавил,как новость сообщил: - Уехал Петро. Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная взеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-тоговорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снималруки с ее плеча. Сожженная загаром и работой рука угольно чернела на белойАксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; через плетень быловидно его тугую, красиво подбритую шею, широкие, немного вислые плечи и -когда наклонялся к жене - закрученный кончик русого уса. Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый воронойконь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопкимшагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя иснизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза. Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом. Григорий провожал их долгим, неморгающим взглядом.

IV

К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон,взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадамипалила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей,раскрылатившись, колесил коршун, его с криком преследовали вороны. Туча,дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернелонебо, степь выжидающе молчала. В хуторе хлопали закрываемые ставни, отвечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбищепыли, и отягощенную внешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя. Дуняшка, болтая косичками, прожгла по базу, захлопнула дверцу курятникаи стала посреди Саза, раздувая ноздри, как лошадь перед препятствием. Наулице взбрыкивали ребятишки. Соседский восьмилеток Мишка вертелся,приседая на одной ноге, - на голове у него, закрывая ему глаза, кружилсянепомерно просторный отцовский картуз, - и пронзительно верещал: Дождюк, дождюк, припусти, Мы поедем во кусты, Богу молиться, Христу поклониться. Дуняшка завистливо глядела на босые, густо усыпанные цыпками Мишкиныноги, ожесточенно топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать поддождем и мочить голову, чтоб волос рос густой и курчавый; хотелось вот также, как Мишкиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, сриском свалиться в колючки, - но в окно глядела мать, сердито шлепаягубами. Вздохнув, Дуняшка побежала в курень. Дождь спустился ядреный ичастый. Над самой крышей лопнул гром, осколки покатились за Дон. В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень. - Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! - крикнул Дуняшке Григорий. В кухне зажгли огонь. Зашивать бредень села Дарья. Старуха, укачиваядитя, бурчала: - Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, гас [керосин] вседорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишоперетопнете, там ить на базу страсть господня. Ишь, ишь как полыхает!Господи Иисусе Христе, царица небес... В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо: слышно было, какставни царапал дождь, - следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничкомткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери. Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку. - Дунька! Го-о-ни ты ее, прок... царица небесная, прости меня,грешницу. Дунька, кошку выкинь на баз. Брысь ты, нечистая сила! Чтоб ты... Григорий, уронив комол бредня, трясся в беззвучном хохоте. - Ну, чего вы вскагакались? Цыцте! - прикрикнул Пантелей Прокофьевич. -Бабы, живо зашивайте! Надысь ишо говорил: оглядите бредень. - И какая теперя рыба, - заикнулась было старуха. - Не разумеешь, - молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегузараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги,Дуняшка, послухай - играет ерик? Дуняшка нехотя, бочком, подвинулась к дверям. - Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, - неунималась старуха. - Мы с Гришкой, а с другим бреднем - Аксинью покличем, кого-нибудь ишоиз баб. Запыхавшись, вбежала Дуняша. На ресницах, подрагивая, висели дождевыекапельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом. - Ерик гудет, ажник страшно! - Пойдешь с нами бродить? - А ишо кто пойдет? - Баб покличем. - Пойду! - Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличетМалашку Фролову! - Энта не замерзнет, - улыбнулся Григорий, - на ней жиру, как на добромборове. - Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, - советовала мать, - под сердцеподложишь, а то нутре застудишь. - Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала. Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья, в рваной подпоясанной веревкойкофтенке и в синей исподней юбке, выглядела меньше ростом, худее. Она,пересмеиваясь с Дарьей, сняла с головы платок, потуже закрутила в узелволосы и, покрываясь, откинув голову, холодно оглядела Григория. ТолстаяМалашка подвязывала у порога чулки, хрипела простуженно: - Мешки взяли? Истинный бог, мы ноне шатанем рыбы. Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потокамисползал к Дону. Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье. - Гляди, батя, тут канава. - Эка темень-то! - Держись, Аксюша, при мне, вместе будем в тюрьме, - хрипло хохочетМалашка. - Гляди, Григорий, никак, Майданниковых пристань? - Она и есть. - Отсель... зачинать... - осиливая хлобыстающий ветер, кричит ПантелейПрокофьевич. - Не слышно, дяденька! - хрипит Малашка. - Заброди, с богом... Я от глуби. От глуби, говорю... Малашка, дьяволглухой, куда тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий, Гришка! Аксинья пущайот берега! У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя. Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холоддополз до груди, обручем стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренныеглаза, словно кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянетвглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну.Комол рвется из рук... Глубже, глубже. Уступ. Срываются ноги. Течениепорывисто несет к середине, всасывает. Григорий правой рукой с силойгребет к берегу. Черная колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Ногарадостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба. - Обходи глубе! - откуда-то из вязкой черни голос отца. Бредень,накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю,и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается. - Аксинья, жива? - Жива покуда. - Никак, перестает дождик? - Маленький перестает, зараз большой тронется. - Ты потихоньку. Отец услышит - ругаться будет. - Испужался отца, тоже... С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение. - Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть. Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будтос яра рухнула в воду глыбища породы. - А-а-а-а! - где-то у берега визжит Аксинья. Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик. - Аксинья! Ветер и текучий шум воды. - Аксинья! - холодея от страха, кричит Григорий. - Э-гей!! Гри-го-ри-ий! - издалека приглушенный отцов голос. Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой:бредень. - Гриша, где ты?.. - плачущий Аксиньин голос. - Чего ж не откликалась-то?.. - сердито орет Григорий, на четверенькахвыбираясь на берег. Присев на корточки, дрожа, разбирают спутанный комом бредень. Изпрорехи разорванной тучи вылупливается месяц. За займищем сдержаннопоговаривает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранноедождем, строго и ясно. Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо еемедово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются. - Как оно меня шибанет на берег, - переводя дух, рассказывает она, - отума отошла. Спужалась до смерти! Я думала - ты утоп. Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав егорубахи. - Как у тебя тепло-то в рукаве, - жалобно говорит она, - а я замерзла.Колики по телу пошли. - Вот он, проклятущий сомяга, где саданул! Григорий раздвигает на середине бредня дыру аршина полтора впоперечнике. От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей: - Нитки у тебя? - Туточка. Дуняшка, запыхавшись, подбегает. - Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе. Мытам мешок стерлядей наловили! - В голосе Дуняшки нескрываемое торжество. Аксинья, лязгая зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться,бегут на косу. Пантелей Прокофьевич крутит цигарку рубчатыми от воды и пухлыми, как уутопленника, пальцами; приплясывая, хвалится: - Раз забрели - восемь штук, а другой раз... - Он делает передышку,закуривает и молча показывает ногой на мешок. Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: третсяживучая стерлядь. - А вы чего ж отбились? - Сом бредень просадил. - Зашили? - Кое-как, ячейки посцепили... - Ну дойдем до колена и - домой. Забредай, Гришка, чего ж взноровился? Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, чтодрожь ее ощущает Григорий через бредень. - Не трясись! - И рада б, да духу не переведу. - Давай вот что... Давай вылазить, будь она проклята, рыба эта! Крупный сазан бьет через бредень. Учащая шаг, Григорий загибаетбредень, тянет комол, Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По пескушуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба. - Через займище пойдем? - Лесом ближе. Эй, вы, там, скоро? - Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем. Аксинья, морщаясь, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом,почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли саженей сто,Аксинья заохала: - Моченьки моей нету! Ноги с пару зашлись. - Вот прошлогодняя копна, может, погреешься? - И то. Покуда до дому дотянешь - помереть можно. Григорий свернул набок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударилогорячим запахом прели. - Лезь в середку. Тут - как на печке. Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено. - То-то благодать! Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волостек нежный, волнующий запах. Она лежала, запрокинув голову, мерно дышаполуоткрытым ртом. - Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым... -шепнул, наклоняясь, Григорий. Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущербстареющего месяца. Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову ксебе. Она резко рванулась, привстала. - Пусти! - Помалкивай. - Пусти, а то зашумлю! - Погоди, Аксинья... - Дядя Пантелей!.. - Ай заблудилась? - совсем близко, из зарослей боярышника, отозвалсяПантелей Прокофьевич. Григорий, сомкнув зубы, прыгнул с копны. - Ты чего шумишь? Ай заблудилась? - подходя, переспросил старик. Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок, над неюдымился пар. - Заблудиться-то нет, а вот было-к замерзнула. - Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся. Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком.

V

До хутора Сетракова - места лагерного сбора - шестьдесят верст. ПетроМелехов и Астахов Степан ехали на одной бричке. С ними еще троеказаков-хуторян: Федот Бодовсков - молодой калмыковатый и рябой казак,второочередник лейб-гвардии Атаманского полка Хрисанф Токин, по прозвищуХристоня, и батареец Томилин Иван, направлявшийся в Персиановку. В бричкупосле первой же кормежки запрягли двухвершкового Христониного коня иСтепанового вороного [двухвершковый конь - конь ростом в два аршина и двавершка; в царскую армию казак обязан был явиться со своим конем не нижедвух аршин и полвершка]. Остальные три лошади, оседланные, шли позади.Правил здоровенный и дурковатый, как большинство атаманцев, Христоня.Колесом согнув спину, сидел он впереди, заслонял в будку свет, пугаллошадей гулким октавистым басом. В бричке, обтянутой новеньким брезентом,лежали, покуривая, Петро Мелехов, Степан и батареей, Томилин. ФедотБодовсков шел позади; видно, не в тягость было ему втыкать в пыльнуюдорогу кривые свои калмыцкие ноги. Христонина бричка шла головной. За ней тянулись еще семь или восемьзапряжек с привязанными оседланными и не оседланными лошадьми. Вихрились над дорогой хохот, крики, тягучие песни, конское порсканье,перезвяк порожних стремян. У Петра в головах сухарный мешок. Лежит Петро и крутит желтый длиннющийус. - Степан! - А? - ...на! Давай служивскую заиграем? - Жарко дюже. Ссохлось все. - Кабаков нету на ближних хуторах, не жди! - Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет,чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли. Степан откидывает голову, прокашлявшись, заводит низким звучнымголосом: Эх ты, зоренька-зарница, Рано на небо взошла... Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким,стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как угрудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках. Молодая, вот она, бабенка Поздно по воду пошла... Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку;тугая красивая шея розовеет. - Христоня, подмоги! А мальчишка, он догадался, Стал коня свово седлать... Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро,вытянув изо рта усину, присоединяет голос. Христоня, разинув непомерную залохматевшую щетиной пасть, ревет,сотрясая брезентовую крышу будки: Оседлал коня гнедого - Стал бабенку догонять... Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степанначнет вновь. Тот, закрыв глаза - потное лицо в тени, - ласково ведетпесню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона: Ты позволь, позволь, бабенка, Коня в речке напоить... И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются впесню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колеса на железных ходах,чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течет над дорогойпесня. От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетываетбелокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотритизумрудным глазком на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей,кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих по обочине дороги людей вбелых, просмоленных пылью рубахах. Чибис падает в лощине, черной грудьюударяет в подсыхающую, примятую зверем траву - и не видит, что творится надороге. А по дороге так же громыхают брички, так же нехотя переступаютзапотевшие под седлами кони; лишь казаки в серых рубахах быстро перебегаютот своих бричек к передней, грудятся вокруг нее, стонут в хохоте. Степан во весь рост стоит на бричке, одной рукой держится забрезентовый верх будки, другой коротко взмахивает, сыплет мельчайшейподмывающей скороговоркой: Не садися возле меня, Не садися возле меня, Люди скажут - любишь меня, Любишь меня, Ходишь ко мне, Любишь меня, Ходишь ко мне, А я роду не простого... Десятки грубых голосов хватают на лету, ухают, стелют на придорожнуюпыль: А я роду не простого... Не простого - Воровского - Воровского, Не простого, Люблю сына князевского... Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся из постромок кони; Петро,высовываясь из будки, смеется и машет фуражкой; Степан, сверкаяослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугромдвижется пыль; Христоня, в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрыйот пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная,делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистыеследы босых его ног.

VI

Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановилисьночевать. С запада шла туча. С черного ее крыла сочился дождь. Поили коней впруду. Над плотиной горбатились под ветром унылые вербы. В воде, покрытойзастойной зеленью и чешуей убогих волн, отражаясь, коверкалась молния.Ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черныеладони земли. Стреноженных лошадей пустили на попас, назначив в караул трех человек.Остальные разводили огни, вешали котлы на дышла бричек. Христоня кашеварил. Помешивая ложкой в котле, рассказывал сидевшимвокруг казакам: - ...Курган, стал быть, высокий, навроде этого. Я и говорю покойничкубате: "А что, атаман [атаман - у казаков в царской России так называлсявыборный начальник всех степеней; во главе Донского войска стоял войсковойатаман, во главе станиц - станичные атаманы, при выступлении казацкогоотряда в поход выбирался особый, походный атаман; в широком смысле этослово значило - старшина; с окончательной утратой самостоятельностидонского казачества звание атамана всех казачьих войск было присвоенонаследнику престола; фактически казачьими войсками управляли наказные (тоесть назначенные) атаманы] не забастует нас за то, что без всякого, сталбыть, дозволенья зачнем курган потрошить?" - Об чем он тут брешет? - спросил вернувшийся от лошадей Степан. - Рассказываю, как мы с покойничком батей, царство небесное старику,клад искали. - Где же вы его искали? - Это, браток, аж за Фетисовой балкой. Да ты знаешь - Меркуловкурган... - Ну-ну... - Степан присел на корточки, положил на ладонь уголек.Плямкая губами, долго прикуривал, катал его по ладони. - Ну, вот. Стал быть, батя говорит: "Давай, Христан, раскопаем Меркуловкурган". От деда слыхал он, что в нем зарытый клад. А клад, стал быть, некаждому в руки дается. Батя сулил богу: отдашь, мол, клад - церквупрекрасную выстрою. Вот мы порешили и поехали туда. Земля станишная -сумнение от атамана могло только быть. Приезжаем к ночи. Дождались, покельсмеркнется, кобылу, стал быть, стреножили, сами с лопатами залезли намакушку. Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли яму аршина в два, земля -чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я. Батя все молитвы шепчет, ау меня, братцы, верите, до того в животе бурчит... В летнюю пору, сталбыть, харч вам звестный: кислое молоко да квас... Перехватит поперекживот, смерть в глазах - и все! Батя-покойничек, царство ему небесное, иговорит: "Фу, говорит, Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а тыне могешь пищу сдерживать, дыхнуть, стал быть, нечем. Иди, говорит, слазьс кургана, а то я тебе голову лопатой срублю. Через тебя, поганца, кладмогет в землю уйтить". Я лег под курганом и страдаю животом, взяло наколотье, а батя-покойничек - здоровый был, чертяка! - копает один. Идорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал быть, подовздел ломом,поднял эту плиту... Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так иблестит... - Ну, и брешешь ты, Христоня! - не вытерпел Петро, улыбаясь и дергаяус. - Чего "брешешь"? Пошел ты к тетери-ятери! - Христоня поддернулшироченные шаровары и оглядел слушателей. - Нет, стал быть, не брешу!Истинный бог - правда! - К берегу-то прибивайся! - Так, братцы, и блестит. - Я - глядь, а это, стал быть, сожгенныйуголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: "Лезь, Христан, выгребайего". Полез. Кидал, кидал этую страмоту, до самого света хватило. Утром,стал быть, глядь, а он - вот он. - Кто? - поинтересовался лежавший на попоне Томилин. - Да атаман, кто же. Едет в пролетке: "Кто дозволил, такие-сякие?"Молчим. Он нас, стал быть, сгреб - и в станицу. Позапрошлый год вКаменскую на суд вызывали, а батя догадался - успел помереть. Отписалибумагой, что в живых его нету. Христоня снял котел с дымившейся кашей, пошел к повозке за ложками. - Что ж отец-то? Сулил церкву построить, да так и не построил? -спросил Степан, дождавшись, пока Христоня вернулся с ложками. - Дурак ты, Степа, что ж он за уголья, стал быть, строил ба? - Раз сулил - значит, должен. - В счет угольев не было никакого уговору, а клад... От хохота дрогнул огонь. Христоня поднял от котла простоватую голову и,не разобрав, в чем дело, покрыл голоса остальных густым гоготом.

VII

Аксинью выдали за Степана семнадцати лет. Взяли ее с хутора Дубровки, стой стороны Дона, с песков. За год до выдачи осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора.Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки иизнасиловал. - Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать - справлю плюшевуюкофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что... - пообещал оней. Ночью, в одной изорванной исподнице, прибежала Аксинья в хутор. Валяясьв ногах у матери, давясь рыданиями, рассказывала... Мать и старший брат,атаманец, только что вернувшийся со службы, запрягли в бричку лошадей,посадили с собой Аксинью и поехали туда, к отцу. За восемь верст брат чутьне запалил лошадей. Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он наразостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. Наглазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца,что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика впереносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная,престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, братстарался ногами. Аксинья лежала под бричкой, укутав голову, молчатряслась... Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарилпо горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха егостекала на подушку кровь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упалс арбы и убился. А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий,крутошеий и статный Степан невесте понравился, на осенний мясоед назначилисвадьбу. Подошел такой предзимний, с морозцем и веселым ледозвоном день,окрутили молодых; с той поры и водворилась Аксинья в астаховском домемолодой хозяйкой. Свекровь, высокая, согнутая какой-то жестокой бабьейболезнью старуха, на другой же день после гульбы рано разбудила Аксинью,привела ее на кухню и, бесцельно переставляя рогачи, сказала: - Вот что, милая моя сношенька, взяли мы тебя не кохаться да невылеживаться. Иди-ка передои коров, а после становись к печке стряпать. Я- старая, немощь одолевает, а хозяйство ты к рукам бери, за тобой оноляжет. В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену.Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно былолюдям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящимижалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре илигоренке. Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этогопритих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома. Большое многоскотинное хозяйство затянуло Аксинью работой. Степанработал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться вкартишки, побрехать о хуторских новостях, а скотину убирать приходилосьАксинье, ворочать хозяйством - ей. Свекровь была плохая помощница.Посуетившись, падала на кровать и, вытянув в нитку блеклую желтень губ,глядя в потолок звереющими от боли глазами, стонала, сжималась в комок. Втакие минуты на лице ее, испятнанном черными уродливо крупными родинками,выступал обильный пот, в глазах накапливались и часто, одна за другой,стекали слезы. Аксинья, бросив работу, забивалась где-нибудь в угол и сострахом и жалостью глядела на свекровьино лицо. Через полтора года старуха умерла. Утром у Аксиньи начались предродовыесхватки, а к полудню, за час до появления ребенка, свекровь умерла находу, возле дверей старой конюшни. Повитуха, выбежавшая из куреняпредупредить пьяного Степана, чтобы не ходил к родильнице, увидела лежащуюс поджатыми ногами Аксиньину свекровь. Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее кнему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. Ребенок умер, недожив до года. Старая развернулась жизнь. И когда Мелехов Гришка,заигрывая, стал Аксинье поперек пути, с ужасом увидела она, что ее тянет кчерному ласковому парню. Он упорно преследовал ее своей настойчивой иждущей любовью. И это-то упорство и было страшно Аксинье. Она видела, чтоон не боится Степана, нутром чуяла, что так он от нее не отступится, и,разумом не желая этого, сопротивляясь всеми силами, замечала за собой, чтопо праздникам и в будни стала тщательней наряжаться, обманывая себя,норовила почаще попадаться ему на глаза. Тепло и приятно ей было, когдачерные Гришкины глаза ласкали ее тяжело и исступленно. На заре, просыпаясьдоить коров, она улыбалась и, еще не сознавая отчего, вспоминала: "Нынчечто-то есть радостное. Что же? Григорий... Гриша..." Пугало это новое,заполнявшее всю ее чувство, и в мыслях шла ощупью, осторожно, как черезДон по мартовскому ноздреватому льду. Проводив Степана в лагеря, решила с Гришкой видеться как можно реже.После ловли бреднем решение это укрепилось в ней еще прочнее.

VIII

За два дня до троицы хуторские делили луг. На дележ ходил ПантелейПрокофьевич. Пришел оттуда в обед, кряхтя скинул чирики и, смачнопочесывая натруженные ходьбой ноги, сказал: - Досталась нам делянка возле Красного яра. Трава не особо чтоб дюжедобрая. Верхний конец до лесу доходит, кой-что - голощечины. Пырейчикпроскакивает. - Когда ж косить? - спросил Григорий. - С праздников. - Дарью возьмете, что ль? - нахмурилась старуха. Пантелей Прокофьевич махнул рукой - отвяжись, мол. - Понадобится - возьмем. Полудновать-то собирай, что стоишь,раскрылилась! Старуха загремела заслонкой, выволокла из печи пригретые щи. За столомПантелей Прокофьевич долго рассказывал о дележке и жуликоватом атамане,чуть было не обмошенничавшем весь сход. - Он и энтот год смухлевал, - вступилась Дарья, - отбивали улеши, такон подговаривал все Малашку Фролову конаться. - Стерва давнишняя, - жевал Пантелей Прокофьевич. - Батяня, а копнить, гресть кто будет? - робко спросила Дуняшка. - А ты чего будешь делать? - Одной, батяня, неуправно. - Мы Аксютку Астахову покличем. Степан надысь просил скосить ему. Надоуважить. На другой день утром к мелеховскому базу подъехал верхом наподседланном белоногом жеребце Митька Коршунов. Побрызгивал дождь. Хмарьвисела над хутором. Митька, перегнувшись в седле, открыл калитку, въехална баз. Его с крыльца окликнула старуха. - Ты, забурунный, чего прибег? - спросила она с видимымнеудовольствием. Недолюбливала старая отчаянного и драчливого Митьку. - И чего тебе, Ильинишна, надоть? - привязывая к перилам жеребца,удивился Митька. - Я к Гришке приехал. Он где? - Под сараем спит. Тебя, что ж, аль паралик вдарил? Пешки, стал быть,не могешь ходить? - Ты, тетенька, кажной дыре гвоздь! - обиделся Митька. Раскачиваясь,помахивая и щелкая нарядной плеткой по голенищам лакированных сапог, пошелон под навес сарая. Григорий спал в снятой с передка арбе, Митька, жмуря левый глаз, словноцелясь, вытянул Григория плетью. - Вставай, мужик! "Мужик" у Митьки было слово самое ругательное. Григорий вскинулсяпружиной. - Ты чего? - Будя зоревать! - Не дури, Митрий, покеда не осерчал... - Вставай, дело есть. - Ну? Митька присел на грядушку арбы, обивая с сапога плетью присохшеегрязцо, сказал: - Мне, Гришка, обидно... - Ну? - Да как же, - Митька длинно ругнулся, - он не он, - сотник [офицерскиечины царской армии имели следующие наименования: 1) подпоручик (вкавалерии - корнет, в казачьих войсках - хорунжий), 2) поручик (у казаков- сотник), 3) штабс-капитан (в кавалерии - штабс-ротмистр, в казачьихвойсках - подъесаул), 4) капитан (в кавалерии - ротмистр, в казачьихвойсках - есаул), 5) подполковник (у казаков - войсковой старшина), 6)полковник; первые четыре ступени назывались чинами обер-офицерскими, апоследние две - штаб-офицерскими], так и задается. В сердцах он, не разжимая зубов, быстро кидал слова, дрожал ногами.Григорий привстал. - Какой сотник? Хватая его за рукав рубахи, Митька уже тише сказал: - Зараз седлай коня и побегем в займище. Я ему покажу! Я ему так исказал: "Давай, ваше благородие, опробуем". - "Веди, грит, всехдрузьев-товарищев, я вас всех покрою, затем что мать моей кобылы вПетербурге на офицерских скачках призы сымала". Да, по мне, его кобыла и сматерью, - да будь они прокляты! - а я жеребца не дам обскакать! Григорий наспех оделся. Митька ходил за ним по пятам; заикаясь отзлобы, рассказывал: - Приехал на гости к Мохову, купцу, энтот самый сотник. Погоди, чей онпрозвищем? Кубыть, Листницкий. Такой из себя тушистый, сурьезный. Очкиносит. Ну, да нехай! Даром что в очках, а жеребца не дамся обогнать! Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку ичерез гуменные ворота - чтоб не видел отец - выехал в степь. Ехали кзаймищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возлевысохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджаройкрасавице кобылице и человек семь хуторских ребят верхами. - Откуда скакать? - обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне илюбуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца. - От тополя до Царева пруда. - Где это Царев пруд? - Сотник близоруко сощурился. - А вон, ваше благородие, возле леса. Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плечевспух бугром. - Как скажу "три" - пускать! Ну? Раз, два... три! Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Онна секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстална стременах - казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребцаподтянутую над головой плеть. От тополя да Царева пруда - версты три. На полпути Митькин жеребец,вытягиваясь в стрелку, настиг кобылицу сотника. Григорий скакал нехотя.Отстав с самого начала, он ехал куцым наметом, с любопытством наблюдая заудалявшейся, разбитой на звенья цепкой скакавших. Возле Царева пруда - наносный от вешней воды песчаный увал. Желтыйверблюжий горб его чахло порос остролистым змеиным луком. Григорий видел,как на увал разом вскочили и стекли на ту сторону сотник и Митька, за нимипоодиночке скользили остальные. Когда подъехал он к пруду, потные лошадиуже стояли кучей, спешившиеся ребята окружали сотника. Митька лоснилсясдерживаемой радостью. Торжество сквозило в каждом его движении. Сотник,против ожидания, показался Григорию нимало не сконфуженным: он, прислоняськ дереву, покуривая папироску, говорил, указывая мизинцем на свою, словновыкупанную кобылицу: - Я на ней сделал пробег в полтораста верст. Вчера только приехал состанции. Будь она посвежей - никогда, Коршунов, не обогнал бы ты меня. - Могет быть, - великодушничал Митька. - Резвей его жеребца по всей округе нету, - завидуя, сказал веснушчатыйпаренек, прискакавший последним. - Конь добрячий. - Митька дрожащей от пережитого волнения рукойпохлопал по шее жеребца и, деревянно улыбаясь, глянул на Григория. Они вдвоем отделились от остальных, поехали под горою, а не улицей.Сотник попрощался с ними холодновато, сунул два пальца под козырек иотвернулся. Уже подъезжая по проулку к двору, Григорий увидел шагавшую им навстречуАксинью. Шла она, ощипывая хворостинку; увидела Гришку - ниже нагнулаголову. - Чего застыдилась, аль мы телешами едем? - крикнул Митька и подмигнул:- Калинушка моя, эх, горьковатенькая! Григорий, глядя перед собой, почти проехал мимо и вдруг огрел мирношагавшую кобылу плетью. Та присела на задние ноги - взлягнув, забрызгалаАксинью грязью. - И-и-и, дьявол дурной! Круто повернув, наезжая на Аксинью разгоряченной лошадью, Григорийспросил: - Чего не здороваешься? - Не стоишь того! - За это вот и обляпал - не гордись! - Пусти! - крикнула Аксинья, махая руками перед мордой лошади. - Что жты меня конем топчешь? - Это кобыла, а не конь. - Все одно пусти! - За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?.. Григорий заглянул ей в глаза. Аксинья хотела что-то сказать, но вуголке черного ее глаза внезапно нависла слезинка; жалко дрогнули губы.Она, судорожно глотнув, шепнула: - Отвяжись, Григорий... Я не серчаю... Я... - И пошла. Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот. - Придешь ноне на игрище? - спросил тот. - Нет. - Что так? Либо ночевать покликала? Григорий потер ладонью лоб и не ответил.

IX

От троицы только и осталось по хуторским дворам: сухой чабрец,рассыпанный на полах, пыль мятых листьев да морщиненная, отжившая зеленьсрубленных дубовых и ясеневых веток, приткнутых возле ворот и крылец. С троицы начался луговой покос. С самого утра зацвело займищепраздничными бабьими юбками, ярким шитвом завесок, красками платков.Выходили на покос всем хутором сразу. Косцы и гребельщицы одевались будтона годовой праздник. Так повелось исстари. От Дона до дальних ольховыхзарослей шевелился и вздыхал под косами опустошаемый луг. Мелеховы припозднились. Выехали на покос, когда уже на лугу была чутьне половина хутора. - Долго зорюешь, Пантелей Прокофьич! - шумели припотевшие косари. - Не моя вина, бабья! - усмехался старик и торопил быков плетенным изсырца кнутом. - Доброе здоровье, односум [сослуживец по полку]. Припозднился, браток,припозднился... - Высокий казак в соломенной шляпе качал головой, отбиваяу дороги косу. - Аль трава пересохнет? - Рысью поедешь - успеешь, а то и пересохнет. Твой улеш в каком месте? - А под Красным яром. - Ну погоняй рябых, а то не доедешь ноне. Позади на арбе сидела Аксинья, закутавшая от солнца платком все лицо.Из узкой, оставленной для глаз щели она смотрела на сидевшего против нееГригория равнодушно и строго. Дарья, тоже укутанная и принаряженная,свесив между ребер арбы ноги, кормила длинной, в прожилках, грудьюзасыпавшего на руках ребенка. Дуняшка подпрыгивала на грядушке,счастливыми глазами разглядывая луг и встречавшихся по дороге людей. Лицоее, веселое, тронутое загаром и у переносицы веснушками, словно говорило:"Мне весело и хорошо оттого, что день, подсиненный безоблачным небом, тожевесел и хорош; оттого, что на душе вот такой же синий покой и чистота. Мнерадостно, и больше я ничего не хочу". Пантелей Прокофьевич, натягивая наладонь рукав бязевой рубахи, вытирал набегавший из-под козырька пот.Согнутая спина его, с плотно прилипшей рубахой, темнела мокрыми пятнами.Солнце насквозь пронизывало седой каракуль туч, опускало на далекиесеребряные обдонские горы, степь, займище и хутор веер дымчатыхпреломленных лучей. День перекипал в зное. Обдерганные ветром тучки ползли вяло, не обгоняятянувшихся по дороге быков Пантелея Прокофьевича. Сам он тяжело поднималкнут, помахивая им, словно в нерешительности: ударить по острым бычьимкострецам или нет. Быки, видно, понимая это, не прибавляли шагу, так жемедленно, ощупью переставляли клешнятые ноги, мотали хвостами.Пыльно-золотистый с оранжевым отливом слепень кружился над ними. Луг, скошенный возле хуторских гумен, светлел бледно-зелеными пятнами;там, где еще не сняли травы, ветерок шершавил зеленый с глянцевитой черньютравяной шелк. - Вон наша делянка. - Пантелей Прокофьевич махнул кнутом. - От лесу будем зачинать? - спросил Григорий. - Можно и с этого краю. Тут я глаголь вырубил лопатой. Григорий отпряг занудившихся быков. Старик, посверкивая серьгой, пошелискать отметину - вырубленный у края глаголь. - Бери косы! - вскоре крикнул он, махая рукой. Григорий пошел, уминая траву. От арбы по траве потек за нимколыхающийся след. Пантелей Прокофьевич перекрестился на беленький стручокдалекой колокольни, взял косу. Горбатый нос его блистал, каксвежелакированный, во впадинах черных щек томилась испарина. Он улыбнулся,разом обнажив в вороной бороде несчетное число белых, частых зубов, изанес косу, поворачивая морщинистую шею вправо. Саженное полукружьесмахнутой травы легло под его ногами. Григорий шел за ним следом, полузакрыв глаза, стелил косой травье.Впереди рассыпанной радугой цвели бабьи завески, но он искал глазами одну,белую с прошитой каймой; оглядывался на Аксинью и, снова приноравливаясь котцову шагу, махал косой. Аксинья неотступно была в его мыслях; полузакрыв глаза, мысленноцеловал ее, говорил ей откуда-то набредавшие на язык горячие и ласковыеслова, потом отбрасывал это, шагал под счет - раз, два, три; памятьподсовывала отрезки воспоминаний: "Сидели под мокрой копной... в ендовесвиристела турчелка... месяц над займищем... и с куста в лужину редкиекапли вот так же - раз, два, три... Хорошо, ах, хорошо-то!.." Возле стана засмеялись. Григорий оглянулся: Аксинья, наклоняясь, что-тоговорила лежащей под арбой Дарье, та замахала руками, и снова обезасмеялись. Дуняшка сидела на вие [дышло в бычачьей упряжке], тонюсенькимголоском пела. "Дойду вон до энтого кустика, косу отобью, - подумал Григорий ипочувствовал, как коса прошла по чему-то вязкому. Нагнулся посмотреть:из-под ног с писком заковылял в травку маленький дикий утенок. Около ямки,где было гнездо, валялся другой, перерезанный косой надвое, остальные счулюканьем рассыпались по траве. Григорий положил на ладонь перерезанногоутенка. Изжелта-коричневый, на днях только вылупившийся из яйца, он ещетаил в пушке живое тепло. На плоском раскрытом клювике розовенький пузыреккровицы, бисеринка глаза хитро прижмурена, мелкая дрожь горячих еще лапок. Григорий с внезапным чувством острой жалости глядел на мертвый комочек,лежавший у него на ладони. - Чего нашел, Гришунька?.. По скошенным рядам, подпрыгивая, бежала Дуняшка. На груди ее металисьмелко заплетенные косички. Морщась, Григорий уронил утенка, злобно махнулкосой. Обедали на скорях. Сало и казачья присяга, - откидное кислое молоко,привезенное из дому в сумке, - весь обед. - Домой ехать не из чего, - сказал за обедом Пантелей Прокофьевич. -Пущай быки пасутся в лесу, а завтра, покель подберет солнце росу, докосим. После обеда бабы начали гресть. Скошенная трава вяла и сохла, излучаятягучий дурманящий аромат. Смеркалось, когда бросили косить. Аксинья догребла оставшиеся ряды,пошла к стану варить кашу. Весь день она зло высмеивала Григория, гляделана него ненавидящими глазами, словно мстила за большую, незабываемуюобиду. Григорий, хмурый и какой-то полинявший, угнал к Дону - поить -быков. Отец наблюдал за ним и за Аксиньей все время. Неприязненнопоглядывая на Григория, сказал: - Повечеряешь, а после постереги быков. Гляди, в траву не пущай. Зипунмой возьмешь. Дарья уложила под арбой дитя и с Дуняшкой пошла в лес за хворостом. Над займищем по черному недоступному небу шел ущербленный месяц. Надогнем метелицей порошили бабочки. Возле костра на раскинутом ряднищесобрали вечерять. В полевом задымленном котле перекипала каша. Дарьяподолом исподней юбки вытерла ложки, Крикнула Григорию: - Иди вечерять! Григорий в накинутом на плечи зипуне вылез из темноты, подошел к огню. - Ты чего это такой ненастный? - улыбнулась Дарья. - К дождю, видно, поясницу ломит, - попробовал Григорий отшутиться. - Он быков стеречь не хочет, ей-богу. - Дуняшка улыбнулась,подсаживаясь к брату, заговорила с ним, но разговор как-то не плелся. Пантелей Прокофьевич истово хлебал кашу, хрустел на зубах недовареннымпшеном. Аксинья села, не поднимая глаз, на шутки Дарьи нехотя улыбалась.Испепеляя щеки, сжигал ее беспокойный румянец. Григорий встал первый, ушел к быкам. - Гляди, траву чужую быкам не потрави! - вслед ему крикнул отец ипоперхнулся кашей, долго трескуче кашлял. Дуняшка пыжила щеки, надуваясь смехом. Догорал огонь. Тлеющий хворостобволакивал сидевших медовым запахом прижженной листвы. В полночь Григорий, крадучись, подошел к стану, стал шагах в десяти.Пантелей Прокофьевич сыпал на арбу переливчатый храп. Из-под пепла золотымпавлиньим глазком высматривал не залитый с вечера огонь. От арбы оторвалась серая укутанная фигура и зигзагами медленнодвинулась к Григорию. Не доходя два-три шага, остановилась. Аксинья. Она.Гулко и дробно сдвоило у Григория сердце; приседая, шагнул вперед, откинувполу зипуна, прижал к себе послушную, полыхающую жаром. У нее подгибалисьв коленях ноги, дрожала вся, сотрясаясь, вызванивая зубами. Рывком кинулее Григорий на руки - так кидает волк к себе на хребтину зарезанную овцу,- путаясь в полах распахнутого зипуна, задыхаясь, пошел. - Ой, Гри-и-иша... Гри-шень-ка!.. Отец... - Молчи!.. Вырываясь, дыша в зипуне кислиной овечьей шерсти, давясь горечьюраскаяния, Аксинья почти крикнула низким стонущим голосом: - Пусти, чего уж теперь... Сама пойду!

X

Не лазоревым алым цветом [лазоревым цветком называют на Дону степнойтюльпан], а собачьей бесилой, дурнопьяном придорожным цветет поздняя бабьялюбовь. С лугового покоса переродилась Аксинья. Будто кто отметину сделал на еелице, тавро выжег. Бабы при встрече с ней ехидно ощерялись, качалиголовами вслед, девки завидовали, а она гордо и высоко несла своюсчастливую, но срамную голову. Скоро про Гришкину связь узнали все. Сначала говорили об этом шепотом,- верили и не верили, - но после того как хуторской пастух Кузька Курносыйна заре увидел их возле ветряка, лежавших под неярким светом закатногомесяца в невысоком жите, мутной прибойной волной покатилась молва. Дошло и до ушей Пантелея Прокофьевича. Как-то в воскресенье пошел он кМохову в лавку. Народу - не дотолпишься. Вошел - будто раздались,заулыбались. Протиснулся к прилавку, где отпускали мануфактуру. Товар емувзялся отпускать сам хозяин, Сергей Платонович. - Что-то тебя давненько не видать, Прокофьич? - Делишки все. Неуправка в хозяйстве. - Что так? Сыны вон какие, а неуправка. - Что ж сыны-то: Петра в лагеря проводил, двое с Гришкой и ворочаем. Сергей Платонович надвое развалил крутую гнедоватую бородку,многозначительно скосил глаза на толпившихся казаков. - Да, голубчик, ты что же это примолчался-то? - А что? - Как что? Сына задумал женить, а сам ни гугу. - Какого сына? - Григорий у тебя ведь неженатый. - Покедова ишо не собирался женить. - А я слышал, будто в снохи берешь... Степана Астахова Аксинью. - Я? От живого мужа... Да ты что ж, Платоныч, навроде смеешься? А? - Какой смех! Слышал от людей. Пантелей Прокофьевич разгладил на прилавке развернутую штуку материи и,круто повернувшись, захромал к выходу. Он направился прямо домой. Шел,по-бычьи угнув голову, сжимая связку жилистых пальцев в кулак; заметнейприпадал на хромую ногу. Минуя астаховский двор, глянул через плетень:Аксинья, нарядная, помолодевшая, покачиваясь в бедрах, шла в курень спорожним ведром. - Эй, погоди-ка!.. Пантелей Прокофьевич чертом попер в калитку. Аксинья стала, поджидаяего. Вошли в курень. Чисто выметенный земляной пол присыпан красноватымпеском, в переднем углу на лавке вынутые из печи пироги. Из горницы пахнетслежалой одеждой и почему-то - анисовыми яблоками. Под ноги Пантелею Прокофьевичу подошел было поластиться рябойбольшеголовый кот. Сгорбил спину и дружески толкнулся о сапог. ПантелейПрокофьевич шваркнул его об лавку и, глядя Аксинье в брови, крикнул: - Ты что ж это?.. А? Не остыл мужьин след, а ты уж хвост набок! Гришкея кровь спущу за это самое, а Степану твоему пропишу!.. Пущай знает!.. Ишьты, курва, мало тебя били... Чтоб с нонешнего дня и ноги твоей на моембазу не ступало. Шашлы заводить с парнем, а Степан придет да мне же... Аксинья, сузив глаза, слушала. И вдруг бесстыдно мотнула подолом,обдала Пантелея Прокофьевича запахом бабьих юбок и грудью пошла на него,кривляясь и скаля зубы. - Ты что мне, свекор? А? Свекор?.. Ты что меня учишь! Иди своютолстозадую учи! На своем базу распоряжайся!.. Я тебя, дьявола хромого,культяпого, в упор не вижу!.. Иди отсель, не спужаешь! - Погоди, дура! - Нечего годить, тебе не родить!.. Ступай, откель пришел! А Гришкутвоего, захочу - с костями съем и ответа держать не буду!.. Вот на!Выкуси! Ну, люб мне Гришка. Ну? Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пишихучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой! Мой! Владаю им и будувладать!.. Аксинья напирала на оробевшего Пантелея Прокофьевича грудью (билась онапод узкой кофточкой, как стрепет в силке), жгла его полымем черных глаз,сыпала слова - одно другого страшней и бесстыжей. Пантелей Прокофьевич,подрагивая бровями, отступал к выходу, нащупал поставленный в углу костыльи, махая рукой, задом отворил дверь. Аксинья вытесняла его из сенцев,задыхаясь, выкрикивала, бесновалась: - За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка!Мой! Пантелей Прокофьевич, что-то булькая себе в бороду, зачикилял к дому. Гришку он нашел в горнице. Не говоря ни слова, достал его костылемвдоль спины. Григорий, изогнувшись, повис на отцовской руке. - За что, батя? - За дело, су-у-у-кин сын!.. - За что? - Не пакости соседу! Не срами отца! Не таскайся, кобелина! - хрипелПантелей Прокофьевич, тягая по горнице Григория, силясь вырвать костыль. - Драться не дам! - глухо сапнул Григорий и, стиснув челюсти, рванулкостыль. На колено его и - хряп!.. Пантелей Прокофьевич - сына по шее тугим кулаком. - На сходе запорю!.. Ах ты чертово семя, прокляяя-а-а-тый сын! - Онсучил ногами, намереваясь еще раз ударить. - На Марфушке-дурочке женю!.. Яте выхолощу!.. Ишь ты!.. На шум прибежала мать. - Прокофьич, Прокофьич!.. Охолонь трошки!.. Погоди!.. Но старик разошелся не на шутку: поднес раз жене, опрокинул столик сошвейной машиной и, навоевавшись, вылетел на баз. Не успел Григорий скинутьрубаху с разорванным в драке рукавом, как дверь крепко хлястнула и напороге вновь тучей буревой укрепился Пантелей Прокофьевич. - Женить сукиного сына!.. - Он по-лошадиному стукнул ногой, уперсявзглядом в мускулистую спину Григория. - Женю!.. Завтра же поеду сватать!Дожил, что сыном в глаза смеются! - Дай рубаху-то надеть, посля женишь. - Женю! На дурочке женю!.. - Хлопнул дверью, по крыльцу протарахтелишаги и стихли.

XI

За хутором Сетраковым в степи рядами вытянулись повозки с брезентовымибудками. Невидимо быстро вырос городок, белокрыший и аккуратный, с прямымиулочками и небольшой площадкой в центре, по которой похаживал часовой. Лагеря зажили обычной для мая месяца, ежегодно однообразной жизнью. Поутрам команда казаков, караулившая на попасе лошадей, пригоняла их клагерям. Начинались чистка, седловка, перекличка, построения. Зычнопокрикивал заведующий лагерями штаб-офицер, шумоватый войсковой старшинаПопов, горланили, муштруя молодых казаков, обучавшие их урядники. Забугром сходились в атаках, хитро окружали и обходили "противника".Стреляли по мишени из дробовиц. Казаки помоложе охотно состязались врубке, постарше - отвиливали от занятий. Люди хрипли от жары и водки, а над длинными шеренгами крытых повозоктек пахучий волнующий ветер, издалека свистели суслики, степь тянулаподальше от жилья и дыма выбеленных куреней. За неделю до выхода из лагерей к Андрею Томилину, родному братубатарейца Ивана, приехала жена. Привезла домашних сдобных бурсаков,всякого угощения и ворох хуторских новостей. На другой день спозаранку уехала. Повезла от казаков домашним и близкимпоклоны, наказы. Лишь Степан Астахов ничего не пересылал с ней. Наканунезаболел он, лечился водкой и не видел не только жены Томилина, но и всегобелого света. На ученье не поехал; по его просьбе фельдшер кинул емукровь, поставил на грудь дюжину пиявок. Степан в одной исподней рубахесидел у колеса своей брички, - фуражка с белым чехлом мазалась, вытираяколесную мазь, - оттопырим губу, смотрел, как пиявки, всосавшись ввыпуклые полушария его груди, набухали черной кровью. Возле стоял полковый фельдшер, курил, процеживая сквозь редкие зубытабачный дым. - Легчает? - От грудей тянет. Сердцу, кубыть, просторней... - Пиявки - первое средство! К ним подошел Томилин. Мигнул. - Степан, словцо бы сказать хотел. - Говори. - Поди на-час [на-час - на минутку]. Степан, кряхтя, поднялся, отошел с Томилиным. - Ну, выкладывай. - Баба моя приезжала... Ноне уехала. - А... - Про твою жененку по хутору толкуют... - Что? - Гутарют недобро. - Ну? - С Гришкой Мелеховым спуталась... В открытую. Степан, бледнея, рвал с груди пиявок, давил их ногою. Последнююраздавил, застегнул воротник рубахи и, словно испугавшись чего-то, сноварасстегнул... Белые губы не находили покоя: подрагивая, расползались внелепую улыбку, ежились, собираясь в синеватый комок... Томилину казалось,что Степан жует что-то твердое, неподатливое на зубы. Постепенно к лицувернулась краска, прихваченные изнутри зубами, окаменели в недвижностигубы. Степан снял фуражку, рукавом размазал по белому чехлу пятно колесноймази, сказал звонко: - Спасибо за вести. - Хотел упредить... Ты извиняй... Так, мол, и так дома... Томилин сожалеюще хлопнул себя по штанине и ушел к нерасседланномуконю. Лагеря в гуле голосов. Приехали с рубки казаки. Степан с минутустоял, разглядывая сосредоточенно и строго черное пятно на фуражке. Насапог ему карабкалась полураздавленная, издыхающая пиявка.

XII

Оставалось полторы недели до прихода казаков из лагерей. Аксинья неистовствовала в поздней горькой своей любви. Несмотря наугрозы отца, Григорий, таясь, уходил к ней с ночи и возвращался с зарей. За две недели вымотался он, как лошадь, сделавшая непосильный пробег. От бессонных ночей коричневая кожа скуластого его лица отливаласиневою, из ввалившихся глазниц устало глядели черные, сухие глаза. Аксинья ходила, не кутая лица платком, траурно чернели глубокие ямы подглазами; припухшие, слегка вывернутые, жадные губы ее беспокойно ивызывающе смеялись. Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступленно горелиони одним бесстыдным полымем, людей не совестясь и не таясь, худея ичернея в лицах на глазах у соседей, что теперь на них при встречахпочему-то стыдились люди смотреть. Товарищи Григория, раньше трунившие над ним по поводу связи с Аксиньей,теперь молчали, сойдясь, и чувствовали себя в обществе Григория неловко,связанно. Бабы, в душе завидуя, судили Аксинью, злорадствовали в ожиданииприхода Степана, изнывали, снедаемые любопытством. На развязке плелись ихпредположения. Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается отлюдей, если б жалмерка Аксинья жила с Григорием, блюдя это в относительнойтайне, и в то же время не чуралась бы других, то в этом не было бы ничегонеобычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но онижили, почти не таясь, вязало их что-то большое, не похожее на короткуюсвязь, и поэтому в хуторе решили, что это преступно, безнравственно, ихутор прижух в поганеньком выжиданьице: придет Степан - узелок развяжет. В горнице над кроватью протянута веревочка. На веревочку нанизаны белыеи черные порожние, без ниток, катушки. Висят для красоты. На нихночлежничают мухи, от них же к потолку - пряжа паутины. Григорий лежит наголой прохладной Аксиньиной руке и смотрит в потолок на цепку катушек.Аксинья другой рукой - огрубелыми от работы пальцами - перебирает назапрокинутой голове Григория жесткие, как конский волос, завитки.Аксиньины пальцы пахнут парным коровьим молоком; когда поворачиваетГригорий голову, носом втыкаясь Аксинье в подмышку, - хмелем невыбродившимбьет в ноздри острый сладковатый бабий пот. В горнице, кроме деревянной крашеной кровати с точеными шишками поуглам, стоит возле дверей окованный уемистый сундук с Аксиньиным придаными нарядами. Под передним углом - стол, клеенка с генералом Скобелевым,скачущим на склоненные перед ним махровитые знамена; два стула, вверху -образа в бумажных ярко-убогих ореолах. Сбоку, на стене - засиженные мухамифотографии. Группа казаков - чубатые головы, выпяченные груди с часовымицепками, оголенные клинки палашей: Степан с товарищами еще сдействительной службы. На вешалке висит неприбранный Степанов мундир.Месяц глазастеет в оконную прорезь, недоверчиво щупает две белыеурядницкие лычки на погоне мундира. Аксинья со вздохом целует Григория повыше переносицы на развилкебровей. - Гриша, колосочек мой... - Чего тебе? - Осталося девять ден... - Ишо не скоро. - Что я, Гриша, буду делать? - Я почем знаю. Аксинья удерживает вздох и снова гладит и разбирает спутанный Гришкинчуб. - Убьет меня Степан... - не то спрашивает, не то утвердительно говоритона. Григорий молчит. Ему хочется спать. Он с трудом раздирает липнущиевеки, прямо над ним - мерцающая синевою чернь Аксиньиных глаз. - Придет муж, - небось, бросишь меня? Побоишься? - Мне что его бояться, ты - жена, ты и боись. - Зараз, с тобой, я не боюсь, а посередь дня раздумаюсь - и оторопьвозьмет... Григорий зевает, перекатывая голову, говорит: - Степан придет - это не штука. Батя вон меня женить собирается. Григорий улыбается, хочет еще что-то сказать, но чувствует: рукаАксиньи под его головой как-то вдруг дрябло мякнет, вдавливается в подушкуи, дрогнув, через секунду снова твердеет, принимает первоначальноеположение. - Кого усватали? - приглушенно спрашивает Аксинья. - Только собирается ехать. Мать гутарила, кубыть, к Коршуновым, заихнюю Наталью. - Наталья... Наталья - девка красивая... Дюже красивая. Что ж, женись.Надысь видела ее в церкви... Нарядная была... Аксинья говорит быстро, но слова расползаются, не доходят до слуханеживые и бесцветные слова. - Мне ее красоту за голенищу не класть. Я бы на тебе женился. Аксинья резко выдергивает из-под головы Григория руку, сухими глазамисмотрит в окно. По двору - желтая ночная стынь. От сарая - тяжелая тень.Свиристят кузнечики. У Дона гудят водяные быки, угрюмые басовитые звукиползут через одинарное оконце в горницу. - Гриша! - Надумала что? Аксинья хватает неподатливые, черствые на ласку Гришкины руки, жмет ихк груди, к холодным, помертвевшим щекам, кричит стонущим голосом: - На что ты, проклятый, привязался ко мне? Что я буду делать!..Гри-и-ишка!.. Душу ты мою вынаешь!.. Сгубилась я... Придет Степан - какойответ держать стану?.. Кто за меня вступится?.. Григорий молчит. Аксинья скорбно глядит на его красивый хрящеватый нос,на покрытые тенью глаза, на немые губы... И вдруг рвет плотинусдержанности поток чувства: Аксинья бешено целует лицо его, шею, руки,жесткую курчавую черную поросль на груди. В промежутки, задыхаясь, шепчет,и дрожь ее ощущает Григорий: - Гриша, дружечка моя... родимый... давай уйдем. Милый мой! Кинем все,уйдем. И мужа и все кину, лишь бы ты был... На шахты уйдем, далеко. Кохатьтебя буду, жалеть... На Парамоновских рудниках у меня дядя родной встражниках служит, он нам пособит... Гриша! Хучь словцо урони. Григорий углом переламывает левую бровь, думает и неожиданно открываетгорячие свои, нерусские глаза. Они смеются. Слепят насмешкой. - Дура ты, Аксинья, дура! Гутаришь, а послухать нечего. Ну, куда япойду от хозяйства? Опять же, на службу мне на энтот год. Не годитсядело... От земли я никуда не тронусь. Тут степь, дыхнуть есть чем, а там?Прошлую зиму ездил я с батей на станцию, так было-к пропал. Паровозыревут, дух там чижелый от горелого угля. Как народ живет - не знаю, может,они привыкли к этому самому угару... - Григорий сплевывает и еще разговорит: - Никуда я с хутора не пойду. За окном темнеет, на месяц наплыло облачко. Меркнет желтая, разлитая подвору стынь, стираются выутюженные тени, и уже не разобрать, что темнеетза плетнем: прошлогодний порубленный хворост ли или прислонившийся кплетню старюка-бурьян. В горнице тоже густеет темень, блекнут Степановы урядницкие лычки нависящем у окна казачьем мундире, и в серой застойной непрогляди Григорийне видит, как у Аксиньи мелкой дрожью трясутся плечи и на подушке молчаподпрыгивает стиснутая ладонями голова.

XIII

С того дня, как приезжала баба Томилина, подурнел Степан с лица. Вислина глаза брови, ложбинка глубокая и черствая косо прорезала лоб. Он малоговорил с товарищами, из-за пустяков вспыхивал и начинал ссору, ни с тогони с сего поругался с вахмистром Плешаковым, на Петра Мелехова почти неглядел. Лопнула вожжина дружбы, раньше соединявшая их. В тяжкой накипевшейзлобе своей шел Степан под гору, как лошадь, понесшая седока. Домойвозвращались они врагами. Надо же было приключиться такому случаю, ускорившему развязкунеопределенных и враждебных отношений, установившихся между ними запоследнее время. Из лагерей поехали по-прежнему впятером. В бричкузапрягли Петрова коня и Степанова. Христоня на своем ехал верхом. АндреяТомилина трясла лихорадка, лежал он в будке под шинелью. Федот Бодовсковленился править, поэтому кучеровал Петро. Степан шел возле брички, плетьюсбивая пунцовые головки придорожного татарника. Падал дождь. Густойчернозем смолою крутился на колесах. Небо по-осеннему сизело, запеленатоев тучи. Спустилась ночь. Огней хутора, сколько ни приглядывались, не быловидно. Петро щедро сыпал лошадям кнута. И вот тут-то в темноте крикнулСтепан: - Ты что же... Своего коня прижеливаешь, а с моего кнут не сходит? - Гляди дюжей. Чей не тянет, того и погоняю. - Как бы я тебя не подпрег. Турки - они тягущи... Петро бросил вожжи. - Тебе что надо? - Сиди уж, не вставай. - То-то, помолчал бы. - Ты чего к нему прискипался? - загудел Христоня, подъезжая к Степану. Тот промолчал. В темноте не видно было его лица. С полчаса ехали молча.Шелестела под колесами грязь. Дремотно вызванивал по брезентовой крышебудки сеянный на сито дождь. Петро, бросив вожжи, курил. Перебирал в умевсе те обидные слова, которые он при новой стычке скажет Степану. Егоподмывала злоба. Хотелось хлестко выругать этого подлеца Степана, осмеять. - Посторонись. Дай в будку пролезть. - Степан легонько толкнул Петра,вскочил на подножку. Тут-то неожиданно дернулась бричка и стала. Оскользаясь по грязи,затопотали лошади, из-под подков брызнули искры. Громыхнул натянутыйбарок. - Трррр!.. - крикнул Петро, прыгая с брички. - Что там такое? - всполошился Степан. Подсказал Христоня. - Обломались, черти? - Засвети огонь. - Серники у кого? - Степан, кинь серники! Впереди, всхрапывая, билась лошадь. Кто-то чиркнул спичкой. Оранжевоеколечко света - и опять темь. Дрожащими руками Петро щупал спину упавшейлошади. Дернул под уздцы. - Но!.. Лошадь, вздохнув, повалилась на бок, хряпнуло дышло. Подбежавший Степанзажег щепоть спичек. Конь его лежал, вскидывая голову. Передняя нога поколено торчала в заваленной сурчине. Христоня, суетясь, отцепил постромки. - Ногу ему выручай! - Отпрягай Петрова коня, ну, живо! - Стой, про-кля-тый! Трррр!.. - Он брыкается, дьявол. Сторонись! С трудом подняли Степанова коня на ноги. Измазанный Петро держал егопод уздцы, Христоня ползал в грязи на коленях, ощупывая безжизненнуюподнятую ногу. - Должно, переломил... - пробасил он. Федот Бодовсков шлепнул по дрожащей лошадиной спине ладонью. - А ну, проведи. Может, пойдет? Петро потянул на себя поводья. Конь прыгнул, не наступая на левуюпереднюю, и заржал. Томилин, надевая шинель в рукава, горестно топталсяоколо. - Врюхались!.. Сгубили коня, эх!. Молчавший все время Степан словно этого и ждал: отпихнув Христоню,кинулся на Петра. Целил в голову, но промахнулся - в плечо попал.Сцепились. Упали в грязь. Треснула на ком-то рубаха. Степан подмял Петраи, придавив коленом голову, гвоздил кулачьями. Христоня растянул их,матерясь. - За что? - выхаркивая кровь, кричал Петро. - Правь, гадюка! Бездорожно не езди!.. Петро рванулся из Христониных рук. - Но-но-но! Балуй у меня! - гудел тот, одной рукой прижимая его кбричке. В пару к Петрову коню припрягли низкорослого, но тягущого конишкуФедота Бодовскова. - Садись на моего! - приказал Степану Христоня. Сам полез в будку к Петру. Уже в полночь приехали на хутор Гниловский. Стали у крайнего куренька.Христоня пошел проситься на ночевку. Не обращая внимания на кобеля,хватавшего его за полы шинели, он проплюхал к окну, открыл ставень,поскреб ногтем о стекло. - Хозяин! Шорох дождя и заливистый собачий брех. - Хозяин! Эй, добрые люди! Пустите, ради Христа, заночевать. А?Служивые, из лагерей. Сколько? Пятеро нас. Ага, ну, спаси Христос.Заезжай! - крикнул он, поворачиваясь к воротам. Федот ввел во двор лошадей. Споткнулся о свиное корыто, брошенноепосреди двора, выругался. Лошадей поставили под навес сарая. Томилин,вызванивая зубами, пошел в хату. В будке остались Петро и Христоня. На заре собрались ехать. Вышел из хаты Степан, за ним семенила древняягорбатая старушонка. Христоня, запрягавший коней, пожалел ее: - Эх, бабуня, как тебя согнуло-то! Небось в церкви поклоны кластьспособно, чудок нагнулась - и вот он, пол. - Соколик мой, атаманец, мне - поклоны класть, на тебе - собак вешатьспособно... Всякому свое. - Старуха сурово улыбнулась, удивив Христонюгустым рядом несъеденных мелких зубов. - Ишь ты, какая зубастая, чисто щука. Хучь бы мне на бедность подарилас десяток. Молодой вот, а жевать нечем. - А я с чем остануся, хороший мой? - Тебе, бабка, лошадиные вставим. Все одно помирать, а на том свете назубы не глядят: угодники - они ить не из цыганев. - Мели, Емеля, - улыбнулся, влезая на бричку, Томилин. Старуха прошла со Степаном под сарай. - Какой из них? - Вороной, - вздохнул Степан. Старуха положила на землю свой костыль и мужским, уверенно-сильнымдвижением подняла коню испорченную ногу. Скрюченными тонкими пальцамидолго щупала коленную чашечку. Конь прижимал уши, ощеряя коричневый навесзубов, приседал от боли на задние ноги. - Нет, полому, казачок, нету. Оставь, полечу. - Толк-то будет, бабуня? - Толк? А кто ж его знает, славный мой... Должно, будет толк. Степан махнул рукой и пошел к бричке. - Оставишь ай нет? - щурилась вслед старуха. - Пущай остается. - Она его вылечит: оставил об трех ногах - возьмешь кругом без ног.Ветинара с горбом нашел, - хохотал Христоня.

XIV

- ...Тоскую по нем, родная бабунюшка. На своих глазыньках сохну. Неуспеваю юбку ушивать - что ни день, то шире становится... Пройдет мимобаза, а у меня сердце закипает... упала б наземь, следы б его целовала...Может, присушил чем?.. Пособи, бабунюшка! Женить его собираются... Пособи,родная! Что стоит - отдам. Хучь последнюю рубаху сыму, только пособи! Светлыми, в кружеве морщин, глазами глядит бабка Дроздиха на Аксинью,качает головой под горькие слова рассказа. - Чей же паренек-то? - Пантелея Мелехова. - Турка, что ли? - Его. Бабка жует ввалившимся ртом, медлит с ответом. - Придешь, бабонька, пораньше завтра. Чуть займется зорька, придешь. КДону пойдем, к воде. Тоску отольем. Сольцы прихвати щепоть из дому...Так-то. Аксинья кутает желтым полушалком лицо и, сгорбившись, выходит заворота. Темная фигура ее рассасывается в ночи. Сухо черкают подошвы чириков.Смолкают и шаги. Где-то на краю хутора дерутся и ревут песни. С рассветом Аксинья, не спавшая всю ночь, - у Дроздихиного окна. - Бабушка! - Кто там? - Я, бабушка. Вставай. - Зараз оденусь. По проулку спускаются к Дону. У пристани, возле мостков, мокнет в водеброшенный передок арбы. Песок у воды леденисто колок. От Дона течет сырая,студеная мгла. Дроздиха берет костистой рукой Аксиньину руку, тянет ее к воде. - Соль взяла? Дай сюды. Кстись на восход. Аксинья крестится. Злобно глядит на счастливую розовость востока. - Зачерпни воды в пригоршню. Испей, - командует Дроздиха. Аксинья, измочив рукава кофты, напилась. Бабка черным паукомраскорячилась над ленивой волной, присела на корточки, зашептала: - Студены ключи, со дна текучие... Плоть горючая... Зверем в сердце...Тоска-лихоманица... И крестом святым... пречистая, пресвятая... Раба божияГригория... - доносилось до слуха Аксиньи. Дроздиха посыпала солью влажную песчаную россыпь под ногами, сыпанула вводу, остатки - Аксинье за пазуху. - Плесни через плечо водицей. Скорей! Аксинья проделала. С тоской и злобой оглядела коричневые щеки Дроздихи. - Все, что ли? - Поди, милая, позорюй. Все. Запыхавшись, прибежала Аксинья домой. На базу мычали коровы. МелеховаДарья, заспанная и румяная, поводя красивыми дугами бровей, гнала в табунсвоих коров. Она, улыбаясь, оглядела бежавшую мимо Аксинью. - Здорово ночевала, соседка! - Слава богу. - Гдей-то спозаранку моталась? - Тут в одно место, по делу. Зазвонили к утрене. Рассыпчато и ломко падали медноголосые всплески. Напроулке щелкал арапником подпасок. Аксинья, спеша, выгнала коров, понесла в сенцы цедить молоко. Вытерла озавеску руки с засученными по локоть рукавами; думая о чем-то своем,плескала в запенившуюся цедилку молоко. По улице резко зацокали колеса. Заржали кони. Аксинья поставилацебарку, пошла глянуть в окно. К калитке, придерживая шашку, шел Степан. Обгоняя друг друга, скакали кплощади казаки. Аксинья скомкала в пальцы завеску и села на лавку. Покрыльцу шаги... Шаги в сенцах... Шаги у самой двери... Степан стал на пороге, исхудавший и чужой. - Ну... Аксинья, вихляясь всем своим крупным, полным телом, пошла навстречу. - Бей! - протяжно сказала она и стала боком. - Ну, Аксинья... - Не таюсь, - грех на мне. Бей, Степан! Она, вобрав голову в плечи, сжавшись в комок, защищая руками толькоживот, стояла к нему лицом. С обезображенного страхом лица глядели глаза вчерных кругах, не мигая. Степан качнулся и прошел мимо. Пахнуло запахоммужского пота и полынной дорожной горечью от нестираной рубахи. Он, нескинув фуражки, лег на кровать. Полежал, повел плечом, сбрасывая портупею.Всегда лихо закрученные русые усы его квело свисали вниз. Аксинья, неповорачивая головы, сбоку глядела на него. Редко вздрагивала. Степанположил ноги на спинку кровати. С сапог вязко тянулась закрутевшая грязь.Он смотрел в потолок, перебирал пальцами ременный темляк шашки. - Ишо не стряпалась? - Нет... - Собери-ка что-нибудь пожрать. Хлебал из чашки молоко, обсасывая усы. Хлеб жевал подолгу, на щекахкатались обтянутые розовой кожей желваки. Аксинья стояла у печки. С жаркимужасом глядела на маленькие хрящеватые уши мужа, ползавшие при еде вверх ивниз. Степан вылез из-за стола, перекрестился. - Расскажи, милаха, - коротко попросил он. Нагнув голову, Аксинья собирала со стола. Молчала. - Расскажи, как мужа ждала, мужнину честь берегла? Ну? Страшный удар в голову вырвал из-под ног землю, кинул Аксинью к порогу.Она стукнулась о дверную притолоку спиной, глухо ахнула. Не только бабу квелую и пустомясую, а и ядреных каршеватых атаманцевумел Степан валить с ног ловким ударом в голову. Страх ли поднял Аксинью,или снесла бабья живучая натура, но она отлежалась, отдышалась, встала начетвереньки. Закуривал Степан посреди хаты и прозевал, как поднялась Аксинья вдыбки. Кинул на стол кисет, а она уж дверью хлопнула. Погнался. Аксинья, залитая кровью, ветром неслась к плетню, отделявшему их дворот мелеховского. У плетня Степан настиг ее. Черная рука его ястребом упалаей на голову. Промеж сжатых пальцев набились волосы. Рванул и повалил наземлю, в золу - в ту золу, которую Аксинья, истопив печь, изо дня в деньсыпала у плетня. Что из того, что муж, заложив руки за спину, охаживает собственную женусапогами?.. Шел мимо безрукий Алешка Шамиль, поглядел, поморгал ираздвинул кустастую бороденку улыбкой: очень даже понятно, за что жалуетСтепан свою законную. Остановился бы Шамиль поглядеть (на кого ни доведись, все ж такилюбопытно ведь) - до смерти убьет или нет, - но совесть не дозволяет. Небаба, как-никак. Издали на Степана глядеть - казачка человек вытанцовывает. Так иподумал Гришка, увидев из окна горницы, как подпрыгивает Степан. Адоглядел - и выскочил из куреня. К плетню бежал на цыпочках, плотно прижавк груди занемевшие кулаки; за ним следом тяжко тупал сапогами Петро. Через высокий плетень Григорий махнул птицей. С разбегу сзадихлобыстнул занятого Степана. Тот качнулся и, обернувшись, пошел на Гришкумедведем. Братья Мелеховы дрались отчаянно. Клевали Степана, как стервятникипадаль. Несколько раз Гришка катился наземь, сбитый Степановой кулачнойсвинчаткой. Жидковат был против заматеревшего Степана. Но низенький вьюнПетро гнулся под ударами, как камыш под ветром, а на ногах стоял твердо. Степан, сверкая одним глазом (другой затек опухолью цвета недоспелойсливы), отступал к крыльцу. Разнял их Христоня, пришедший к Петру за уздечкой. - Разойдись! - Он махнул клешнятыми руками. - Разойдись, а то катаману! Петро бережно выплюнул на ладонь кровь и половину зуба, сказал хрипло: - Пойдем, Гришка. Мы его в однорядь подсидим... - Нешто не попадешься ты мне! - грозил с крыльца подсиненный во многихместах Степан. - Ладно, ладно! - И без ладного душу с потрохами выну! - Ты всурьез или шутейно? Степан быстро сошел с крыльца. Гришка рванулся к нему навстречу, ноХристоня, толкая его в калитку, пообещал: - Только свяжись - измотаю, как цуцика! С этого дня в калмыцкий узелок завязалась между Мелеховыми и СтепаномАстаховым злоба. Суждено было Григорию Мелехову развязывать этот узелок два года спустяв Восточной Пруссии, под городом Столыпином.

XV

- Петру скажи, чтобы запрягал кобылу и своего коня. Григорий вышел на баз. Петро выкатывал из-под навеса сарая бричку. - Батя велит запрягать кобылу и твоего. - Без него знаем. Пущай заткнется! - направляя дышло, отозвался Петро. Пантелей Прокофьевич, торжественный, как ктитор у обедни, дохлебывалщи, омывался горячим потом. Дуняшка шустро оглядела Григория, где-то в тенистом холодке выгнутыхресниц припрятала девичий смешок-улыбку. Ильинична, кургузая и важная, впалевой праздничной шали, тая в углах губ материнскую тревогу, взглянулана Григория и - к старику: - Будя тебе, Прокофьич, напихиваться. Чисто оголодал ты! - Поисть не даст. То-то латоха! В дверь просунул длинные пшенично-желтые усы Петро. - Пжалте, фаитон подан. Дуняшка прыснула смехом и закрылась рукавом. Прошла через кухню Дарья, поиграла тонкими ободьями бровей, оглядываяжениха. Свахой ехала двоюродная сестра Ильиничны, жох-баба, вдовая теткаВасилиса. Она первая угнездилась в бричке, вертя круглой, как речнойголыш, головой, посмеиваясь, из-под оборки губ показывая кривые черныезубы. - Ты, Васенка, там-то не скалься, - предупредил ее ПантелейПрокофьевич, - могешь все дело испакостить через свою пасть... Зубы-то утебя пьяные посажены в рот: один туда кривится, другой совсем наоборотдаже... - Эх, куманек, не за меня сватают-то. Не я женихом. - Так-то так, а все ж таки не смеись. Даже уж зубы-то не того...Чернота одна, погано глядеть даже. Василиса обижалась, а тем часом Петро расхлебенил ворота. Григорийразобрал пахучие ременные вожжи, вскочил на козлы. Пантелей Прокофьевич сИльиничной - в заду брички рядком, ни дать ни взять - молодые. - Кнута им ввали! - крикнул Петро, выпуская из рук поводья. - Играй, черт! - Гришка куснул губу и - кнутом коня, перебиравшегоушами. Лошади натянули постромки, резко взяли с места. - Гляди! Зацепишься!.. - взвизгнула Дарья, но бричка круто вильнула и,подпрыгивая на придорожных кочках, затараторила вдоль по улице. Свешиваясь набок, Григорий горячил кнутом игравшего в упряжке Петровастроевика. Пантелей Прокофьевич ладонью держал бороду, словно опасаясь,что подхватит и унесет ее ветер. - Кобылу рубани! - ворочая по сторонам глазами, сипел он, наклоняясь кГригорьевой спине. Ильинична кружевным рукавом кофты вытирала выжатую ветром слезинку,мигая, глядела, как на спине Григория трепещет, надуваясь от ветра горбом,сатиновая синяя рубаха. Встречные казаки сторонились, подолгу гляделивслед. Собаки, выскакивая из дворов, катились под ноги лошадям. Лая небыло слышно за гулом заново ошиненных колес. Григорий не жалел ни кнута, ни лошадей, и через десять минут хутор легпозади, у дороги зелено закружились сады последних дворов. Коршуновскийпросторный курень. Дощатый забор. Григорий дернул вожжи, и бричка, оборвавжелезный рассказ на полуслове, стала у крашеных, в мелкой резьбе, ворот. Григорий остался у лошадей, а Пантелей Прокофьевич захромал к крыльцу.За ним в шелесте юбок поплыли красномаковая Ильинична и Василиса,неумолимо твердо спаявшая губы. Старик спешил, боясь утратить припасеннуюдорогой смелость. Он споткнулся о высокий порожек, зашиб хромую ногу и,морщась от боли, буйно затопотал по вымытым сходцам. Вошел он в курень почти вместе с Ильиничной. Ему невыгодно было стоятьрядом с женой, была она выше его на добрую четверть, поэтому он ступил отпорога шаг вперед, поджав по-кочетиному ногу, и, скинув фуражку,перекрестился на черную, мутного письма икону: - Здорово живете! - Слава богу, - ответил, привстав с лавки, хозяин - невысокий конопатыйпрестарелый казак. - Принимай гостей, Мирон Григорьевич! - Гостям завсегда рады. Марья, дай людям на что присесть. Пожилая плоскогрудая хозяйка для виду обмахнула табуреты, подвинула ихгостям. Пантелей Прокофьевич сел на краешек, вытирая утиркой взмокшийсмуглый лоб. - А мы это к вам по делу, - начал он без обиняков. В этом месте речи Ильинична и Василиса, подвернув юбки, тоже присели. - Жалься: по какому такому делу? - улыбнулся хозяин. Вошел Григорий. Зыркнул по сторонам. - Здорово ночевали. - Слава богу, - протяжно ответила хозяйка. - Слава богу, - подтвердил и хозяин. Сквозь веснушки, устрекавшие еголицо, проступила коричневая краска: тут только догадался он, зачемприехали гости. - Скажи, чтоб коней ихних ввели на баз. Нехай им сенакинут, - обратился он к жене. Та вышла. - Дельце к вам по малости имеем... - продолжал Пантелей Прокофьевич. Онворошил кудрявую смолу бороды, подергивал в волнении серьгу. - У вас -девка невеста, у нас - жених... Не снюхаемся ли, каким случаем? Узнать быхотелось - будете ли вы ее выдавать зараз, нет ли? А то, может, ипороднились бы? - Кто же ее знает... - Хозяин почесал лысеющую голову. - Не думали,признаться, в нонешний мясоед выдавать. Тут делов пропастишша, а тут-такии годков не дюже чтоб много. Осьмнадцатая весна только перешла. Так ить,Марья? - Так будет. - Теперича самое светок лазоревый, что ж держать, - аль малоперестарков в девках кулюкают? - выступила Василиса, ерзая по табурету (ееколол украденный в сенцах и сунутый под кофту веник: по приметам, сваты,укравшие у невесты веник, не получат отказа). - За нашу наезжали сваты ишо на провесне. Наша не засидится. Девка -нечего бога-милостивца гневовать - всем взяла: что на полях, что дома... - Попадется добрый человек, и выдать можно, - протиснулся ПантелейПрокофьевич в бабий трескучий разговор. - Выдать не вопрос, - чесался хозяин, - выдать в любое время можно. Пантелей Прокофьевич подумал, что им отказывают, - загорячился. - Оно самой собой - дело хозяйское... Жених, он навроде старца, гдехошь просит. А уж раз вы, к примеру, ищете, может, купецкого звания женихааль ишо что, то уж, совсем наоборот, звиняйте. Дело и сорвалось бы: Пантелей Прокофьевич пыхтел и наливался бураковымсоком, невестина мать кудахтала, как наседка на тень коршуна, но в нужнуюминуту ввязалась Василиса. Посыпала мелкой тишайшей скороговоркой, будтосолью на обожженное место, и связала разрыв. - Что уж там, родимые мои! Раз дело такое зашло, значится, надопорешить его порядком и дитю своему на счастье... Хучь бы и Наталья - датаких-то девок по белу свету поискать! Работа варом в руках: чторукодельница! Что хозяйка! И собою, уж вы, люди добрые, сами видите. - Онаразводила с приятной округлостью руками, обращаясь к Пантелею Прокофьевичуи надутой Ильиничне. - Он и женишок хучь куда. Гляну, ажник сердце в тоскувдарится, до чего ж на моего покойного Донюшку схож... и семейство ихнеешибко работящее. Прокофьевич-то - кинь по округе - всему свету звестныйчеловек и благодетель... По доброму слову, аль мы детям своим супротивникии лиходеи? Тек Пантелею Прокофьевичу в уши патокой свашенькин журчливый голосок.Слушал старик Мелехов и думал, восхищаясь: "Эк чешет, дьявол, языкастая!Скажи, как чулок вяжет. Петлюет - успевай разуметь, что и к чему. Инаябаба забьет и казака разными словами... Ишь ты, моль в юбке!" - любовалсяон свахой, пластавшейся в похвалах невесте и невестиной родне, начиная спятого колена. - Чего и гутарить, зла мы дитю своему не желаем. - Про то речь, что выдавать, кубыть, и рано, - миротворил хозяин,лоснясь улыбкой. - Не рано! Истинный бог, не рано! - уговаривал его ПантелейПрокофьевич. - Придется, рано ль, поздно ль, расставаться... - всхлипнула хозяйкаполупритворно, полуискренне. - Кличь дочерю, Мирон Григорьевич, поглядим. - Наталья! В дверях несмело стала невеста, смуглыми пальцами суетливо перебираяоборку фартука. - Пройди, пройди! Ишь засовестилась, - подбодрила мать и улыбнуласьсквозь слезную муть. Григорий, сидевший возле тяжелого - в голубых слинялых цветах -сундука, глянул на нее. Под черной стоячей пылью коклюшкового [коклюшковый - связанный накоклюшках, то есть на палочках] шарфа смелые серые глаза. На упругой щекедрожала от смущения и сдержанной улыбки неглубокая розовеющая ямка.Григорий перевел взгляд на руки: большие, раздавленные работой. Подзеленой кофточкой, охватившей плотный сбитень тела, наивно и жалковысовывались, поднимаясь вверх и врозь, небольшие девичье-каменные груди,пуговками торчали остренькие соски. Григорьевы глаза в минуту обежали всю ее - с головы до высоких красивыхног. Осмотрел, как барышник оглядывает матку-кобылицу перед покупкой,подумал: "Хороша" - и встретился с ее глазами, направленными на него вупор. Бесхитростный, чуть смущенный, правдивый взгляд словно говорил: "Вотя вся, какая есть. Как хочешь, так и суди меня". - "Славная", - ответилГригорий глазами и улыбкой. - Ну ступай. - Хозяин махнул рукой. Наталья, прикрывая за собой дверь, глянула на Григория, не скрываяулыбки и любопытства. - Вот что, Пантелей Прокофьевич, - начал хозяин, переглянувшись сженой, - посоветуйте вы, и мы посоветуем промеж себя, семейно, А потом ужи порешим дело, будем мы сватами аль не будем. Сходя с крыльца, Пантелей Прокофьевич сулил: - К пребудущему воскресенью набегем. Хозяин, провожавший их до ворот, умышленно промолчал, как будто ничегои не слышал.

XVI

Только после того как узнал от Томилина про Аксинью, понял Степан,вынашивая в душе тоску и ненависть, что, несмотря на плохую жизнь с ней,на ту давнишнюю обиду, любил он ее тяжкой, ненавидящей любовью. По ночам лежал в повозке, укрывшись шинелью, заломив над головою руки,думал о том, как вернется домой, как встретит его жена, и чувствовал,словно вместо сердца копошится в груди ядовитый тарантул... Лежал, готовяв уме тысячи подробностей расправы, и было такое ощущенье, будто на зубахзернистый и крупный песок. Расплескал злобу в драке с Петром. Домойприехал вялый, потому-то легко отделалась Аксинья. С того дня прижился в астаховском курене невидимый покойник. Аксиньяходила на цыпочках, говорила шепотом, но в глазах, присыпанный пепломстраха, чуть приметно тлел уголек, оставшийся от зажженного Гришкойпожара. Вглядываясь в нее, Степан скорее чувствовал это, чем видел. Мучился. Поночам, когда в кухне над камельком засыпало мушиное стадо и Аксинья, дрожагубами, стлала постель, бил ее Степан, зажимая рот черной шершавойладонью. Выспрашивал бесстыдно подробности о связи с Гришкой. Аксиньяметалась по твердой, с запахом овчины кровати, трудно дышала. Степан,приморившись истязать мягкое, как закрутевшее тесто, тело, шарил по лицуее рукою, слез искал. Но щеки Аксиньи были пламенно сухи, двигались подпальцами Степана, сжимаясь и разжимаясь, челюсти. - Скажешь? - Нет! - Убью! - Убей! Убей, ради Христа... Отмучаюсь... Не житье... Стиснув зубы, Степан закручивал на жениной груди прохладную от потатонкую кожу. Аксинья вздрагивала, стонала. - Больно, что ль? - веселел Степан. - Больно. - А мне, думаешь, не больно было? Засыпал он поздно. Во сне, сжимаясь, двигал черными, пухлыми в суставахпальцами. Аксинья, приподнявшись на локте, подолгу глядела на красивое,измененное сном лицо мужа. Роняя на подушку голову, что-то шептала. Гришки она почти не видела. Раз как-то у Дона повстречалась с ним.Григорий пригонял поить быков, поднимался по спуску, помахивая красненькойхворостинкой, глядя под ноги. Аксинья шла ему навстречу. Увидела ипочувствовала, как похолодело под руками коромысло и жаром осыпала кровьвиски. После, вспоминая эту встречу, ей стоило немалых усилий, чтобы уверитьсебя, что это было наяву. Григорий увидел ее, когда она почти поравняласьс ним. На требовательный скрип ведер приподнял голову, дрогнул бровями иглупо улыбнулся. Аксинья шла, глядя через его голову на зеленый, дышащийволнами Дон, еще дальше - на гребень песчаной косы. Краска выжала из глаз ее слезы. - Ксюша! Аксинья прошла несколько шагов и стала, нагнув голову, как под ударом.Григорий, злобно хлестнув хворостиной отставшего мурогого быка, сказал, неповорачивая головы: - Степан когда выедет жито косить? - "Зараз... запрягает. - Проводишь - иди в наши подсолнухи, в займище, и я приду. Поскрипывая ведрами, Аксинья сошла к Дону. У берега желтым пышнымкружевом на зеленом подоле волны змеилась пена. Белые чайки-рыболовы скриком носились над Доном. Серебряным дождем сыпала над поверхностью воды мелочь-рыбешка. С тойстороны, за белью песчаной косы, величаво и строго высились седые подветром вершины старых тополей. Аксинья, черпая воду, уронила ведро.Поднимая левой рукой юбку, забрела по колено. Вода щекотала натертыеподвязками икры, и Аксинья в первый раз после приезда Степана засмеялась,тихо и неуверенно. Оглянулась на Гришку: так же помахивая хворостинкой, будто отгоняяоводов, медленно взбирался он по спуску. Аксинья ласкала мутным от прихлынувших слез взором его сильные ноги,уверенно попиравшие землю. Широкие Гришкины шаровары, заправленные в белыешерстяные чулки, алели лампасами. На спине его, возле лопатки, трепыхалсяклочок свежепорванной грязной рубахи, желтел смуглый треугольникоголенного тела. Аксинья целовала глазами этот крохотный, когда-то ейпринадлежавший кусочек любимого тела; слезы падали на улыбавшиесяпобледневшие губы. Она поставила на песок ведра и, цепляя дужку зубцом коромысла, увиделана песке след, оставленный остроносым Гришкиным чириком. Вороватоогляделась - никого, лишь на дальней пристани купаются ребятишки. Приселана корточки и прикрыла ладонью след, потом вскинула на плечи коромысло и,улыбаясь на себя, заспешила домой. Над хутором, задернутое кисейной полумглой, шло солнце. Где-то подкурчавым табуном белых облачков сияла глубокая, прохладная пастбищнаясинь, а над хутором, над раскаленными железными крышами, над безлюдьемпыльных улиц, над дворами с желтым, выжженным сухменем травы висел мертвыйзной. Аксинья, плеская из ведер воду на растрескавшуюся землю, покачиваясь,подошла к крыльцу, Степан в широкополой соломенной шляпе запрягал вкосилку лошадей. Поправляя шлею на дремавшей в хомуте кобыле, глянул наАксинью. - Налей воды в баклагу. Аксинья вылила в баклагу ведро, обожгла руки о железные склепанныеобручи. - Леду бы надо. Степлится вода, - оказала, глядя на мокрую от потаспину мужа. - Поди возьми у Мелеховых... Не ходи!.. - крикнул Степан, вспомнив. Аксинья пошла затворять брошенную настежь калитку. Степан, опустивглаза, ухватил кнут. - Куда?.. - Калитку прикрыть. - Вернись, подлюга... сказано - не ходи! Она торопливо подошла к крыльцу, хотела повесить коромысло, нодрогнувшие руки отказались служить, - коромысло покатилось по порожкам. Степан кинул на переднее сиденье брезентовый плащ; усаживаясь,расправил вожжи. - Ворота отвори. Распахнув ворота, Аксинья осмелилась спросить: - Когда приедешь? - К вечеру. Сложился косить с Аникушкой. Харчи ему отнеси. Из кузнипридет - поедет на поля. Мелкие колеса косилки, повизгивая, врезаясь в серый плюш пыли,выбрались за ворота. Аксинья вошла в дом, постояла, прижимая ладони ксердцу, и, накинув платок, побежала к Дону. "А ну, как вернется? Что тогда?" - опалила мысль. Стала, словно подногами увидела глубокий яр, поглядела назад и - чуть не рысью под-надДоном к займищу. Плетни. Огороды. Желтая марь засматривающих солнцу в глаза подсолнухов.Зеленый в бледной цветени картофель. Вот шамилевские бабы, припоздав,допалывают картофельную делянку; согнутые, в розовых рубахах спины,короткие взлеты мотыг, падающих на серую пахоту. Аксинья, не переводядуха, дошла до мелеховского огорода. Оглянулась; скинув хворостинный клячс устоя, открыла дверцы. По утоптанной стежке дошла до зеленого частоколаподсолнечных будыльев. Пригибаясь, забралась в самую гущину, измазала лицозолотистой цветочной пылью; подбирая юбку, присела на расшитую повительюземлю. Прислушалась: тишина до звона в ушах. Где-то вверху одиноко гудитшмель. Полые, в щетинистом пушке будылья подсолнечников молча сосут землю. С полчаса сидела, мучаясь сомненьем - придет или нет, хотела уж идти,привстала, поправляя под платком волосы, - в это время тягуче заскрипелидверцы. Шаги. - Аксютка! - Сюда иди... - Ага, пришла. Шелестя листьями, подошел Григорий, сел рядом. Помолчали. - В чем это у тебя щека? Аксинья рукавом размазала желтую пахучую пыль. - Должно, с подсолнуха. - Ишо вот тут, возле глаза. Вытерла. Встретились глазами. И, отвечая на Гришкин немой вопрос,заплакала. - Мочи нету... Пропала я, Гриша. - Чего ж он? Аксинья злобно рванула ворот кофты. На вывалившихся розоватых,девически крепких грудях вишнево-синие частые подтеки. - Не знаешь чего?.. Бьет каждый день!.. Кровь высасывает!.. И ты тожехорош... Напаскудил, как кобель, и в сторону... Все вы... - Дрожащимипальцами застегивала кнопки и испуганно - не обиделся ли - глядела наотвернувшегося Григория. - Виноватого ищешь? - перекусывая травяную былку, протянул он. Спокойный голос его обжег Аксинью. - Аль ты не виноват? - крикнула запальчиво. - Сучка не захочет - кобель не вскочит. Аксинья закрыла лицо ладонями. Крепким, рассчитанным ударом упалаобида. Морщась, Григорий сбоку поглядел на нее. В ложбинке между указательными средним пальцем просачивалась у нее слеза. Кривой, запыленный в зарослях подсолнухов луч просвечивал прозрачнуюкапельку, сушил оставленный ею на коже влажный след. Григорий не переносил слез. Он беспокойно заерзал по земле, ожесточенностряхнул со штанины коричневого муравья и снова коротко взглянул наАксинью. Она сидела, не изменив положения, только на тыльной сторонеладони вместо одной уже три слезные дробинки катились вперегонку. - Чего кричишь? Обидел? Ксюша! Ну, погоди... Постой, хочу что-тосказать. Аксинья оторвала от мокрого лица руки. - Я за советом пришла... За что ж ты?.. И так горько... а ты... "Лежачего вдарил..." - Григорий побагровел. - Ксюша... сбрехнул словцо, ну, не обижайся... - Я не навязываться пришла... Не боись! В эту минуту она сама верила, что не затем пришла, чтобы навязыватьсяГригорию; но когда бежала над Доном в займище, думала, не отдавая себеясного отчета: "Отговорю! Нехай не женится. С кем же жизнь свяжу?!"Вспомнила тогда о Степане и норовисто мотнула головой, отгоняя некстатиподвернувшуюся мысль. - Значит, кончилась наша любовь? - спросил Григорий и лег на живот,облокотившись и выплевывая розовые, изжеванные под разговор лепесткиповительного цветка. - Как кончилась? - испугалась Аксинья. - Как же это? - переспросилаона, стараясь заглянуть ему в глаза. Григорий ворочал синими выпуклыми белками, отводил глаза в сторону. Пахла выветренная, истощенная земля пылью, солнцем. Ветер шуршал,переворачивая зеленые подсолнечные листья. На минуту затуманилось солнце,заслоненное курчавой спиной облака, и на степь, на хутор, на Аксиньинупонурую голову, на розовую чашечку цветка повители пала, клубясь иуплывая, дымчатая тень. Григорий вздохнул - с выхрипом вышел вздох - и лег на спину, прижимаялопатки к горячей земле. - Вот что, Аксинья, - заговорил он, медленно расстанавливая слова, -муторно так-то, сосет гдей-то в грудях. Я надумал... Над огородом, повизгивая, поплыл скрип арбы. - Цоб, лысый! Цобэ! Цобэ!.. Окрик показался Аксинье настолько громким, что она ничком упала наземлю. Григорий, приподнимая голову, шепнул: - Платок сыми. Белеет. Как бы ни увидали. Аксинья сняла платок. Струившийся между подсолнухами горячий ветерзатрепал на шее завитки золотистого пуха. Утихая, повизгивала отъезжавшаяарба. - Я вот что надумал, - начал Григорий и оживился, - что случилось, тогоить не вернешь, чего ж тут виноватого искать? Надо как-то дальшепроживать... Аксинья, насторожившись, слушала, ждала, ломала отнятую у муравьябылку. Глянула Григорию в лицо - уловила сухой и тревожный блеск его глаз. - ...Надумал я, давай с тобой прикончим... Качнулась Аксинья. Скрюченными пальцами вцепилась в жилистую повитель.Раздувая ноздри, ждала конца фразы. Огонь страха и нетерпения жадно лизалей лицо, сушил во рту слюну. Думала, скажет Григорий: "...прикончимСтепана", но он досадливо облизал пересохшие губы (тяжело ворочались они),сказал: - ...прикончим эту историю. А? Аксинья встала, натыкаясь грудью на желтые болтающиеся головкиподсолнечников, пошла к дверцам. - Аксинья! - придушенно окликнул Григорий. В ответ тягуче заскрипели дверцы.

XVII

За житом - не успели еще свозить на гумна - подошла и пшеница. Насуглинистых местах, на пригорках желтел и сворачивался в трубкуподгорающий лист, пересыхал отживший свое стебель. Урожай, хвалились люди, добрый. Колос ядреный, зерно тяжеловесное,пухлое. Пантелей Прокофьевич, посоветовавшись с Ильиничной, порешил - еслисосватают у Коршуновых, отложить свадьбу до крайнего спаса. За ответом еще не ездили: тут покос подошел, а тут праздника ждали. Косить выехали в пятницу. В косилке шла тройка лошадей. ПантелейПрокофьевич подтесывал на арбе люшню, готовил хода к возке хлеба. На покосвыехали Петро и Григорий. Григорий шел, придерживаясь за переднее стульце, на котором сидел брат;хмурился. От нижней челюсти, наискось к скулам, дрожа, перекатывалисьжелваки. Петро знал: это верный признак того, что Григорий кипит и готовна любой безрассудный поступок, но, посмеиваясь в пшеничные свои усы,продолжал дразнить брата: - Ей-бо, рассказывала! - Ну и пущай, - урчал Григорий, прикусывая волосок усины. - "Иду, гутарит, с огорода, слышу: в мелеховских подсолнухах, кубыть,людские голоса". - Петро, брось! - Да-а-а... голоса. "Я это, дескать, заглянула через плетень..." Григорий часто заморгал глазами. - Перестанешь? Нет? - Вот чудак, дай досказать-то! - Гляди, Петро, подеремся, - пригрозил Григорий, отставая. Петро пошевелил бровями и пересел спиной к лошадям, лицом к Григорию,шагавшему позади. - "Заглянула, мол, через плетень, а они, любушки, лежат в обнимку". -"Кто?" - спрашиваю, а она: "Да Аксютка Астахова с твоим братом". Яговорю... Григорий ухватил за держак короткие вилы, лежавшие в задке косилки,кинулся к Петру. Тот, бросив вожжи, прыгнул с сиденья, вильнул к лошадямнаперед. - Тю, проклятый!.. Обесился!.. Тю! Тю! Глянь на него... Оскалив по-волчьи зубы, Григорий метнул вилы. Петро упал на руки, ивилы, пролетев над ним, на вершок вошли в кремнисто-сухую землю,задрожали, вызванивая. Потемневший Петро держал под уздцы взволнованных криком лошадей,ругался: - Убить бы мог, сволочь! - И убил бы! - Дурак ты! Черт бешеный! Вот в батину породу выродился, истованныйчеркесюка! Григорий выдернул вилы, пошел следом за тронувшейся косилкой. Петро поманил его пальцем: - Поди ко мне. Дай-ка вилы. Передал в левую руку вожжи и взял вилы за выбеленный зубец. Дернул ничего не ожидавшего Григория держаком вдоль спины. - С потягом бы надо! - пожалел, оглядывая отпрыгнувшего в сторонуГригория. Через минуту, закуривая, глянули друг другу в глаза и захохотали. Христонина жена, ехавшая с возом по другой дороге, видела, как Гришказапустил вилами в брата. Она привстала на возу, но не могла разглядеть,что происходило у Мелеховых, - заслоняли косилка и лошади. Не успелавъехать в проулок, крикнула соседке: - Климовна! Надбеги, скажи Пантелею-турку, что ихние ребята возляТатаровского кургана вилами попоролись. Задрались, а Гришка - ить он жевзгальный! - как саданет Петра вилами в бок, а энтот тем часом его... Тамкровищи натекло - страсть! Петро уж охрип орать на нудившихся лошадей и заливисто посвистывал.Григорий, упираясь черной от пыли ногой в перекладину, смахивал с косилкинаметанные крыльями валы. Лошади, в кровь иссеченные мухами, крутилихвостами и недружно натягивали постромки. По степи, до голубенькой каемки горизонта, копошились люди. Стрекотали,чечекали ножи косилок, пятнилась валами скошенного хлеба степь.Передразнивая погонычей, свистели на кургашках сурки. - Ишо два загона - и закурим! - сквозь свист крыльев и перестуккосогона крикнул, оборачиваясь, Петро. Григорий только кивнул. Обветренные, порепавшиеся губы трудно былоразжимать. Он короче перехватил вилы, чтоб легче было метать тяжелыевороха хлеба, порывисто дышал. Мокрая от пота грудь чесалась. Из-под шляпытек горький пот, попадая в глаза, щипал, как мыло. Остановив лошадей,напились и закурили. - По шляху кто-то верхи бегет, - глядя из-под ладони, проговорил Петро. Григорий всмотрелся и изумленно поднял брови. - Батя, никак. - Очумел ты! На чем он поскачет, кони в косилке ходют. - Он. - Обознался, Гришка! - Ей-богу, он! Через минуту ясно стало видно лошадь, стлавшуюся в броском намете, иседока. - Батя... - Петро в испуганном недоумении затоптался на месте. - Должно, дома что-нибудь... - высказал Григорий общую мысль. Пантелей Прокофьевич, не доезжая саженей сто, придержал лошадь,затрусил рысью. - Пе-ре-по-рю-ю-у-у-у... сукины сыны!.. - завопил он еще издали иразмотал над головой ременный арапник. - Чего он? - окончательно изумился Петро, до половины засовывая в ротпшеничный свой ус. - Хоронись за косилку! Истинный бог, стебанет кнутом. Покельразберемся, а он выпорет... - посмеиваясь, сказал Григорий и на всякийслучай зашел на ту сторону косилки. Взмыленная лошадь шла по жнивью тряской рысцой. Пантелей Прокофьевич,болтая ногами (ехал он без седла, охлюпкой), потрясал арапником. - Что вы тут наделали, чертово семя?! - Косим... - Петро развел руками и опасливо покосился на арапник. - Кто кого вилами порол? За что дрались?.. Повернувшись к отцу спиной, Григорий шепотом считал разметанные ветромоблака. - Ты что? Какими вилами? Кто дрался?.. - Петро, моргая, глядел на отцаснизу вверх, переступая с ноги на ногу. - Да как же, мать ее курица, прибегла и орет: "Ребята ваши виламипопоролись!" А? Это как?.. - Пантелей Прокофьевич исступленно затрясголовой и, бросив повод, соскочил с задыхавшейся лошади. - Я у СемишкинаФедьки коня ухватил да и в намет. А?.. - Да кто это говорил? - Баба!.. - Брешет она, батя! Спала, проклятая, на возу, и привиделось ей такое. - Баба! - визгливо закричал Пантелей Прокофьевич, измываясь надсобственной бородой. - Климовна-курва! Ах ты бо-ж-же мой!.. А? Запорюсучку!.. - Он затопал ногами, припадая на левую, хромую. Подрагивая от немого смеха, Григорий глядел под ноги. Петро глаз неспускал с отца, поглаживая потную голову. Пантелей Прокофьевич напрыгался и притих. Сел на косилку, проехал,скидывая, два загона и, чертыхаясь, влез на лошадь. Выехал на шлях,обогнав два воза с хлебом, запылил в хутор. На борозде остался позабытыймелко витой, с нарядным махром арапник. Петро покрутил его в руках,головой покачал - и к Гришке: - Было б нам с тобой, парнишша. Ишь это разве арапник? Это, брат,увечье - голову отсечь можно!

XVIII

Коршуновы слыли первыми богачами в хуторе Татарском. Четырнадцать парбыков, косяк лошадей, матки с Провальских заводов, полтора десятка коров,пропасть гулевого скота, гурт в несколько сот овец. Да и так поглядетьесть на что: дом не хуже моховского, о шести комнатах - под железом,ошелеван пластинами. Дворовая служба крыта черепицей, нарядной и новой;сад - десятины полторы с левадой. Чего же еще человеку надо? Поэтому-то с робостью и затаенной неохотой ехал в первый раз ПантелейПрокофьевич свататься. Коршуновы для своей дочери жениха не такого, какГригорий, могли подыскать. Пантелей Прокофьевич понимал это, боялсяотказа, не хотел кланяться своенравному Коршунову; но Ильинична точилаего, как ржавь железо. и под конец сломила упрямство старика. ПантелейПрокофьевич согласился и поехал, кляня в душе и Гришку, и Ильиничну, ивесь белый свет. Надо было ехать во второй раз, за ответом: ждали воскресенья, а в этовремя под крашенной медянкой крышей коршуновского куреня горела глухаямеждоусобица. После отъезда невеста на материн вопрос ответила: - Люб мне Гришка, а больше ни за кого не пойду! - Нашла жениха, дуреха, - урезонивал отец, - только и доброго, чточерный, как цыган. Да рази я тебе, моя ягодка, такого женишка сыщу? - Не нужны мне, батенька, другие... - Наталья краснела и роняла слезы.- Не пойду, пущай и не сватают. А то хучь в Усть-Медведицкий монастырьвезите... - Потаскун, бабник, по жалмеркам бегает, - козырял отец последнимдоводом, - слава на весь хутор легла. - Ну и нехай! - Тебе нехай, а мне и подавно! С моей руки - куль муки, когда такоедело. Наталья - старшая дочь - была у отца любимицей, оттого не теснил еевыбором. Еще в прошлый мясоед наезжали сваты издалека, с речки Цуцкана,богатые невпроворот староверы-казаки; прибивались и с Хопра сваты и с Чира[Хопер - левый, Чир - правый приток Дона], но женихи Наталье не нравились,и пропадала даром сватовская хлеб-соль. Мирону Григорьевичу в душе Гришка нравился за казацкую удаль, за любовьк хозяйству и работе. Старик выделил его из толпы станичных парней ещетогда, когда на скачках Гришка за джигитовку снял первый приз; но казалосьобидным отдать дочь за жениха небогатого и опороченного дурной славой. - Работящий паренек и собой с лица красивенький... - нашептывала поночам ему жена, поглаживая его засеянную веснушками и рыжей щетиной руку,- а Наталья, Григорич, по нем чисто ссохлась вся... Дюже к сердцупришелся. Мирон Григорьевич поворачивался спиной к жениной костлявой холоднойгруди, сердито бурчал: - Отвяжись, репей! Выдавай хучь за Пашу-дурачка, мне-то что? Тот-тоумом бог обнес! "С лица красивенький"... - косноязычил он. - Что, ты с егоморды урожай будешь сымать, что ли?.. - Так уж урожай... - Да понятно, на что тебе его личность? Был бы он из себя человек. Дамне, признаться, и зазорно трошки выдавать свою дочерю к туркам. Уж былибы люди как люди... - гордился Мирон Григорьевич, подпрыгивая на кровати. - Работящая семья и при достатке... - нашептывала жена и, придвигаясь кплотной спине мужа, успокаивающе гладила его руку. - Э, черт, отодвинься, что ли! Чисто тебе места окромя нету. Что тыменя гладишь-то, как стельную корову? А с Натальей как знаешь. Выдавайхучь за стриженую девку!.. - Дитя своего жалеть надо. Бог с ним - не богатством... - сипелаЛукинична в заросшее волосами ухо Мирона Григорьевича. Тот сучил ногами, влипал в стенку и всхрапывал, будто засыпая. Приезд сватов застал их врасплох. После обедни подкатили те натарантасе к воротам. Ильинична, наступив на подножку, едва не опрокинулатарантаса, а Пантелей Прокофьевич прыгнул с сиденья молодым петухом; хотяи осушил ноги, но виду не подал и молодецки зачикилял к куреню. - Вот они! Как черт их принес! - охнул Мирон Григорьевич, выглядывая вокно. - Светики-кормильцы, я-то как стряпалась, так и не скинула буднюю юбку!- вскудахталась хозяйка. - Хороша и так! Небось не за тебя сватаются, кому нужна-то, лишайконский!.. - Сроду безобразник, а под старость дюжей свихнулся. - Но-но, ты у меня помалкивай! - Рубаху ба чистую надел, кобаржину вон на спине видать, и не совестно?Ишь нечистый дух! - ругалась жена, оглядывая Мирона Григорьевича, покасваты шли по базу. - Небось, гляди, угадают и в этой. Рогожку надену, и то не откажутся. - Доброго здоровья! - спотыкаясь о порог, кукарекнул ПантелейПрокофьевич и, сконфузясь зычного своего голоса, лишний раз перекрестилсяна образ. - Здравствуйте, - приветствовал хозяин, чертом оглядывая сватов. - Погодку дает бог. - Слава богу, держится. - Народ хучь трошки подуправится. - Уж это так. - Та-а-ак. - Кгм. - Вот мы и приехали, значится, Мирон Григорич, с тем чтоб узнать, каквы промеж себя надумали и сойдемся ли сватами али не сойдемся... - Проходите, пожалуйста. Садитесь, пожалуйста, - приглашала хозяйка,кланяясь, обметая подолом длинной сборчатой юбки натертый кирпичом пол. - Не беспокойтесь, пожалуйста. Ильинична уселась, шелестя поплином подворачиваемого платья. МиронГригорьевич облокотился о принаряженный новой клеенкой стол, помолчал. Отклеенки дурно пахло мокрой резиной и еще чем-то; важно глядели покойникицари и царицы с каемчатых углов, а на середине красовались августейшиедевицы в белых шляпах и обсиженный мухами государь Николай Александрович. Мирон Григорьевич порвал молчание: - Что ж... Порешили мы девку отдать. Породнимся, коли сойдемся... В этом месте речи Ильинична откуда-то из неведомых глубин своейлюстриновой, с буфами на рукавах, кофты, как будто из-за спины, выволокланаружу высокий белый хлеб, положила его на стол. Пантелей Прокофьевич хотел зачем-то перекреститься, но заскорузлыеклешнятые пальцы, сложившись в крестное знамение и поднявшись до половиныследующего пути, изменили форму: большой черный ногтястый палец противволи хозяина нечаянно просунулся между указательным и средним, и этотбесстыдный узелок пальцев воровато скользнул за оттопыренную полу синегочекменя, а оттуда извлек схваченную за горло красноголовую бутылку. - Давайте теперь, дорогие вы мои сваточки, помолимся богу, и выпьем, ипоговорим про наших деточек и про уговор... Пантелей Прокофьевич, растроганно моргая, глядел на засеянноеконопушками лицо свата и ласково шлепал широкой, как лошадиное копыто,ладонью по дну бутылки. Через час сваты сидели так тесно, что смолянистые кольца мелеховскойбороды щупали прямые рыжие пряди коршуновской. Пантелей Прокофьевич сладкодышал соленым огурцом и уговаривал. - Дорогой мой сват, - начинал он гудящим шепотом, - дорогой мойсваточек! - сразу повышал голос до крика. - Сват! - ревел он, обнажаячерные, притупленные резцы. - Кладка ваша чересчур очень дюженепереносимая для меня! Ты вздумай, дорогой сват, вздумай, как ты меняжелаешь обидеть: гетры с калошами - раз, шуба донская - два, две платьишерстяных - три, платок шелковый - четыре. Ить это разор-ре-нья!.. Пантелей Прокофьевич широко разводил руками, швы на плечах еголейб-казачьего мундира трещали, и пучками поднималась пыль. МиронГригорьевич, снизив голову, глядел на залитую водкой и огуречным рассоломклеенку. Прочитал вверху завитую затейливым рисунком надпись: "Самодержцывсероссийские". Повел глазами пониже: "Его императорское величествогосударь император Николай..." Дальше легла картофельная кожура.Всмотрелся в рисунок: лица государя не видно, стоит на нем опорожненнаяводочная бутылка. Мирон Григорьевич, благоговейно моргая, пыталсяразглядеть форму богатого, под белым поясом мундира, но мундир был густозаплеван огуречными скользкими семечками. Из круга бесцветно одинаковыхдочерей самодовольно глядела императрица в широкополой шляпе. Стало МиронуГригорьевичу обидно до слез. Подумал: "Глядишь зараз дюже гордо, какгусыня из кошелки, а вот придется дочек выдавать замуж - тогда япо-гляжу-у... небось, тогда запрядаешь!" Под ухом его большим черным шмелем гудел Пантелей Прокофьевич. Поднял Коршунов на него в мутной слизи глаза, прислушался. - Нам, чтоб справить для твоей, а теперя оно все одно и моей дочери...для моей и твоей дочери такую кладку... опять же гетры с калошами и шубадонская... нам надо скотиняку с базу согнать и продать. - Жалко?.. - Мирон Григорьевич стукнул кулаком. - Не в том случае, что жалко... - Жалко? - Погоди, сват... - А коли жалко, так!.. Мирон Григорьевич повел растопыренной потной рукой по столу, сгреб напол рюмки. - Твоей же дочери жить придется и наживать! - И пу-щай! А кладку клади, иначе не сваты!.. - Скотину с базу сгонять... - Пантелей Прокофьевич крутил головой.Серьга дрожала в ухе, скупо поблескивая. - Кладка должна быть!.. У ней своего наряду сундуки, а ты мне-е-еуважь, ежели по сердцу она вам пришлась!.. Такая наша казацкая повадка. Встарину было, а нам - к старине лепиться... - Уважу!.. - Уважь. - Уважу!.. - А наживать - пущай молодые наживают. Мы нажили и живем не хуже людей,мать их черт, нехай и они наживут себе!.. Сваты сплели бороды разномастным плетнем. Пантелей-Прокофьевич заелпоцелуй бессочным, вялым огурцом и заплакал от многих, слившихся воедино,чувств. Свахи, обнявшись, сидели на сундуке, глушили одна другую трескомголосов. Ильинична полыхала вишневым румянцем, сваха ее зеленела от водки,как зашибленная морозом лесная груша-зимовка. - ...Дите, таких-то и на свете нет! Была б тебе слухменая ипочтительная, уж эта из-под власти не выйдет. Слово, милая свашенька,вспоперек боится сказать. - И-и-и, моя милушка, - перебивала ее Ильинична, левой рукой подпираящеку, а правой поддерживая под локоть левую, - до скольких разов гутарилаему, сукиному сыну! В надышнее воскресенье так-то вечером сбираетсяидтить, табаку в кисет сыпет, а я и говорю: "Ты когда ж ее бросишь,анчибел проклятый? До каких пор такую страму на старости лет принимать?Ить он, Степан, вязы [вязы - шея] тебе в одночась свернет!.." Из кухни в горницу через верхнюю дверную щель выглядывал Митька, внизушушукались две младшие Натальины сестренки. Наталья сидела в дальней угловой комнате на лежанке, сушила слезы узкимрукавом кофточки. Пугала ее новая, стоявшая у порога жизнь, томиланеизвестностью. В горнице доканчивали третью бутылку водки; сводить жениха с невестойпорешили на первый спас.

XIX

В коршуновском курене предсвадебная суета. Невесте наспех дошиваликое-что из белья. Наталья вечера просиживала, вывязывая женихутрадиционный шарф из козьего дымчатого пуха и пуховые перчатки. Мать ее Лукинична гнулась до потемок над швейной машиной - помогалапортнихе, взятой из станицы. Митька приезжал с отцом и работниками с поля, - не умываясь и нескидывая с намозоленных ног тяжелых полевых чириков, проходил к Наталье вгорницу, подсаживался. Изводить сестру было для него большущимудовольствием: - Вяжешь? - коротко спрашивал он и подмигивал на пушистые махры шарфа. - Вяжу, а тебе чего? - Вяжи-вяжи, дура, а он замест благодарности морду тебе набьет. - За что? - За здорово живешь - я Гришку знаю, друзьяки с ним. Это такой кобель -укусит и не скажет за что. - Не бреши уж! Кубыть, я его не знаю. - Я-то подюжей знаю. В школу вместе ходили. Митька тяжело и притворно вздыхал, разглядывая исцарапанные виламиладони, низко гнул высокую спину. - Пропадешь ты за ним, Наташка! Сиди лучше в девках. Чего в нем доброгонашла? Ну? Страшон, - конем не наедешь, дурковатый какой-то... Тыприглядись: по-га-ный парень!.. Наталья сердилась, глотала слезы, клонила над шарфом жалкое лицо. - А главное - сухота у него есть... - безжалостно ехидничал Митька. -Чего же ты кричишь? Глупая ты, Наташка. Откажись! Я зараз заседлаю коня ипоеду скажу: мол, не заявляйтесь боле... Выручал Наталью дед Гришака: входил он в горенку, щупая шишкастымкостылем прочность пола и разглаживая желтую коноплю свалявшейся бороды;тыча в Митьку костылем, спрашивал: - Ты чего, поганец, заявился сюда, ась? - На провед зашел, дедуня, - оправдывался Митька. - Проведать? Ась? Я тебе, поганец, велю уйтить отселя. Шагом - арш! Дед взмахивал костылем и подступал к Митьке, нетвердо переставляявысохшие в былку ноги. Дед Гришака топтал землю шестьдесят девять лет. Участвовал в турецкойкампании 1877 года, состоял ординарцем при генерале Гурко, попал внемилость и был отослан в полк. За боевые отличия под Плевной и Рошичемимел два Георгия и Георгиевскую медаль и, доживая у сына, пользуясь вхуторе всеобщим уважением за ясный до старости ум, неподкупную честность ихлебосольство, короткие остатки жизни тратил на воспоминания. Летом с восхода до заката солнца сиживал на завалинке, чертил костылемземлю, угнув голову, думал неясными образами, обрывками мыслей, плывущимисквозь мглу забвения тусклыми отсветами воспоминаний... От потрескавшегося козырька казачьей слинявшей фуражки падала на черныевеки закрытых глаз черная тень; от тени морщины щек казались глубже, седаяборода отливала сизью. По пальцам, скрещенным над костылем, по кистям рук,по выпуклым черным жилам шла черная, как чернозем в логу, медленная впоходе кровь. Год от году холодела кровь. Жалился дед Гришака Наталье - любимойвнучке: - Шерстяные чулки, а не греют мои ноженьки. Ты мне, чадушка, свяжикрючковые. - Что ты, дедуня, ить зараз лето! - смеялась Наталья и, подсаживаясь назавалинку, глядела на большое морщеное и желтое ухо деда. - Дык что ж, моя чадунюшка, хучь оно и лето, а кровь, как земля вглубе, холодная. Наталья смотрела на сетчатку жил на дедовой руке, вспоминала: во дворерыли колодец, и она - тогда еще девчонка, - вычерпывая из бадьи влажнуюглину, делала тяжелых кукол и коров с рассыпчатыми рогами. Она живовосстанавливала в памяти ощущение, испытываемое руками от прикосновения кмертвой, леденистой земле, добытой с пятисаженной глубины, уже со страхомсмотрела на дедовы руки в коричневых, глиняного цвета, старческихвеснушках. Казалось ей, что по дедовым рукам течет не веселая алая кровь, абуро-синяя суглинистая земля. - Боишься помирать, дедуня? - спрашивала она. Дед Гришака крутил тонкой, в морщинах и сухожильях шеей, словновыпрастывал ее из стоячего воротника поношенного мундира; шевелил зеленойсединой усов. - Жду смертыньку, как дорогого гостя. Пора уж... и пожил, и царямпослужил, и водки попил на своем веку, - добавлял он, улыбаясь белозубымртом и дрожа морщинками глаз. Наталья гладила дедовы руки и отходила, а он, все так же сгорбившись,царапая землю вытертым у ручки костылем, сидел на завалинке в сереньком,заштопанном во многих местах мундире, и молодо и задорно смеялись красныевеселые петлицы на тугом стоячем воротнике. Известие о том, что Наталью сватают, принял он с внешним спокойствием,но в душе горевал и злобился: Наталья за столом подсовывала ему лучшийкусок. Наталья стирала его бельишко, штопала, вязала чулки и чинилашаровары и рубахи, - оттого дед Гришака, узнав, и глядел дня два на нее ссуровой строгостью. - Мелеховы - славные казаки. Покойный Прокофий молодецкий был казачок.А внуки как? Ась? - И внуки ничего, - уклончиво отвечал Мирон Григорьевич. - Гришка-то непочтительный, поганец. Надысь иду из церкви, встретилсясо мной и не поздравствовался. Старики ноне не дюже в почете... - Он ласковый паренек, - вступилась Лукинична за будущего зятя. - Ась? Ласковый, гутаришь? Ну что ж, давай бог. Абы Наташке по душамбыл... В сговоре дед Гришака участия почти не принимал, на минутку выполз изгоренки, посидел за столом, с трудом процедил сквозь суженное горло рюмкуводки и, согревшись, чувствуя, что пьянеет, ушел. Два дня молча поглядывал на встревоженно-счастливую Наталью, жевал,двигал пучками белых с прозеленью усов; потом, видно, смягчился. - Наташка! - окликнул как-то. Наталья подошла. - Ты чего же, внучушка, рада, небось? Ась? - Я и сама не знаю, дедуня, - призналась Наталья. - Ну-ну... ну-ну... Ишь ты... Ну, Христос с тобой. Дай бог. - И сдосадой и горечью упрекнул: - Не дождалась, поганка, пакеда помру, тогдабы и вышла... Без тебя горькая будет мне жизня. Митька, подслушавший из кухни их разговор, сказал: - Ты, дед, может, ишо сто годов проживешь, а она будет дожидаться?Штукарь ты добрый. Дед Гришака покраснел до черноты и удушья. Застучал костылем, ногами: - Цы-ы-ыц, поганец, сукин сын! Пошел!.. Пошел!.. Ах ты нечистый дух!..Подслухал, вражина!.. Митька сбежал на баз, посмеиваясь, а дед Гришака долго возмущался,ругал Митьку, и ноги его, обутые в шерстяные короткие чулки, дрожали вколенях. Две младшие Натальины сестренки: Маришка - подросток лет двенадцати, иГрипка - восьмилетняя пройдоха и баловница - с нетерпением ожидали днясвадьбы. Сдержанную радость выказывали и работники, постоянно жившие уКоршуновых. Они ждали щедрого от хозяина угощенья и надеялись на парусвободных во время гульбы дней. Один из них, высокий - с колодезныйжуравль - богучарский украинец с диковинной фамилией Геть-Баба, в полгодараз пил запоем. Пропивал все с себя и заработок. Давно уже подмывало егознакомое чувство сосущей тошноты, но он сдерживался, приурочивая началозапоя к свадьбе. Второй, мозглявый и смуглый казачок станицы Мигулинской, по имениМихей, жил у Коршуновых недавно; разоренный пожаром, нанялся в работникии, сдружившись с Гетьком (так сокращенно звали Геть-Бабу), начал время отвремени попивать. Был он страстным любителем лошадей; подвыпив, плакал,размазывая слезы по остренькому безбровому лицу, приставал к МиронуГригорьевичу: - Хозяин! Любушка ты моя! Будешь дочерю выдавать - Михейко в поезжаньедопусти. Уж я проеду, так видно будет! Сквозь полымя проскачу и волоска наконях не опалю. У меня самого кони были... Эх!.. Постоянно мрачный и нелюдимый Гетько почему-то привязался к Михею,изводил его одной и той же шуткой. - Михей, чуешь? Ты якой станицы? - спрашивал его, потирая длинные, поколенные чашечки, руки, и сам же отвечал, меняя голос: "Мигулевский". - Ащо це ты такой хреновский? - "Та у нас уся порода такая". Он неизменно и хрипло хохотал над постоянно повторявшейся шуткой,шлепал себя ладонями по длинным, сухим до звона голеням, а Михейненавидяще оглядывал выбритое Гетьково лицо, кадык, трепетавший на горле,и ругал его "сычом" и "коростой". Свадьбу назначили в первый мясоед. Оставалось три недели. На успеньеприезжал Григорий проведать невесту. Посидел в горенке за круглым столом,полущил семечки и орехи с девками - подругами невесты - и уехал. Натальяего провожала. Под навесом сарая, где кормился у яслей Гришкин конь,подседланный новехоньким нарядным седлом, шмыгнула рукой за пазуху и,краснея, глядя на Григория влюбленными глазами, сунула ему в руку мягкий,таящий тепло девичьих ее грудей матерчатый комочек. Принимая подарок,Григорий ослепил ее белизною своих волчьих зубов, спросил: - Это что? - Там увидишь... кисет расшила. Григорий нерешительно притянул ее к себе, хотел поцеловать, но она ссилой уперлась руками ему в грудь, гибко перегнулась назад и со страхомметнула глазами на окна. - Увидют! - А нехай! - Совестно... - Это по-первам, - пояснил Григорий. Она держала поводья, Григорий, жмурясь, ловил ногой зазубренное стремя.Он уселся поудобней на подушке седла и поехал с база. Наталья отворилаворота, из-под ладони глядела вслед: Григорий сидел по-калмыцки, слегкасвесившись на левый бок, ухарски помахивая плетью. "Одиннадцать ден осталось", - высчитывала в уме Наталья и вздохнула изасмеялась.

XX

Всходит остролистая зеленая пшеница, растет; через полтора месяца грачхоронится в ней с головой, и не видно; сосет из земли соки, выколосится;потом зацветет, золотая пыль кроет колос; набухнет зерно пахучим и сладкиммолоком. Выйдет хозяин в степь - глядит, не нарадуется. Откуда нивозьмись, забрел в хлеба табун скота: ископытили, в пахоть затолочилигрузные колосья. Там, где валялись, - круговины примятого хлеба... дико игорько глядеть. Так и с Аксиньей: на вызревшее в золотом цветенье чувство наступилГришка тяжелым сыромятным чириком. Испепелил, испоганил - и все. Пусто и одичало, как на забытом затравевшем лебедою и бурьяном гумне,стало на душе у Аксиньи после того, как пришла с мелеховского огорода, изподсолнухов. Шла и жевала концы платка, а горло распирал крик. Вошла в сенцы, упалана пол, задохнулась в слезах, в муке, в черной пустоте, хлынувшей вголову... А потом прошло. Где-то на донышке сердца сосало и томилосьостренькое. Встает же хлеб, потравленный скотом. От росы, от солнца поднимаетсявтолоченный в землю стебель; сначала гнется, как человек, надорвавшийсянепосильной тяжестью, потом прямится, поднимает голову, и так же светитему день, и тот же качает ветер... По ночам, исступленно лаская мужа, думала Аксинья о другом, и плелась вдуше ненависть с великой любовью. В мыслях шла баба на новое бесчестье, напрежний позор: решила отнять Гришку у счастливой, ни горя, ни радостилюбовной не видавшей Натальи Коршуновой. По ночам передумывала ворохамыслей, моргала сухими глазами в темь. На правой руке тяжелела во снеголова Степана, красивая, с курчавым длинным чубом на сторону. Он дышалполуоткрытым ртом, черная рука его, позабытая на жениной груди, шевелиларастрескавшимися от работы железными пальцами. Думала Аксинья. Примеряла.Передумывала. Одно лишь решила накрепко: Гришку отнять у всех, залитьлюбовью, владеть им, как раньше. И на донышке сердца остренькое, похожее на оставленное жало пчелы,точило сукровичную боль. Это - ночами, а днем топила Аксинья думки в заботах, в суете похозяйству. Встречала где-либо Гришку и, бледнея, несла мимо красивое,стосковавшееся по нем тело, бесстыдно-зазывно глядела в черную дичь егоглаз. Чувствовал Гришка после встречи с ней сосущую тоску. Без причинызлобствовал, срывал зло на Дуняшке, на матери, а чаще всего брал шашку,уходил на задний баз и, омываясь потом, двигая желваками скул, рубилпонатыканные в землю толстые хворостины. За неделю нарубил ворох. ПантелейПрокофьевич ругался, сверкал серьгой и желтыми белками глаз: - Нарубил, дьявол паршивый, на два плетня хватило бы! Ишь чжигитнашелся, мать твоя курица. Вон в хворост поезжай и чжигитуй... Погоди,парень, пойдешь на службу, там нарубишься!.. Там вашего брата скорообъездют...

XXI

За невестой в поезжанье нарядили четыре пароконные подводы.По-праздничному нарядные люди толпились на мелеховском базу возле бричек. Дружко - Петро - в черном сюртуке и голубых с лампасами шароварах,левый рукав его перевязан двумя белыми платками, под пшеничными усамипостоянная твердая усмешка. Он - возле жениха. - Ты, Гришка, не робей! Голову по-кочетиному держи, что насупонился-то? Возле бричек бестолковщина, шумок. - Где же подженишник делся? Пора бы выезжать. - Кум! - А? - Кум, ты на второй бричке поедешь. Слышишь, кум? - Люльки поприцепили на бричках? - Небось, не рассыпешься и без люлек. Мягкая! Дарья - в малиновой шерстяной юбке, гибкая и тонкая, как красноталоваяхворостинка, - поводя подкрашенными дугами бровей, толкала Петра. - Пора ехать, говори бате. Там заждались теперича. Пошептавшись с прихромавшим откуда-то отцом, Петро распорядился: - Рассаживайся! На мою бричку пятеро с женихом. Аникей, ты за кучера. Разместились. Багровая и торжественная Ильинична отворила ворота.Четыре брички захватили по улице наперегонки. Петро сидел рядом с Григорием. Против них махала кружевной утиркойДарья. На ухабах и кочках рвались голоса, затянувшие песню. Красныеоколыши казачьих фуражек, синие и черные мундиры и сюртуки, рукава в белыхперевязах, рассыпанная радуга бабьих шалевых платков, цветные юбки.Кисейные шлейфы пыли за каждой бричкой. Поезжанье. Аникей, сосед Мелеховых, доводившийся Григорию троюродным братом,правил лошадьми. Свешиваясь, почти падая с козел, он щелкал кнутом,взвизгивал, и запотевшие лошади рвали постромки, вытягиваясь в струну. - Сыпь им! Сыпь... - орал Петро. Безусый скопцеватый Аникей подмигивал Григорию, морща голое, бабье лицотонкой улыбкой, взвизгивал и порол лошадей кнутом. - Сто-ро-нись!.. - прогремел, обгоняя их, Илья Ожогин, дядя жениха поматеринской линии. За его спиной разглядел Григорий счастливое, сподпрыгивающими смуглыми щеками лицо Дуняшки. - Нет, погоди!.. - крикнул Аникей, вскочив на ноги, и пронзительносвистнул. Лошади захлестнулись в бешеной скачке. - Уп-па-па-де-ошь!.. - визжала Дарья, подпрыгивая, обнимая рукамилакированные сапоги Аникея. - Держись!.. - ухал в стороне дядя Илья. Голос его тонул в сплошномстоне колес. Остальные две брички, доверху набитые цветными воющими кучами людей,скакали по дороге рядом. Лошади в кумачных, голубых, бледно-розовыхпопонах, в бумажных цветах, в лентах, заплетенных в гривы и челки, вперезвяке громышков, стлались над кочковатой дорогой, роняя шмотья мыла, ипопонки над взмыленными, мокрыми спинами хлопали, рябились, полоскаемыеветром. У коршуновских ворот поезжанье сторожила ватага ребятишек. Увидели пыльна дороге и сыпанули во двор. - Едут! - Скачут! - За-видне-лись! Встреченного Гетька окружили. - Шо згуртовались? Геть, вражьи горобци! Зачулюкалы - аж глушно! - Хохол-мазница, давай с тобой дражниться! Хохол!.. Хохол!..Дегтярник!.. - верещала детвора, прыгая вокруг мешочных широких шароварГетька. Тот, наклоняя голову, будто в колодец засматривая, оглядывалбесновавшихся ребят и чесал длинный тугой живот, снисходительно улыбался. Брички с гомоном вкатили во двор. Петро повел Григория на крыльцо,следом потекли приехавшие в поезжанье. Из сеней в кухню дверь заперта. Петро постучался. - Господи Иисусе Христе, помилуй нас. - Аминь, - откликнулись из-за двери. Петро повторил стук и слова до трех раз, ему глухо откликались. - Разрешите взойтить? - Милости просим. Дверь распахнулась. Свашка - крестная мать Натальи - вдовая красиваябаба, встретила Петра поклоном и тонкой малиновой усмешкой. - Прими, дружко, на доброе здоровие. Она протянула стакан с мутным, не выстоявшимся квасом. Петро разгладилусы, выпил, крякнул под общий сдержанный смех. - Ну, свашенька, и угостила!.. Погоди, ягодка моя ежевишная, я тебя нетак угощу, еще наплачешься!.. - Извиняйте, пожалуйста, - кланялась свашка, даря Петра отточенной, слукавцем, улыбкой. Пока дружко со свашкой состязались в острословии, жениховой родне,согласно уговору, поднесли по три рюмки водки. Наталью, уже одетую в подвенечное платье и фату, стерегли за столом.Маришка в вытянутой руке держала скалку, Грипка задорно трясла посевкой. Запотевший, хмельной от водки Петро с поклоном поднес им в рюмке пополтиннику. Сваха мигнула Маришке, та - по столу скалкой: - Мало! Не продадим невесту!.. Еще раз поднес Петро позванивающую в рюмке щепоть серебряной мелочи. - Не отдадим! - лютовали сестры, толкая локтями потупившуюся Наталью. - Чего уж там! И так плочено-переплочено. - Уступайте, девки, - приказал Мирон Григорьевич и, улыбаясь,протиснулся к столу. Рыжие волосы его, приглаженные топленым коровьиммаслом, пахли потом и навозной прелью. Сидевшие за столом родственники и близкие невесты встали, очищая место. Петро сунул Григорию в рук конец платка, вспрыгнул на лавку, повел егопо-за столом к невесте, сидевшей под образами. Другой конец взяла Натальяпотной от смущенья рукой. За столом чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки оволосы. Аникей грыз куриную кобаргу, по голому подбородку стекал наворотник желтый жир. Григорий с внутренним сожалением поглядывал на свою и Натальину ложки,связанные платочком, на дымившуюся в обливной чашке лапшу. Ему хотелосьесть, неприятно и глухо бурчало в животе. Дарья угощалась, сидя рядом с дядей Ильей. Тот, общипывая ядренымиклыками баранье ребро, наверное, шептал Дарье непристойности, потому чтота, суживая глаза, подрагивая бровями, краснела и посмеивалась. Ели основательно и долго. Запах смолистого мужского пота мешался седким и пряным бабьим. От слежавшихся в сундуках юбок, сюртуков и шалекпахло нафталином и еще чем-то сладко-тяжелым - так пахнут старушечьизатасканные канунницы. Григорий искоса поглядывал на Наталью. И тут в первый раз заметил, чтоверхняя губа у нее пухловата, свисает над нижней козырьком. Заметил еще,что на правой щеке, пониже скулы, лепится коричневая родинка, а на родинкедва золотистых волоска, и от этого почему-то стало муторно. ВспомнилАксиньину точеную шею с курчавыми пушистыми завитками волос, и явилосьтакое ощущение, будто насыпали ему за ворот рубахи на потную спину колючейсенной трухи. Поежился, с задавленной тоской оглядел чавкающих, хлюпающих,жрущих людей. Когда выходили из-за стола, кто-то, дыша взваром и сытой окисьюпшеничного хлеба, нагнулся над ним, всыпал за голенище сапога горстьпшена: для того, чтобы не сделалось чего с женихом с дурного глаза. Всюобратную дорогу пшено терло ногу, тугой ворот рубахи душил горло, иГригорий - удрученный свадебными обрядами - в холодной отчаянной злобешептал про себя ругательства.

XXII

Отдохнувшие у Коршуновых лошади шли, добираясь до мелеховского база, изпоследних сил. На ременных шлеях, стекая, клубилась пена. Подвыпившие кучера гнали безжалостно. Поезжанье встретили старики. Пантелей Прокофьевич, блистая черньювыложенной сединным серебром бороды, держал икону. Ильинична стояла рядом;каменно застыли ее тонкие губы. Григорий с Натальей подошли под благословенье, засыпанные винным хмелеми зернами пшеницы. Благословляя, уронил Пантелей Прокофьевич слезу изасуетился, нахмурился, жалея, что люди были свидетелями такой егослабости. Нареченные вошли в дом. Красная от водки, езды и солнцепека Дарьявыскочила на крыльцо, обрушилась на бежавшую из стряпки Дуняшку: - Где Петро?.. - Не видала. - К попу надо бечь, а он, проклятый, запропал. Петро, через меру хлебнувший водки, лежал на арбе, снятой с передка, истонал. Дарья вцепилась в него коршуном. - Нажра-а-ался, идолюка! К попу надо бечь!.. Вставай! - Пошла ты! Не признаю! Ты что за начальство? - резонно заметил тот,шаря по земле руками, сгребая в кучу куриный помет и объедья соломы. Дарья, плача, просунула два пальца, придавила болтавший несуразноеязык, помогла облегчиться. Ошалелому от неожиданности, вылила Петру наголову цебарку колодезной воды, досуха вытерла подвернувшейся под рукупопоной, проводила к попу. Через час Григорий стоял в церкви рядом с похорошевшей в сиянии свечейНатальей, давил в руке восковой стержень свечки, скользя по густой стенешепчущегося народа невидящими глазами, повторял в уме одно назойливоеслово: "Отгулялся... отгулялся". Сзади покашливал опухший Петро, где-то втолпе мельтешились Дуняшкины глаза, чьи-то как будто знакомые и незнакомыелица; доносились разнобоистый хор голосов и тягучие возгласы дьякона.Безразличие оковало Григория. Он ходил вокруг налоя, наступая гундосомуотцу Виссариону на задники стоптанных сапог, останавливался, когда Петронеприметно дергал его за полу сюртука; глядел на струйчатые косички огнейи боролся с сонной, овладевшей им одурью. - Поменяйтесь кольцами, - сказал отец Виссарион, тепловато глянувГригорию в глаза. Поменялись. "Скоро кончится?" - спросил Григорий глазами, поймав сбокуПетров взгляд. И Петро шевельнул углами губ, гася улыбку: "Скоро". ПотомГригорий три раза целовал влажные безвкусные губы жены, в церкви угарнозавоняло чадом потушенных свечей, к выходу загоцали выпиравшие в притворлюди. Держа в своей руке шершавую крупную руку Натальи, Григорий вышел напаперть. Кто-то нахлобучил ему на голову фуражку. Пахнуло полынным теплымветерком с юга. Из степи тянуло прохладой. Где-то за Доном сине виласьмолния, находил дождь, а за белой оградой, сливаясь с гулом голосов,зазывно и нежно позванивали бубенцы на переступавших с ноги на ногулошадях.

XXIII

Коршуновы приехали уже после того, как жениха с невестой увезли вцерковь. Пантелей Прокофьевич до этого выходил за ворота, взглядывалсявдоль улицы, но серая дорога, промереженная зарослями игольчатой колючки,была наголо вылизана безлюдьем. Он переводил взгляд за Дон. Там приметножелтел лес, вызревший махорчатый камыш устало гнулся над задонскимозерцом, над осокой. Предосенняя, тоскливая, синяя дрема, сливаясь с сумерками, обволакивалахутор, Дон, меловые отроги, задонские, в лиловой дымке тающие леса, степь.За поворотом на шляху у перекрестка тонко вырисовывалась остроугольнаяверхушка часовни. До слуха Пантелея Прокофьевича доплыл чуть слышный строчащий перестукколес и собачий брех. С площади на улицу вырвались две брички. Напередней, покачиваясь в люльке, сидели рядом Мирон Григорьевич сЛукиничной, против них - дед Гришака в свежем мундире с Георгиями имедалями. Правил Митька, небрежно сидя на козлах, не показывая озверевшимот скачки сытым вороным лошадям подоткнутого под сиденье кнута. На второйМихей, падая назад, передергивая вожжами, силился перевести скакавшихлошадей на рысь. Остренькое безбровое лицо Михея крылось фиолетовымрумянцем, из-под треснувшего пополам козырька обильно сыпался пот. Пантелей Прокофьевич распахнул ворота, и брички одна за другой въехалина баз. С крыльца гусыней поплыла Ильинична, обметая подолом ошлепки навознойгрязи, занесенной на порожки. - Милости просим, дорогие сваточки! Сделайте честь нашему бедномукуреню! - И она гнула дородный стан. Пантелей Прокофьевич, кособоча голову, широко разводил руками: - Покорнейше просим, сваточки! Проходите. - Он крикнул, чтоб отпряглилошадей, и пошел к свату. Мирон Григорьевич тер ладонью шаровары, счищая пыль. Поздоровавшись,пошли к крыльцу. Дед Гришака, растрясенный небывалой ездой, приотстал. - Проходите, сваточек, проходите! - упрашивала Ильинична. - Ничего, благодарствуем... пройдем. - Заждались вас, проходите. Зараз веник дам, свату мундир почистить.Пыль ноне, ажник дыхнуть нечем. - Так точно, сушь... Оттого и пыль. Не беспокойтесь, сваха, я воттолечко... - Дед Гришака, кланяясь недогадливой свахе, задом подвигался ксараю и скрылся за крашеным боком веялки. - Привязалась к старику, дуреха! - накинулся Пантелей Прокофьевич,встречая Ильиничну у крыльца. - Он по своей стариковской надобности, аона... тьфу, господи, да и глупая!.. - Я-то почем знала? - смутилась Ильинична. - Должна разуметь. Ну, нечего там. Иди проводи сваху. За накрытыми столами нетрезвый гуд подвыпивших гостей. Сватов усадили вгорнице за стол. Вскоре приехали из церкви молодые. Пантелей Прокофьевич,наливая из четверти, прослезился. - Ну, сваточки, за наших детей. Чтоб оно все по-хорошему, как мысходились... и чтоб они в счастье и здравии свою жизнь проживали... Деду Гришаке налили пузатую рюмку и вылили половину в рот,залохматевший прозеленью бороды, половину за стоячий воротник мундира.Пили, чокаясь. Просто пили. Гомон ярмарочный. Сидевший на самом краю столадальний родственник Коршуновых, старый атаманец Никифор Коловейдин,поднимая раскляченную руку, ревел: - Горька! - Го-оръ-ко-а!.. - подхватывали за столом. - Ох, горька!.. - отзывалась битком набитая кухня. Хмурясь, Григорий целовал пресные губы жены, водил по сторонамзатравленным взглядом. Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачножующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба - одним словом. Никифор Коловейдин щерил щербатую пасть, поднимал руку. - Горька!.. На рукаве его голубого атаманского мундира морщились три золотыезагогулины - нашивки за сверхсрочную службу. - Го-орь-ка! Григорий с ненавистью вглядывался в щербатый рот Коловейдина. У того впорожнюю меж зубами скважину при слове "горько" трубочкой вылезалслизистый багровый язык. - Целуйтесь, тетери-ятери... - шипел Петро, шевеля косичками намокших вводке усов. В кухне Дарья, подпившая и румяная, завела песню. Подхватили.Перекинули в горницу: Вот и речка, вот и мост, Через речку перевоз... Плелись голоса, и, обгоняя других, сотрясая стекла окон, грохоталХристоня: А кто ба нам поднес, Мы ба вы-пи-и-ли. А в спальне сплошной бабий визг: Потерял, растерял Я свой голосочек... И в помощь - чей-то старческий, дребезжащий, как обруч на бочке,мужской голосок: Потерял, ух, растерял, ух, Я свой голосочек. Ой, по чужим садам летучи, Горькую ягоду-калину клюючи. - Гуляем, люди добрые!.. - Баранинки опробуй. - Прими лапу-то... муж, вон он, глядит. - Горь-ка-а-а!.. - Дружко развязный, ишь со свахой как обходится. - Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай... Я, может, стерлядь им...И буду исть - она жир-на-я. - Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем. - Так по зебрам и пошел огонь... - Семен Гордеевич! - А? - Семен Гордеевич! - Да пошел ты! В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан;звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших застолом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Тряслиполными задами (худых не было, на каждой по пять-семь юбок), махаликружевными утирками, сучили в пляске локтями. Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка сбасовыми переливами. - Круг дайте! Круг! - Потеснитесь, гостечки! - упрашивал Петро, толкая разопревшие от плясабабьи животы. Григорий, оживившись, мигнул Наталье. - Петро зараз казачка урежет, гляди. - С кем это он? - Не видишь? С матерью твоей. Лукинична уперла руки в боки, в левой - утирка. - Ходи, ну, а то я!.. Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшееколенце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясьчерез лужу шагать, - выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения,выбрасывая ноги по-мужски. Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробьПетра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенищасапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделываянеуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрыйот пота чуб. Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишьтекучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, давзвинчивающие крики пьяных гостей. Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито исерьезно, - как и все, что он делал. Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокалязыком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, дасерьга. Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнутьпо-настоящему. Всем кричали: - Не подгадь! - Режь мельче! Ух ты!.. - Ноги легкие, а зад мешается. - Сыпь, сыпь! - Наш край побивает. - Дай взвару, а то я. - Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой! Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке,брунжал по-комариному ему в ухо: - Какого года присяги? Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел,отмахиваясь рукой: - Тридцать девятого, сынок. - Какого? Ась? - Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха. - Тридцать девятого, сказано тебе. - Чей же будете? Из каких? - Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора...с хутора Красный Яр. - Родствие Мелеховым? - Как? - Родствие, говорю? - Ага, дедом довожусь. - Полка-то Баклановского? Старик потухшими глазами глядел на деда Гришаку, катая по голым деснамнепрожеванный кусок, кивал головой. - Значится, в кавказской кампании пребывали? - С самим покойничком Баклановым, царство небесное, служил, Кавказпокоряли... В наш полк шел казак редкостный... Брали гвардейского росту,одначе сутулых... - какие длиннорукие и в плечах тоже - нонешний казакпоперек уляжется... Вот, сынок, какие народы были... Ихпревосходительство, покойник генерал, В ауле Челенджийском в одночасьизволили меня плетью... - А я в турецкой кампании побывал... Ась? Побывал, да. - Дед Гришакапрямил ссохшуюся грудь, вызванивая Георгиями. - Заняли мы этот аул на рассвете, а в полдни играет трубач тревогу... - Довелось и нам царю белому послужить. Под Рошичем был бой, и нашполк, Двенадцатый Донской казачий, сразился с ихними янычирами... - Играет это трубач тревогу... - продолжает баклановец; не слушая дедаГришаку. - Янычиры ихние навроде атаманцев. Да-с. - Дед Гришака горячится,сердясь, машет рукой. - Службу при своем царе несут, и на головах у нихбелые мешки. Ась? Белые мешки на головах. - Я и говорю своему полчанину: "Это, Тимоша, отступать будем, тяниковер со стены, а мы его в торока..." - Два егория имею! Награжден за боевые геройства!.. Турецкого майораживьем заполонил... Дед Гришака плачет и стучит сухим кулачком по гулкой и медвежковатойспине деда-баклановца; но тот, макая кусок курятины вместо хрена ввишневый кисель, безжизненно глядит на скатерть, залитую лапшой, шамшитпровалившимся ртом: - Вот, сынок, на какой грех попутал нечистый... - Глаза деда с мертвойнастойчивостью глядят на белые морщины скатерти, словно видит он нескатерть, залитую водкой и лапшой, а снеговые слепящие складки Кавказскихгор. - До этого сроду не брал чужого... бывало, займем черкесский аул, всаклях имение, а я не завидую... Чужое сиречь от нечистого... А тут поди жты... Влез в глаза ковер... с махрами... Вот, думаю, попона коню будет... - Мы этих разных разностев повидали. Тоже бывали в заморских землях. -Дед Гришака пытается заглянуть соседу в глаза, но глубокие глазницызаросли, как буерак бурьяном, седыми клочьями бровей и бороды; недоберется дед Гришака до глаз, кругом одна щетинистая непролазь волос. Он пускается на хитрость; он хочет привлечь внимание соседа ударнымместом своего рассказа, а поэтому начинает без предварительной подготовкипрямо с середины: - И командует есаул Терсинцев: "Взводными колоннами наметом - арш-арш!" Дед-баклановец вскидывает голову, как строевой конь при звуке трубы;роняя на стол узловатый кулак, шепчет: - Пики к бою, шашки вон, баклановцы!.. - Тут голос его внезапнокрепчает, мерклые зрачки блестят и загораются белым, загашенным старостьюогнем. - Баклановцы-молодцы!.. - ревет он, раскрывая пасть с желтыминагими деснами. - В атаку... марш-марш!.. И осмысленно и молодо глядит на деда Гришаку и не утирает замызганнымрукавом чекменя щекочущих подбородок слез. Дед Гришака тоже оживляется. - Подал он нам этакую команду и махнул палашом. Поскакали мы, а янычирыпостроились вот так-то, - он чертит на скатерти пальцем неровныйчетырехугольник, - в нас палят. Два раза мы на них ходили - собьют исобьют. Откель ни возьмись, с флангу из лесочка ихняя конница. Нашкомандир сотни дает команду. Завернули мы правым крылом, перестроились - ина них. Вдарили. Стоптали. Какая конница супротив казаков устоит? То-то ионо. Поскакали они к лесу, воют... Вижу я, скачет попереди меня ихнийофицер, на караковом коне. Молодецкий такой офицер, черные усы книзу,оглядывается все на меня и пистолет из чехла вынает. А чехло к седлуприторочено... Стрельнул и не попал. Тут придавил я коня, догоняю его.Хотел срубить, а посля раздумал. Человек ить... Правой рукой обхватил егопоперек, так он, извольте видеть, так из седла и вылетел. Руку мнеискусал, а все ж таки взял я его... Дед Гришака, торжествуя, глянул на соседа: тот, уронив на грудьогромную угловатую голову, уснул под шум, уютно всхрапывая.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Сергей Платонович Мохов издалека ведет свою родословную. В годы царствования Петра I шла однажды в Азов по Дону государева баржас сухарями и огнестрельным зельем. Казаки "воровского" городка Чигонаки,угнездившегося в верховьях Дона, неподалеку от устья Хопра, ночью напалина эту баржу, стражу сонную перерезали, сухари и зелье разграбили, а баржузатопили. По цареву приказу из Воронежа пришли войска, "воровской" тот городокЧигонаки сожгли, казаков, причастных к разбойному на баржу нападению,нещадно в бою разбили, а взятого в плен есаула Якирку и с ним сорокказаков перевешали на плавучих виселицах, и для устрашения низовыхволновавшихся станиц были пущены качели те вниз по Дону. Лет десять спустя на том месте, где раньше дымились курени Чигонацкойстаницы, поселились пришлые казаки и те, что уцелели от разгрома. Вновьвыросла и опоясалась боевыми валами станица. С той-то поры и пришел в нееиз Воронежского указа царев досмотрщик и глаз - мужик Мохов Никишка.Торговал он с рук разной, необходимой в казачьем обиходе рухлядью:черенками для ножей, табаком, кремнями; скупал и продавал краденое и двараза в год ездил в Воронеж, будто за товаром, а на самом деле доносил, чтов станице пока-де спокойно и казаки нового злодейства не умышляют. От этого-то Мохова Никишки и повелся купеческий род Моховых. Крепкопоосели они на казачьей земле. Пообсеменились и вросли в станицу, какбурьян-копытник: рви - не вырвешь; свято блюли полуистлевшую грамоту,какой жаловал прадеда воронежский воевода, посылая в бунтовскую станицу.Может, сохранилась бы она и до наших времен, да в большом пожаре, еще придеде Сергея Платоновича, сгорела вместе с деревянной шкатулкой,хранившейся на божнице. Дед разорился, промотал все состояние, играя вкарты; снова поднялся было на ноги, но пожар слизал все, и СергеюПлатоновичу пришлось начинать сызнова. Похоронив параличного отца, он сощербатого рубля повел дело. Начал скупать по хуторам щетину и пух. Летпять бедствовал, жулил и прижимал казаков окрестных хуторов на каждойкопейке, а потом как-то сразу вырос из Сережки-шибая в Сергея Платоновича,открыл в станице галантерейную лавчушку, женился на дочке полусумасшедшегопопа, взял немалое за ней приданое и открыл мануфактурный магазин. Вовремяначал Сергей Платонович мануфактурное дело. Из левобережных станиц, гдебесплодна и жестка песчаная с каменным суглинком земля, на правую сторонуДона по распоряжению войскового правительства стали переселяться казакицелыми хуторами. Выросла и обросла постройками молодая Краснокутскаястаница; на рубеже с бывшими помещичьими землями, по рекам Чиру, Черной иФроловке, над степными балками и логами, гранича с украинскими слободами,повылупились новые хутора. За товаром ездили верст за пятьдесят и больше,а тут вот она - лавка со свежими сосновыми полками, туго набитыми пахучимкрасным товаром. Широко, как трехрядную гармонь, развернул СергейПлатонович дело, помимо красного товара торговал всем, что надо в сельскомнемудром хозяйстве: кожевенный товар, соль, керосин, галантерея. Впоследнее время даже сельскохозяйственными машинами снабжал. С Аксайскогозавода косилки, сеялки, рядовки, плуги, веялки, сортировки чинным порядкомстояли возле зеленостворчатой, прохладной в летнюю пору лавки. В чужомгаманце трудно деньгу считать, но, видно, немалую прибыль давала торговлясмекалистому Сергею Платоновичу. Через три года открыл он хлебную ссыпку,а на другой год после смерти первой жены взялся за постройку паровоймельницы. В смуглый кулачок, покрытый редким, глянцевито-черным волосом, крепкозажал он хутор Татарский и окрестные хутора. Что ни двор - то вексель уСергея Платоновича: зелененькая с оранжевым позументом бумажка - закосилку, за набранную дочери справу (подошло время девку замуж отдавать, ана Парамоновской ссыпке прижимают с ценой на пшеницу. - "Дай в долг,Платонович!"), мало ли за что еще... На мельнице девять человек рабочих; вмагазине семеро да дворовой челяди четверо - вот их двадцать ртов, чтожуют по купеческой милости. От первой жены у него осталось двое детей:девочка Лиза и мальчик - на два года моложе ее, вялый, золотушныйВладимир. Вторая жена - сухая, узконосая Анна Ивановна - оказаласьбездетной. Вся запоздалая, невылитая материнская любовь и скопившаясяжелчь (вышла она за Сергея Платоновича на закате тридцать четвертого года)вылились на оставшихся детишек. Нервный характер мачехи влиял непо-хорошему на воспитание детей, а отец уделял им внимания не больше, чемконюху Никите или кухарке. Дела и поездки съедали весь досуг: то в Москву,то в Нижний, то в Урюпинскую, то по станичным ярмаркам. Без догляда рослидети. Нечуткая Анна Ивановна не пыталась проникать в тайники детских душ,не до этого было за большим хозяйством, - оттого и выросли брат с сестройчуждые друг другу, разные по характерам, непохожие на родных. Владимир росзамкнутым, вялым, с исподлобным взглядом и недетской серьезностью. Лиза,вращавшаяся в обществе горничной и кухарки, распутной, виды видавшей бабы,рано глянула на изнанку жизни. Женщины будили в ней нездоровоелюбопытство, и она - тогда еще угловатый и застенчивый подросток, -предоставленная самой себе, росла, как в лесу куст дикой волчьей ягоды. Стекали неторопливые годы. Старое, как водится, старилось; молодое росло зеленями. И вот как-то за вечерним чаем несказанно удивился Сергей Платонович,глянув на дочь (Елизавета, к тому времени окончившая гимназию, успелавыровняться в видную, недурную девушку); глянул, и блюдце с янтарным чаемзапрыгало в руках: "На мать-покойницу похожа. Господи, вот сходство!" - Лизка, а ну, повернись! - Проглядел, что дочь с самого детстваразительно напоминала мать. ...Владимир Мохов, гимназист пятого класса, узкий, болезненно-желтыйпаренек, шел по мельничному двору. Они с сестрой недавно приехали налетние каникулы, и Владимир, как всегда, с приездом пошел на мельницупосмотреть, потолкаться в толпе осыпанных мучной пылью людей, послушатьравномерный гул вальцов, шестерен, шелест скользящих ремней. Ему льстилпочтительный шепот завозчиков-казаков: - Хозяйский наследник... Осторожно обходя кучи бычачьего помета и подводы, рассыпанные по двору,Владимир дошел до калитки и вспомнил, что не был в машинном отделении.Вернулся. Возле красной нефтяной цистерны, стоявшей около входа в машинное,вальцовщик Тимофей, весовщик, по прозвищу Валет, и помощник вальцовщика,молодой белозубый парень Давыдка, засучив по колено штаны, месили большойкруг глины. - А-а-а, - хозяин!.. - с насмешливым приветом обратился к нему Валет. - Здравствуйте. - Здравствуй, Владимир Сергеевич! - Что это вы?.. - А вот глину месим, - с трудом выпрастывая ноги из вязкой, пахнущейнавозом гущи, злобно усмехнулся Давыдка. - Папаша твой жалеет целковый -баб нанять, на нас ездит. Жила у тебя отец! - добавил он, с чавканьемпереставляя ноги. Владимир покраснел. Он чувствовал к вечно улыбающемуся Давыдке, к егопренебрежительному тону, даже к белым зубам непреодолимую неприязнь. - Как жила? - Так. Скупой страшно. Из-под себя ест, - просто пояснил Давыдка иулыбнулся. Валет и Тимофей одобрительно посмеивались. Владимир почувствовал уколобиды. Он холодно оглядел Давыдку. - Ты, что же... значит, недоволен? - Залезь-ка, помеси, а тогда узнаешь. Какой же дурак будет доволен?Папашку твоего сюда бы заправить, живот-то стрясло бы! Раскачиваясь, Давыдка тяжело ходил по кругу, высоко задирал ноги итеперь уже беззлобно и весело улыбался. Предвкушая приятноеудовлетворение, Владимир тасовал мысли. Нужный ответ нашелся. - Хорошо, - с расстановкой сказал он, - я передам папе, что тынедоволен службой. Он искоса взглянул на лицо Давыдки и поразился произведеннымвпечатлением: губы Давыдки жалко и принужденно улыбались, лица другихнахмурились. С минуту все трое молча месили крутевшую глину. Давыдканаконец оторвал от своих грязных ног глаза и заискивающе-злобно сказал: - Я ить пошутил, Володя... Ну, шутейно сказал... - Я передам папе, что ты говорил. Чувствуя на глазах слезы обиды и за себя, и за отца, и за Давыдкинужалкую улыбку, Владимир прошел мимо цистерны. - Володя! Владимир Сергеевич!.. - испуганно крикнул Давыдка и вылез изглины, опуская штаны прямо на измазанные по колено ноги. Владимир остановился. Давыдка подбежал к нему, тяжело дыша: - Не говорите папаше. Нарочно сказано было... Уж простите меня,дурака... Ей-богу, без умысла!.. Нарочно... - Ладно. Не скажу!.. - морщась, выкрикнул Владимир и пошел к калитке. Жалость к Давыдке взяла верх. С чувством облегчения он зашагал околобелого частокола. Из кузни, примостившейся в углу мельничного двора,слышался игривый перестук молотка: раз по железу - глухой и мягкий, двараза - с подскоком - по звенящей наковальне. - На что трогал? - донесся до слуха уходившего Владимира приглушенныйбас Валета. - Не тронь, оно вонять не будет. "Ишь сволочь, - озлобясь, подумал Владимир, - выражается... Сказать илине сказать?" Оглянувшись, увидел прежнюю белозубую Давыдкину улыбку и твердо решил:"Скажу!" На площади возле магазина стояла привязанная к столбу, запряженная варбу лошадь. С крыши пожарного сарая ребятишки гоняли серую свиристящуютучу воробьев. С террасы гремел звучный баритон студента Боярышкина и ещечей-то голос - надтреснутый, сиповатый. Владимир взошел на крыльцо, над ним заколыхалась листва дикоговинограда, буйно заплетавшая крыльцо и террасу, висевшая с голубой резьбыкарниза зелеными пенистыми шапками. Боярышкин качал обритой фиолетовой головой, говорил, обращаясь ксидевшему около него молодому, но бородатому учителю Баланде: - Читаю его и, несмотря на то, что я сын казака-хлебороба и ко всемпривилегированным классам питаю вполне естественную злобу, тут,представьте, я до чертиков жалею это отмирающее сословие. Я сам чуть нестановлюсь дворянином и помещиком, с восторгом всматриваюсь в их идеалженщины, болею за их интересы, - словом, черт знает что! Вот, дорогой, чтозначит гений! Можно и веру переменить. Баланда мял кисть шелкового пояса и, иронически улыбаясь, рассматривална подоле своей рубахи красные, вышитые гарусом узоры. Лиза, развалясь,сидела в кресле. Разговор ее, видимо, нимало не интересовал. Онавсегдашними, что-то потерявшими и что-то ищущими глазами скучливо гляделана фиолетовую, в царапинах, голову Боярышкина. Поклонившись, Владимир прошел мимо, постучался к отцу в кабинет. СергейПлатонович на прохладной кожаной кушетке перелистывал июньскую книжку"Русского богатства". На полу валялся пожелтевший костяной нож. - Тебе что? Владимир вобрал голову в плечи, нервно оправил на себе рубашку. - Я шел с мельницы... - начал он нерешительно, но вспомнил слепящуюДавыдкину усмешку и, глядя на круглый отцовский живот, обтянутый чесучовойжилеткой, уже решительно продолжал: - ...и слышал, как Давыдка говорил... Сергей Платонович выслушал внимательно, сказал: - Уволим. Иди. - И, кряхтя, нагнулся за ножом. По вечерам у Сергея Платоновича собиралась хуторская интеллигенция:Боярышкин - студент Московского технического училища; тощий, снедаемыйогромным самолюбием и туберкулезом учитель Баланда; его сожительница -учительница Марфа Герасимовна - девушка нестареющая и круглая, с постояннонеприлично выглядывающей нижней юбкой; почтмейстер - чудаковатый,заплесневелый, с запахом сургуча и дешевых духов холостяк. Изредка наезжализ своего имения гостивший у отца - помещика и дворянина - молодой сотникЕвгений Листницкий. По вечерам пили на террасе чай, тянули никчемныеразговоры, и, когда обрывались вялые разговорные нити, кто-либо из гостейзаводил дорогой, в инкрустациях хозяйский граммофон. Изредка, в большие праздники, любил Сергей Платонович пустить пыль вглаза: созывал гостей и угощал дорогими винами, свежей осетровой икрой,ради этого случая выписанной из Батайска, лучшими закусками. В остальноевремя жил узко. Единственное, в чем не отказывал себе, - это в книгах.Любил Сергей Платонович читать и до всего доходить собственным цепким, какповитель, умом. Компаньон его, белокурый, с острой бородкой и потаенными щелками глаз,Емельян Константинович Атепин, заходил редко. Был он женат на бывшейусть-медведицкой монашке, наплодил с ней за пятнадцать лет супружескойжизни восьмерых детей и большую часть времени проводил дома. Из полковыхписарей вылез Емельян Константинович в люди, оттуда же принес в семьюзатхлый душок подхалимства, заискивания. Дети в его присутствии ходили нацыпочках, говорили шепотом. Каждое утро, умывшись, выстраивались встоловой в ряд, под черным висячим гробом громадных стенных часов, матьстояла позади, и едва до спальни долетало сухое покашливанье отца,начинали разноголосо и фальшиво: "Спаси, господи, люди твоя", потом "Отченаш". Емельян Константинович успевал одеться к концу молитвы, выходил, щурящелки капустных глаз, по-архирейски вытягивал мясистую голую руку. Детиподходили поочередно и целовали. Емельян Константинович целовал жену вщеку, говорил, нетвердо выговаривая букву "ч": - Полицка, заварила цаек? - Заварила, Емельян Константинович. - Налей покрепце. Магазинную бухгалтерию вел он. Пятнил страницы под жирными заголовками"дебет" - "кредит" писарским, в кудряшках, почерком. Читал "Биржевыеведомости", без нужды ущемляя шишкастый нос в золотое пенсне. Со служащимиобращался вежливо. - Иван Петровиц, отпустите целовеку таврицанского ситцику. Жена звала его Емельяном Константиновичем, дети - папацкой, априказчики магазина - Цацой. Два священника - отец Виссарион и благочинный отец Панкратий - дружбы сСергеем Платоновичем не вели, были у них давнишние счеты. Между собой и тожили неладно. Строптивый кляузник отец Панкратий умело гадил ближним, авдовый, живший с украинкой-экономкой отец Виссарион, от сифилиса гундосый,от природы приветливый, сторонился и не любил благочинного за непомернуюгордыню и кляузный характер. Все, кроме учителя Баланды, имели в хуторе собственные дома. На площадикрасовался ошелеванный пластинами, крашенный в синее домище Мохова. Противнего на самой пуповине площади раскорячился магазин со сквозными дверями ислинявшей вывеской: "Торговый дом Мохов С.П. и Атепин Е.К." К магазину примыкал низкорослый, длинный, с подвалом, сарай, саженях вдвадцати от него - кирпичный перстень церковной ограды и церковь скуполом, похожим на вызревшую зеленую луковицу. По ту сторону церкви -выбеленные, казенно-строгие стены школы и два нарядных дома: голубой, стаким же палисадником - отца Панкратия, и коричневый (чтоб непохож был), срезным забором и широким балконом - отца Виссариона. С угла на уголдвухэтажный, несуразный тонкий домик Атепина, за ним почта, соломенные ижелезные крыши казачьих куреней, покатая спина мельницы с жестянымиржавыми петухами на крыше. Жили, закрывшись от всего синего мира наружными и внутренними, наболтах, ставнями. С вечера, если не шли в гости, зачековывали болты,спускали с привязи цепных собак, и по немому хутору тарахтела лишьдеревянным языком стукотушка ночного сторожа.

II

В конце августа Митька Коршунов случайно встретился возле Дона сдочерью Сергея Платоновича Елизаветой. Он только что приехал из-за Дона и,примыкая к коряге баркас, увидел крашеную легонькую лодку, легкобороздившую течение. Лодка шла из-под горы, направляясь к пристани, навеслах сидел Боярышкин. Голая голова его блестела потом, на лбу и вискахвздулись веточки жил. Митька не сразу узнал Елизавету. На глаза ее падала от соломенной шляпысизая тень. Загорелыми руками прижимала к груди ворох желтых водяныхкувшинок. - Коршунов! - Она закивала головой, увидев Митьку. - Обманул меня? - Как так обманул? - А помнишь, обещался ехать со мной рыбалить? Боярышкин бросил весла и разогнул спину. Лодка с разлета вылезла носомна землю, с хрустом дробя прибрежный мел. - Помнишь? - смеялась Лиза, выскакивая из лодки. - Некогда было. Работа, - оправдывался Митька и с перехваченнымдыханием следил за подходившей к нему девушкой. - Нет! Это невозможно!.. Я, Елизавета Сергеевна, отказываюсь. Вот вамхомут и дуга, а я вам больше не слуга! Подумайте, сколько исколесили поэтой проклятой воде. У меня кровавые мозоли от весел. То ли дело материк. Боярышкин твердо ступил на колючую крошку мела длинной босой ступней,вытер лоб верхом измятой студенческой фуражки. Не отвечая ему, Лизаподошла к Митьке. Тот неумело пожал протянутую ему руку. - Когда же поедем рыбалить? - спросила, запрокидывая голову, щуряглаза. - Хучь завтра. Обмолотились, теперича можно. - Обманешь? - Ну, нет! - Рано зайдешь? - До света! - Буду ждать. - Приду, ей-богу, приду! - Не забыл, в какое окно стучать? - Найду, - улыбнулся Митька. - Я, наверное, скоро уеду. Хотелось бы порыбалить. Митька молча вертел в руке заржавленный ключ от баркаса и смотрел ей вгубы. - Скоро? - спросил Боярышкин, рассматривая на ладони узорную ракушку. - Сейчас поедем. Она помолчала и, чему-то улыбаясь, спросила: - Ведь у вас какая-то свадьба была? - Сестру выдавали. - За кого же это? - И, не дожидаясь ответа, улыбнулась непонятно икоротко. - Приходи же! - Снова, как тогда, в первый раз, на террасемоховского дома, улыбка жиганула Митьку крапивным укусом. Он проводил девушку глазами до лодки. Боярышкин, раскорячившись,сталкивал лодку; Лиза с улыбкой смотрела через его голову на Митьку,игравшего ключом, кивала ему головой. Отъехав саженей пять, Боярышкин спросил тихо: - Что это за молодчик? - Знакомый. - Друг сердца? Митька, слышавший их разговор, за скрипом уключин не расслышал ответа.Он видел, как Боярышкин, налегая на весла, откидываясь, засмеялся, но еелица не видел: она сидела к нему спиной. Сиреневая лента стекала со шляпына оголенный покат плеча, дрожала от бессильного ветра, таяла, дразнилаМитькин затуманенный взгляд. Митька, редко ходивший рыбалить удочками, никогда не собирался с такимрвением, как в этот вечер. Он наколол кизяков и сварил в огороде пшеннуюкашу, наскоро перевязал отопревшие завязки крючков. Михей, глядя на его приготовления, попросил: - Возьми меня, Митрий. Одному неспособно. - Управлюсь и один. Михей вздохнул. - Давно мы с тобой не ездили. Теперя подержал бы сазаника эдак вполпуда бы. Митька, морщась от пара, бившего из чугуна с кашей горячим столбом,промолчал. Окончив сборы, пошел в горенку. Дед Гришака сидел у окна; оседлав нос круглыми в медной оправе очками,читал Евангелие. - Дедушка! - окликнул Митька, подпирая плечом притолоку. Дед Гришака лупнул глазами поверх очков. - Ась. - Разбуди меня после первых кочетов. - Куда в такую спозаранку? - Рыбалить. Дед, любивший рыбу, для видимости запротивился: - Отец говорил - конопи молотить завтра. Нечего баглайничать. Ишь,рыбалка! Митька оттолкнулся от притолоки, схитрил: - Мне все одно. Хотел бы рыбкой покормить деда, а раз конопи, - значит,не пойду. - Погоди, куда ж ты? - испугался дед Гришака, стаскивая очки. - Япогутарю с Мироном, пойти уж, что ли. Рыбки посолонцевать неплохо, завтравокат середа. Разбужу, иди, иди, дурак! Чему скалишься-то? В полночь дед Гришака, придерживая одной рукой холстинные портки,другой, державшей костыль, щупая дорогу, спустился по порожкам. Проплыл подвору до амбара белой трясучей тенью и концом костыля ткнул сопевшего наполсти Митьку. В амбаре пахло свежеобмолоченным хлебом, мышиным пометом икислым, застоявшимся, паутинным запахом нежилого помещения. Митька спал у закрома, на полсти. Раскачался нескоро. Дед Гришакасначала легонько толкал его костылем, шептал: - Митюшка! Митька!.. Эко, поганец, Митька! Митька густо сопел, поджимая ноги. Ожесточившись, дед воткнул тупойконец костыля ему в живот, начал сверлить, как буравом. Охнув, Митькасхватил костыль и проснулся. - Сон дурачий! Ить это беда, как спишь! - ругался дед. - Молчи, молчи, не гуди, - пришептывал Митька спросонок, шаря по получирики. Он дошел до площади. По хутору заголосили вторые петухи. Шел по улице,мимо дома попа Виссариона, слышал, как в курятнике, хлопая крыльями,протодьяконским басом взревел петух и испуганным шепотом заквохтали куры. На нижней ступеньке магазина дремал сторож, воткнувшись носом вовчинное тепло воротника. Митька подошел к моховскому забору, сложилудочки и кошелку с припасом, - легонько ступая, чтобы не услышали собаки,взошел на крыльцо. Потянул дверную холодную ручку - заперто. Перелез черезперила, подошел к окну. Створки полуприкрыты. Из черной скважины сладкопахнет девичьим, теплым во сне телом и неведомым сладким запахом духов. - Лизавета Сергеевна! Митьке показалось, что он сказал очень громко. Выждал. Тишина. "А ну,как ошибся окном? Что, ежели сам спит? Вот врепаюсь!.. Положит из ружья",- думал Митька, сжимая оконную ручку. - Лизавета Сергеевна, вставай рыбалить. "Ежели ошибся окном - вот рыбальство будет!.." - Вставай, что ли! - раздосадованно сказал он и просунул голову вкомнату. - А? Кто? - испуганно и тихо откликнулись из черноты. - Рыбалить пойдешь? Это я, Коршунов. - А-а-а, сейчас. В комнате зашуршало. Сонный теплый голос, казалось, пахнул мятой.Митька видел что-то белое, шелестящее, двигавшееся по комнате. "Эх, сладко бы с ней позоревать... А то рыбалить... Сиди там,коченей..." - неясно думал он, вдыхая запах спальни. В окно показалось смеющееся лицо, повязанное белой косынкой. - Я через окно. Дай мне руку. - Лезь. - Митька помог. Опираясь на его руку, она близко взглянула ему в глаза: - Скоро я? - Ничего. Успеем. Пошли к Дону. Она терла розовой ладонью слегка припухшие глаза,говорила: - Сладко я спала. Надо бы еще поспать. Рано уж очень идем. - Как раз будет. Спустились к Дону по первому от площади проулку. За ночь откуда-топрибыла вода, и баркас, примкнутый к лежавшей вчера на сухом коряге,качался, окруженный водой. - Разуваться надо, - вздохнула Лиза, меряя глазами расстояние добаркаса. - Давай перенесу? - предложил Митька. - Неудобно... я лучше разуюсь. - Удобнее будет. - Не надо, - замялась в смущении. Митька левой рукой обнял ее ноги повыше колен и, легко приподняв,зашлепал по воде к баркасу. Она невольно обхватила смуглый твердый столбего шеи, засмеялась воркующе и тихо. Если б не споткнулся Митька о камень, на котором хуторские бабы шлепаливальками белье, не было бы нечаянного короткого поцелуя. Ахнув, онаприжалась к растрескавшимся Митькиным губам, и Митька стал в двух шагах отсерой стенки баркаса. Вода заливалась ему в чирики, холодила ноги. Отомкнув баркас, он с силой толкнул его от коряги, вскочил на ходу.Огребался коротким веслом, стоя. За кормой журчилась, плакала вода. Баркасприподнятым носом мягко резал стремя, направляясь к противоположномуберегу. Дребезжали, подпрыгивая, удилища. - Куда ты правишь? - спросила, оглядываясь назад. - На энтот бок. У песчаного обрыва баркас пристал. Не спрашиваясь, Митька поднял ее наруки и понес в кусты прибрежного боярышника. Она кусала ему лицо,царапалась, раза два придушенно вскрикнула и, чувствуя, что обессиливает,заплакала зло, без слез... Возвращались часов в девять. Небо кутала желторудая мгла. Плясал поДону ветер, гриватил волны. Плясал, перелезая через поперечные волны,баркас, и пенистые студеные брызги поднятой с глубин воды обдавали выпитоебледностью лицо Елизаветы, стекали и висли на ресницах и прядях выбившихсяиз-под косынки волос. Она устало щурила опустошенные глаза, ломала в пальцах стебелекзанесенного в баркас цветка. Митька греб, не глядя на нее, под ногами еговалялись небольшой сазан и чебак, с застывшим в смертной судороге ртом ивылупленным, в оранжевом ободке, глазом. На лице Митьки блудилавиноватость, довольство скрещивалось с тревогой... - Я повезу тебя к Семеновой пристани. Оттель тебе ближе, - сказал,поворачивая баркас по течению. - Хорошо, - шепотом согласилась она. На берегу безлюдно, припудренные меловой пылью огородные плетни надДоном изнывали, опыленные горячим ветром, поили воздух запахом прижженногохвороста. Тяжелые, обклеванные воробьями шляпки подсолнухов, вызрев допредела, никли к земле, роняли опушенные семечки. Займище изумрудилосьнаращенной молодой отавой. Вдали взбрыкивали жеребята, и тягучий смехбалабонов, привешенных к их шеям, несло к Дону южным горячим ветром. Митька поднял рыбу, протянул выходившей из баркаса Елизавете. - Возьми улов-то. На! Она испуганно взмахнула ресницами, взяла. - Ну, я пойду. - Что ж. Пошла, держа в откинутой руке нанизанную на таловую хворостинку рыбу,жалкая, растерявшая в боярышнике недавнюю самоуверенность и веселость. - Лизавета! Она повернулась, тая в изломе бровей досаду и недоуменье. - Вернись-ка на-час. И когда подошла поближе, сказал, досадуя на свое смущенье: - Недоглядели мы с тобой... Эх, юбка-то сзади... пятнышко... махонькоеоно... Она вспыхнула и залилась краской до ключиц. Митька, помолчав, посоветовал: - Иди задами. - Все равно через площадь надо идти. Хотела ведь черную юбку надеть, -прошептала, с тоской и неожиданной ненавистью озирая Митькино лицо. - Дай листком обзеленю? - просто предложил Митька и удивилсявыступившим на глазах ее слезам. ...Ветровым шелестом-перешепотом поползла по хутору новость: "МитькаКоршунов Сергея Платоновича дочку обгулял!" Гутарили бабы на прогонезарей, когда прогоняли табун коров, под узенькой, плавающей в серой пылитенью колодезного журавля, проливая из ведер воду, у Дона на плитнякахсамородного камня, выколачивая простиранные лохунишки. - То-то оно без родной матушки. - Самому-то дохнуть некогда, а мачеха скрозь пальцев поглядывает... - Надысь сторож Давыдка Беспалый рассказывал: "Гляжу в полночь, а вкрайнюю окно гребется человек. Ну, думаю, вор к Платоновичу. Подбегаю,стал быть. - Кто такое есть? Полицевский, сюда! - А это, стал быть, он иесть, Митька". - Девки ноне, хвитина им в дыхло, пошли... - Митька мому Микишке расписывал: "Дескать, сватать буду". - Нехай хоть трошки сопли утрет! - Приневолил ее, гутарили надысь, ссильничал... - И-и-и, кума!.. Текли по улицам и проулкам слухи, мазали прежде чистое имя девушки, каксвежие ворота густым дегтем... Пала молва на лысеющую голову Сергея Платоновича и придавила к земле.Двое суток не выходил ни в магазин, ни на мельницу. Прислуга, жившая нанизах, появлялась только перед обедом. На третий день заложили Сергею Платоновичу в беговые дрожки серого вяблоках жеребца, укатил в станицу, важно и недоступно кивая головойвстречавшимся казакам. А следом за ним прошуршала из двора блестящая лакомвенская коляска. Кучер Емельян, слюнявя прикипевшую к седеющей бороденкегнутую трубочку, разобрал синее шелковье вожжей, и пара вороных,играючись, защелкала по улице. За кручей Емельяновой спины виднеласьбледная Елизавета. Легонький чемоданчик держала в руках и невеселоулыбалась; махала перчаткой стоявшим у ворот Владимиру и мачехе. Хромавшийиз лавки Пантелей Прокофьевич поинтересовался, обращаясь к дворовомуНиките: - Куда же отправилась наследница-то? И тот, снисходя к простой человеческой слабости, ответил: - В Москву, на ученье, курсы проходить. На другой день случилось событие, рассказ о котором долго пережевывалии у Дона, и под тенью колодезных журавлей, и на прогоне... Перед сумерками(из степи проплыл уже табун) пришел к Сергею Платоновичу Митька (нарочноприпозднился, чтоб не видели люди). Не просто так-таки пришел, а свататьдочь его Елизавету. До этого виделся он с ней раза четыре, не больше. В последнюю встречумежду ними происходил такой разговор: - Выходи за меня замуж, Лизавета, а? - Глупость! - Жалеть буду, кохать буду... Работать у нас есть кому, будешь у окнасидеть, книжки читать. - Дурак ты. Митька обиделся и замолчал. Ушел в этот вечер домой рано, а утромзаявил изумленному Мирону Григорьевичу: - Батя, жени. - Окстись. - На самом деле, не шутейно говорю. - Приспичило? - Чего уж там... - Какая ж прищемила, не Марфушка-дурочка? - Засылай сватов к Сергею Платоновичу. Мирон Григорьевич аккуратно разложил на лавке чеботарный инструмент(чинил он шлеи), хахакнул: - Ты, сынок, ноне веселый, вижу. Митька уперся в свое, как бугай в стену; отец вспылил: - Дурак! У Сергея Платоновича капиталу более ста тысячев; купец, аты?.. Иди-ка отсель, не придуривайся, а то вот шлеей потяну жениха этого! - У нас четырнадцать пар быков, именье вон какое, опять же он мужик, амы казаки. - Ступай! - коротко приказал Мирон Григорьевич, не любивший долгихразговоров. Митька встретил сочувствие лишь у деда Гришаки. Тот приковылял к сыну,цокая костылем по полу. - Мирон! - Ну? - Что супротивничаешь? Раз парню пришлась как раз... - Батя, вы - чистое дите, истинный бог! Уж Митрий глупой, а вы надиковину... - Цыц! - пристукнул дед Гришака. - Аль мы им не ровня? Он за честьдолжен принять, что за его дочерю сын казака сватается. Отдаст с руками ис потрохами. Мы люди по всему округу звестные. Не голутьва, а хозяева!..Да-с!.. Поезжай, Мирошка, нечего там! В приданое мельницу нехай дает.Проси! Мирон Григорьевич запыхтел и ушел на баз, а Митька порешил дождатьсявечера и идти самому - знал: отцово упрямство что вяз на корню: гнуться -гнется, а сломить и не пробуй. Дошел до парадного, посвистывая, а тут оробел. Потоптался и пошел черездвор. На крыльце спросил у горничной, гремевшей накрахмаленным фартуком: - Сам дома? - Чай пьют. Подожди. Сел, подождал, выкурил цигарку и, послюнявив пальцы, затушил, а окурокгусто размазал по полу. Сергей Платонович вышел, обметая с жилета крошкисухаря; увидел - и сдвинул брови. - Пройдите. Митька первый вошел в прохладный, пахнущий книгами и табаком кабинет,почувствовал, что той смелости, которой зарядился из дому, хватило как раздо порога кабинета. Сергей Платонович подошел к столу, крутнулся на пискнувших каблуках. - Ну? - Пальцы за его спиной царапали доску письменного стола. - Пришел узнать... - Митька нырнул в холодную слизь буравивших его глази зябко передернул плечами, - может, отдадите Лизавету? Отчаяние, злоба, трусость выдавили на растерянном Митькином лице пот,скупой, как росная сырость в засуху. У Сергея Платоновича дрожала левая бровь и топырилась, выворачиваябордовую изнанку, верхняя губа. Вытягивая шею, он весь клонился вперед. - Что?.. Что-о-о?.. Мерзавец!.. Пошел!.. К атаману тебя! Ах ты сукинсын! Пас-ку-да!.. Митька, осмелев от чужого крика, следил за приливом сизой крови,напиравшей на щеки Сергея Платоновича. - Не примите в обиду... Думал вину свою покрыть. Сергей Платонович закатил набухшие от крови и слез глаза и жмякнул подноги Митьке чугунную массивную пепельницу. Она рикошетом ударила Митьку вчашечку левой ноги, но он стойко выдержал боль и, рывком распахнув дверь,выкрикивал, скалясь, наглея от обиды и боли: - Воля ваша, Сергей Платонович, как хотите, а я от души... Кому онатакая-то нужна? Вот и думалось славу прикрыть... Ато ить надкушенный кусоккому нужен? Собака и то не исть. Сергей Платонович, прикладывая к губам скомканный платок, шел заМитькой по пятам. Он загородил дорогу через парадный ход, и Митька сбежалво двор. Тут-то Сергей Платонович только глазом мигнул торчавшему во двореЕмельяну-кучеру. Пока Митька возился с тугим засовом у калитки, вырвалисьиз-за угла сарая четыре выпущенные собаки и, завидя чужого, распласталисьв беге по чисто выметенному двору. Из Нижнего с ярмарки привез Сергей Платонович в 1910 году пару щенят -суку и кобелька. Были они черны, курчавы, зевлороты. Через год вымахали сгодовалого телка ростом, сначала рвали на бабах, ходивших мимо моховскогодвора, юбки, потом научились валить баб на землю и кусать им ляжки, итолько тогда, когда загрызли до смерти телку отца Панкратия да паруатепинских кабанков-зимнухов, Сергей Платонович приказал посадить их нацепь. Спускали собак по ночам да раз в год, весною, на случку. Митька не успел повернуться лицом, как передний, по кличке Баян, кинулему лапы на плечи и сомкнул пасть, увязив зубы в ватном сюртуке. Рвали,тянули, клубились черным комом. Митька отбивался руками, стараясь неупасть. Мельком видел, как Емельян, развеивая из трубки искры, промелся вкухню, хлопнул крашеной дверью. На углу крыльца, прислонясь спиной к водосточной трубе, стоял СергейПлатонович, сучил беленькие кулачки, поросшие глянцевитым жестким волосом.Качаясь, выдернул Митька засов и на окровяненных ногах выволок за собойрычащий, жарко воняющий псиной собачий клубище. Баяну он изломал горло -задушил, а от остальных с трудом отбили его проходившие мимо казаки.

III

Наталья пришлась Мелеховым ко двору. Мирон Григорьевич детей школил; неглядя на свое богатство и на то, что помимо них были работники, заставлялработать, приучал к делу. Работящая Наталья вошла свекрам в душу.Ильинична, скрыто недолюбливавшая старшую сноху - нарядницу Дарью,привязалась к Наталье с первых же дней. - Поспись, поспись, моя чадунюшка! Чего вскочила? - ласково бубнилаона, переставляя по кухне дородные ноги. - Иди, позорюй, без тебяуправимся. Наталья, встававшая с зарей, чтоб помочь в стряпне, уходила в горницудосыпать. Строгий на дому Пантелей Прокофьевич и то говаривал жене: - Слышь, баба, Наташку не буди. Она и так днем мотает. Сбираются сГришкой пахать. Дарью, Дарью стегай. С ленцой баба, спорченная...Румянится да брови чернит, мать ее суку. - Нехай хучь первый годок покохается, - вздыхала Ильинична, вспоминаясвою горбатую в работе жизнь. Григорий малость пообвык в новом своем, женатом положении, пообтерхалсяи недели через три со страхом и озлоблением осознал в душе, что не вконецпорвано с Аксиньей, осталось что-то, как заноза в сердце. И с этой больюему не скоро расстаться. Крепко приросло то, на что он в жениховскомозорстве играючи рукой помахивал, - дескать, загоится, забудется... А оновот и не забылось и кровоточит при воспоминаниях. Еще перед женитьбой,как-то на току во время молотьбы, спросил Петро: - Гришка, а как же с Аксюткой? - А что? - Небось, жалко кидать? - Я кину - кто-нибудь подымет, - смеялся тогда Гришка. - Ну, гляди. - И Петро жевал изжеванный ус. - А то женишься, да не впору... - Тело заплывчиво, а дело забывчиво, - отшутился Гришка. А оно не так сложилось, и по ночам, по обязанности лаская жену, горячаее молодой своей любовной ретивостью, встречал Гришка с ее стороныхолодок, смущенную покорность. Была Наталья до мужниных утех неохоча, прирождении наделила ее мать равнодушной. медлительной кровью, и Григорий,вспоминая исступленную в любви Аксинью, вздыхал: - Тебя, Наталья, отец, должно, на крыге зачинал... Дюже леденистая ты. А Аксинья при встречах смутно улыбалась, темнея зрачками, роняла вязкуютину слов: - Здорово, Гришенька! Как живешь-любишься с молодой женушкой? - Живем... - отделывался Григорий неопределенным ответом и норовилпоскорее уйти от ласкового Аксиньиного взгляда. Степан, как видно, примирился с женой. Реже стал бывать в кабаке и нагумне однажды вечером, вея хлеб, в первый раз за время разлада предложил: - Давай, Ксюша, заиграем песню? Присели, прислонясь к вороху обмолоченной пыльной пшеницы. Степан завелслуживскую. Аксинья грудным полным голосом дишканила. Складно играли, какв первые годы замужней жизни. Тогда, бывало, едут с поля, прикрытыемалиновой полою вечерней зари, и Степан, покачиваясь на возу, тянетстаринную песню, тягуче тоскливую, как одичавший в безлюдье, заросшийподорожником степной шлях. Аксинья, уложив голову на выпуклые полукружьямужниной груди, вторит. Кони тянут скрипучую мажару, качают дышло.Хуторские старики издалека следят за песней: - Голосистая жена Степану попала. - Ишь ведут... складно! - У Степки ж и голосина, чисто колокол! И деды, провожавшие с завалинок пыльный багрянец заката,переговаривались через улицу: - Низовскую играют. - Этую, полчок, в Грузии сложили. - То-то ее покойник Кирюшка любил! Григорий по вечерам слышал, как Астаховы играли песни. На молотьбе (токих соседил со Степановым током) видел Аксинью, по-прежнему уверенную,будто счастливую. Так, по крайней мере, казалось ему. Степан с Мелеховыми не здоровался. Похаживал с вилами по гумну, шевелилв работе широкими вислыми плечами, изредка кидал жене шутливое словцо, иАксинья смеялась, играя из-под платка черными глазами. Зеленая юбка еезыбилась перед закрытыми глазами Григория. Шею его крутила неведомая сила,поворачивая голову в сторону Степанова гумна. Он не замечал, как Наталья,помогая Пантелею Прокофьевичу настилать посад снопов, перехватывала каждыйневольный взгляд мужа своим тоскующим, ревнивым взглядом; не видел того,как Петро, гонявший по кругу лошадей, взглядывая на него, курносил лицонеприметной, про себя, ухмылкой. Под глухой перегуд - стон распятой под каменными катками земли - думалГришка неясные думки, пытался и не мог поймать увиливавшие от сознанияскользкие шматочки мыслей. С ближних и дальних гумен ползли и таяли в займище звуки молотьбы,крики погонычей, высвист кнутов, татаканье веялочных барабанов. Хутор,зажиревший от урожая, млел под сентябрьским прохладным сугревом,протянувшись над Доном, как бисерная змея поперек дороги. В каждом дворе,обнесенном плетнями, под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя,обособленная от остальных, горько-сладкая жизнь: дед Гришака, простыв,страдал зубами; Сергей Платонович, перетирая в ладонях раздвоенную бороду,наедине с собой плакал и скрипел зубами, раздавленный позором; Степанвынянчивал в душе ненависть к Гришке и по ночам во сне скреб железнымипальцами лоскутное одеяло; Наталья, убегая в сарай, падала на кизяки,тряслась, сжималась в комок, оплакивая заплеванное свое счастье; Христоню,пропившего на ярмарке телушку, мучила совесть; томимый ненастнымпредчувствием и вернувшейся болью, вздыхал Гришка; Аксинья, лаская мужа,слезами заливала негаснущую к нему ненависть. Уволенный с мельницы Давыдка-вальцовщик целыми ночами просиживал уВалета в саманной завозчицкой, и тот, посверкивая злыми глазами, говорил: - Не-е-ет, ша-ли-ишь!! Им скоро жилы перережут! На них одной революциимало. Будет им тысяча девятьсот пятый год, тогда поквитаемся!По-кви-та-емся!.. - Он грозил рубцеватым пальцем и плечами поправлялнакинутый внапашку пиджак. А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы,дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осеннейпрозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон.

IV

В конце октября, в воскресенье, - поехал Федот Бодовсков в станицу. В кошелке отвез на базар четыре пары кормленых уток, продал; в лавкекупил жене ситцу в цветочных загогулинах и совсем собрался уезжать(упираясь в обод ногой, затягивал супонь), - в этот момент подошел к немучеловек, чужой, не станичный. - Здравствуйте! - приветствовал он Федота, касаясь смуглыми пальцамиполей черной шляпы. - Здравствуй! - выжидательно процедил Федот, прищуря калмыцкие глаза. - Вы откуда? - С хутора, не тутошний. - А с какого будете хутора? - С Татарского. Чужой человек достал из бокового кармана серебряный, с лодочкой накрышке, портсигар; угощая Федота папироской, продолжал расспросы: - Большой ваш хутор? - Спасибочки, покурил. Хутор-то наш? Здоровый хутор. Никак, дворовтриста. - Церковь есть? - А как же, есть. - Кузнецы есть? - Ковали, то есть? Есть и ковали. - А при мельнице слесарная имеется? Федот взвожжал занудившегося коня, неприязненно оглядел черную шляпу ина крупном белом лице морщины, втыкавшиеся в короткую черную бороду. - Вам чего надо-то? - А я в ваш хутор переезжаю жить. Сейчас вот был у станичного атамана.Вы порожняком едете? - Порожнем. - Заберете меня? Только я не один, жена со мной да два сундука пудов навосемь. - Забрать можно. Сладившись за два целковых, Федот заехал к Фроське-бубличнице, укоторой стоял на квартире подрядивший его, усадил щупленькую белобрысуюженщину, поставил в задок повозки окованные сундуки. Выехали из станицы. Федот, причмокивая, помахивал на своего маштакаволосяными вожжами, вертел угловатой, с плоским затылком головой: егобороло любопытство. Пассажиры его скромненько сидели позади, молчали.Федот сначала попросил закурить, а потом уже спросил: - Вы откель же прибываете в наш хутор? - Из Ростова. - Тамошний рожак? - Как вы говорите? - Спрашиваю: родом откеда? - А-а, да-да, тамошний, ростовский. Федот, поднимая бронзовые скулы, вгляделся в далекие заросли степногобурьяна: Гетманский шлях тянулся на изволок, и на гребне, в коричневомбурьянном сухостое, в полверсте от дороги калмыцкий, наметанно-зоркий глазФедота различил чуть приметно двигавшиеся головки дроф. - Ружьишка нету, а то б заехали на дудаков. Вот они ходют... -вздохнул, указывая пальцем. - Не вижу, - сознался пассажир, подслепо моргая. Федот проводил глазами спускавшихся в балку дроф и повернулся лицом кседокам. Пассажир был среднего роста, худощав, близко поставленные кмясистой переносице глаза светлели хитрецой. Разговаривая, он частоулыбался. Жена его, закутавшись в вязаный платок, дремала. Лица ее Федотне разглядел. - По какой же надобности едете в наш хутор на жительство? - Я слесарь, хочу мастерскую открыть. Столярничаю. Федот недоверчиво оглядел его крупные руки, и пассажир, уловив этотвзгляд, добавил: - К тому же я являюсь агентом от компании "Зингер" по распространениюшвейных машин. - Чей же вы будете по прозвищу? - поинтересовался Федот. - Моя фамилия Штокман. - Не русский, стало быть? - Нет, русский. Дед из латышей происходил. За короткое время Федот узнал, что слесарь Штокман Иосиф Давыдовичработал раньше на заводе "Аксай", потом на Кубани где-то, потом вЮго-восточных железнодорожных мастерских. Помимо этого, еще кучуподробностей чужой жизни выпытал любознательный Федот. Пока доехали до Казенного леса, иссяк разговор. В придорожномродниковом колодце напоил Федот прилетевшего маштака и, осовелый от тряскии езды, начал подремывать. До хутора осталось верст пять. Федот примотал вожжи; свесил ноги, прилег поудобней. Вздремнуть ему не удалось. - Как у вас житье? - спросил Штокман, подпрыгивая и качаясь на сиденье. - Живем, хлеб жуем. - А казаки, что же, вообще, довольны жизнью? - Кто доволен, а кто и нет. На всякого не угодишь. - Так, так... - соглашался слесарь. И, помолчав, продолжал задаватькривые, что-то таившие за собой вопросы: - Сытно живут, говоришь? - Живут справно. - Служба, наверное, обременяет? А? - Служба-то?.. Привычные мы, только и поживешь, как на действительной. - Плохо вот то, что справляют все сами казаки. - Да как же, туды их мать! - оживился Федот и опасливо глянул наотвернувшуюся в сторону женщину. - С этим начальством беда... Выхожу наслужбу, продал быков - коня справил, а его взяли и забраковали. - Забраковали? - притворно удивился слесарь. - Как есть, вчистую. Порченый, говорят, на ноги. Я так, я сяк:"Войдите, говорю, в положение, что у него ноги, как у призового жеребца,но ходит он петушиной рысью... походка у него петушиная". Нет, непризнали. Ить это раз-з-зор!.. Разговор оживился, Федот в увлечении соскочил с повозки, охотно сталрассказывать о хуторянах, ругать хуторского атамана за неправильнуюдележку луга, расхваливая порядки в Польше, где полк его стоял во времяотбывания им действительной службы. Слесарь остреньким взглядом узкосведенных глаз бегал по Федоту, шагавшему рядом с повозкой, курил легкийтабак из костяного с колечками мундштука и часто улыбался; но косаяпоперечная морщина, рубцевавшая белый покатый лоб, двигалась медленно итяжело, словно изнутри толкаемая ходом каких-то скрытых мыслей. Доехали до хутора перед вечером. Штокман, по совету Федота, сходил ко вдовой бабе Лукешке Поповой, снялу нее две комнаты под квартиру. - Кого привез из станицы? - спрашивали у Федота соседки, выждав его уворот. - Агента. - Какого такого агела? - Дуры, эх, дуры! Агента, сказано вам, - машинами торгует. Красивым такраздает, а дурным, таким, вот, как ты, тетка Марья, за деньги. - Ты-то, дьявол клешнятый, хорош. Образина твоя калмыцкая!.. На тебяконем не наедешь: испужается. - Калмык да татарин - первые люди в степе, ты, тетушка, не шути!.. -уходя, отбивался Федот. Поселился слесарь Штокман у косой и длинноязыкой Лукешки. Ночь не успелзаночевать, а по хутору уж бабы языки вывалили. - Слыхала, кума? - А что? - Федотка-калмык немца привез. - Ну-ну?.. - И вот тебе матерь божья! В шляпе, а по прозвищу Штопол чи Штокал... - Никак, из полицевских? - Акцизный, любушка. - И-и-и, бабоньки, брешут люди. Он, гутарют, булгахтир, все одно какпопа Панкратия сынок. - Пашка, сбегай, голубь, к Лукешке, спроси у ней потихоньку, мол:"Тета, кого к тебе привезли?" - Шибчей беги, чадунюшка! На другой день приезжий явился к хуторскому атаману. Федор Маныцков, носивший атаманскую насеку третий год, долго вертел вруках черный клеенчатый паспорт, потом вертел и разглядывал писарь ЕгорЖарков. Переглянулись, и атаман, по старой вахмистерской привычке, властноповел рукой: - Живи. Приезжий откланялся и ушел. Неделю из дому носу не показывал, жил, каксурок в сурчине. Постукивал топором, мастерскую устраивал в летнейзавалюхе-стряпке. Охладел к нему бабий ненасытный интерес, лишь ребятишкидни напролет неотступно торчали над плетнями, с беззастенчивымлюбопытством разглядывая чужого человека.

V

Григорий с женой выехали пахать за три дня до покрова. ПантелейПрокофьевич прихворнул: опираясь на костыль, охая от боли, ломавшейпоясницу, вышел проводить пахарей. - Энти два улеша вспаши, Гришка, что за толокой у Красного лога. - Ну-ну. А что под Таловым яром деляна, с энтой как? - шепотомспрашивал перевязавший горло, охрипший на рыбальстве Григорий. - После покрова. Зараз и тут хватит. Полтора круга [круг - четырегектара] под Красным, не жадуй. - Петро не приедет пособить? - Они с Дашкой на мельницу поедут. Надо ноне смолоть, а то завозно. Ильинична совала Наталье в кофту мягких бурсаков, шептала: - Может, Дуняшку бы взяла погонять быков? - Управимся и двое. - Ну гляди, ягодка. Христос с тобой. Изгибая тонкий стан под тяжестью вороха мокрой одежды, Дуняшка прошлачерез двор к Дону полоскать. - Наташа, милушка, там в Красном логу воробьиного щавлю - сила, нарви! - Нарву, нарву. - Цыц, стрекотуха! - Пантелей Прокофьевич махал костылем. Три пары быков потянули по дороге перевернутый запашник, чертязатвердевшую от осеннего сухостоя и бездождья черствую землю. Григорийпоминутно поправлял жавший шею платок, шел по обочине дороги, кашлял.Наталья шагала рядом с ним, на спине ее колотился мешок с харчами. В степи за хутором стыла прозрачная тишина. За толокой, за сутулымбугром расчесывали землю плугами, свистали погонычи, а тут - над шляхом -голубая проседь низкорослой полыни, ощипанный овечьими зубами придорожныйдонник, горюнок, согнутый в богомольном поклоне, да звонкая стекляннаястынь холодеющего неба, перерезанная летающими нитями самоцветной паутины. Петро с Дарьей, проводив пахарей, собрались на мельницу. Повесив вамбаре грохот, Петро подвеивал пшеницу. Дарья насыпала в мешки и сносилана бричку. Пантелей Прокофьевич запряг лошадей, заботливо оправил упряжь. - Скоро, что ль? - Зараз, - откликнулся из амбара Петро. На мельнице завозно. Двор густо уставлен подводами. Около весов давка.Петро кинул Дарье вожжи и соскочил с брички. - На мой ярлык скоро? - спросил у стоявшего за весами Валета. - Успеешь. - Какой номер смалывают? - Тридцать восьмой. Петро вышел сносить мешки. В это время в весовой заругались. Чей-тоохрипший, злой голос тявкал: - Ты проспал, а теперь лезешь? Отойди, хохол, а то клюну! Петро по голосу угадал Якова Подкову. Прислушался. В весовой пухнул,выпирая из дверей, крик. Четко лязгнул удар, и из дверей вывалился со сбитым на затылок чернымкартузом немолодой бородатый тавричанин. - За шо? - крикнул он, хватаясь за щеку. - Я тебе зоб вырву!.. - Нет, погоди! - Микихвор, сюда!.. Яков Подкова (на службе ковал коня; взыграв, стукнул тот копытом полицу Якова, и, проломив нос, разрезав губы, вылегла на лице подкова,овальный шрам зарос, посинел, пятнышками чернели следы острых шипов, отэтого и прозвище - Подкова), бравый, плотно сбитый батареец, выбежал издверей, подсучивая рукава. Сзади его крепко хлобыстнул высокий, в розовойрубахе, тавричанин. Подкова покачнулся, но на ногах устоял. - Братцы, казаков бьют!.. Из дверей мельницы на двор, заставленный возами, как из рукава,вперемешку посыпались казаки и тавричане, приехавшие целым участком. Свалка завязалась у главного входа. Хрястнули двери под напоромнахлынувших тел. Петро кинул мешок и, крякнув, мелкими шажками затрусил кмельнице. Привстав на возу, Дарья видела, как Петро втесался в середину,валяя подручных; охнула, когда Петра на кулаках донесли до стены иуронили, топча ногами. Из-за угла от машинной, размахивая железным болтом,бежал всприскочку Митька Коршунов. Тот самый тавричанин, который сзади ударил Подкову, вырвался из кучи,за спиной его подбитым птичьим крылом трепыхался разорванный розовыйрукав. Низко пригибаясь, чертя руками землю, тавричанин добежал до первойповозки и легко вывернул оглоблю. Над мельничным двором тягуче и хриплоплыло: - А-а-а-а-а... - Гу-у-у-у... - А-я-я-а-а-а-а-а!.. Хряск. Стук. Стон. Гуд... Трое братьев Шумилиных прибежали из дому. Безрукий Алексей упал вкалитке, запутавшись ногами в брошенных кем-то вожжах; вскочил, запрыгалчерез сомкнутые дышла повозок, прижимая к животу холостой левый рукав. Убрата его Мартина вылезла из белого чулка заправленная штанина; нагнулся,хотел вобрать, но у мельницы всплеснулся вой. Чей-то крик взлетел высоконад покатой крышей мельницы, как взвихренная нитка паутины. Мартинвыпрямился и кинулся догонять Алексея. Дарья смотрела с воза, задыхаясь, ломая пальцы; кругом взвизгивали ивыли бабы, беспокойно стригли ушами лошади, взмыкивали, прижимаясь квозам, быки... Мимо проковылял, плямкая губами, бледный Сергей Платонович,под жилеткой круглым яйцом катался живот. Дарья видела, как МитькуКоршунова подкосил оглоблей тавричанин в расшматованной розовой рубахе исейчас же упал навзничь, выронив расщепленную оглоблю, а на него ступилбезрукий Алексей, прислонивший к тавричанскому затылку свойкулак-свинчатку. Перед глазами Дарьи разноцветными лоскутьями мелькалиразрозненные сценки побоища; она видела и не удивлялась тому, как МитькаКоршунов, стоя на коленях, резнул железным болтом бежавшего мимо СергеяПлатоновича; тот вскинул размахавшимися руками и пополз раком в весовую;его топтали ногами, валили навзничь... Дарья истерически хохотала,ломались в смехе черные дуги ее подкрашенных бровей. Оборвала сумасшедшийсмех, наткнувшись глазами на Петра, качаясь, выбрался он из колыхавшейся,гудевшей гущи и лег под возом, харкая кровью. Дарья метнулась к нему скриком. А из хутора бежали казаки с кольями, один махал пешней. Побоищепринимало чудовищные размеры. Дрались не так, как под пьянку у кабака илив стенках на масленицу. У дверей весовой лежал с проломанной головоймолодой тавричанин; разводя ногами, окунал голову в черную спекшуюсякровь, кровяные сосульки волос падали на лицо; как видно, отходил свое поголубой веселой земле... Тавричан, сгрудившихся овечьим гуртом, оттеснили к завозчицкой. Худымбы кончилось дело, если б старик тавричанин не догадался: вскочив взавозчицкую, он выдернул из печи искрящуюся головню и выбежал из дверей.Бежал к сараю, где хранился отмол, тысяча с лишком пудов хлеба. Из-заплеча его кисеею вился дым, выпархивали тусклые в дневном свете искры. - Запа-лю-у-ууу! - дико взревел, поднося к камышовой крыше трескучуюголовню. Казаки дрогнули и стали. Сухой порывистый ветер дул с востока, относядым от крыши завозчицкой к куче сгрудившихся тавричан. Одну добротную искру в сухой слежалый камыш крыши - и дымом схватитсяхутор... Гул, глухой и короткий, тронул ряды казаков... Кое-кто задом отходил кмельнице, а тавричанин, махая головней, сея огненные капли из сизого дыма,кричал: - Спалю!.. Спа-лю-у-ууу! Уходь с двора!.. Синий во многих местах изуродованного своего лица, Яков Подкова -зачинщик драки - первый покинул мельничный двор. За ним стекли казаки,поспешно и скоро. Тавричане, побросав мешки, запрягли в брички лошадей и, стоя, махаяузлами ременных вожжей, полосуя лошадей кнутами, вырвались со двора изагрохотали по улице за хутор. Безрукий Алексей - посреди двора; мечется по поджарому животу холостой,завязанной в конце рукав рубахи, всегдашней судорогой дергаются глаз ищека. - На коней, казаки!.. - Догнать!.. - Дале гребня не ускачут!.. Митька Коршунов, кособочась, кинулся было со двора. Заметная суматохавновь рябью тронула собравшихся у мельницы казаков, но в момент этот отмашинной скорыми шагами подошел, никем раньше не примеченный, незнакомый,в черной шляпе человек; строгая толпу лезвиями узко сведенных остренькихглаз, поднял руку: - Обождите! - Ты кто такой? - Подкова сдвинул танцующие брови. - Откель сорвался? - Узы его! - Га!.. - Тю-у-у!.. - Постойте, станичники!.. - Куцый кобель тебе станишник! - Мужик! - Лапоть дровяной! - Дай ему, Яш! - По гляделкам ему!.. По гляделкам!.. Человек улыбнулся смущенно, но без боязни, снял шляпу, жестомбеспримерной простоты вытирая лоб, улыбкой обезоружил вконец. - В чем дело? - Он махнул сложенной вдвое шляпой, указывая на черную,впитанную землей кровь у дверей весовой. - Хохлов били, - мирно ответил безрукий Алексей и подморгнул щекой иглазом. - Да за что били? - За очередь. Не залазь наперед, - пояснил Подкова, выступая вперед,широким взмахом вытирая красную соплю под носом. - Вложили им память! - Эх, догнать ба... В степе не зажгешь. - Сробели мы, а небось не посмел бы? - Человек - в отчаянности, зажег бы, как пить дать. - Хохлы, они огромадно сердитые, - усмехнулся Афонька Озеров. Человек махнул шляпой в его сторону. - А ты кто? Тот презрительно цвиркнул через скважину щербатого рта и, проследив заполетом слюнной петли, отставил ногу. - Я-то казак, а ты не из цыганев? - Нет. Мы с тобой обое русские. - Брешешь! - раздельно выговорил Афонька. - Казаки от русских произошли. Знаешь про это? - А я тебе говорю - казаки от казаков ведутся. - В старину от помещиков бежали крепостные, селились на Дону, их-то ипрозвали казаками. - Иди-ка ты, милый человек, своим путем, - сжимая запухшие пальцы вкулак, сдержанно-злобно посоветовал Алексей безрукий и заморгал чаще. - Сволочь поселилась!.. Ишь поганка, в мужиков захотел переделать! - Кто это такой? Слышишь, Афанасий? - Приехал тут какой-то. У Лукешки косой квартирует. Момент для погони был упущен. Казаки расходились, оживленно обсуждаяпроисшедшую стычку. Ночью за восемь верст от хутора, в степи, кутаясь в колючий плотныйзипун, Григорий тоскливо говорил Наталье: - Чужая ты какая-то... Ты - как этот месяц: не холодишь и не греешь. Нелюблю я тебя, Наташка, ты не гневайся. Не хотел гутарить про это, да нет,видно, так не прожить... И жалко тебя - кубыть, за эти деньки исроднились, а нету на сердце ничего... Пусто. Вот как зараз в степе... Наталья глядела вверх на недоступное звездное займище, на тенистоепризрачное покрывало плывущей над ними тучи, молчала. Оттуда, счерно-голубой вышней пустоши, серебряными колокольцами кликали за собойприпозднившиеся в полете журавли. Тоскливо, мертвенно пахли отжившие травы. Где-то на бугре мерцалакумачная крапинка разложенного пахарями костра... Перед светом Григорий проснулся. На зипуне на два вершка лежал снег. Вмерцающей девственной голубизне свежего снега томилась степь, и, четкие,синели возле стана следы плутавшего по первопутку зайца.

VI

С давних пор велось так: если по дороге на Миллерово ехал казак один,без товарищей, то стоило ему при встрече с украинцами (слободы ихначинались от хутора Нижне-Яблоновского и тянулись вплоть до Миллерова насемьдесят пять верст) не уступить дороги, украинцы избивали его. Оттогоездили на станцию по нескольку подвод вместе и тогда уж, встречаясь встепи, не боялись вступить в перебранку. - Эй, хохол! Дорогу давай! На казачьей земле живешь, сволочуга, да ишодорогу уступать не хочешь? Несладко бывало и украинцам, привозившим к Дону на Парамоновскую ссыпкупшеницу. Тут драки начинались безо всякой причины, просто потому, что"хохол"; а раз "хохол" - надо бить. Не одно столетье назад заботливая рука посеяла на казачьей земле семенасословной розни, растила и холила их, и семена гнали богатые всходы: вдраках лилась на землю кровь казаков и пришельцев - русских, украинцев. Через две недели после драки на мельнице в хутор приехали становойпристав и следователь. Штокмана вызвали на допрос первого. Следователь, молодой, из казачьихдворян чиновник, роясь в портфеле, спросил: - Вы где жили до приезда сюда? - В Ростове. - В тысяча девятьсот седьмом году за что отбывали тюремное наказание? Штокман скользнул глазами по портфелю и косому, в перхоти, пробору насклоненной голове следователя. - За беспорядки. - Угу-м... Где вы работали в то время? - В железнодорожных мастерских. - Профессия? - Слесарь. - Вы не из жидов? Не выкрест? - Нет. Я думаю... - Мне неинтересно знать, что вы думаете. В ссылке были? - Да, был. Следователь поднял голову от портфеля, пожевал выбритыми, в пупырышках,губами. - Я вам посоветую уехать отсюда... - И про себя: - Впрочем, я сампостараюсь об этом. - Почему, господин следователь? На вопрос вопросом: - О чем вы имели беседу с местными казаками в день драки на мельнице? - Собственно... - А ну, можете быть свободны. Штокман вышел на террасу моховского дома (у Сергея Платоновича всегдаостанавливалось начальство, минуя въезжую) и, пожимая плечами, оглянулсяна створчатые крашеные двери.

VII

Зима легла не сразу. После покрова стаял выпавший снег, и табуны сновавыгнали на подножный. С неделю тянул южный ветер, теплело, отходила земля,ярко доцветала в степи поздняя мшистая зеленка. Ростепель держалась до Михайлова дня, потом даванул мороз, вывалилснег; день ото дня холод крепчал, подпало еще на четверть снегу, и наопустевших обдонских огородах, через занесенные по маковки плетни,девичьей прошивной мережкой легли петлистые стежки заячьих следов. Улицыобезлюдели. Пластался над хутором кизячный дым, возле кучек рассыпанной у дорогизолы расхаживали налетевшие к жилью грачи. Сизой, выцветшей лентойзакривилась по хутору санная ровень дороги-зимнухи. На майдане собрался однажды сход: подходили дележ и порубка хвороста.Толпились у крыльца правления в тулупах и шубах, поскрипывали валенками.Холод загнал в правление. За столом, по бокам от атамана и писаря,расселись почетные - в серебряной седине бород - старики, помоложе - сразномастными бородами и безбородые - казаки жались в кураготы, гудели изовчинной теплыни воротников. Писарь крыл бумагу убористыми строками,атаман засматривал ему через плечо, а по нахолодавшей комнате правленияприглушенным гудом: - Сена ноне... - Во-во... Луговое - корм, а со степи - гольный донник. - Бывалоча, в старину до рождества в попасе. - Калмыкам добро! - Экхе-м... - У атамана-то волчий ожерелок, ишь голову не повернет. - Калкан нажрал, боров, дьявол! - Тю, сват, аль зиму пужаешь? Тулупишше-то... - Цыган теперича шубу продал. - На святках ночуют это цыгане в степе, а укрываться нечем, бреднемоделся, забрало до тонкой кишки - проснулся цыган, палец-то в ичейкупросунул, и матери: "Ху, маманя, гутарит, то-то на базу и холодишша!.." - Упаси бог - сколизь зачнется. - Быков ковать, не иначе. - Надысь рубил я белотал у Чертовой ендовы, хорош. - Захар, мотню застегни... Отморозишь - баба с база сгонит. - Гля, Авдеич, ты, что ль, обчественного бугая правдаешь? - Отказался. Паранька Мрыхина взялась... Я, дескать, вдова, всевеселей. Владай, говорю, в случай приплод... - Эх-ха-ха-ха! - Гы-гы-гыыы! - Господа старики! Как всчет хвороста?.. Тишше! - В случае, говорю, приплод объявится... кумом, стал быть... - Тише! Покорнейше просим! Сход начался. Атаман, поглаживая запотевшую насеку, выкрикивал фамилиираздатчиков, дымился паром, обдирал мизинцем сосульки с бороды. Позади, ухлопающей двери - пар, давка, звучные хлопки сморканий. - В четверг нельзя назначать порубку! - старался перекричать атаманаИван Томилин и тер пунцовые уши, кособоча голову в синей артиллерийскойфуражке. - Как так? - Ухи оторвешь, пушкарь! - Мы ему бычиные пришьем. - В четверг половина хутора за веном на отвод сбираются. Экрассудили!.. - С воскресенья поедешь. - Господа старики!.. - Чего там! - В добрый час! - Гу-у-у-у-у!.. - Го-го-го-ооо!.. - Га-а-а-а-а!.. Старик Матвей Кашулин, перегибаясь через шаткий стол, запальчивовзвизгивал, тыкая в сторону Томилина ясеневым гладким костылем: - Погодишь с сеном!.. Небось!.. Как обчество... Ты сроду поперекстановишься. Молодой, дурак, братец ты мой!.. Вот!.. Ишь ты!.. Вот... - Ты сам до старости ума в соседях занимаешь... - Выпячивая голову иззадних рядов, безрукий Алексей частил, примаргивая глазом, судорожнодергал дырявой щекой. Он шесть лет враждовал со стариком Кашулиным из-за клочка перепаханнойземли. Бил его каждую весну, а земли захватил у него Матвей Кашулин своробьиную четверть, - зажмурившись, переплюнуть можно. - Замолчь, судорога! - Жалкую, что далеко - отсель не достану, а то я бы тебя тыкнул, ажкрасную соплю б уронил! - Ишь ты, моргун косорукий!.. - Цыцте вы, связались!.. - Вон на баз, там и склещитесь. Право. - Брось, Алексей, вишь старик наежился, ажник папах на головешевелится. - В тигулевку их, какие скандальничают!.. Атаман вплюснул кулак в пискнувший стол. - Зараз сидельцев позову! Молчать!.. Смолкая, гул прошелся до задних рядов и заглох. - В четверг, как рассвенется, выезжать на порубку. - Как вы, господа старики? - В добрый час! - Давай бог! - Ноне стариков не дюже слухают... - Небось будут слухать. Аль управу не сыщем? Мой Алексашка, как отделялего, было-к в драку кинулся, за грудки хватался. Я его доразу секанул:"Зараз же заявлю атаману и старикам, выпорем..." Посмирнел, слег, кактравина под полой водой. - А ишо, господа старики, получена от станишного атамана распоряжения.- Атаман перевел голос и покрутил головой: стоячий воротник мундира,задирая подбородок, врезался в шею. - В энтую субботу в станицу молодым наприсягу. Чтоб к вечеру были у станишного правления. У крайнего к двери окна Пантелей Прокофьевич, по-журавлиному поджимаяхромую ногу, стоял рядом со сватушкой. Мирон Григорьевич в распахнутомтулупе сидел на подоконнике, улыбался в гнедую бороду. На коротких белесыхресницах его пушился иней, коричневые крупные конопины налились от холодакровью, посерели. Около, перемигиваясь, улыбаясь, толпились казакипомоложе, а в середине, сдвинув на плоский лысеющий затылок синеверхуюатаманскую, с серебряным перекрестком, папаху, покачивался на носкаходногодок Пантелея Прокофьевича - нестареющий, вечно налитой, как яблокоантоновка, румянцем - Авдеич, по кличке Брех. Служил Авдеич когда-то в лейб-гвардии Атаманском полку. На службу пошелСинилиным, а вернулся... Брехом. Он первый из хутора попал в Атаманский полк, и диковинное поделалось сказаком: рос парнем, как и все; водилась за ним с малых лет малая придурь,а со службы пришел - и пошло колесом под гору. С первого же дня, кактолько вернулся, начал рассказывать диковинные истории про службу свою прицарском дворце и про свои необыкновеннейшие в Петербурге приключения.Ошалелые слушатели сначала верили, разинув рты, принимали на совесть, апотом и открылось, что - враль Авдеич, каких хутор с основания своего невидывал; над ним смеялись в открытую, но он не краснел, уличенный вчудовищных своих измышлениях (а может, и краснел, да за всегдашнимрумянцем не разобрать), и врать не переставал. Под старость вовсесвихнулся. Припрут к стене - обидится, в драку лезет, а молчат,посмеиваются - горит к небывальщине, насмешек не замечает. Был в хозяйстве - дельный и работящий казак, делал все с рассудком,кое-где и с хитринкой, а когда касался разговор атаманской его службы...тут уж всякий просто руками разводил, приседая на землю от хохота,выворачивавшего нутро. Авдеич стоял в середине, качался на растоптанных в круглышок валенках;оглядывая толпившихся казаков, говорил веско и басовито: - Ноне казак совсем отменитый: мелкий казак и никудышний. Соплей любогонадвое перешибешь. Так, словом, - и презрительно улыбаясь, придавливалваленком плевок, - мне довелось в станице Вешенской поглядеть на мертвыекостяки, вон было казачество - это да!.. - Где же раскопал их, Авдеич? - спросил голощекий Аникушка, толкаялоктем соседа. - Ты, односум, уж не бреши, ради близкого праздника. - ПантелейПрокофьич сморщил горбатый нос и дернул в ухе серьгу. Он не любилпустобреха. - Я, брат, сроду не брешу, - внушительно сказал Авдеич и с удивлениемоглядел Аникушку, дрожавшего, как в лихорадке. - А видал мертвячьи кости,как дом строили моему шурину. Зачали фундамент класть, отрыли могилу. Сталбыть, в старину тут у Дона, возле церкви, и кладбище было. - Что ж костяки-то? - недовольно спросил Пантелей Прокофьевич,собираясь уходить. - Ручина - во, - Авдеич развел граблястые руки, - голова - ей-богу, небрешу - с польской котел. - Ты, Авдеич, лучше рассказал бы молодым, как ты в Санкт-Петербургеразбойника споймал, - предложил Мирон Григорьевич и слез с подоконника,запахивая тулуп. - Что там рассказывать-то, - заскромничал Авдеич. - Расскажи! - Просим! - Сделай честь, Авдеич! - Оно, видишь, как случилось. - Авдеич откашлялся и достал из шароваркисет. Всыпав на скрюченную ладонь щепоть табаку, кинул в кисетвывалившиеся оттуда два медяка, обвел слушателей счастливыми глазами. - Изкрепости убег зарестованный злодей. Туды-сюды искать - нету. Вся власть сног сбилась. Пропал вовзят - и шабаш! Ночью призывает меня караульныйофицер, прихожу... Да-а-а... "Иди, говорит, в покой ихнего инператорскоговеличества, тебя... сам государь инператор требует". Я, конешно, оробел,вхожу. Стал во фронт, а он, милостивец, ручкой меня по плечу похлопал иговорит: "Вот что, говорит, Иван Авдеич, убег первый для нашей инпериизлодей. В землю заройся, а сыщи, иначе и на глаза не являйся!" -"Слушаюсь, ваше инператорское величество", - говорю. Да-а-а... братцы мои,была мне закрутка... Взял я из царской конюшни тройку первеющих коней имарш-марш. - Авдеич, закуривая, оглядел потупленные головы слушателей,одушевляясь, загремел из висячего облака дыма, закутавшего его лицо: -День скачу, ночь скачу. Аж на третьи сутки под Москвой догнал. В каретуего, любушку, и тем следом обратно. Приезжаю в полночь, весь в грязе, ипрямо иду к самому. Меня это разные-подобные князья с графьями не пускать,а я иду. Да... Стучусь. "Дозвольте, ваше инператорское величество,взойтить". - "А это кто таков?" - спрашивает. "Это я, говорю, Иван АвдеичСинилин". Поднялась там смятенья, - слышу, сам кричит: "Марея Федоровна,Марея Федоровна! Вставай скорей, ставь самовар, Иван Авдеич приехал!" Громом лопнул в задних рядах смех. Писарь, читавший объявления опропавшем и приблудившемся скоте, споткнулся на фразе: "левая нога пощиколотку в чулке". Атаман гусаком вытянул шею, рассматривая колыхавшуюсяв хохоте толпу. Авдеич дернул папаху, - хмурясь, растерянно перебегал глазами с одногона другого. - Погодите! - Охо-ха-ха-ха!.. - Ох, сме-е-ертынь-ка!.. - Гык-гкы-гы-ы-ык!.. - Авдеич, кобель лысый, ох-охо!.. - "Ставь само-о-вар. Авдеич приехал!" Ну и ну! Сход начал расходиться. Тягуче, беспрерывно стонали дощатые промерзшиепорожки крыльца. На затоптанном у правления снегу возились, согреваясь вборьбе, Степан Астахов и высокий голенастый казак - хозяинветряка-голландки. - Через голову мирошника! - советовали окружавшие их казаки. - Вытрясииз него отруби, Степка! - Ты под силы-то не перехватывай! Догадлив дюже ишь! - горячился,подскакивая по-воробьиному, старик Кашулин и в увлечении не замечалядреной светлой капли, застенчиво повиснувшей на пипке его сизого носа.

VIII

Пантелей Прокофьевич вернулся со схода и прямо прошел в боковушку,комнату, которую он занимал со старухой. Ильинична эти дни прихварывала.На водянисто-пухлом лице ее виднелись усталость и боль. Она лежала навысоко взбитой перине, привалясь спиной к подушке, поставленной торчмя. Натуп знакомых ей шагов повернула голову, с давнишней, прижившейся на еелице суровостью глянула на мужа, остановила взгляд на мокрых от дыханьязавитках бороды, теснивших рот Прокофьевича, на слежалых, влитых в бородувлажных усах, двинула ноздрями, но от старика несло морозом, кислым душкомовчины. "Тверезый ноне", - подумала и, довольная, положила на пухлый свойживот чулок со спицами и недовязанной пяткой. - Что ж порубка? - В четверг порешили. - Прокофьевич разгладил усы. - В четверг с утра,- повторил он, присаживаясь рядом с кроватью на сундук. - Ну, как? Нелегшает все? На лицо Ильиничны тенью легла замкнутость. - Так же... Стреляет в суставы, ломит. - Говорил дуре, не лезь в воду осенью. Раз знаешь за собой беду - нерыпайся! - вскипел Прокофьевич, чертя по полу костылем широкие круги. -Аль мало баб? Будь они трижды прокляты, твои конопи: помочила, а теперя...Бож-же-жж мой, то-то... Эх! - Конопям тоже не пропадать. Баб не было: Гришак со своей пахал, Петрос Дарьей где-то ездили. Старик, дыша на сложенные ладони, нагнулся к кровати: - Наташка как? Ильинична оживилась, заговорила с заметной тревогой: - Что делать - не знаю. Надысь опять кричала. Вышла я на баз, гляжу -дверь амбарную расхлебенил кто-то. Сем-ка пойду притворю, думаю. Взошла, аона у просяного закрома стоит. Я к ней: "Чего ты, чего, касатка?" А она:"Голова что-то болит, маманя". Правды ить не добьешься. - Может, хворая? - Нет, пытала... Либо порчу напустили, либо с Гришкою чего... - Он к этой... случаем, не прибивается опять? - Что ты, дед! Что ты! - Ильинична испуганно всплеснула руками. - АСтепан, аль глупой? Не примечала, нет. Старик посидел немного и вышел. Григорий в своей горнице подтачивал напилком крюки на нарезных снастях.Наталья смазывала их свиным растопленным жиром, аккуратно заворачивалакаждый в отдельную тряпочку. Пантелей Прокофьевич, похрамывая мимо,пытливо глянул на Наталью. На пожелтевших щеках ее, как на осеннем листке,чахнул неяркий румянец. Она заметно исхудала за этот месяц, в глазахпоявилось что-то новое, жалкое. Старик остановился в дверях. "Эх, выхолилбабу!" - подумал, еще раз взглянув на склоненную над лавкой гладкопричесанную голову Натальи. Григорий сидел у окна, дергая напилком, на лбу его черной спутаннойчелкой прыгали волосы. - Брось к чертовой матери!.. - багровея от приступившего бешенства,крикнул старик и сжал костыль, удерживая руку. Григорий вздрогнул, недоумевая поднял на отца глаза: - Хотел вот два конца сточить, батаня. - Брось, тебе велят! На порубку сбирайся! - Я зараз. - Притык в санях ни одной нету, а он - крючья, - уже спокойнеепроговорил старик и, потоптавшись около дверей (как видно, еще что-тохотел сказать), вышел. Остаток злобы сорвал на Петре. Григорий, надевая полушубок, слышал, как отец кричал во дворе: - Скотина до се непоеная, чего ж ты глядишь такой-сякой?.. А это ктоприкладок, что возле плетня, расчал? Кому гутарил, чтоб не трогаликрайнего прикладка?.. Потравите, проклятые, самое доброе сено, а к весне впахоту чем быков будешь правдать?.. В четверг, часа за два до рассвета, Ильинична разбудила Дарью: - Вставай, пора затоплять. Дарья в одной рубахе кинулась к печке. В конурке нашарила серники,зажгла огонь. - Ты поскорей стряпайся, - торопил жену взлохмаченный Петро, закуриваяи кашляя. - Наташку-то жалеют будить, дрыхнет, бессовестная. Что же, я надвоедолжна разорваться? - бурчала заспанная, сердитая спросонок Дарья. - Поди разбуди, - советовал Петро. Наталья встала сама. Накинув кофту, вышла в катух за кизяками. - Поджожек принеси! - командовала старшая сноха. - Дуняшку пошли за водой, слышь, Дашка? - с трудом передвигая по кухненоги, хрипела Ильинична. В кухне пахло свежими хмелинами, ременной сбруей, теплом человеческихтел. Дарья бегала, шаркая валенками, грохотала чугунами; под розовойрубашкой, с засученными по локоть рукавами, трепыхались маленькие груди.Замужняя жизнь не изжелтила, не высушила ее: высокая, тонкая, гибкая встану, как красноталовая хворостина, была она похожа на девушку. Вилась впоходке, перебирая плечами, на окрики мужа посмеивалась: под тонкой каймойзлых губ плотно просвечивали мелкие частые зубы. - С вечеру надо было кизяков наложить. Они б в печке подсохли, -недовольно бурчала Ильинична. - Забыла, мамаша. Наша беда, - за всех отвечала Дарья. Пока отстряпались - рассвело. Пантелей Прокофьевич, обжигаясь жидкойкашей, спешил позавтракать. Хмурый Григорий жевал медленно, гоняя по-надскулами комки желваков. Петро потешался, незаметно для отца передразниваяДуняшку, завязавшую от зубной боли щеку. По хутору скрипели полозья. В серой рассветной мари двигались к Донубычачьи подводы. Григорий с Петром вышли запрягать. На ходу заматываямягкий шарф - невестин жениху подарок, - Григорий глотал морозный и сухойвоздух. Горловой полнозвучный крик уронил, пролетая над двором, ворон.Отчетливо в морозной стыни слышен шелест медленных во взмахах крыльев.Петро проследил за полетом, сказал: - К теплу, на юг правится. За розовеющим, веселым, как девичья улыбка, облачком маячил в небетоненький-тоненький краешек месяца. Из трубы дыбом вставал дым и,безрукий, тянулся к недоступно далекому, золотому, отточенному лезвиюущербного месяца. Против мелеховского двора Дон не замерз. По краям зеленоватый в снежныхпереносах крепнул лед, под ним ластилась, пузырилась не захваченнаястременем вода, а подальше середины, к левому берегу, где из черноярьябили ключи, грозная и манящая чернела полынья в белых снежных заедях; поней черными конопушками переныривали оставшиеся на зимовку дикие утки. Переезд шел от площади. Пантелей Прокофьевич, не дождавшись сыновей, первый поехал на старыхбыках. Петро с Григорием, поотстав, выехали следом. У спуска догналиАникушку. Воткнув в сани топор с новехоньким топорищем, Аникушка,подпоясанный зеленым кушаком, шел рядом с быками. Жена его, мелкорослая,хворая бабенка, правила. Петро еще издали крикнул: - Сосед, ты, никак, бабу волокешь с собой? Смешливый Аникушка, приплясывая, подошел к саням. - Везу, везу. Для сугреву. - Тепла от ней мало, суха дюже. - Овсом кормлю, а вот не поправляется. - Нам в одной деляне хворост? - спросил Григорий, соскочив со своихсаней. - В одной, ежели закурить дашь. - Ты, Аникей, сроду на чужбинку. - Ворованное да выпрошенное всего слаже, - подхахакивал Аникушка, морщаголое бабье лицо улыбкой. Поехали вместе. В лесу, завешенном кружевным инеем, строгая бель.Аникушка ехал впереди, щелкая кнутом по нависшим над дорогой веткам. Снег,игольчатый и рыхлый, падал гроздьями, осыпая закутанную Аникушкину жену. - Не дури, черт! - кричала она, отряхиваясь. - Ты ее в сугроб носом! - кричал Петро, норовя попасть кнутом быку подпузо, для пущего хода. На повороте к Бабьим ендовам наткнулись на Степана Астахова. Он гналраспряженных в ярме быков к хутору, размашисто шел, поскрипывая подшитымиваленками. Курчавый обыневший чуб его висел из-под надетой набекреньпапахи белой виноградной кистью. - Эй, Степа, заблудил? - крикнул, равняясь, Аникушка. - Заблудил, мать его черт!.. Об пенек вдарило сани под раскат - полозпополам. Пришлось вернуться. - Степан добавил похабное словцо и прошелмимо Петра, нагло щуря из-под длинных ресниц светлые разбойные глаза. - Сани бросил? - оборачиваясь, крикнул Аникушка. Степан махнул рукой, щелкнул кнутом, заворачивая направившихся поцелине быков, и проводил шагавшего за санями Гришку долгим взглядом.Неподалеку от первой ендовы Григорий увидел брошенные средь дороги сани,около саней стояла Аксинья. Левой рукой придерживая полу донской шубы, онаглядела на дорогу, навстречу двигавшимся подводам. - Отойди, а то стопчу. Ух ты, жена не моя! - заржал Аникушка. Аксинья, улыбаясь, посторонилась, присела на скособоченные, без полозасани. - Вон и твоя с тобой сидит. - Влепилась, как репей в свинячий хвост, а то бы я тебя подвез. - Спасибочка. Петро, равняясь с ней, мельком оглянулся на Григория. Тот шел,неспокойно улыбаясь; тревога и ожидание сквозили в каждом его движении. - Здорово живешь, соседка, - поздоровался Петро, касаясь рукавицейшапки. - Слава богу. - Обломались, никак? - Обломались, - протяжно сказала Аксинья, не глядя на Петра, и встала,поворачиваясь к подходившему Григорию. - Григорь Пантелевич, сказать бывам нужно... Григорий свернул к ней, бросил отъезжавшему Петру: - Наглядай за моими быками. - Ну-но, - грязно усмехнулся Петро, заправляя в рот горький оттабачного дыма ус. Они стояли друг против друга, молчком. Аксинья тревожно глядела посторонам, переводила влажные черные глаза на Григория. Стыд и радостьвыжигали ей щеки, сушили губы. Она дышала короткими, частыми вздохами. Сани Аникушки и Петра скрылись за коричневой порослью дубняка. Григорийв упор поглядел Аксинье в глаза, увидел, как вспыхнули они балованнымотчаянным огоньком. - Ну, Гриша, как хошь, жить без тебя моченьки нету, - твердо выговорилаона и накрепко сжала губы, ожидая ответа. Григорий молчал. Тишина обручем сковала лес. Звенело в ушах отстеклянной пустоты. Притертый полозьями глянец дороги, серая ветошь неба,лес немой, смертно сонный... Внезапный клекочущий и близкий крик воронасловно разбудил Григория от недолгой дремы. Он поднял голову, увидел:вороненая, в черной синеве оперенья птица, поджав ноги, в беззвучномполете прощально машет крыльями. Неожиданно для самого себя Григорийсказал: - Тепло будет. В теплую сторону летит... - И, встрепенувшись, хриплозасмеялся... - Ну... - Он воровски повел низко опущенными зрачкамиопьяневших глаз и рывком притянул к себе Аксинью.

IX

Вечером у косой Лукешки в половине Штокмана собирался разный люд;приходил Христоня, с мельницы Валет в накинутом на плечи замасленномпиджаке; скалозуб Давыдка, бивший три месяца баклуши; машинист КотляровИван Алексеевич; изредка наведывался Филька-чеботарь, и постоянным гостембыл Мишка Кошевой, еще не ходивший на действительную, молодой казак. Резались сначала в подкидного дурака, потом как-то незаметно подсунулШтокман книжонку Некрасова. Стали читать вслух - понравилось. Перешли наНикитина, а около рождества предложил Штокман почитать затрепанную,беспереплетную тетрадку. Кошевой, окончивший когда-то церковную школу,читавший вслух, пренебрежительно оглядел промасленную тетрадь. - Из нее лапши нарезать. Дюже жирная. Христоня гулко захохотал, ослепительно блеснул улыбкой Давыдка, ноШтокман, переждав общий смех, сказал: - Почитай, Миша. Это про казаков. Интересная. Кошевой, свесив над столом золотистый чуб, раздельно прочел: - "Краткая история донского казачества". - И оглядел всех, выжидающещурясь. - Читай, - сказал Иван Алексеевич. Мусолили три вечера. Про Пугачева, про вольное житье, про СтенькуРазина и Кондратия Булавина. Добрались до последних времен. Доступно и зло безвестный авторвысмеивал скудную казачью жизнь, издевался над порядками и управлением,над царской властью и над самим казачеством, нанявшимся к монархам вопричники. Заволновались. Заспорили. Загудел Христоня, подпирая головойпотолочную матку. Штокман сидел у дверей, курил из костяного с колечкамимундштука, смеялся одними глазами. - Правильно! Справедливо! - бухал Христоня. - Не сами виноваты, довели до такой страмы казаков. - Кошевойнедоуменно разводил руками и морщил красивое темноглазое лицо. Был он коренаст, одинаково широк и в плечах и в бедрах, оттого казалсяквадратным; на чугунно-крепком устое сидела плотная, в кирпичном румянце,шея, и странно выглядела на этой шее красивая в посадке небольшая голова сженским очертанием матовых щек, маленьким упрямым ртом и темными глазамипод золотистою глыбой курчавых волос. Машинист Иван Алексеевич, высокиймослаковатый казак, спорил ожесточенно. Всосались и проросли сквозь каждуюклетку его костистого тела казачьи традиции. Он вступался за казаков,обрушиваясь на Христоню, сверкая выпуклыми круглыми глазами. - Ты обмужичился, Христан, не спорь, что там... В тебе казацкой крови -на ведро поганая капля. Мать тебя с воронежским яишником прижила. - Дурак ты!.. Э, дурак, братец, - басил Христоня. - Я правду отстаиваю. - Я в Атаманском полку не служил, - ехидничал Иван Алексеевич, - это вАтаманском что ни дядя, то дурак... - И в армейских попадают такие, что невпроворот. - Молчи уж, мужик! - А мужики аль не люди? - Так они и есть мужики, из лыка деланные, хворостом скляченные. - Я, брат, как в Петербурге служил - разных видал. Был, стал быть,такой случай, - говорил Христоня, в последнем слове делая ударение на "а".- Несли мы охрану царского дворца, в покоях часы отбывали и снаружи.Снаружи над стеной верхи ездили: двое туда - двое сюда. Встренутся,спрашивают: "Все спокойно? Нету никаких бунтов?" - "Нету ничего", - иразъезжаются, а чтоб пристать поговорить - и не моги. Тоже и личностиподбирали: становют, стал быть, в дверях двоих, так подгоняют, чтоб похожиодин на одного были. Черные так черные стоят, а белые, так белые. Не точто волосы, а чтоб и обличьем были схожи. Мне, стал быть, раз цырульникбороду красил из-за этих самых глупостев. Припало в паре стоять сНикифором Мещеряковым, - был такой казачок в нашей сотне Тепикинскойстаницы, - а он, дьявол, какой-то гнедой масти. Чума его знает, что зависки, кубыть, аж полымем схваченные. Искать-поискать, стал быть, нетутакой масти в сотнях; мне сотник Баркин, стал быть, и говорит: "Иди вцырульню, чтоб вмиг подрисовали бороду и вусы". Прихожу, ну, ивыкрасили... А как глянул в зеркалу, ажник сердце захолонуло: горю! Чистогорю, и все! Возьму бороду в жменю, кубыть, аж пальцам горячо. Во!.. - Ну, Емеля, понес без колес! Об чем начал гутарить? - перебил ИванАлексеевич. - Об народе, вот об чем. - Ну, и рассказывай. А то об бороде своей, на кой она клеп намспонадобилась. - Вот я и говорю: припало раз верхи нести караул. Едем так-то стоварищем, а с угла студенты вывернулись. И видимо и невидимо! Увиделинас, как рявкнут: "Га-а-а-а-а-а!" Да ишо раз: "Га-а-а-а!.." Не успели,стал быть, мы вспопашиться, окружили. "Вы чего, казаки, разъезжаете?" Я иговорю: "Несем караул, а ты поводья-то брось, не хватай!" И за шашку. А они говорит: "Ты, станишник, не сумневайся, я сам Каменской станицы рожак, атут ученье прохожу в ниверси... ниворситуте", али как там. Тут мы трогаемдале, а один носатый из портмонета вынает десятку и говорит: "Выпейте,казаки, за здоровье моего покойного папаши". Дал нам десятку и достал изсумки патрет: "Вот, гутарит, папашина личность, возьмите на добруюпамять". Ну, мы взяли, совестно не взять. А студенты отошли и опять:"Га-а-а-а". С тем, стал быть, направились к Невскому прошпекту. Издворцовых задних ворот сотник с взводом стремят к нам. Подскочил: "Чтотакое?" - Я, стал быть, говорю: "Студенты отхватили и разговор начали, амы по уставу хотели их в шашки, а потом, как они ослобонили нас, мыотъехали, стал быть". Сменили нас, мы вахмистру и говорим: "Вот, Лукич,стал быть, заработали мы десять целковых и должны их пропить за упокойдуши вот этого деда". И показываем патрет. Вахмистр вечером принес водки,и гуляли мы двое суток, а посля и объявился подвох: студент этот, стерьва,замест папаши и дал нам патрет заглавного смутьяна немецкого роду. Я-товзял на совесть, над кроватью для памяти повесил, вижу - борода седая напатрете и собою подходимый человек, навроде из купцов, а сотник, сталбыть, доглядел и спрашивает: "Откель взял этот патрет, такой-сякой?" -"Так и так", - говорю. Он и зачал костерить, и по скуле, да ишо, сталбыть, раз... "Знаешь, орет, что это - атаман ихний Карла..." - вот,запамятовал прозвищу... Э, да как его, дай бог памяти... - Карл Маркс? - подсказал Штокман, ежась в улыбке. - Во-во!.. Он самый, Карла Маркс... - обрадовался Христоня. - Итьподвел под монастырь... Иной раз так что к нам в караульную и цесаревичАлексей прибегает со своими наставленниками. Ить могли доглядеть. Что ббыло? - А ты все мужиков хвалишь. Ишь как тебя подковали-то, - подсмеивалсяИван Алексеевич. - Зато десятку пропили. Хучь за Карлу за бородатого пили, а пили. - За него следует выпить, - улыбнулся Штокман и поиграл колечкомкостяного обкуренного мундштука. - Что ж он навершил доброго? - спросил Кошевой. - В другой раз расскажу, а сегодня поздно. - Штокман хлопнул ладонью,выколачивая из мундштука потухший окурок. В завалюхе Лукешки-косой после долгого отсева и отбора образовалосьядро человек в десять казаков. Штокман был сердцевиной, упрямо двигался онк одному ему известной цели. Точил, как червь древесину, нехитрые понятияи навыки, внушал к существующему строю отвращение и ненависть. Вначаленатыкался на холодную сталь недоверия, но не отходил, а прогрызал...

X

На пологом песчаном левобережье, над Доном, лежит станица Вешенская,старейшая из верховых донских станиц, перенесенная с места разоренной приПетре I Чигонацкой станицы, переименованная в Вешенскую. Вехой былакогда-то по большому водному пути Воронеж - Азов. Против станицы выгибается Дон кобаржиной татарского сагайдака, будтозаворачивает вправо, и возле хутора Базки вновь величаво прямится, несетзеленоватые, просвечивающие голубизной воды мимо меловых отроговправобережных гор, мимо сплошных с правой стороны хуторов, мимо редких слевой стороны станиц до моря, до синего Азовского. Против Усть-Хоперской роднится с Хопром, против Усть-Медведицкой - сМедведицей, а ниже стекает многоводный, в буйном цвету заселенных хуторови станиц. Вешенская - вся в засыпи желтопесков. Невеселая, плешивая без садовстаница. На площади - старый, посеревший от времени собор, шесть улицразложены вдоль по течению Дона. Там, где Дон, выгибаясь, уходит отстаницы к Базкам, рукавом в заросли тополей отходит озеро, шириной с Дон вмелководье. В конце озера кончается и станица. На маленькой площади,заросшей иглисто-золотой колючкою, - вторая церковь, зеленые купола,зеленая крыша, - под цвет зеленям разросшихся по ту сторону озера тополей. А на север за станицей - шафранный разлив песков, чахлая посадкасосняка, ендовы, налитые розовой, от красноглинной почвы, водой. И впесчаном половодье, в далекой россыпи зернистых песков - редкие островахуторов, левад, рыжеющая щетина талов. На площади, против старой церкви, в декабрьское воскресенье - чернаяполутысячная толпа молодых казаков со всех хуторов станицы. В церквиотходила обедня, зазвонили к "Достойно". Старший урядник - бравыйпрестарелый казак с нашивками за сверхсрочную службу - скомандовал"строиться". Гомонившая толпа растеклась и выстроилась в две длинныенеровные шеренги. По рядам забегали урядники, выравниваяволнисто-изломанные шеренги. - Ряды-ы-ы, - затянул урядник и, сделав рукой неопределенный жест,кинул: - Вздвой!.. В ограду прошел атаман, одетый по форме, в новенькой офицерской шинели,в перезвоне шпор, следом за ним - военный пристав. Григорий Мелехов стоял рядом с Коршуновым Митькой, переговариваясьвполголоса. - Сапог ногу жмет, терпения нету, - жаловался Митька. - Терпи, атаманом будешь. - Зараз поведут. Словно в подтверждение, старший урядник, пятясь, крутнулся на каблуках. - На прэ-э-во! "Гук-гук", - четко сделали пятьсот пар обутых ног. - Левое плечо вперед, ша-гом арш! Колонна врезалась в распахнутую калитку церковной ограды, замелькалисдернутые с голов папахи, до самого купола налилась церковь стуком шагов. Григорий стоял, не вслушиваясь в слова присяги, которую читалсвященник. Вглядывался в лицо Митьки; тот морщился от боли и переставлялскованную сапогом ногу. Поднятая рука Григория затекала, в уме вразбродшла угарная возня мыслей. Подходил под крест и, целуя обслюнявленноемногими ртами влажное серебро, думал об Аксинье, о жене. Как вспышказигзагистой молнии, перерезало мысли короткое воспоминание: лес, бурыестволы деревьев в белом пышном уборе, как в нарядной серебряной шлее;влажный, горячий блеск черных, из-под пухового платка Аксиньиных глаз... Вышли на площадь. Вновь построились. Урядник, высморкавшись и незаметновытирая пальцы о подкладку мундира, начал речь: - Теперя вы уже не ребяты, а казаки. Присягнули и должны знать засобой, что и к чему. Теперича вы произросли в казаков, и должны вы честьсвою соблюдать, отцов-матерей слухать и все такое прочее. Были ребятами -дураковали, небось, на дорогу чурбаки тягали, а посля этого должныподумать о дальнеющей службе. Вот через год идтить вам в действительную. -Тут урядник сморкнулся опять, стряхнул с ладони содержимое и, натягивая наруку пышную, из кроличьего пуха, перчатку, закончил: - И должон вашотец-мать подумакивать об справе. Чтоб коня строевого приобресть, ну ивообче... А теперича с богом, молодцы, по домам! Григорий с Митькой дождались у моста хуторных ребят, вместе тронулись вдорогу. Шли вдоль берега. Над хутором Базки таял трубный дым, тонкоотзванивал колокол. Митька хромал позади всех, опираясь на суковатыйвыломанный кол. - Разуйся, - посоветовал один из ребят. - Ногу обморожу, - приотставая, заколебался Митька. - В чулке пойдешь. Митька сел на снег, с усилием стянул с ноги сапог. Пошел, припадая наразутую ногу. На хрушком снегу дороги ясно печатался след вязанногокрючком толстого чулка. - Какой дорогой пойдем? - спросил низенький, чурбаковатый АлексейБешняк. - Над Доном, - за всех ответил Григорий. Шли, переговариваясь, толкая один другого с дороги. По уговору валяли в сугроб каждого и давили, наваливаясь кучей. МеждуБазками и Громковским хутором Митька первый увидел перебиравшегося черезДон волка. - Ребята, бирюк - вон он!. Тю!.. - А-лю-лю-лю-лю-лю!.. - Ух!.. Волк ленивой перевалкой пробежал несколько саженей и стал боком,неподалеку от того берега. - Узы его!.. - Га!.. - Тю, проклятый!.. - Митрий, это он на тебя дивуется, что ты в чулке идешь. - Ишь стоит боком, ожерелок не дозволяет. - Он вязы не скрутит. - Гля, гля, пошел!.. Серый, как выточенный из самородного камня, стоял зверь, палкой вытянувхвост. Потом торопко скакнул в сторону и затрусил к талам, окаймлявшимберег. Смеркалось, когда добрались до хутора. Григорий по льду дошел до своегопроулка, поднялся к воротцам. Во дворе стояли брошенные сани; в кучехвороста, наваленного возле плетня, чулгокали воробьи. Тянуло жильем,пригоревшей сажей, парным запахом скотиньего база. Поднимаясь на крыльцо, Григорий взглянул в окно. Тускло желтила кухнювисячая лампа, в просвете стоял Петро, спиной к окну. Григорий обмелсапоги веником, вошел в облаке пара в кухню. - Вот и я. Ну, здорово живете. - Скоро ты. Небось, прозяб? - отозвался суетливо и поспешно Петро. Пантелей Прокофьевич сидел, облокотившись на колени, опустив голову.Дарья гоняла ногой жужжащее колесо прялки. Наталья стояла у стола кГригорию спиной, не поворачиваясь. Кинув по кухне беглый взгляд, Григорийостановил глаза на Петре. По лицу его, беспокойно выжидающему, понял:что-то случилось: - Присягнул? - Ага! Григорий раздевался медленно, выигрывая время, быстро перебирая в умевозможные случайности, виною которых эта тишина и холодноватая встреча. Из горницы вышла Ильинична, и на ее лице лежала печать некоторогосмятения. "Наталья", - подумал Григорий, садясь на лавку рядом с отцом. - Собери ему повечерять, - обратилась Ильинична к Дарье, указываяглазами на Григория. Дарья оборвала прялочную песню, пошла к печке, неуловимо поводяплечами, всем своим тонким небабьим станом. В кухне приглохла тишина.Возле подземки, посапывая, грелись недавно окотившаяся коза с козленком. Григорий, хлебая щи, изредка вглядывал на Наталью, но лица ее не видел:она сидела к нему боком, низко опустив над вязальными спицами голову.Пантелей Прокофьевич первый не выдержал общего молчания; кашлянул скрипучеи деланно, сказал: - Наталья вот собирается уходить. Григорий собирал хлебным катышком крошки, молчал. - Это через чего? - спросил отец, заметно подрагивая нижней губой(первый признак недалекой вспышки бешенства). - Не знаю через чего, - Григорий прижмурил глаза и, отодвинув чашку,встал, крестясь. - А я знаю!.. - повысил голос отец. - Не шуми, не шуми, - вступилась Ильинична. - А я знаю через чего!.. - Ну, тут шуму заводить нечего. - Петро подвинулся от окна на серединукомнаты. - Тут дело полюбовное: хочет - живет, а не хочет - ступай сбогом. - Я ее не сужу. Хучь и страмно и перед богом грех, а я не сужу: не заней вина, а вот за этим сукиным сыном!.. - Пантелей Прокофьевич указал наприслонившегося к печке Григория. - Кому я виноват? - Ты не знаешь за собой?.. Не знаешь, чертяка?.. - Не знаю. Пантелей Прокофьевич вскочил, повалив лавку, и подошел к Григориювплотную. Наталья выронила чулок, тренькнула выскочившая спица; на звукпрыгнул с печи котенок, избочив голову, согнутой лапкой толкнул клубок ипокатил его к сундуку. - Я тебе вот что скажу, - начал старик сдержанно и раздельно: - Небудешь с Наташкой жить - иди с базу, куда глаза твои глядят! Вот мой сказ!Иди, куда глаза глядят! - повторил он обычным спокойным голосом и отошел,поднял лавку. Дуняшка сидела на кровати, зиркала круглыми, напуганными глазами. - Я вам, батя, не во гнев скажу, - голос Григория был дребезжаще-глух,- не я женился, а вы меня женили. А за Натальей я не тянусь. Хочет, нехайидет к отцу. - Иди и ты отсель! - И уйду. - И уходи к чертовой матери!.. - Уйду, уйду, не спеши! - Григорий тянул за рукав брошенный на кроватиполушубок, раздувая ноздри, дрожа в такой же кипящей злобе, как и отец. Одна, сдобренная турецкой примесью, текла в них кровь, и до чудногобыли они схожи в этот момент. - Куда ты пой-де-ошь? - застонала Ильинична, хватая Григория за руку,но он с силой оттолкнул мать и на лету подхватил упавшую с кровати папаху. - Нехай идет, кобелина поблудный! Нехай, будь он проклят! Иди, иди,ступай!.. - гремел старик, настежь распахивая двери. Григорий выскочил в сенцы, и последнее, что он слышал, - Натальин плачв голос. Морозная крыла хутор ночь. С черного неба падала иглистая пороша, наДону раскатисто, пушечными выстрелами лопался лед. Григорий выбежал заворота, задыхаясь. На другом краю хутора разноголосо брехали собаки,прорешеченная желтыми огоньками дымилась тьма. Бесцельно зашагал Григорий по улице. В окнах Степанова дома алмазноотсвечивала чернота. - Гриша! - кинулся от ворот тоскующий Натальин вскрик. "Пропади ты, разнелюбая!" - Григорий скрипнул зубами, ускоряя шаги. - Гриша, вернись! В первый переулок направил Григорий пьяные свои шаги, в последний разуслышал придавленный расстоянием горький оклик: - Гришенька, родимый!.. Быстро пересек площадь, на развилке дорог остановился, перебирая в умеимена знакомых ребят, у кого можно было бы переночевать. Остановился на Михаиле Кошевом. Жил тот на отшибе, у самой горы; мать,сам Михаил, сестра-девка да двое братишек - вся семья. Вошел во двор,постучался в крохотное окошко саманной хаты. - Кто такой? - Михаил дома? - Дома. А это кто? - Это я, Григорий Мелехов. Через минуту, оторванный от первого сладкого сна, Михаил открыл дверь. - Ты, Гриша? - Я. - Чего ты по ночам? - Пусти в хату-то, там погутарим. В сенях Григорий схватил Михаила за локоть; злобясь на себя за то, чтоне хватало нужных слов, прошептал: - Я у тебя заночую... С своими поругался... У тебя как, тесно?.. Ну, дая где-нибудь. - Место найдется, проходи. За что вы сцепились? - Э, брат... потом... Где тут дверь у вас? Не вижу. Григорию постелили на лавке. Лег, с головой кутаясь полушубком, чтобыне слышать шепота Михайловой матери, спавшей на одной кровати с дочерью. "Как теперь дома? Уйдет Наташка, нет ли? Ну, по-новому стелется жизнь.Куда прислониться?" И быстро подсказывала догадка: "Покличу завтраАксинью, уйдем с ней на Кубань, подальше отсель... далеко, далеко..." Уплывали перед закрытыми глазами Григория степные гребни, хутора,станицы, никогда раньше не виданные, чужие сердцу. А за валами гребней, засерой дорогой - сказкой голубая приветливая сторона и Аксиньина, впозднем, мятежном цвету, любовь на придачу. Уснул, встревоженный Надвигавшимся неведомым. Перед сном тщетностарался припомнить что-то гнетущее в мыслях, несловленное. Шли в полуснедумы гладко и ровно, как баркас по течению, и вдруг натыкались на что-то,будто на мель; муторно становилось, не по себе; ворочался, бился вдогадках: "Что же? Что такое поперек дороги?" А утром проснулся и вспомнил: "Служба! Куда же мы пойдем с Аксюткой!Весной - в лагерь, а осенью на службу... Вот она, зацепа". Позавтракал и вызвал Михаила в сенцы. - Сходи, Миша, к Астаховым. Перекажи Аксинье, чтоб, как завечереет,вышла к ветряку. - А Степан? - замялся было Михаил. - Придумай, как будто за делом. - Схожу. - Иди. Мол, непременно пущай выйдет. - Ладно уж. Вечером сидел под ветряком, курил в рукав. За ветряком в сухихкукурузных будыльях, спотыкаясь, сипел ветер. На причаленных крыльяххлопало оборванное полотно. Казалось Григорию, будто над ним кружит,хлопая крыльями, и не может улететь большая птица. Аксинья не шла. Назападе в лиловой тусклой позолоте лежал закат, с востока, крепчая,быстрился ветер, надвигалась, перегоняя застрявшую в вербах луну, темень.Рудое, в синих подтеках, трупно темнело над ветряком небо; над хутором -последыши суетного дневного гомона. Григорий выкурил подряд три цигарки, воткнул в примятый снег последнийокурок, огляделся в злобной тоске. Притаявшие проследки от ветряка кхутору дегтярно чернели. От хутора никого не видно. Григорий встал;хрустнув плечами, потянулся и пошел на огонь, зазывно мигавший в оконцеМихайловой хаты. Подходил ко двору, насвистывая сквозь зубы, и почти вупор столкнулся с Аксиньей. Бежала, как видно, или торопко шла,запыхалась, и пахло от свежего, нахолодевшего рта то ли ветром, то лидалеким, еле уловимым запахом свежего степного сена. - Заждался, думал - не придешь. - Степана насилушки выпроводила... - Ты меня заморозила, окаянная баба! - Я горячая, погрею. - Распахнула опушенные полы донской шубы, обвиласьвокруг Григория, как хмель вокруг дуба. - Чего кликал? - Погоди, прими руки... Тут люди ходют. - С своими, никак, поругался? - Ушел. Сутки вот у Мишки... Живу, как приблудная собака. - Как же ты теперича? - Аксинья разжала обнимавшие Григория руки изябко запахнула полы шубы. - Давай, Гриша, к плетню отойдем. Что жетак-то, посередь дороги? Отошли. Григорий, разметав сугроб, прислонился к промерзлому трескучемуплетню спиной. - Не знаешь, ушла к своим Наталья? - Не знаю... Уйдет, должно. А то будет тут жить? Григорий просунул иззябшую руку Аксиньи себе в. рукав; сжимая пальцамиузкую ее кисть, спросил: - Как же будем? - Я, миленький, не знаю. Как ты, так и я. - Бросишь Степана? - И не охну. Хучь зараз. - Где-нибудь наймемся обое, будем жить. - Хучь под скотину я с тобой, Гриша... Лишь бы с тобой. Постояли, греясь общим теплом. Григорий не хотел идти, стоял, повернувголову на ветер, вздрагивая ноздрями, не поднимая смеженных век. Аксинья,уткнувшись лицом ему под мышку, дышала таким родным, пьянящим запахом егопота, и на губах ее, порочно-жадных, скрытая от глаз Григория, дрожаларадостная, налитая сбывшимся счастьем улыбка. - Завтра дойду до Мохова, может, у него наймусь, - проговорил Григорий,перехватывая повыше запотевшую в пальцах кисть Аксиньиной руки. Аксинья промолчала. Не подняла головы. Недавнюю улыбку с губ ее какветер слизал, и в расширенных глазах загнанным зверьком томилась тоска ииспуг. "Сказать или не сказать?" - думала она, вспомнив про своюбеременность. "Надо сказать", - решила было, но сейчас же, дрогнув отиспуга, отогнала страшную мысль. Женским своим чутьем угадала, что невремя об этом говорить, поняла, что можно навек потерять Григория, и,сомневаясь, от кого из двух зачала ворохнувшегося под сердцем ребенка,слукавила душой: не сказала. - Чего дрогнула? Озябла? - спросил Григорий, кутая ее полой полушубка. - Озябла трошки... Идтить надо, Гриша. Придет Степан, кинется, а менянету. - Он где пошел? - Насилушки спровадила к Аникею в карты играть. Разошлись. На губах Григория остался волнующий запах ее губ, пахнувшихто ли зимним ветром, то ли далеким, неуловимым запахом степного,вспрыснутого майским дождем сена. Аксинья свернула в проулок; пригибаясь, почти побежала. Против чьего-токолодца, там, где скотина взмесила осеннюю грязь, неловко оступилась,скользнув ногой по обмерзшей кочке, и, почувствовав резнувшую боль вживоте, схватилась за колья плетня. Боль утихла, а в боку что-то живое,переворачиваясь, стукнуло гневно и сильно, несколько раз подряд.

XI

Наутро Григорий отправился к Мохову в дом. Сергей Платонович пришел измагазина к чаю. Сидел с Атепиным в столовой, оклеенной дорогими, под дуб,обоями, цедил крепкий, бордовый чай. Григорий в передней положил шапку,вошел в столовую. - Я к вам, Сергей Платонович. - А, Пантелея Мелехова сынок, кажется. - Его. - Тебе чего? - Хотел просить, не наймете ли в работники? Григорий повернул голову на скрип двери. Из зала вышел со сложеннойвчетверо газетой молодой офицер в зеленом кителе, с погонами сотника.Григорий узнал в нем того офицера, которого обогнал в прошлом году наскачках Митька Коршунов. Подвигая офицеру стул, Сергей Платонович сказал! - Что, аль обеднял отец, что сына нанимает? - Я с ним не живу. - Отделился? - Да. - С радостью взял бы, знаю вашу семью, работящий народ, да места у менянет. - В чем дело? - спросил сотник, подсаживаясь к столу и поглядывая наГригория. - В работники парень нанимается. - За лошадьми можешь ухаживать? Правишь хорошо дышловой запряжкой? -спросил сотник, мешая ложечкой в стакане. - Могу. Своих лошадей шесть штук держали. - Мне нужен кучер. Условия твои? - Я не дорого прошу... - В таком случае приходи завтра к отцу в имение. Знаешь, где имениеЛистницкого Николая Алексеевича? - Так точно, знаю. - Отсюда верст двенадцать. Приходи завтра с утра, договоришься там. Григорий потоптался на месте и, уже держась за дверную ручку, сказал: - Мне бы на-часок, ваше благородие, сказать вам... Сотник вышел следом за Григорием в полутемный коридор. Сквозь матовыестекла с террасы скупо сочился розовый свет. - В чем дело?. - Я не один... - Григорий густо покраснел. - Со мной баба. Может, и ейместо какое выйдет? - Жена? - спросил сотник, улыбаясь, поднимая розовые от света брови. - Чужая жена... - Ах, вон как. Ну что ж, устроим и ее черной стряпухой. А муж ее где? - Тут, хуторной. - Ты что же, похитил у мужа жену? - Сама приблудилась. - Романтическая история. Ну хорошо, приходи завтра. Можешь бытьсвободен, братец. Григорий пришел в Ягодное - имение Листницких - часов в восемь утра. Побольшому двору, обнесенному кирпичной облупленной оградой, нескладнораскидались дворовые постройки: флигель под черепичной крышей, счерепичной цифрой посредине - 1910 год, людская, баня, конюшня, птичник икоровник, длинный амбар, каретник. Дом большой, старый, огороженный состороны двора палисадником, ютился в саду. За домом серою стеною стоялиоголенные тополя и вербы левады в коричневых шапках покинутых грачиныхгнезд. Григория встретила за двором ватага крымских черных борзых. Стараяхромая сука, со слезящимся старушечьим взглядом, первая обнюхала Григория,пошла следом, понурив сухую голову. В людской кухарка ругалась смолоденькой веснушчатой горничной. В табачном дыму, как в мешке, сидел упорога старый губатый человечина. Григория горничная провела в дом. Впередней воняло псиной и неподсохшими звериными шкурами. На столе валялсячехол от двустволки и ягдташ с истрепанными зелеными шелковыми махрами. - Молодой барин зовет к себе. - Из боковых дверей выглянула горничная. Григорий опасливо оглядел свои грязные сапоги, шагнул в дверь. На кровати, стоявшей под окном, лежал сотник; на одеяле - коробка сгильзами и табаком. Начинив папиросу, сотник застегнул ворот белойсорочки, сказал: - Рано ты. Подожди, сейчас отец придет. Григорий стал у двери. Через минуту по скрипучему полу переднейзашаркали чьи-то шаги. Густой низкий бас спросил в дверную щель: - Не спишь, Евгении? - Входите. Вошел старик в черных кавказских бурках. Григорий глянул на него сбоку,и первое, что ему кинулось в глаза, - это тонкий покривленный нос и белые,под носом желтые от курева, широкие полудуги усов. Старик был саженногороста, плечист и худ. На нем дрябло обвисал длинный верблюжьего сукнасюртук, воротник петлей охватывал коричневую, в морщинах, шею. Близко кпереносице сидели выцветшие глаза. - Вот, папа, кучер, которого я вам рекомендую. Парень из хорошей семьи. - Чей это? - буркнул старик раскатом гудящего голоса. - Мелехова. - Которого Мелехова? - Пантелея Мелехова сын. - Прокофия знал, Пантелея тоже знаю. Хромой такой, из черкесов? - Так точно - хромой. - Григорий тянулся струною. Он помнил рассказы отца об отставном генерале Листницком - героерусско-турецкой войны. - Почему нанимаешься? - грохотало сверху. - Не живу с отцом, ваше превосходительство. - Какой же из тебя будет казак, ежели ты наймитом таскаешься? Отец,отделяя тебя, разве ничего не дал? - Так точно, ваше превосходительство, не дал. - Тогда другое дело. Ты с женой нанимаешься? Сотник резко скрипнул кроватью. Григорий повел глазами, увидел - сотникморгает, дергает головой. - Так точно, ваше превосходительство. - Безо всяких превосходительств. Не люблю! Цена восемь рублей в месяц.Это обоим. Жена будет стряпать на дворовых и сезонных рабочих. Согласен? - Так точно. - Чтоб были в имении завтра же. Займешь в людской ту половину, вкоторой жил прежний кучер. - Как ваша вчерашняя охота? - спросил сын у старика и опустил на коврикузкие ступни. - Выгнали из Гремячего лога лисовина, гнали до леса. Старый попался,обманул собак. - Казбек все хромает? - У него, как оказалось, вывих. Ты поскорей, Евгений, завтрак стынет. Старик повернулся к Григорию, щелкнул сухими, костлявыми пальцами. - Шагом - марш! Завтра к восьми часам чтобы был здесь. Григорий вышел за ворота. У заднего фасада амбара борзые грелись наподсохшей от снега земле. Старая сука со старушечьим взглядом затрусила кГригорию, обнюхала его сзади и провожала до первой балки, понуро опустивголову, ступая шаг в шаг. Потом вернулась.

XII

Аксинья отстряпалась рано, загребла жар, закутала трубу и, перемывпосуду, выглянула в оконце, глядевшее на баз. Степан стоял возле слег,сложенных костром у плетня к мелеховскому базу. В уголке твердых губ еговисела потухшая цигарка; он выбирал из костра подходящую соху. Левый уголсарая завалился, надо было поставить две прочные сохи и прикрытьоставшимся камышом. С утра на верхушках Аксиньиных скул - румянец, в молодом блеске глаза.Не укрылась перемена от Степана; завтракая, спросил: - Ты чего? - А чего я? - Аксинья вспыхнула. - Блестишь, будто постным маслом намазанная. - От печи жарко... в голову кинулось. - И, отвернувшись, глазамиворовато шмыгнула в окно: не идет ли Мишки Кошевого сестра? Та пришла только перед сумерками. Вымученная ожиданием, Аксиньявстрепенулась: - Ты ко мне, Машутка? - Выдь на-час. Степан перед осколком зеркала, вмазанного в выбеленную грудину печи,зачесывал чуб, гладил куцей расческой из бычачьего рога каштановые усы. Аксинья опасливо глянула в сторону мужа: - Ты, никак, куда-то собираешься? Степан ответил не сразу, положил расческу в карман шаровар, взял изпечурки колоду карт и кисет. - К Аникушке пойду, посижу трошки. - И когда ты находишься? Искоренили карты: что ни ночь, то им игра. Докочетов просиживают. - Но, будя, слыхали. - Опять в очко будешь играть? - Отвяжись, Аксютка. Вон человек ждет, иди. Аксинья боком вышла в сенцы. У входа встретила ее улыбкой румяная, взасеве веснушек, Машутка. - Пришел ить Гришка. - Ну? - Пересказывал, чтоб, как затемнеет, шла к нам. Аксинья, хватая Машуткины руки, теснила ее к двери. - Тише, тише, любушка. Что ж он, Маша? Может, ишо чего велел сказать? - Гутарит, чтоб забрала свое, что унесешь. Аксинья, вся в огне и дрожи, вертела головой, поглядывая на двери,переступая с ноги на ногу. - Господи, как же я?.. А?.. Так-то скорочко... Ну, что я? Погоди, скажиему, что я скоро... А где он меня перевстренет? - Заходи в хату. - Ох, нет!.. - Ну, ничего, я скажу ему, он выйдет. Степан надел сюртук, тянулся к висячей лампе, прикуривая. - Чего она прибегала? - спросил между двумя затяжками. - Кто? - Да Машка Кошевых. - А, это она по своему делу... юбку просила скроить. Сдувая с цигарки черные хлопья пепла, Степан пошел к двери... - Ты ложись, не жди! - Ну-но. Аксинья припала к замороженному окну, опустилась перед лавкой наколени. По стежке, протоптанной к калитке, заскрипели шаги уходящегоСтепана. Ветром схватило искорку цигарки и донесло до окна. В оттаявшийкружок стекла Аксинья на минуту увидела при свете пламенеющей цигаркиполукруг придавившей хрящеватое ухо папахи, смуглую щеку. В большой шалевый платок лихорадочно кидала из сундука юбки, кофточки,полушалки - девичье свое приданое, - задыхаясь, с растерянными глазами, впоследний раз прошлась по кухне и, загасив огонь, выбежала на крыльцо. Измелеховского дома кто-то вышел на баз проведать скотину. Аксиньядождалась, пока заглохли шаги, накинула на дверной пробой цепку и,прижимая узел, побежала к Дону. Из-под пухового платка выбились прядиволос, щекотали щеки. Дошла задами до двора Кошевых - обессилела, с трудомпереставляла зачугуневшие ноги. Григорий ждал ее у ворот. Принял узел имолча первым пошел в степь. За гумном Аксинья, замедляя шаги, тронула Григория за рукав: - Погоди чудок. - Чего годить? Месяц взойдет не скоро, надо поспешать. - Погоди, Гриша. - Аксинья, сгорбившись, стала. - Ты чего? - Григорий наклонился к ней. - Так... живот чтой-то. Чижелое нады подняла. - Облизывая спекшиесягубы, жмурясь от боли до огненных брызг в глазах, Аксинья схватилась заживот. Постояла немного, согнутая и жалкая, и, заправляя под платок прядиволос, тронулась. - Ну все, пойдем! - Ты и не спросишь, куда я тебя веду... Может, до первого яра, а тамспихну? - улыбнулся в темноту Григорий. - Все одно уж мне. Доигралась. - Голос Аксиньи звякнул невеселымсмехом... Степан в эту ночь вернулся, как всегда, в полночь. Зашел в конюшню,кинул в ясли наметанное конем под ноги сено, снял недоуздок и поднялся накрыльцо. "Должно, ушла на посиделки", - подумал, скидывая с пробоя цепку.Вошел в кухню, плотно притворил дверь, зажег спичку. Был он в выигрыше(играли на спички), оттого мирен и сонлив. Засветил огонь и, недогадываясь о причине, оглядел в беспорядке разбросанные по кухне вещи.Слегка удивленный, прошел в горницу. Темной пастью чернел раскрытыйсундук, на полу лежала старенькая, забытая впопыхах женина кофтенка.Степан рванул с плеч полушубок, кинулся в кухню за огнем. Оглядел горницу- понял. Швырком кинул лампу, не отдавая себе ясного отчета в том, чтоделает, рванул со стены шашку, сжал эфес до черных отеков в пальцах, -подняв на конце шашки голубенькую, в палевых цветочках, позабытуюАксиньину кофтенку, подкинул ее кверху и на лету, коротким взмахом,разрубил пополам. Посеревший, дикий, в волчьей своей тоске, подкидывал к потолкуголубенькие искромсанные шматочки; повизгивающая отточенная стальразрубала их на лету. Потом, оборвав темляк, кинул шашку в угол, ушел в кухню и сел за стол.Избочив голову, долго гладил дрожащими железными пальцами невымытую крышкустола.

XIII

Беда в одиночку сроду не ходит: утром, по недогляду Гетька, племеннойбугай Мирона Григорьевича распорол рогом лучшей кобылице-матке шею. Гетькоприбежал в курень белый, растерянный, била его трясучка. - Беда, хозяин! Бугай, шоб вин сдох, проклятый бугай... - Чего бугай? Ну? - встревожился Мирон Григорьевич. - Кобылу спортил... пырнул рогом... я кажу... Мирон Григорьевич раздетый выскочил на баз. Возле колодца Митька утюжилколом красного пятилетка-бугая. Тот, пригибая к земле морщинистыйподгрудок, волоча его по снегу, крутил низко опущенной головой, далеконазад кидая ногою снег, рассевая вокруг спирально скрученного хвостасеребряную пыль. Он не бежал от побоев, лишь глухо взмыкивал, перебиралзадними ногами, как перед прыжком. В горле его ширился, рос клокочущий рев. Митька бил его по морде, побокам, в хрипе безобразной ругани, не обращая внимания на Михея, которыйтянул его сзади за ремень. - Отступись, Митрий!.. Христом-богом прошу!.. Забрухает он тебя!..Григорич, да чего ж ты глядишь?.. Мирон Григорьевич бежал к колодцу. У плетня, понуро свесив голову,стояла кобылица. Запотевшие у кострецов впадины, черные и глубокие, ходилив дыханье, с шеи на снег и на круглые шишки грудных мускулов текла кровь.Мелкая дрожь волнила светло-гнедую шерсть на спине и боках, сотрясая пахи. Мирон Григорьевич забежал наперед. На шее, разваленной пополам,дымилась в розовом рана. Глубокий, хоть ладонь суй, длинный порез,обнаженное коленчатое горло в судороге дыханья. Мирон Григорьевич сжал вкулаке челку, потянул вверх опущенную голову кобылицы. Прямо в глазахозяину направила она мерцающий фиолетовый зрачок, будто спросила: "Что жедальше?" И на немой вопрос крикнул Мирон Григорьевич: - Митька! Дубовую кору вели обдать. А ну, торопись! Гетько, сотрясая в беге треугольный на грязной шее кадык, побежал дратьс дуба кору. Митька подошел к отцу, оглядываясь на кружившего по дворубугая. Красный, на талой белени снежища, колесил тот по двору, изрыгаяпрорвавшийся безостановочный рев. - Держи за чуб! - приказал Митьке отец. - Михей, беги за бечевкой!Скорей, морду побью!.. Бархатную, в редком волосе, верхнюю губу кобылицы закрутили веревкой назакрутке, чтоб не чуяла боли. Подошел дед Гришака. Принесли в расписнойчашке желудевого цвета отвар. - Остуди, - горяч, небось. Слышишь аль нет, Мирон? - Батя, идите в курени с богом! Простынете тута! - А я велю остудить. Загубить хочешь матку? Рану промыли. Мирон Григорьевич зяблыми пальцами вдевал в иглу-цыганкусуровинку. Зашивал сам. Искусный лег на рану шов. Не успел МиронГригорьевич отойти от колодца, из куреня прибежала Лукинична. Порожниесумки ее блеклых щек смяла тревога. Она отозвала мужа в сторону: - Наталья пришла, Григорич!.. Ах, боже-е ты мой! - Чего ишо?.. - взъерошился Мирон Григорьевич, бледнея конопинамибелесого лица. - С Григорием... ушел зятек из дому! - Лукинична раскрылилась, как грачперед взлетом, хлопнув руками по подолу, прорвалась на визг: - Страмы навесь хутор!.. Кормилец, господи, что за напастина!.. Ах! Ох! Наталья в платке и куцей зимней кофтенке стояла посреди кухни. Двеслезинки копились у переносицы, не падая. На щеках ее кирпичными плитамилежал румянец. - Ты чего заявилась? - напустился отец, влезая в кухню. - Муж побил? Незаладили? - Ушел он, - глотая сухмень рыдания, икнула Наталья и, мягкокачнувшись, упала перед отцом на колени. - Батянюшка, пропала моя жизня!..Возьми меня оттель! Ушел Гришка с своей присухой!.. Одна я! Батянюшка, якак колесом перееханная!.. - часто залопотала Наталья, не договариваяконцы слов, снизу моляще взглядывая в рыжую подпалину отцовской бороды. - Постой, а ну, погоди!.. - Не из чего там жить! Заберите меня!.. - Наталья быстро переползла ксундуку и на ладони кинула дрогнувшую в плаче голову. Платок ее сбился наспину, гладко причесанные черные прямые волосы свисали на бледные уши.Плач в тяжелую минуту - что дождь в майскую засуху; мать прижала к впаломуживоту Натальину голову, причитая нескладное, бабье, глупое; а МиронГригорьевич, распалясь - на крыльцо. - Запрягай в двое саней!.. В дышловые!.. Петух, деловито топтавший у крыльца курицу, - испуганный громким зыком,прыгнул с нее и враскачку заковылял подальше от крыльца, к амбарам, квохчаи негодуя. - Запрягай!.. - Мирон Григорьевич крушил сапогами резные балясины укрыльца и только тогда ушел в курень, оставив безобразно выщербленныеперила, когда Гетько на рысях вывел из конюшни пару вороных, на ходунакидывая хомуты. За Натальиным имуществом поехали Митька с Гетьком. Украинец врассеянности сшиб санями не успевшего убраться с дороги поросенка, думаяпро свое: "Мабуть, за цим дилом забудэ хозяин об кобыли?" И радовался,ослаблял вожжи. "Такий вредный чертяка, як раз забудэ!.." - настигала мысль, и Гетько,хмурясь, кривил губы. - Прыгай, чортобис!.. Ось я тоби! - и сосредоточенно норовил щелкнутькнутом вороного под то самое место, где екала селезенка.

XIV

Сотник Евгений Листницкий служил в лейб-гвардии Атаманском полку. Наофицерских скачках разбился, переломил в предплечье левую руку. Послелазарета взял отпуск и уехал в Ягодное к отцу на полтора месяца. Старый, давно овдовевший генерал жил в Ягодном одиноко. Жену он потерялв предместье Варшавы в восьмидесятых годах прошлого столетия. Стреляли вказачьего генерала, попали в генеральскую жену и кучера, изрешетили вомногих местах коляску, но генерал уцелел. От жены остался двухлетний тогдаЕвгений. Вскоре после этого генерал подал в отставку, перебрался в Ягодное(земля его - четыре тысячи десятин, - нарезанная еще прадеду за участие вОтечественной войне 1812 года, находилась в Саратовской губернии) и зажилчернотелой, суровой жизнью. Подросшего Евгения отдал в кадетский корпус, сам занялся хозяйством:развел племенной скот, с императорского завода купил на племя рысистыхпроизводителей и, скрещивая их с лучшими матками из Англии и с донскогоПровальского завода, добился своей породы. Держал на своей казачьей паевойи купленной земле табуны, сеял - чужими руками - хлеб, зимой и осеньюохотился с борзыми, изредка, запираясь в белом зале, пил неделями. Точилаего злая желудочная болезнь, и по строжайшему запрету врачей не мог онглотать пережеванную пищу; жевал, вытягивал соки, а жевки выплевывал насеребряную тарелочку, которую сбоку, на вытянутых руках, постоянно держалмолодой, из мужиков, лакей Вениамин. Был Вениамин придурковат, смугл, на круглой голове - не волосы, ачерный плюш. Служил у пана Листницкого шесть лет. Вначале, когда припалостоять над генералом с серебряной тарелочкой, не мог без тошноты глядеть,как старик выплевывает серые, измочаленные зубами жевки, потом привык. В имении из дворни, кроме Вениамина, жили: кухарка Лукерья, одряхлевшийконюх Сашка, пастух Тихон, поступивший на должность кучера Григорий иАксинья. Рыхлая, рябая, толстозадая Лукерья, похожая на желтый комневсхожего теста, с первого же дня отшила Аксинью от печи. - Стряпать будешь, когда рабочих на лето наймет пан, а сейчас я самауправлюсь. На обязанности Аксиньи лежало три раза в неделю мыть в доме полы,кормить гурты птицы и содержать птичий двор в чистоте. Она ретиво взяласьза службу, всем стараясь угодить, не исключая и Лукерьи. Григорий большуючасть времени проводил в просторной рубленой конюшне вместе с конюхомСашкой. До сплошных седин дожил старик, но Сашкой так и остался. Никто небаловал его отчеством, а фамилии, наверное, не знал и сам старыйЛистницкий, у которого жил Сашка больше двадцати лет. В молодости Сашкакучеровал, но под исход жизни, теряя силу и зрение, перешел в конюхи.Низенький, весь в зеленой седине (на руках и то рос седой волос), с носом,расплюснутым еще в детстве ударом чекмаря, вечно улыбался он голубойдетской улыбкой, мигая на окружающее простодушными, в красных складках,глазами. Портили его апостольское лицо нос курносый, с веселинкой, даизуродованная стекающим книзу шрамом нижняя губа. Под пьянку в солдатчину(родом Сашка был из богучарских москалей) вместо простой водки хватил ониз косухи "царской водки": огненная струйка и пришила ему нижнюю губу кподбородку. Там, где пролилась эта струйка, остался не зарастающий волосомрозовый и веселый косой шрам, будто неведомый зверек лизнул Сашку вбороду, положив след тонюсенького напильчатого языка. Сашка частобаловался водкой, в такие минуты бродил по двору имения - сам хозяин, -шпаклюя ногами, становился против окон панской спальни и хитро крутилпальцем перед веселым своим носом. - Миколай Лексеич! А Миколай Лексеич! - звал он громко и строго. Старый пан, если был в эту минуту в спальне, подходил к окну. - Нажрался, пустяковая твоя душа? - гремел он из окна. Сашка поддергивал спадавшие портки, подмигивал, шельмовато улыбался.Улыбка вытанцовывалась у него наискось через все лицо: от прижмуренноголевого глаза до розового шрама, стекавшего из правого угла рта. Поперечнаябыла улыбка, но приятная. - Миколай Лексеич, ваше преподобие, я тебя зна-а-аю!.. - И Сашка,приплясывая, грозил торчмя поднятым, тонким и грязным пальцем. - Поди проспись, - примиряюще улыбался из окна пан, всей обкуреннойпятерней закручивая нависшие усы. - Черт Сашку не ом-манет! - смеялся Сашка, подходя к палисаднику. -Миколай Лексеич, ты... как и я. Мы с тобой как рыба с водой. Рыба на дно,а мы... на гумно. Мы с тобой богатые, во!.. - Сашка, корячась, широкорасплескивал руки. - Нас все знают, по всей Донской области. Мы... - голосСашки становился печален и вкрадчив, - мы с тобой, вашепревосходительство, всем хороши, только вот носы у нас говенные! - Чем же? - любопытствовал пан, сизея от смеха и шевеля усами иподусниками. - Через водку, - отчеканивал Сашка, часто моргая и слизывая языкомслюну, сползавшую по канальцу розового шрама. - Ты, Миколай Лексеич, непей. А то вовзят пропадем мы с тобой! Проживем все дотла!.. - Поди вот, похмелись. Пан кидал в окно двугривенный. Сашка ловил на лету, прятал за подкладкукартуза. - Ну, прощай, генерал, - вздыхал он, уходя. - А лошадей-то поил? - заранее улыбаясь, спрашивал пан. - Черт паршивый! Ать сукин сын! - багровея, орал Сашка ломким голосом.Гнев трепал его лихорадкой. - Сашка чтоб лошадей забыл напоить? А? Умру -и то приползу по цебарке кринишной дать, а он, ать, придумал!.. Тоже!.. Сашка уходил, облитый незаслуженной обидой, матерясь и грозя кулаками.Сходило ему все: и пьянка, и панибратское обращение с паном; оттогосходило, что был Сашка незаменимый конюх. Зиму и лето спал он в конюшне, впорожнем станке; никто лучше его не умел обращаться с лошадьми, был он иконюх и коновал: веснами в майском цветении рвал травы, выкапывал в степи,в суходолах и мокрых балках целебные корни. Высоко на стенках конюшнивисели сушеные пучки разнолистной травы: яровик - от запала, змеиное око -от укуса гадюки, чернолист - от порчи ног, неприметная белая травка,растущая в левадах у корней верб, - от надрыва, и много других неведомыхтрав от разных лошадиных недугов и хвори. В конюшне, в станке, где спал Сашка, зиму и лето паутинной занавесьювисел тонкий, липнущий к горлу аромат. На дощатой кровати лежало прикрытоепопоной, сбитое камнем сено и весь провонявший конским потом Сашкин зипун.Пожитков, кроме зипуна и дубленого полушубка, у Сашки не было. Тихон, губатый, здоровенный и дурковатый казак, жил с Лукерьей,втихомолку беспричинно ревновал ее к Сашке. В месяц раз брал он Сашку запуговицу просаленной рубахи и уводил на зады. - Дед, ты на мою бабу не заглядывайся! - Это как сказать... - Сашка многозначительно мигал. - Отступись, дед! - просил Тихон. - Я, дружок, рябых люблю. Мне шкалик не подноси, а рябую вынь даположь. Что ни дюжей ряба - дюжей нашего брата, шельма, любит. - В твои годы, дед, совестно и грех... Эх ты, а ишо лекарь, лошадейпользуешь, святое слово знаешь... - Я на все руки лекарь, - упорствовал Сашка. - Отступись, дед! Нельзя так-то. - Я, брат, эту Лукерью пристигну. Прощайся с ней, шельмой, отобью! Она- как пирог с изюмом. Только изюм-то повыковырянный, оттого будто рябамалость. Люблю таких! - На вот... а под ноги не попадайся, а то убью, - говорил Тихон,вздыхая и вытягивая из кисета медяки. Так каждый месяц. В сонной одури плесневела в Ягодном жизнь. Глухое, вдали от проезжихшляхов, лежало по суходолу имение, с осени глохла связь со станицей ихуторами. Зимой на бугор, упиравшийся в леваду выпуклым песчаным мысом,ночами выходили волчьи выводки, зимовавшие в Черном лесу, выли, пугаялошадей. Тихон шел в леваду стрелять из панской двустволки, а Лукерья,кутая дерюжкой толстый - что печной заслон - зад, замирала, ожидаявыстрела, всматриваясь в темноту заплывшими в жирных рябых щеках глазками.В это время представлялся ей дурной, плешивый Тихон красивым и отчаяннохрабрым молодцом, и, когда хлопала дверь в людской, впуская дымящийся пари Тихона, она теснилась на кровати и, воркуя, сладко обнимала назябшегосожителя. Летом Ягодное допоздна гудело голосами рабочих. Сеял пан десятин сорокразного хлеба, рабочих нанимал убирать. Изредка летом наезжал в имениеЕвгений, ходил по саду и леваде, скучал. Утрами просиживал возле пруда судочками. Был он невысок, полногруд. Носил чуб по-казачьи, зачесывая направую сторону. Ловко обтягивал его офицерский сюртук. Григорий в первые дни, как только поселился в имении с Аксиньей, частобывал у молодого хозяина. В людскую приходил Вениамин; склоняя плюшевуюголову, улыбался: - Иди, Григорий, к молодому пану, велел позвать. Григорий входил, становился у притолоки. Евгений Николаевич, щеряредкие широкие зубы, указывал рукой на стул: - Садись. Григорий садился на краешек. - Как тебе нравятся наши лошади? - Добрые кони. Серый дюже хорош. - Ты его почаще проезжай. Смотри, наметом не гони. - Мне дед Сашка толковал. - А Крепыш как? - Это гнедой-то? Цены не уставлю. Копыто вот защербил, перековать надо. Молодой пан, щуря пронзительные серые глаза, спрашивал: - Тебе ведь в лагери в мае идти? - Так точно. - Я поговорю с атаманом, не пойдешь. - Покорнейше благодарю. Молчали. Сотник, расстегнув воротник мундира, поглаживал женски белуюгрудь. - Что ж, ты не боишься, что Аксиньин муж отнимет ее у тебя? - Он от нее отказался, не отнимет. - Кто тебе говорил? - Ездил в станицу за ухналями [ухнали - гвозди для подков], видалхуторного одного. Гутарит, запил Степан втемную. "Мне, мол, Аксютка и загрош не нужна. Пущай, я себе похлеще сыщу". - Аксинья - красивая баба, - говорил сотник, задумчиво глядя повышеГригорьевых глаз, блудя улыбкой. - Баба ничего, - соглашался Григорий и хмурился. Евгению кончался срок отпуска. Он мог уже свободно, без перевязкиносить руку, поднимать, не сгибая в локте. В последние дни он часто просиживал у Григория, в его половине людской.Аксинья чисто выбелила замшевшую в грязи комнату, отмыла наличники окон,выскребла битым кирпичом полы. Бабьим уютом пахнуло в пустой веселойкомнатке. Из подземки дышало жаром. Сотник, накинув синего сукна,романовский полушубок, шел в людскую. Выбирал такое время, когда Григорийбыл занят с лошадьми. Приходил сначала на кухню, шутил с Лукерьей и,повернувшись, шел в другую половину. Садился у подземки на табуретке,остро сутулил спину, глядел на Аксинью бесстыдным улыбчивым взглядом.Аксинья терялась в его присутствии, дрожали в пальцах спицы, набиравшиепетли чулка. - Как живешь, Аксиньюшка? - спрашивал сотник, наводняя комнатушку синимпапиросным дымом. - Благодарствую. Аксинья поднимала глаза и, встречаясь с прозрачным взглядом сотника,молчаливо говорившим о его желании, вспыхивала румянцем. Ей было досадно инеприятно глядеть в оголенные светлые глаза Евгения Николаевича. Онаневпопад отвечала на разные пустяковые вопросы, норовила поскорее уйти. - Пойду. Надо уткам зерна всыпать. - Посиди. Успеешь, - улыбался сотник и дрожал ногами в плотнообтягивающих рейтузах. Он подолгу расспрашивал Аксинью про ее прежнее житье, играл низкиминотками такого же, как и у отца, голоса, похабничал светлыми, какродниковая вода, глазами. Управившись, Григорий приходил в людскую. Сотник гасил в глазахнедавние огни, угощал его папиросой, уходил. - Чего он сидел? - глухо, не глядя на Аксинью, спрашивал Григорий. - А я почем знаю? - Аксинья, вспоминая взгляд сотника, деланносмеялась. - Пришел, сел вот туточка, гля-ка, Гришенька, вот так-то, - онапоказывала, как сидел сотник, похоже горбатила спину, - и сидит и сидит,ажник тошно, а коленка вострая-превострая. - Примолвила, что ль, его? - Григорий зло щурился. - Нужен он мне! - То-то гляди, а то я его в одночась спихну с крыльца. Аксинья, улыбаясь, глядела на Григория и не могла понять, серьезно онговорит или шутит.

XV

На четвертой неделе поста сдала зима. На Дону бахромой легли окраинцы,ноздревато припух, поседел подтаявший сверху лед. Вечерами глухо гуделагора, по стариковским приметам - к морозу, а на самом деле - вплотнуюподходила оттепель. По утрам легкие ледозвонили заморозки, а к полуднюземля отходила и пахло мартом, примороженной корой вишневых деревьев,прелой соломой. Мирон Григорьевич исподволь готовился к пахоте, пополневшими днямивозился под навесом сарая, тесал зубья к боронам, вместе с Гетьком делалдва новых колесных стана. Дед Гришака говел на четвертой неделе. Приходилиз церкви почерневший от холода, жаловался снохе: - Заморил поп, никудышный служака, да-с, служит, как яишник с возомедет. Это беда! - Вы бы, батя, на страстной неделе говели, все потеплеет к томувремени. - Ты мне Наташку покличь. Пущай она чулки потолще свяжет, а в таких-тоголопятых и серый бирюк с пару зайдется. Наталья жила у отца, "как хохол на отживе": ей все казалось, чтоГригорий вернется к ней, сердцем ждала, не вслушиваясь в трезвый нашепотразума; исходила ночами в жгучей тоске, крушилась, растоптанная нежданной,незаслуженной обидой. А к этому прибавилось другое, и Наталья с холоднымстрахом шла к концу, ночами металась в своей девичьей горенке, какподстреленный чибис по ендовной куге. С первых дней по-иному сталпоглядывать на нее Митька, а однажды, прихватив Наталью в сенцах, прямоспросил: - Скучаешь по Гришке? - А что тебе? - Тоску твою хочу разогнать... Наталья взглянула ему в глаза и ужаснулась в душе своей догадке. ИгралМитька зелеными кошачьими глазами, маслено блестел в темноте сенейразрезами зрачков. Наталья, хлопнув дверью, вскочила в боковушку к дедуГришаке и долго стояла, прислушиваясь к тревожному трепету сердца. Надругой день после этого Митька подошел к ней на базу. Он метал скотинесено, и на прямых его волосах, на папахе шпанского меха висели зеленыетравяные былки. Наталья отгоняла от свиного корыта увивавшихся собак. - Ты не мордуйся, Наташка... - Я бате зашумлю! - крикнула Наталья, закрываясь от него руками. - Тю, сдурела! - Уйди, проклятый!.. - Ну, чего шумишь? - Уйди, Митька! Зараз пойду и расскажу бате!.. Какими ты глазами наменя глядишь? И-и-и, бессовестный!.. Как тебя земля держит! - А вот держит и не гнется. - Митька в подтверждение топнул сапогами иподпер бока. - Не лезь ко мне, Митрий! - Зараз я и не лезу, а ночью приду. Ей-богу, приду. Наталья ушла с база, содрогаясь. Вечером постелила себе на сундуке,положила с собой младшую сестренку. Ночь проворочалась, горячечнымиглазами вклиниваясь в темноту. Шороха ждала, чтобы крикнуть на весь дом,но тишина нарушалась только сапом спящего рядом, за стенкой, деда Гришакида редкими всхрапами разметавшейся под боком сестры. Отравленная бабьим неусыпным горем, разматывалась пряжа дней. Митька, не изживший давнего своего позора со сватовством, ходил хмурыйи злой. По вечерам уходил на игрища и редко приходил домой рано, всебольше заря выкидывала. Путался с гулящими жалмерками, ходил к Степануиграть в очко. Мирон Григорьевич до поры до-времени молчал, приглядывался. Как-то перед пасхой Наталья встретила около моховского магазинаПантелея Прокофьевича. Он окликнул ее первый: - Погоди-ка на-часок. Наталья остановилась. Затосковала, глянув на горбоносое, смутнонапоминавшее Григория лицо свекра. - Ты чего ж к старикам не заглянешь? - смущенно обегая ее глазами,заговорил старик, словно сам был виноват перед Натальей. - Баба там потебе соскучилась: что да чего ты там... Ну, как живешь-можешь? Наталья оправилась от безотчетного смущения. - Спасибочко... - и, запнувшись (хотела назвать батей), смутившись,докончила: - Пантелей Прокофьевич. - Что ж не наведаешься к нам? - По хозяйству... работаю. - Гришка наш, эх!.. - Старик горько закрутил головой. - Подковал оннас, стервец... Как ладно зажили было-к... - Что ж, батя... - высоким, рвущимся голосом зазвенела Наталья, - несудьба, видать. Пантелей Прокофьевич растерянно засуетился, глянув в глаза Натальи,налитые слезами. Губы ее сводило, усилие держало слезы. - Прощай, милушка!.. Ты не горюй по нем, по сукинову сыну, он ногтятвоего не стоит. Он, может, вернется. Повидать бы мне его, уж я доберусь! Наталья пошла, вобрав голову в плечи, как побитая. Пантелей Прокофьевичдолго топтался на одном месте, будто сразу хотел перейти на рысь. Наталья,заворачивая за угол, оглянулась: свекор хромал по площади, с силой налегаяна костыль.

XVI

У Штокмана стали собираться реже. Подходила весна. Хуторцы готовились квесенней работе; лишь с мельницы приходили Валет с Давыдкой и машинистИван Алексеевич. В страстной четверг перед вечером собрались в мастерской.Штокман сидел на верстаке, подчищая напилком сделанное из серебряногополтинника кольцо. В окно ложилась вязанка лучей закатного солнца.Розовый, с желтизной, лежал на полу пыльный квадрат. Иван Алексеевичкрутил в руках клещи-кусачки. - Надысь был у хозяина, ходил толковать о поршне. Надо в Миллерововезть, там дадут ему рахунку [дать рахунку - довести дело до конца], а мычто же можем поделать? Трещина образовалась вот какая, - неизвестно комупоказал Иван Алексеевич на мизинце размер трещины. - Там ведь завод, кажется, есть? - спросил Штокман, двигая напилком,сея вокруг пальца тончайшую серебряную пыль. - Мартеновский. Мне припало в прошлом году побывать. - Много рабочих? - До черта. Сотни четыре. - Ну, как они? - Штокман, работая, встряхивал головой, и слова падалираздельно, как у заики. - Им-то житье. Это тебе не пролетарии, а так... навоз... - Почему же это? - поинтересовался Валет, сидя рядом со Штокманом,скрестив под коленями куценькие, обрубковатые пальцы. Давыдка-вальцовщик, седой от мучной пыли, набившейся в волосы, ходил помастерской, разбрызгивая чириками шуршащую пену стружек, с улыбкойприслушиваясь к сухому пахучему шелесту. Казалось ему, что идет он побуераку, занесенному багряным листопадом, листья мягко уминаются, а подними - юная упругость сырой буерачной земли. - А потому это, что все они зажиточные. Каждый имеет свой домик, своюбабу со всяким удовольствием. А тут к тому ишо половина из них баптисты.Сам хозяин - проповедник у них, ну, и рука руку моет, а на обеих грязимотыгой не соскребешь. - Иван Алексеевич, какие это баптисты? - остановился Давыдка, уловивнезнакомое слово. - Баптисты-то? По-своему в бога веруют. Навроде полипонов [полипоны -кличка старообрядцев]. - Каждый дурак по-своему с ума сходит, - добавил Валет. - Ну, так вот, прихожу я к Сергею Платоновичу, - продолжал ИванАлексеевич начатый рассказ, - у него Атепин-Цаца сидит. "Погоди, говорит,в прихожей". Сел, дожидаюсь. Сквозь дверей слышу разговор ихний. Самрасписывает Атепину: мол, очень скоро должна произойтить война с немцами,вычитал из книжки, а Цаца, знаешь, как он гутарит? "Конецно, гутарит, я свами не согласный насцет войны". Иван Алексеевич так похоже передразнил Атепина, что Давыдка, округливрот, пустил короткий смешок, но, глянув на язвительную мину Валета, смолк. - "Война с Россией не могет быть, потому цто Германия правдается нашимхлебом", - продолжал Иван Алексеевич пересказ слышанного разговора. - Тутвступается, ишо один, по голосу не опознал, а посля оказался панаЛистницкого сын, офицер. "Война, дескать, будет промеж Германией иФранцией за виноградные поля, а мы тут ни при чем". - Ты, Осип Давыдович, как думаешь? - обратился Иван Алексеевич кШтокману. - Я предсказывать не умею, - уклончиво ответил тот, на вытянутой рукесосредоточенно рассматривая отделанное кольцо. - Задерутся они - быть и нам там. Хошь не хошь, а придется, за волосыпритянут, - рассуждал Валет. - Тут, ребятки, какое дело... - заговорил Штокман, мягко освобождаякусачки из пальцев Ивана Алексеевича. Говорил он серьезно, как видно собираясь основательно растолковать.Валет удобнее подхватил сползавшие с верстака ноги, на лице Давыдкиокруглились губы, не прикрывая влажной, кипени плотных зубов, Штокман сприсущей ему яркостью, сжато, в твердых фразах обрисовал борьбукапиталистических государств за рынки и колонии, В конце его, возмущенноперебил Иван Алексеевич: - Погоди, а, мы-то тут, при чем? - У тебя и у других таких же головы будут болеть с чужого похмелья, -улыбнулся Штокман. - Ты не будь, дитем, - язвил. Валет, - старая поговорка: "Паны дерутся,а у холопов чубы трясутся". - У-у-гу-м... - Ивад Алексеевич насупился, дробя какую-то, громоздкую,неподатливую глыбу мыслей. - Листницкий этот чего прибивается к Моховым? Не за дочерью его топчет?- спросил Давыдка. - Там уже коршуновский потомок топтался... - злословит Валет. - Слышишь, Иван Алексеевич? Офицер чего там нюхает? Иван Алексеевич встрепенулся, словно кнутом его под коленки жиганули. - А? Что гутаришь? - Задремал, дядя!.. Про Листницкого разговор. - На станцию едет. Да, ишо новостишка: оттель выхожу, на крыльце - ктобы вы думали? Гришка Мелехов. Стоит с кнутиком. Спрашиваю: "Ты чего тут,Григорий?" - "Листницкого пана везу на Миллеровскую". - Он у них в кучерах, - вступился Давыдка. - С панского стола объедки схватывает. - Ты, Валет, как цепной кобель, любого обрешешь. Разговор на минуту смолк. Иван Алексеевич поднялся идти. - Ты не к стоянию спешишь? - съехидничал напоследок Валет. - Мне каждый день стояние. Штокман проводил всегдашних гостей; замкнув мастерскую, пошел в дом. В ночь под пасху небо затянуло черногрудыми тучами, накрапывал дождь.Отсыревшая темнота давила хутор. На Дону, уже в сумерках, с протяжным,перекатистым стоном хрястнул лед, и первая с шорохом вылезла из воды,сжатая массивом поломанного льда, крыга. Лед разом взломало на протяжениичетырех верст, до первого от хутора колена. Пошел стор. Под мерные ударыцерковного колокола на Дону, сотрясая берега, крушились, сталкиваясь,ледяные поля. У колена, там, где Дон, избочившись, заворачивает влево,образовался затор. Гул и скрежет налезающих крыг доносило до хутора. Вцерковной ограде, испещренной блестками талых лужиц, гуртовались парни. Изцеркви через распахнутые двери на паперть, с паперти в ограду сползалигулкие звуки чтения, в решетчатых окнах праздничный и отрадный переливалсясвет, а в ограде парни щупали повизгивавших тихонько девок, целовались,вполголоса рассказывали похабные истории. В церковной караулке толпились казаки, приехавшие к светломубогослужений с ближних и дальних хуторов. Сморенные усталью и духотой,висевшей в караулке, люди спали на лавках и у подоконников, на полу. На поломанных порожках курили, переговаривались о погоде и озимых. - Ваши хуторные как на поля выедут? - На фоминой тронутся, должно. - То-то добришша, у вас ить там песчаная степь. - Супесь, по энту сторону лога - солончаки. - Теперича земля напитается. - Прошлый год мы пахали - земля как хрящ, до бесконца краю клеклая. - Дунька, ты где? - тоненьким голосом пищало внизу у крыльца караулки. А у церковной калитки чей-то сиплый грубый голое бубнил: - Нашли где целоваться, ах вы... Брысь отседа, пакостники! Приспичиловам! - Тебе пары нету? Иди нашу сучку целуй, - резонил из темноты молодойломкий голос. - Су-у-учку? А вот я тебе... Вязкий топот перебирающих в беге ног, порсканье и шелест девичьих юбок. С крыши стеклянная звень падающей капели; и снова тот же медленный,тягучий, как черноземная грязь, голос: - Запашник, надысь торговал у Прохора, давал ему двенадцать целковых -угинается. Энтот не продешевит... На Дону - плавный шелест, шорох, хруст. Будто внизу за хутором идетпринаряженная, мощная, ростом с тополь, баба, шелестя невиданно большимподолом. В полночь, когда закрутела кисельная чернота, к ограде верхом нанезаседланном коне подъехал Митька Коршунов. Слез, привязал к гриве поводуздечки, хлопнул горячившуюся лошадь ладонью. Постоял, прислушиваясь кчавканью копыт, и, оправляя пояс, пошел в ограду. На паперти снял папаху,согнул в поклоне подбритую неровною скобкой голову; расталкивая баб,протискался к алтарю. По левую сторону черным табуном густились казаки, поправую цвела пестрая смесь бабьих нарядов. Митька разыскал глазамистоявшего в первом ряду отца, подошел к нему. Перехватил у локтя рукуМирона Григорьевича, поднимавшуюся в крестном знамении, шепнул взаволосатевшее ухо: - Батя, выдь на-час. Пробираясь сквозь сплошную завесу различных запахов, Митька дрожалноздрями: валили с ног чад горячего воска, дух разопревших в поту бабьихтел, могильная вонь слежалых нарядов (тех, которые вынимаются из-подиспода сундуков только на рождество да на пасху), разило мокрой обувнойкожей, нафталином, выделениями говельщицких изголодавшихся желудков. На паперти Митька, грудью прижимаясь к отцову плечу, сказал: - Наталья помирает!

XVII

Григорий вернулся из Миллерова, куда отвозил Евгения, в вербноевоскресенье. Оттепель съела снег; дорога испортилась в каких-нибудь двадня. В Ольховом Рогу, украинской слободе, в двадцати пяти верстах отстанции, переправляясь через речку, едва не утопил лошадей. В слободуприехал перед вечером. За прошедшую ночь лед поломало, пронесло, и речка,пополняемая коричневыми потоками талой воды, пухла, пенилась, подступая кулочкам. Постоялый двор, где останавливались кормить лошадей по дороге настанцию, был на той стороне. За ночь могло еще больше прибыть воды, иГригорий решил переправиться. Подъехал к тому месту, где сутки назад переезжал по льду; вышедшая изберегов речка гнала по раздвинувшемуся руслу грязные воды, легко кружилана середине отрезок плетня и половинку колесного обода. На оголенном отснега песке виднелись притертые санными полозьями свежие следы. Григорийостановил потных, со шмотьями мыла между ног, лошадей и соскочил с санейрассмотреть следы. Подреза прорезали тонкие полоски. У воды след слегказаворачивал влево, тонул в воде. Григорий смерил расстояние взглядом:двадцать саженей - самое большее. Подошел к лошадям проверить запряжку. Вэто время из крайнего двора вышел, направляясь к Григорию, пожилой, влисьем треухе украинец. - Ездют тут? - спросил Григорий, махая вожжами на коричневыйперекипающий поток. - Та издють. Ноне утром проихалы. - Глубоко? - Ни. В сани, мабуть, зальется. Григорий подобрал вожжи и, готовя кнут, толкнул лошадей короткимповелительным "но!"... Лошади, храпя и нюхая воду, пошли нехотя. - Но! - Григорий свистнул кнутом, привставая на козлах. Гнедой широкозадый конь, левый в запряжке, мотнул головой - была небыла! - и рывком натянул постромки. Григорий искоса глянул под ноги: водаклехтала у грядушки саней. Лошадям сначала по колено, потом сразу погрудь. Григорий хотел повернуть обратно, по лошади сорвались и, всхрапнув,поплыли. Задок саней занесло, поворачивая лошадей головами на течение.Через спины их перекатами шла вода, сани колыхало и стремительно тянулоназад. - А-я-яй!.. А-а-яй!.. - горланил, бегая по берегу, украинец и зачем-томахал сдернутым с головы лисьим треухом. Григорий в диком остервенении, не переставая, улюлюкал, понукаллошадей. Вода курчавилась за оседавшими санями мелкими воронками. Санирезко стукнуло о торчавшую из воды сваю (след унесенного моста) иперевернуло с диковинной ловкостью. Охнув, Григорий окунулся с головой, новожжей не выпустил. Его тянуло за полы полушубка, за ноги, влекло с мягкойнастойчивостью, переворачивая возле колыхавшихся саней. Он успелухватиться левой рукой за полоз, бросил вожжи, задыхаясь, сталперехватываться руками, добираясь до барка. Он уже схватил было пальцамиокованный конец барка - в этот миг Гнедой, сопротивлявшийся течению, ссилой ударил его задней ногой в колено. Захлебываясь, Григорий перекинулсяруками и уцепился за постромку. Его отрывало от лошадей, разжимало пальцыс удвоенной силой. Весь в огненных колючках холода, он дотянулся до головыГнедого, и прямо в расширенные зрачки Григория вонзила лошадь бешеный,налитый смертельным ужасом взгляд своих кровянистых глаз. Несколько раз упускал Григорий ослизлые ремни поводьев; заплывал,хватал, но поводья выскальзывали из пальцев; как-то схватил - и внезапночеркнул ногами землю. - Но-о-о!!! - Вытягиваясь до предела, метнулся вперед и упал напенистой отмели, сбитый с ног лошадиной грудью. Лошади, подмяв его, вихрем вырвали из воды сани; обессиленные, вдымящейся дрожи мокрых спин, стали в нескольких шагах. Не чувствуя боли, Григорий вскочил на ноги; холод облепил его, будтонестерпимо горячим тестом. Григорий дрожал больше, чем лошади, чувствовал,что на ногах он так же слаб сейчас, как грудной ребенок. Опамятовался и,перевернув сани на полозья, согревая лошадей, пустил их наметом. В улицувлетел, как в атаке, - в первые же раскрытые ворота направил лошадей, незамедляя бега. Хозяин попался радушный. К лошадям послал сына, а сам помог Григориюраздеться и тоном, не допускавшим никаких возражений, приказал жене: - Затопляй печь! Григорий отлежался на печи, в хозяйских штанах, пока высушилась одежда;повечеряв постными щами, лег спать. Выехал он ни свет ни заря. Лежал впереди путь в сто тридцать пятьверст, и дорога была каждая минута. Грозила степная весенняя распутица; вкаждом ярке и каждой балке - шумные потоки снеговой воды. Черная оголенная дорога резала лошадей. По заморозку-утреннику дотянулдо тавричанского участка, лежавшего в четырех верстах от дороги, и стал наразвилке. Дымились потные лошади, позади лежал сверкающий на земле следполозьев. Григорий бросил в участке сани, подвязал лошадям хвосты, поехалверхом, ведя вторую лошадь в поводу. Утром в вербное воскресенье добралсядо Ягодного. Старый пан выслушал подробный рассказ о дороге, пошел глянуть налошадей. Сашка водил их по двору, сердито поглядывая на их глубоковвалившиеся бока. - Как лошади? - спросил пан, подходя. - Само собой понятно, - буркнул Сашка, не останавливаясь, сотрясаяседую прозелень круглой бороды. - Не перегнал? - Нету. Гнедой грудь потер хомутом. Пустяковина. - Отдыхай. - Пан повел рукою в сторону дожидавшегося Григория. Тот пошел в людскую, но отдохнуть пришлось только ночь. На следующийдень утром пришел Вениамин в новой сатиновой голубой рубахе, в жиркевсегдашней улыбки. - Григорий, к пану. Сейчас же! Генерал шлепал по залу в валеных туфлях. Григорий раз кашлянул,переминаясь с ноги на ногу у дверей зала, в другой - пан поднял голову. - Тебе чего? - Вениамин покликал. - Ах да. Иди седлай жеребца и Крепыша. Скажи, чтоб Лукерья не выносиласобакам. На охоту! Григорий повернулся идти. Пан вернул его окликом: - Слышишь? Поедешь со мной. Аксинья сунула в карман Григорьева полушубка пресную пышку,пришептывая: - Поисть не даст, вражина!.. Мордуют его черти. Ты б, Гриша, хучь шарфповязал. Григорий подвел к палисаднику оседланных лошадей, свистом созвал собак.Пан вышел в поддевке синего сукна, подпоясанной наборным ремнем. За плечомвисела никелевая с пробковыми стенками фляга; свисая с руки, гадюкойволочился позади витой арапник. Держа поводья, Григорий наблюдал за стариком и удивился легкости, скакой тот метнул на седло свое костистое старое тело. - За мной держи, - коротко приказал генерал, рукой в перчатке ласковоразбирая поводья. Под Григорием взыграл и пошел боком, по-кочетиному неся голову,четырехлеток жеребец. Он был не кован на задние и, попадая на гладкийледок, оскользался, приседая, наддавал на все ноги. В сутуловатой, нонадежной посадке баюкался на широкой спине Крепыша старый пан. - Мы куда? - равняясь, спросил Григорий. - К Ольшанскому буераку, - густым басом отозвался пан. Лошади шли дружно. Жеребец просил поводьев, по-лебединому изгибаякороткую шею, косил выпуклым глазом на седока, норовил укусить за колено.Поднялись на изволок, и пан пустил Крепыша машистой рысью. Собаки бежалипозади Григория, раскинувшись короткой цепкой. Черная старая сука бежала,касаясь горбатой мордой кончика лошадиного хвоста. Жеребец приседал,горячась, хотел лягнуть назойливую суку, но та приотставала, тоскующимстарушечьим взглядом ловила взгляд оглядывавшегося Григория. До Ольшанского буерака добрались в полчаса. Пан поехал по буерачнойхребтине, лохматой от коричневого старюки-бурьяна. Григорий спустился,осторожно вглядываясь в промытое, изъязвленное провалами днище буерака.Изредка поглядывал на пана. Сквозь стальную сизь голого и редкогоольшаника видна была четкая, как нарисованная, фигура старика. Припадая клуке, он привстал на стременах, и на спине его сине морщиниласьперетянутая казачьим поясом поддевка. Собаки шли по холмистому изволоку,держались кучей. Переезжая крутую промоину, Григорий свесился с седла. "Закурить бы. Зараз пущу повод и достану кисет", - подумал он, снимаяперчатку, шурша в кармане бумагой. - Трави!.. - ружейным выстрелом гукнул за буерачной хребтиной крик. Григорий вздернул голову; на острогорбый гребень выскочил пан и, высокоподняв арапник, пустил Крепыша карьером. - Трави! Пересекая хлюпкое, заросшее кугой и камышаткой днище буерака, скользя ипригибаясь к земле, быстро бежал грязно-бурый, клочковатый в пахах,невылинявший волк. Перепрыгнув ложок, он стал и, живо повернувшись боком,увидел собак. Они шли на него лавой, охватывая подковой, отрезая от леса,начинавшегося в конце буерака. Пружинисто покачиваясь, волк выскочил на кургашек - давнишнюю сурчину,- шибко пошел к лесу. Почти навстречу ему скупыми бросками двигаласьстарая сука, сзади доспевал седой высокий кобель Ястреб - один из лучших исамый злой в гоньбе. Волк на минуту замялся, словно в нерешительности. Григорий, поднимаясьиз буерака, кругообразно поводя поводьями, на минуту потерял его из виду,а когда выскочил на бугор - волк мельтешился далеко-далеко; по чернойряднине степи, сливаясь с землей, плыли в бурьянах черные собаки, а дальшесбоку, полосуя Крепыша рукоятью арапника, обскакивал крутой яр старый пан.Волк перебивал к соседнему буераку, близко наседали, охватывали собаки, ипочти над клочьями волчьих пахов висел, отсюда казавшийся Григорию белесымлоскутком, седой кобель Ястреб. - Тра-а-ави-и-и!.. - доплеснулся до Григория крик. Он выпустил жеребца во весь мах, тщетно стараясь разглядеть, чтопроисходило впереди: глаза застилало слезами, уши забивал режущий свистрассекаемого ветра. Охота захватила Григория. Припадая к шее жеребца, онвихрился в буйной скачке. Пока доскакал до буерака - ни волка, ни собак небыло. Через минуту его догнал пан. Осадив Крепыша на всем скаку, крикнул: - Куда пошел? - В буерак, должно. - Обскакивай слева!.. Гони!.. Пан всадил каблуки в бока пляшущей на дыбах лошади, поскакал направо.Григорий, спускаясь в ложбину, натянул поводья; гикнув, вылетел на тусторону. Версты полторы торопил взопревшего жеребца плетью и криком.Вязкая, непросохшая земля налипала на копыта, ошметками осыпало лицо.Длинный буерак, излучисто вившийся по бугру, повернул вправо, разветвилсяна три отножины. Григорий пересек поперечную отножину и помчался попологому склону, завидев вдали черную цепку собак, гнавших волка по степи.Зверя, как видно, отбили от сердцевины буерака, особенно густо заросшейдубом и ольхами. Там, где сердцевина кололась на три отножины и буеракпокато стекал тремя черно-сизыми рукавами, волк вышел на чистое и, выгадавс сотню саженей, шибко шел под гору в суходол, сплошь залохматевшийодичалой давнишней зарослью бурьяна и сухого татарника. Привставая на стременах, Григорий следил за ним, вытирал рукавом слезы,застилавшие нахлестанные ветром глаза. Мельком взглянув влево, он узналсвою землю. Жирным косым квадратом лежала деляна, та, что осенью пахал онс Натальей. Григорий нарочно направил жеребца через пахоту, и за тенебольшие минуты, в которые жеребец, спотыкаясь и качаясь, пересекалпахоту, в сердце Григория остывал охвативший его охотничий пыл. Ужеравнодушно понукал Григорий тяжело сопевшего жеребца и, проследив за паном- не оглядывается ли, - перешел на куцый намет. Вдали, у Красного лога, виднелся пустой стан пахарей. В стороне, насвежей, отливавшей бархатом пахоте ползли три пары быков, тащивших плуг. "Наши хуторные. Чья это земля?.. Да, никак, Аникушкина". Григорийскользил прищуренными глазами, узнавая быков и ходившего за плугомчеловека. - Взя-а-аать!.. Григорий увидел, как двое казаков, бросив плуг, бежали наперерез волку,норовившему прорваться к логу. Один - рослый, в казачьей краснооколойфуражке, со спущенным под подбородок ремешком, - махал выдернутой из ярмажелезной занозой. И тут-то неожиданно волк сел, опустив зад в глубокуюборозду. Седой кобель Ястреб с разлета перемахнул через него и упал,поджимая передние ноги; старая сука, пытаясь остановиться, чертила задомбугристую пахоту, не удержавшись, напоролась на волка. Тот резко мотнулголовой, сука пластом зарикошетила в сторону. Черный громадный клубнасевших на волка собак, качаясь, проплыл по пахоте несколько саженей ипокатился шаром. Григорий подскакал на полминуты раньше пана, прыгнул сседла, упал на колени, относя за спину руку с охотничьим ножом. - Вон он!.. Исподний!.. В глотку!.. - запыхавшимся знакомым голосомкрикнул подбежавший казак с занозой. Он, сопя, прилег рядом с Григорием и,оттягивая кожу на шее, вгрызавшегося в волчье брюхо кобеля, пятернейстреножил волка. Под вздыбленной, двигающейся под рукой жесткой шерстьюГригорий нащупал трубку горла, коротко дернул ножом. - Собак!.. Со-о-обак!.. Гони!.. - паралично хрипел посиневший пан,падая с седла на мякоть пахоты. Григорий с трудом отогнал собак, оглянулся на пана. Поодаль в стороне стоял Степан Астахов в фуражке с приспущенным наподбородок лакированным ремешком. Он вертел в руках железную занозу,дрожал посеревшей нижней челюстью и бровями. - Ты откуда, молодец? - обратился к нему пан. - С какого хутора? - С Татарского, - переждав время, отозвался Степан и сделал шаг всторону Григория. - Чей? - Астахов. - Вот что, любезный, ты когда едешь домой? - Ноне к ночи. - Привези нам эту тушку. - Пан указал ногой на волка, в агонии редкоклацавшего зубами, поднимавшего кверху выпрямленную заднюю ногу с бурымсвалявшимся клоком шерсти на лодыжке. - Что стоит - заплачу, - посулил пани, вытирая шарфом пот с багрового лица, отошел в сторону, скособочился,снимая с плеча узкий, прикрепленный к фляге ремешок. Григорий пошел к жеребцу. Ставя ногу в стремя, оглянулся. Степан,объятый неуемной дрожью, шел к нему, поводя шеей, плотно прижав к грудитяжелые крупные руки.

XVIII

У соседки Коршуновых Пелагеи в ночь под субботу на страстной неделесобрались бабы на посиделки. Гаврила Майданников - муж Пелагеи - писал изЛодзи, сулился прийти в отпуск к пасхе. Пелагея выбелила стены и прибралав хате еще в понедельник, а с четверга ждала, выглядывала за ворота,подолгу стояла у плетня, простоволосая и худая, с лицом, покрытым плитамиматежин; прикрыв глаза ладонью, всматривалась - не едет ли, случаем?Ходила она на сносях, но законно: в прошлом году летом приезжал Гаврила изполка, привез жене польского ситцу, прогостил недолго: четыре ночипереспал с женой, а на пятые сутки напился, ругался по-польски ипо-немецки и, плача, распевал давнишнюю казачью песню о Польше, сложеннуюеще в 1831 году. С ним за столом сидели приятели и братья, пришедшиепроводить служивого, глотали водку до обеда, подпевали: Говорили про Польшу, что богатая, А мы разузнали - голь проклятая. У этой у Польши корчемка стоит, Корчма польская, королевская. У этой корчемки три их молодца пьют. Пруссак, да поляк, да млад донской казак. Пруссак водку пьет - монеты кладет, Поляк водку пьет - червонцы кладет. Казак водку пьет - ничего не кладет, Он по корчме ходит - шпорами гремит, Шпорами гремит - шинкарку манит: "Шинкарочка-душечка, поедем со мной, Поедем со мной к нам на тихий Дон. У нас на Дону да не по-вашему живут: Не ткут, не прядут, не сеют, не жнут, Не сеют, не жнут, да чисто ходют". А с обеда распрощался Гаврила с семьей и уехал. С того дня и сталаПелагея на подол рубахи поглядывать. Наталье Коршуновой так объяснила она причину беременности: - Перед тем как прийтить Гаврюше, видала я, милушка, сон. Кубыть, иду япо займищу, а попереди меня наша старая корова, какую мы летось на спаспродали; идет она, а из сиськов молоко дорогу вилюжит... "Господи, думаю,как же это я ее так доила?" После этого приходит ко мне бабка Дроздиха захмелинами, а я ей и расскажи сон, а она: "Отнеси, грит, на коровий базкусочек воску, отломи от свечки, скатай в шарик и отнеси, в коровий свежийпомет закопай, а то беда под окном караулит". Кинулась я, а свечки-тонету, была одна - ребята покатали, тарантулов из норь выманували, что ли.Тут пришел Гаврюша - вот она и беда. До этого три года рубахи сымала, атеперича ишь... - сокрушалась Пелагея, тыча пальцем в свой вздувшийсяживот. Ожидая мужа, Пелагея горюнилась, скучала без людей, поэтому в пятницусозвала баб-соседок время разделить. Пришла Наталья с недовязаннымкрючковым чулком (заходила весна - сильнее зябнул дед Гришака), она былаоживлена, чаще, чем нужно, смеялась чужим шуткам: просто ей не хотелось,чтоб видели бабы, что борет ее тоска по мужу. Пелагея, свесив с печкибосые, в фиолетовых прожилках ноги подтрунивала над молодой занозистойбабенкой Фросей. - Как же ты, Фроська, казака своего избила? - Не знаешь как? По спине, по голове, по чем пришлось. - Я не про то: как у вас завелось-то? - Так и завелось, - нехотя отвечала та. - Ты б своего прихватила с чужой, аль смолчала бы? - медленнорасставляя слова, спросила длинная жердястая баба - сноха Кашулина Матвея. - Расскажи, Фросинья. - Ничего уж!.. Нашли о чем гутарить... - Не кобенься, тут все свои. Фрося, выплевывая в руку подсолнечную лузгу, улыбнулась: - Я давно за ним примечала, а тут переказывают мне: мол, твой намельнице с задонской жалмеркой мирошничает... Я - туда, они возляпросорушки. - Что ж, Наталья, про мужа не слыхать? - перебила кашулинская сноха,обращаясь к Наталье. - В Ягодном он... - тихо ответила та. - Думаешь жить с ним, нет ли? - Она, может, и думала б, да он об ней не понимает, - вмешаласьхозяйка. Наталья почувствовала, как горячая до слез кровь плеснулась ей в лицо.Она склонила над чулком голову, исподлобья глянула на баб и, видя, что нанее все смотрят, сознавая, что краски стыда не скрыть от них, намеренно,но неловко, так, что это заметили все, уронила с колен клубок и нагнулась,шаря пальцами по холодному полу. - Наплюй на него, бабонька. Была б шея, а ярмо будет, - с нескрываемымсожалением посоветовала одна. Деланное оживление Натальи потухло искрой на ветру. Бабы перекинулись вразговоре на последние сплетни, на пересуды. Наталья вязала молча. Струдом высидев до конца, она ушла, унося в душе неоформленное решение.Стыд за свое неопределенное положение (она все не верила, что Григорийушел навсегда, и, прощая, ждала его) толкнул ее на следующий поступок:решила послать тайком от домашних в Ягодное к Григорию, чтобы узнать,совсем ли ушел он и не одумался ли. Пришла она от Пелагеи поздно. Вгоренке сидел дед Гришака, читал затрепанное, закапанное воском, в кожаномпереплете Евангелие. Мирон Григорьевич в кухне довязывал крыло к вентерю,слушал рассказ Михея о каком-то давнишнем убийстве. Мать Натальи, уложивдетей, спала на печке, уставив в дверь черные подошвы ног. Натальяразделась, бесцельно прошлась по комнатам. В зале, в углу, отгороженномдоскою, - ворох оставленного на посев конопляного семени и мышиный писк. Она на минуту задержалась в дедовой горнице. Постояла возле угольногостолика, тупо глядя на стопку церковных книг, сложенных под образами. - Дедуня, у тебя бумага есть? - Какая бумага? - Дед поверх очков собрал густую связку морщин. - На какой пишут. Дед Гришака порылся в Псалтыре и вынул смятый, провонявший затхлымканунным медом и ладаном лист. - А карандаш? - У отца спроси. Иди, касатка, не мешайся. Карандашный огрызок добыла Наталья у отца. Села за стол, мучительнопередумывая давно продуманное, вызывавшее на сердце тупую ноющую боль. Утром она, посулив Гетьку водки, снарядила его в Ягодное с письмом: "Григорий Пантелевич! Пропиши мне, как мне жить, и навовсе или нет потерянная моя жизня? Тыушел из дому и не сказал мне ни одного словца. Я тебя ничем не оскорбила,и я ждала, что ты мне развяжешь руки и скажешь, что ты ушел навовсе, а тыотроился от хутора и молчишь, как мертвый. Думала, сгоряча ты ушел, и ждала, что возвернешься, но я разлучать васне хочу. Пущай лучше одна я в землю затоптанная, чем двое. Пожалейнапоследок и пропиши. Узнаю - буду одно думать, а то я стою посередьдороги. Ты, Гриша, не серчай на меня, ради Христа. Наталья". Хмурый, в предчувствии близкого запоя, Гетько увел на гумно лошадь;украдкой от Мирона Григорьевича обротав ее, поскакал охлюпкой [нанеоседланной лошади]. Сидел он на лошади присущей неказакам неловкойпосадкой, болтал на рыси рваными локтями и, провожаемый назойливымикриками игравших на "проулке казачат, ехал шибкой рысью. - Хохол-мазница! - Хохол!.. Хохол!.. - Упадешь!.. - Кобель на плетне!.. - вслед ему кричали ребятишки. Вернулся с ответом он к вечеру. Привез синий клочок оберточной сахарнойбумаги; вынимая его из-за пазухи, подмигнул Наталье: - Дорога невозможна, моя донюшка! Така тряска, шо Гетько уси пэчонкипоотбывав! Наталья прочла и посерела. В четыре приема вошло в сердцезубчато-острое... Четыре расплывшихся слова на бумажке: "Живи одна. Мелехов Григорий". Торопясь, словно не надеясь на свои силы, она ушла со двора, легла накровать. Лукинична на ночь затапливала печь, чтоб пораньше отстряпаться ико времени выпечь куличи. - Наташка, иди пособи мне! - звала она дочь. - Голова болит, маманя. Я чудок полежу. Лукинична высунулась в дверь: - Ты бы рассольцу? А? Доразу очунеешься. Наталья сухим языком коснулась холодных губ, промолчала. До вечера лежала она, с головой укрывшись теплым пуховым платком.Легкий озноб сотрясал ее согнутое калачиком тело. Мирон Григорьевич сдедом Гришакой уже собрались идти в церковь, когда она встала и вышла накухню. На висках ее, у гладко причесанных черных волос, глянцевител пот,масленой нездоровой поволокой подернулись глаза. Мирон Григорьевич, застегивая на ширинке широких шаровар длинный рядпуговиц, скосился на дочь. - Приспичило тебя, дочушка, хворать. Пойдем к светлой заутрене. - Идите, я посля приду. - К шапошному разбору? - Нет, я вот оденусь... Мне одеться, и я пойду. Казаки ушли. В курене остались Лукинична и Наталья. Вялая, онапереходила от сундука к кровати, невидящими глазами оглядывалавзвороченный в сундуке ворох нарядов, мучительно что-то обдумывала, шепчагубами. Лукинична подумала, что Наталья колеблется в выборе наряда, и сматеринским великодушием предложила: - Надевай, милая, мою синюю юбку. Она тебе теперича как раз будет. К пасхе Наталье не шили обновы, и Лукинична, вспомнив, как дочь, еще вдевках, любила по праздникам надевать ее синюю, узкую в подоле юбку, саманавязалась со своим добром, думая, что Наталья загоревалась над выбором. - Наденешь, что ль? Я достану. - Нет. Я в этой пойду. - Наталья бережно вытащила свою зеленую юбку ивдруг вспомнила, что в этой юбке была она, когда Григорий женихом приезжалее проведать, под прохладным навесом сарая в первый раз пристыдил еелетучим поцелуем, и затряслась в приступившем рыдании, грудью навалиласьна поднятую ребром крышку сундука. - Наталья! Ты чего?.. - Мать всплеснула руками. Наталья задушила просившийся наружу крик; осилив себя, засмеяласьскрипучим деревянным смехом. - Чтой-то нашло на меня... ноне. - Ох, Наташка, примечаю я... - И чего вы, маманя, примечаете? - с неожиданной злобой крикнулаНаталья, комкая в пальцах зеленую юбку. - Не сдобруешь ты, гляжу... замуж надо. - Будя!.. Побыла!.. Наталья пошла в свою горницу одеваться, вскоре снова пришла на кухнюуже одетая, тонкая по-девичьи, иссиня-бледная, в прозрачной синевеневеселого румянца. - Иди одна, я ишо не управилась, - сказала мать. Сунув за обшлаг рукава утирку, Наталья вышла на крыльцо. От Дона несветер шорох плывущего льда и пресный живительный запах талой сырости.Придерживая левой рукой подал юбки, обходя перламутровую синь раскинутыхпо улице лужиц, Наталья дошла до церкви. Дорогой пыталась она вернуть себепрежнее уравновешенное состояние духа, думала о празднике, обо всемотрывочно и туманно, но мысль упрямо возвращалась к синему клочкуоберточной бумаги, спрятанной на груди, к Григорию и к той счастливой,которая теперь над ней снисходительно смеется и, быть может, дажежалеет... Она вошла в ограду. Ей загородили дорогу парни. Обходя их, Натальяуслышала: - Чья это? Ты угадал? - Да это Наташка Коршунова. - У ней, гутарют, кила. От этого ее и муж бросил. - Брешешь! Она с свекром, с Пантелеем хромым, спуталась. - Вон что-о-о! Стал быть, Гришка через это и убег из дому? - А то через чего ж? Она и зараз... Наталья, спотыкаясь о неровную стилку камней, дошла до паперти. Вследей вполголоса камнем пустили грязное, позорное слово. Под хихиканьестоявших на паперти девок Наталья прошла в другую калитку и, пьянораскачиваясь, побежала домой. Перевела дух у ворот своего база, вошла,путаясь ногами в подоле, кусая распухшие, искусанные в кровь губы. Всиреневой кочующей над двором темноте чернела приоткрытая дверь сарая. Водно злое усилие собрала Наталья оставшийся комочек сил, добежала додверей, торопясь шагнула через порог. В сарае - сухая прохлада, запахременной упряжи и слежалой соломы. Наталья ощупью, без мысли, без чувства,в черной тоске, когтившей ее заполненную позором и отчаянием душу,добралась до угла. Взяла в руки держак косы, сняла с него косу (движенияее были медлительно-уверенны, точны) и, запрокинув голову, с силой иопалившей ее радостной решимостью резнула острием по горлу. От дикойгорячей боли упала, как от удара, и, чувствуя, смутно понимая, чтонедоделала начатого, - встала на четвереньки, потом на колени; торопясь(ее пугала заливавшая грудь кровь), обрывая дрожащими пальцами кнопки,зачем-то расстегнула кофточку. Одной рукой отвела тугую неподатливуюгрудь, другой направила острие косы. На коленях доползла до стены, уперлав нее тупой конец, тот, который надевается на держак, и, заломив надзапрокинутой головой руки, грудью твердо подалась вперед, вперед... Яснослышала, ощущала противный капустный хруст разрезаемого тела; нарастающаяволна острой боли полымем прошлась по груди до горла, звенящими игламивоткнулась в уши... В курене скрипнула дверь. Лукинична, щупая ногой порожек, спускалась скрыльца. С колокольни размеренные сыпались удары. На Дону с немолчнымскрежетом ходили на дыбах саженные крыги. Радостный, полноводный,освобожденный Дон нес к Азовскому морю ледяную свою неволю.

XIX

Степан подошел к Григорию и, ухватившись за стремя, плотно прижался кпотному боку жеребца. - Ну, здорово, Григорий! - Слава богу. - Что ж ты думаешь? А? - Чего мне думать-то? - Сманул чужую жену и... пользуешься? - Пусти стремя. - Ты не боись... Я бить не буду. - Я не боюсь, ты брось это! - румянея в скулах, повысил Григорий голос. - Нынче я драться с тобой не буду, не хочу... Но ты, Гришка, помни моеслово: рано аль поздно убью! - Слепой сказал: "Посмотрим". - Ты крепко попомни это. Обидел ты меня!.. Выхолостил мою жизню, какборовка... Видишь вон, - Степан протянул руки черными ладонями вверх, -пашу, а сам не знаю на что. Аль мне одному много надо? Я бы походя и такпрозимовал. А только скука меня убивает... Крепко ты меня обидел,Григорий!.. - Ты мне не жалься, не пойму. Сытый голодного не разумеет. - Это-то так, - согласился Степан, снизу вверх глядя Григорию в лицо, ивдруг улыбнулся простой ребячьей улыбкой, расщепляя углы глаз на множествотонких морщинок. - Жалкую я об одном, парень... дюже жалкую... Помнишь, впозапрошлом годе на маслену дрались мы в стенках? - Это когда? - Да в энтот раз, как постовала убили. Холостые с женатыми дрались,помнишь? Помнишь, как я за тобой гнал? Жидковат ты был, куга зеленаясупротив меня. Я пожалел тебя, а ежели б вдарил на бегу - надвое пересекбы! Ты бег шибко, напружинился весь: ежели б вдарить с потягом по боку -не жил бы ты на свете! - Не горюй, ишо как-нибудь цокнемся. Степан потер лоб рукой, что-то вспоминая. Пан, ведя Крепыша в поводу, крикнул Григорию: - Трогай! Все так же держась рукой за стремя, Степан пошел рядом с жеребцом.Григорий сторожил каждое его движение. Он сверху видел русые обвисшие усыСтепана, густую щетину давно не бритой бороды. На подбородке Степана виселлакированный, во многих местах потрескавшийся ремешок фуражки. Лицо его,серое от грязи, с косыми полосами - следами стекавшего пота, - было смутнои незнакомо. Глядя на него, Григорий словно с горы на далекую, задернутуюдождевой марью степь глядел. Серая усталь, пустота испепеляли Степановолицо. Он, не прощаясь, отстал. Григорий ехал шагом. - Погоди-ка. А как же... Аксютка как? Григорий, плетью сбивая с подошвы сапога приставший комочек грязи,ответил: - Ничего. Он, приостановив жеребца, оглянулся. Степан стоял, широко расставивноги, перекусывая оскаленными зубами бурьянную былку. Григорию стало егобезотчетно жаль, но чувство ревности оттеснило жалость; поворачиваясь наскрипящей подушке седла, крикнул: - Она об тебе не сохнет, не горюй! - На самом деле? Григорий хлестнул жеребца плетью между ушей и поскакал, не отвечая.

XX

На шестом месяце, когда скрывать беременность было уже нельзя, Аксиньяпризналась Григорию. Она скрывала, боясь, что Григорий не поверит в то,что его ребенка носит она под сердцем, желтела от подступавшей временамитоски и боязни, чего-то выжидала. И в первые месяцы ее тошнило от мясного, но Григорий не замечал, а еслии замечал, то, не догадываясь о причине, не придавал особого значения. Разговор происходил вечером. Волнуясь, Аксинья сказала и жадно искала влице Григория перемены, но он, отвернувшись к окну, досадливо покашливал. - Что ж ты молчала раньше? - Я робела, Гриша... думала, что ты бросишь... Барабаня пальцами по спинке кровати, Григорий спросил: - Скоро? - На спасы, думается... - Степанов? - Твой. - Ой ли? - Подсчитай сам... С порубки это... - Ты не бреши, Ксюшка! Хучь бы и от Степана, куда ж теперь денешься? Япо совести спрашиваю. Роняя злые слезы, Аксинья сидела на лавке, давилась горячим шепотом: - С ним сколько годов жила - и ничего!.. Сам подумай!.. Я не хвораябаба была... Стал быть, от тебя понесла, а ты... Григорий об этом больше не заговаривал. В его отношения к Аксиньевплелась новая прядка настороженной отчужденности и легкой насмешливойжалости. Аксинья замкнулась в себе, не напрашивалась на ласку. Онаподурнела за лето, но статной фигуры ее почти не портила беременность:общая полнота скрадывала округлившийся живот, а исхудавшее лицо по-новомукрасили тепло похорошевшие глаза. Она легко управлялась с работой чернойкухарки. В этот год рабочих было меньше, меньше было и стряпни. Капризной стариковской привязанностью присох к Аксинье дед Сашка. Можетбыть, потому, что относилась она к нему с дочерней заботливостью:перестирывала его бельишко, латала рубахи, баловала за столом кускомпомягче, послаже, и дед Сашка, управившись с лошадьми, приносил на кухнюводы, мял картошку, варившуюся для свиней, услуживал всячески и,приплясывая, разводил руками, обнажая голые десны: - Ты меня пожалела, а я в долгу не останусь! Я тебе, Аксиньюшка, хотьиз души скляночку выну. Ить я без бабьего догляду пропадал! Вша источила!Ты, что понадобится, говори. Григорий, избавившись от лагерного сбора по ходатайству ЕвгенияНиколаевича, работал на покосе, изредка возил старого пана в станицу,остальное время ходил с ним на охоту за стрепетами или ездил с нагоном надудаков. Легкая, сытая жизнь его портила. Он обленился, растолстел,выглядел старше своих лет. Одно беспокоило его - предстоящая служба. Небыло ни коня, ни справы, а на отца плоха была надежда. Получая за себя иАксинью жалованье, Григорий скупился, отказывая себе даже в табаке,надеялся на сколоченные деньги, не кланяясь отцу, купить коня. Обещался ипан помочь. Предположения Григория, что отец ничего не даст, вскореподтвердились. В конце июня приехал Петро проведать брата, в разговореупомянул, что отец гневается на него по-прежнему и как-то заявил, что небудет справлять строевого коня: пусть, дескать, идет в местную команду. - Ну, это он пущай не балуется. Пойду на службу на своем, - Григорийподчеркнул это слово, - коне. - Откель возьмешь? Выпляшешь? - пожевывая ус, улыбнулся Петро. - Не выпляшу, так выпрошу, а то и украду. - Молодец! - На жалованье куплю, - уже серьезно пояснил Григорий. Петро посидел на крылечке, расспросил о работе, харчах, жалованье; навсе придакивая, жевал обгрызенный окомелок усины и, выведав, сказалГригорию на прощанье: - Шел бы ты домой жить, хвост-то ломать нечего. Думаешь, угоняешься заДлинным рублем? - Я за ним не гонюсь. - Думаешь с своей жить? - свернул Петро разговор. - С какой своей? - С этой. - Покеда думаю, а что? - Так, с интересу попытал. Григорий пошел его проводить. Спросил напоследок: - Как там, дома? Петро, отвязывая от перил крыльца лошадь, усмехнулся: - У тебя домов, как у зайца теремов. Ничего, живем помаленечку. Мать -она об тебе скучает. А сенов ноне наскребли, три прикладка свершили. Волнуясь, Григорий разглядывал старую корноухую кобылицу, на которойприехал Петро. - Не жеребилась? - Нет, брат, яловая оказалась. Гнедая, энта, какую у Христони выменяли,ожеребилась. - Что привела? - Жеребца, брат. Там жеребец - цены нету! Высокий на ногах, бабкиправильные и в грудях хорош. Добрячий конь будет. Григорий вздохнул: - Скучаю по хутору, Петро. По Дону соскучился, тут воды текучей неувидишь. Тошное место! - Приезжай проведать, - кряхтел Петро, наваливаясь животом на острюхребтину лошади и занося правую ногу. - Как-нибудь. - Ну, прощай! - Путь добрый! Петро уже выехал со двора; вспомнив, закричал стоявшему на крыльцеГригорию: - Наталья-то... Забыл... беда какая... Ветер, коршуном круживший над двором, не донес до Григория конца фразы;Петра с лошадью спеленала шелковая пыль, и Григорий, не расслышав, махнулрукой, пошел к конюшне. Сухостойное было лето. Редко падали дожди, и хлеб вызрел рано. Толькочто управились с житом - подошел ячмень, желтел кулигами, ник чупрынистымиколосьями. Четверо пришлых рабочих, нанявшихся поденно, и Григорий выехаликосить. Аксинья отстряпалась рано, упросила Григория взять ее с собой. - Сидела бы дома, нужда, что ль, несет? - отговаривал Григорий, ноАксинья стояла на своем и, наскоро покрывшись, выбежала за ворота, догоняяповозку с рабочими. То, чего ждала Аксинья с тоской и радостным нетерпением, то, чегосмутно побаивался Григорий, - случилось на покосе. Аксинья гребла и,почувствовав некоторые признаки, бросила грабли, легла под копной. Схваткиначались вскоре. Закусив почерневший язык, Аксинья лежала плашмя. Мимонее, объезжая круг, покрикивали с косилки на лошадей рабочие. Одинмолодой, с подгнившим носом и частыми складками на желтом, как из деревавыструганном, лице, проезжая, кидал Аксинье: - Эй, ты, аль припекло в неподходящее место? Вставай, а то растаешь! Сменившись с косилки, Григорий подошел к ней: - Ты чего?.. Аксинья, кривя непослушные губы, хрипло сказала: - Схватывает. - Говорил - не езди, чертова сволочь! Ну, что теперя делать? - Не ру-гай-ся, Гриша... Ох!.. Ох!.. Гриша, за-пря-ги! Домой бы... Ну,как я тут? Тут ить казаки... - застонала Аксинья, перехваченная железнымобручем боли. Григорий побежал за пасшейся в логу лошадью. Пока запряг и подъехал -Аксинья отползла в сторону, стала на четвереньки, воткнув голову в ворохпыльного ячменя, выплевывая изжеванные от муки, колючие колосья. Онараспухшими чужими глазами непонимающе уставилась в подбежавшего Григорияи, застонав, въелась зубами в скомканную завеску, чтобы рабочие не слышалиее безобразного животного крика. Григорий уложил ее на поводку, погнал лошадь к имению. - Ой, не гони!.. Ой, смерть!.. Тря-а-а-а-аоко!.. - кричала Аксиньяогрубевшим голосом, катая по днищу повозки всклокоченную голову. Молча порол Григорий лошадь кнутом, кружил над головой вожжи, неоглядываясь назад, откуда валом полз хриплый рвущийся вой. Аксинья, стиснув ладонями щеки, дико поводя широко раскрытымисумасшедшими глазами; подпрыгивала на повозке, метавшейся от края к краюпо кочковатой, ненаезженной дороге. Лошадь шла наметом; перед глазамиГригория плавно взметывалась дуга, прикрывая концом нависшее в небеослепительно белое, граненое, как кристалл, облако. Аксинья на минутуоборвала сплошной, поднявшийся до визга вой. Тарахтели колеса, в задкеповозки глухо колотилась о доски безвольная Аксиньина голова. Григорий несразу воспринял наставшую тишину, опомнившись, глянул назад: Аксинья сискаженным, обезображенным лицом лежала, плотно прижав щеку к боковинеповозки, зевая, как рыба, выброшенная на берег. Со лба ее в запавшиеглазницы ручьями тек пот. Григорий приподнял ей голову, подложил своюсмятую фуражку. Скосив глаза, Аксинья твердо сказала: - Я, Гриша, помираю. Ну... вот и все! Он дрогнул. Внезапный холодок дошел до пальцев на потных ногах.Григорий, потрясенный, искал слов бодрости, ласки и не нашел; с губ,сведенных черствой судорогой, сорвалось: - Брешешь, дура!.. - Мотнул головой и, нагибаясь, переламываясь надвое,сжал подвернувшуюся неловко Аксиньину ногу. - Аксютка, горлинка моя!.. Боль, на минуту отпустившая Аксинью, вернулась удесятеренно сильная.Чувствуя, как в опустившемся животе что-то рвется, Аксинья, выгибаясьдугой, пронизывала Григория невыразимо страшным нарастающим криком.Безумея, Григорий гнал лошадь. За грохотом колес он едва услышал тягуче-тонкое: - Гри-и-ша! Он натянул вожжи, повернул голову: подплывшая кровью Аксинья лежала,раскидав руки; под юбкой ворохнулось живое, пискнувшее... ОшалевшийГригорий соскочил на землю и путанно, как стреноженный, шагнул к задкуповозки. Вглядываясь в пышущий жаром рот Аксиньи, скорее догадался, чемразобрал: - Пу-по-вину пер-гры-зи... за-вя-жи ниткой... от руба-хи... Григорий прыгающими пальцами выдернул из рукава своей бязевой рубахипучок ниток, зажадурясь до боли в глазах, перегрыз пуповину и надежнозавязал кровоточащий отросток нитками.

XXI

К просторному суходолу наростом прилипло имение Листницкого - Ягодное.Меняясь, дул ветер то с юга, то с севера; плыло в синеватой белизне небасолнце; наступая на подол лету, листопадом шуршала осень, зиманаваливалась морозами, снегами, а Ягодное так же корежилось в одубелойскуке, и дни, отгородившие имение от остального мира, проходили, похожие,как близнецы. По двору так же ковыляли черные утки-шептуны с красными очкастымиободками вокруг глаз, бисерным дождем рассыпались цесарки, на крышеконюшни утробным кошачьим голосом мяукали крикливо оперенные павлины.Любил старый генерал всяческую птицу, даже подстреленного журавля держал,и в ноябре дергал тот струны человеческих сердец медноголосым тоскующимкриком, заслышав невнятный призыв вольных в отлете журавлей. Но лететь немог, мертво висело перебитое в сгибе крыло, а генерал, глядя из окошка,как журавль, нагнув голову, подпрыгивает, рвется от земли, - смеялся,разевая длинный, под седым навесом усов, рот, и басовитый смех плавал,колыхался в пустом белом зале. Вениамин так же высоко носил плюшевую голову, дрожал студенистымиляжками и целыми днями в передней на сундуке до одури играл в дурака сам ссобою. Так же ревновал Тихон рябую свою любовницу к Сашке, рабочим,Григорию, к пану и даже к журавлю, которому уделяла Лукерья избытокпереливавшейся через края вдовьей нежности. Дед Сашка время от временинапивался и шел под окна выпрашивать у пана двугривенные. За все время случилось лишь два события, встряхнувших заплесневелую всонной одури жизнь: Аксиньины роды да пропажа племенного гусака. Кдевочке, которую родила Аксинья, скоро привыкли, а от гусака нашли залевадой в ярке перья (видно, лиса пошкодила) - и успокоились. Просыпаясь по утрам, пан звал Вениамина: - Видел что-нибудь во сне? - А как же, такой чудесный сон. - Рассказывай, - коротко приказывал пан, окручивая папироску. И Вениамин рассказывал. Если сон был неинтересный или страшный, пансердился: - Э, дурак, скотина! Дураку и сны дурацкие снятся. Приловчился Вениамин выдумывать сны веселые и занимательные. Однотяготило его: надо было изобретать, и вот за несколько дней начинал онпридумывать веселые сны, сидя на сундуке и шлепая по коврику картами,пухлыми и сальными, как щеки игрока. Тупо влипал глазами в одну точку,измышлял и до того дошел, что в действительности совсем перестал снывидеть. Просыпался, тужился, припоминая, но позади была чернота - гладко,как стесано, и черно, не то что сна - лица ни одного не видел. Выдыхался Вениамин в нехитрых своих выдумках, а пан сердился, изловиврассказчика в повторах: - Ты мне, пакость этакая, и в четверг этот сон про лошадь рассказывал.Что же ты, черт тебя побери?.. - Обратно видал, Николай Алексеевич! Истинный Христос, в другой развижу, - не теряясь, врал Вениамин. В декабре Григория с сидельцем вызвали в Вешенскую, в станичноеправление. Получил сто рублей на коня и извещение, что на второй деньрождества выезжать в слободу Маньково на сборный участок. Григорий вернулся из станицы растерянный: подходило рождество, а у негоничего не было готово. На деньги, выданные казной, и на свои сбережениякупил на хуторе Обрывском коня за сто сорок рублей. Покупать ходил с дедомСашкой, сторговали коня подходящего: шестилеток, масти гнедой, вислозадый;был у него один потаенный изъян. Дед Сашка, теребя бороду, сказал: - Дешевше не найдешь, а начальство недоглядит. Хисту [хист - ловкость,сноровка, умение] у них не хватит. Оттуда Григорий ехал на купленном коне верхом, пробовал шаг и рысь. Аза неделю до рождества явился в Ягодное сам Пантелей Прокофьевич. Кобылу,запряженную в кошевки, не въезжая во двор, привязал к плетню, захромал клюдской, обдирая сосульки с бороды, лежавшей на воротнике тулупа чернымбруском. Григорий растерялся, увидев в окно отца: - Вот так ну!.. Отец!.. Аксинья зачем-то кинулась к люльке, кутая ребенка. Пантелей Прокофьевич влез в комнату, напустив холоду; снял треух иперекрестился на образ, обводя стены медлительным взглядом. - Здорово живете! - Здравствуй, батя, - вставая с лавки, отозвался на приветствиеГригорий и, шагнув, стал посередине комнаты. Пантелей Прокофьевич сунул Григорию мерзлую руку, сел на край лавки,запахивая полу тулупа, обходя взглядом Аксинью, пристывшую у люльки. - Собираешься на службу? - А то как же? Пантелей Прокофьевич замолчал, оглядывая Григория испытующе и долго. - Раздевайся, батя, назяб ить, небось? - Ничего. Терпится. - Самовар поставим. - Спасибочка. - Соскабливая ногтем с тулупа давнишнее пятнышко грязи,сказал: - Там привез тебе справу: два шинеля, седло, шаровары. Возьми...Все там. Григорий без шапки вышел и взял с саней два мешка. - Когда выступать? - полюбопытствовал Пантелей Прокофьевич, вставая. - На второй день рождества. Что ж, батя, едешь? - Поспешаю пораньше возвернуться. Он простился с Григорием и, так же обходя взглядом Аксинью, пошел кдвери. Уже держась за щеколду, стрельнул глазами в люльку, сказал: - Мать поклон велела передать, хворает ногами. - И, помолчав, натужно,словно тяжелое поднимая: - Поеду, тебя провожу до Маньковой. Ты готовься. Вышел, окуная руки в тепло вязаных рукавиц. Бледная от пережитогоунижения Аксинья молчала. Григорий ходил, искоса поглядывая на нее, норовянаступать на одну скрипучую половицу. На первый день рождества Григорий возил Листницкого в Вешенскую. Пан отстоял обедню, позавтракал у своей двоюродной сестры, помещицы,велел запрягать. Григорий, не успевший дохлебать миску жирных, со свининой, щей, встал,пошел в конюшню. В легких городских санках ходил серый, в яблоках, орловский рысакШибай. Повиснув на поводе, Григорий вывел его из конюшни, торопясь запряг. Ветер перевеивал хрушкий, колючий снег, по двору текла, шипя,серебристая поземка. За палисадником - на деревьях нежный бахромчатыйиней. Ветер стряхивал его и, падая, рассыпаясь, отливал он на солнцерадужными, сказочно богатыми сочетаниями красок. На крыше дома, околозадымленной трубы, из которой косо струился дым, зябкие чечекали галки.Они слетели, вспуганные скрипом шагов, покружились над домом сизымихлопьями и полетели на запад, к церкви, четко синея на фиолетовом утреннемнебе. - Скажи, что подано! - крикнул Григорий выбежавшей на крыльцо дворовойдевке. Вышел пан, окуная усы в воротник енотовой шубы. Григорий укутал емуноги, пристегнул волчью, обшитую бархатом полсть. - Поогрей его. - Пан указал глазами на рысака. Запрокидываясь с козел, удерживая в натянутых руках тугую дрожь вожжей,Григорий опасливо косился на раскаты, помнил, как по первопутку пан занеловкий толчок сунул ему в затылок крепкий не по-стариковски кулак.Спустились к мосту, и тут, по Дону, Григорий ослабил вожжи, растираяперчаткой охваченные ветровым огнем щеки. До Ягодного долетели в два часа. Пан всю дорогу молчал, изредка стучалсогнутым пальцем Григорию в спину: "Останови-и", - и делал папироску,поворачиваясь к ветру спиной. Уже спускаясь с горы в имение, опросил: - Рано завтра? Григорий повернулся боком, с трудом разодрал иззябшие губы. - Рлано, - получилось у него вместо "рано". Затвердевший от холода языкбудто распух; цепляясь за подковку зубов, выговаривал нетвердо. - Деньги все получил? - Так точно. - За жену не беспокойся, будет жить. Служи исправно. Дед твоймолодецкий был казак. Чтоб и ты, - голос пана зазвучал глуше (Листницкийспрятал от ветра лицо в воротник), - чтоб и ты держал себя достойно своегодеда и отца. Ведь это отец получил на императорском смотру первый приз заджигитовку? - Так точно: отец. - Ну, то-то, - строго, будто грозя, закончил пан и совсем спрятал вшубу лицо. Григорий с рук на руки передал рысака деду Сашке, пошел в людскую. - Отец твой приехал! - крикнул тот ему вслед, накидывая на рысакапопону. Пантелей Прокофьевич сидел за столом, доедая студень. "Под хмельком", -определил Григорий, окидывая взглядом размякшее отцово лицо. - Приехал, служивый? - Замерз весь, - хлопая руками, ответил Григорий и - к Аксинье: -Развяжи башлык, руки не владеют. - Тебе попало, ветер-то в пику, - двигая при еде ушами и бородой,мурчал отец. На этот раз он был гораздо ласковее. Аксинье коротко, по-хозяйски,приказал: - Отрежь ишо хлебца, не скупись. Встав из-за стола и отправляясь к двери курить, будто невзначай разадва качнул люльку; просунул под положок бороду, осведомился: - Казак? - Девка, - за Григория отозвалась Аксинья и, уловив недовольство,проплывшее по лицу и застрявшее в бороде старика, торопясь, добавила: -Такая уж писаная, вся в Гришу. Пантелей Прокофьевич деловито оглядел чернявую головку, торчавшую извороха тряпья, и не без гордости удостоверил: - Наших кровей... Эк-гм... Ишь ты!.. - Ты на чем приехал, батя? - спросил Григорий. - В дышлах, на обыденке да на Петровом. - Ехал бы на одной, моего бы припрягли. - Не к чему, пущай порожнем идет. А конь справный. - Видал? - Чудок поглядел. Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Аксинья невмешивалась в разговор, сидела на кровати, как в воду опущенная. Каменнонабухшие груди распирали ей створки кофты. Она заметно потолстела послеродов, обрела новую, уверенно-счастливую осанку. Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубахурассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей. - Помру с тоски... Как я одна буду. - Небось, - таким же шепотом отзывался Григорий. - Ночи длинные... дите не спит... Иссохну об тебе... Вздумай, Гриша, -четыре года! - В старину двадцать пять лет служили, гутарют. - На что мне старина... - Ну, будя! - Будь она проклята, служба твоя, разлучница! - Приду в отпуск. - В отпуск, - эхом стонала Аксинья, всхлипывая и сморкаясь в рубаху, -покеда придешь, в Дону воды много стекет... - Не скули... Как дождь осенью, так и ты: одно да добро. - Тебя б в мою шкуру! Уснул Григорий перед светом. Аксинья покормила дитя и, облокотившись,не мигая, вглядывалась в мутно черневшие линии Григорьева лица, прощалась.Вспоминалась ей та ночь, когда она уговаривала его в своей горнице идти наКубань; так же только месяц был да двор за окном белел, затопленный луннымполоводьем. Так же было, а Григорий сейчас и тот и не тот. Легла за плечи длинная,протоптанная днями стежка... Григорий повернулся на бок, сказал внятно: - На хуторе Ольшанском... - И смолк. Аксинья пробовала уснуть, но мысли разметывали сон, как ветер копнусена. Она до света продумала об этой бессвязной фразе, подыскивая к нейотгадку... Пантелей Прокофьевич проснулся, лишь чуть запенился наобыневших окнах свет. - Григорий, вставай, светает! Аксинья, привстав на колени, надела юбку; вздыхая, долго искала спички. Пока позавтракали и уложились - рассвело. Синими переливами игралутренний свет. Четко, как врезанный в снег, зубчатился плетень, и,прикрывая нежную сиреневую дымку неба, темнела крыша конюшни. Пантелей Прокофьевич отправился запрягать. Григорий оторвал от себяисступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой иостальными. Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать. Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню. - Садись в сани! - крикнул отец, трогая лошадей. - Не, верхом я. Григорий с рассчитанной медлительностью затягивал подпруги, садился наконя и разбирал поводья. Аксинья, касаясь пальцами его ноги, частоповторяла: - Гриша, погоди... что-то хотела сказать... - И морщилась, вспоминая,растерянная, дрожащая. - Ну, прощай! Дите гляди... Поеду, а то батя вон где уж... - Погоди, родимый!.. - Аксинья левой рукой хватала холодное стремя,правой прижимая завернутого в полу ребенка, и глядела ненасытно, и не былосвободной руки, чтобы утереть слезы, падавшие из широко открытыхнемигающих глаз. На крыльцо вышел Вениамин. - Григорий, пан зовет. Григорий выругался, взмахнул плетью и поскакал со двора. Аксинья бежалаза ним следом, застревая в сугробах, засыпавших двор, и неловко вскидываяобутыми в валенки ногами. На гребне Григорий догнал отца. Крепясь, оглянулся. Аксинья стояла уворот, прижимая к груди закутанного в полу ребенка, ветер трепал, кружилна плечах ее концы красного шалевого платка. Григорий поравнялся с санями. Поехали шагом. Пантелей Прокофьевичповернулся спиной к лошади, спросил: - Значится, не думаешь с женой жить? - Давнишний сказ... отгутарили... - Не думаешь, стал быть? - Стал быть, так. - Не слыхал, что она руки на себя накладывала? - Слыхал. - От кого? - В станицу пана возил, хуторных припало повидать. - А бог? - Что ж, батя, на самом-то деле... что с возу упало, то пропало. - Ты мне чертовую не расписывай! Я с тобой подобру гутарю, -озлобляясь, зачастил Пантелей Прокофьевич. - У меня вон дите; об чем гутарить? Теперича уж не прилепишься. - Ты гляди... не чужого вскармливаешь? Григорий побледнел: тронул отец незарубцованную болячку. Все времяпосле рождения ребенка Григорий мучительно вынашивал в себе, таясь передАксиньей, перед самим собой, подозрение. По ночам, когда спала Аксинья, ончасто подходил к люльке, всматривался, выискивая в розово-смуглом лицеребенка свое, и отходил такой же неуверенный, как и раньше. Темно-русый,почти черный был и Степан, - как узнать, чью кровь гоняет сердце поголубеющей сетке жил, просвечивающей под кожей ребенка? Временами емуказалось, что дочь похожа на него, иногда до боли напоминала она Степана.К ней ничего не чувствовал Григорий, разве только неприязнь за те минуты,которые пережил, когда вез корчившуюся в родах Аксинью со степи. Разкак-то (Аксинья стряпала на кухне) вынул дочь из люльки и, сменяя мокруюпеленку, почувствовал острое, щиплющее волнение. Воровато нагнулся, пожалзубами красный оттопыренный палец на ноге. Отец безжалостно кольнул в больное, и Григорий, сложив на луке ладони,глухо ответил: - Чей бы ни был, а дитя не брошу. Пантелей Прокофьевич, не поворачиваясь, махнул на лошадей кнутом. - Наталья спортилась с того разу... Голову криво держит, будтопараликом зашибленная. Жилу нужную перерезала, вот шею-то кособочит. Он помолчал. Скрипели полозья, кромсая снег; щелкал подковами,засекаясь, Григорьев конь. - Что ж она, как? - спросил Григорий, с особенным вниманием выковыриваяиз конской гривы обопревший репей. - Очунелась, никак. Семь месяцев лежала. На троицу вовзят доходила. ПопПанкратий соборовал... А посля отошла. С тем поднялась, поднялась и пошла.Косу-то пырнула под сердце, а рука дрогнула, мимо взяла, а то б концы... - Трогай под горку. - Григорий махнул плетью и, опережая отца, брызгаяв сани снежными, из-под копыт, ошлепками, зарысил, привстав на стременах. - Наталью мы возьмем! - кричал, догоняя его, Пантелей Прокофьевич. - Нехочет баба у своих жить. Надысь видал ее, кликал, чтоб шла к нам. Григорий не отвечал. До первого хутора ехали молча, и больше разговораоб этом Пантелей Прокофьевич не заводил. За день сделали верст семьдесят. На другие сутки (в домах уже зажглиогни) приехали в слободу Маньково. - А в каком квартале вешенские? - спросил Пантелей Прокофьевич упервого встречного. - Держи по большой улице. На квартире, в которую попали, стояло пять призывников с провожавшимиих отцами. - С каких хуторов? - осведомился Пантелей Прокофьевич, заводя лошадейпод навес сарая. - С Чиру, - густо ответили из темноты. - А с хутора? - С Каргина есть, с Наполова, с Лиховидова, а вы откель? - С Кукуя, - засмеялся Григорий, расседлывая коня и щупая вспотевшуюпод седлом конскую спину. Наутро станичный атаман Вешенской станицы Дударев привел вешенцев наврачебную комиссию. Григорий увидел хуторных ребят-одногодков; МитькаКоршунов на высоком светло-гнедом коне, подседланном новехонькимщегольским седлом, с богатым нагрудником и наборной уздечкой, еще утромпроскакал к колодцу и, завидев Григория, стоявшего у ворот своей квартиры,прожег мимо, не здороваясь, придерживая левой рукой надетую набекреньфуражку. В холодной комнате волостного правления раздевались по очереди. Мимосновали военные писаря и помощник пристава, в коротких лакированныхсапожках частил мимо адъютант окружного атамана; перстень его с чернымкамнем и розовые припухшие белки красивых черных глаз сильнее оттенялибелизну кожи и аксельбантов. Из комнаты просачивались разговор врачей,отрывистые замечания. - Шестьдесят девять: - Павел Иванович, дайте чернильный карандаш, - близко, у двери, хрипелпохмельный голос. - Объем груди... - Да, да, явно выраженная наследственность. - Сифилис, запишите. - Что ты рукой-то закрываешься? Не девка. - Сложен-то как... - ...хуторе рассадник этой болезни. Необходимы особые меры. Я ужерапортовал его превосходительству. - Павел Иванович, посмотрите на сего субъекта. Сложен-то каково? - Мда-а-а... Григорий раздевался рядом с высоким рыжеватым парнем с хутораЧукаринского. Из дверей вышел писарь, морщиня на спине гимнастерку, четкосказал: - Панфилов Севастьян, Мелехов Григорий. - Скорей! - испуганно шепнул сосед Григория, краснея и выворачиваячулок. Григорий вошел, неся на спине сыпкие мурашки. Его смуглое тело отливалоцветом томленого дуба. Он конфузился, глядя на свои ноги, густо поросшиечерным волосом. В углу на весах стоял голый угловатый парень. Кто-то, повиду фельдшер, передвинув мерку, крикнул: - Четыре, десять. Слезай. Унизительная процедура осмотра волновала Григория. Седой, в белом,доктор ослушал его трубкой, другой, помоложе, отдирал веки и смотрел наязык, третий - в роговых очках - вертелся позади, потирая руки сзасученными по локоть рукавами. - На весы. Григорий ступил на рубчатую холодную платформу. - Пять, шесть с половиной, - щелкнув металлической навеской, определилвесовщик. - Что за черт, не особенно высокий... - замурлыкал седой доктор, заруку поворачивая Григория кругом. - Уди-ви-тельно! - заикаясь, поперхнулся другой, помоложе. - Сколько? - изумленно спросил один из сидевших за столом. - Пять пудов, шесть с половиной фунтов, - не опуская вздернутых бровей,ответил седой доктор. - В гвардию? - спросил окружной военный пристав, наклоняясь чернойприлизанной головой к соседу за столом. - Рожа бандитская... Очень дик. - Послушай, повернись! Что это у тебя на спине? - крикнул офицер спогонами полковника, нетерпеливо стуча пальцем по столу. Седой доктор бормотал непонятное, а Григорий, поворачиваясь к столуспиной, ответил, с трудом удерживая дрожь, рябью покрывшую все тело: - С весны простыл. Чирьяки это. К концу обмера чины, посоветовавшись за столом, решили: - В армию. - В Двенадцатый полк, Мелехов. Слышишь? Григория отпустили. Направляясь к двери, он услышал брезгливый шепот: - Нель-зя-а-а. Вообразите, увидит государь такую рожу, что тогда? Унего одни глаза... - Переродок! С Востока, наверное. - Притом тело нечисто, чирьи... Хуторные, ожидавшие очереди, окружили Григория. - Ну как, Гришка? - Куда? - В Атаманский, небось? - Сколько заважил на весах? Чикиляя на одной ноге, Григорий просунул ногу в штанину, ответил сквозьзубы: - Отвяжитесь, какого черта надо? Куда? В Двенадцатый полк. - Коршунов Дмитрий, Каргин Иван. - Писарь высунул голову. На ходу застегивая полушубок, Григорий обежал с крыльца. Ростепель дышала теплым ветром, парилась оголенная местами дорога.Через улицу пробегали клохчущие куры, в лужине, покрытой косой плывущейрябью, шлепали гуси. Лапы их розовели в воде, оранжево-красные, похожие назажженные морозом осенние листья. Через день начался осмотр лошадей. По площади засновали офицеры;развевая полами шинелей, прошли ветеринарный врач и фельдшер с кономером.Вдоль ограды длинно выстроились разномастные лошади. К поставленному средиплощади столику, где писарь записывал результаты осмотра и обмера,оскользаясь, пробежал от весов вешенский станичный атаман Дударев, прошелвоенный пристав, что-то объясняя молодому сотнику, сердито дрыгая ногами. Григорий, по счету сто восьмой, подвел коня к весам. Обмерили всеучастки на конском теле, взвесили его, и не успел конь сойти с платформы,- ветеринарный врач снова, с привычной властностью, взял его за верхнююгубу, осмотрел рот; сильно надавливая, ощупал грудные мышцы и, как паук,перебирая цепкими пальцами, перекинулся к ногам. Он сжимал коленные суставы, стукал по связкам сухожилий, жал кость надщетками... Долго выслушивал и выщупывал насторожившегося коня и отошел, развеваяполами белого халата, сея вокруг терпкий запах карболовой кислоты. Коня забраковали. Не оправдалась надежда деда Сашки, и у дошлого врачахватило "хисту" найти тот потаенный изъян, о котором говорил дед Сашка. Взволнованный Григорий посоветовался с отцом и через полчаса, междуочередью, ввел на весы Петрова коня. Врач пропустил его, почти неосматривая. Тут же неподалеку выбрал Григорий место посуше и, расстелив попону,выложил на нее свое снаряжение; Пантелей Прокофьевич держал позади коня,переговариваясь с другим стариком, тоже провожавшим сына. Мимо них в бледно-серой шинели и серебристой каракулевой папахе прошелвысокий седой генерал. Он слегка заносил вперед левую ногу, помахиваярукой, затянутой в белую перчатку. - Вон окружной атаман, - шепнул Пантелей Прокофьевич, толкая сзадиГригория. - Генерал, видно? - Генерал-майор Макеев. Строгий дуром! Позади атамана толпой шли приехавшие из полков и батарей офицеры. Одинподъесаул, широкий в плечах и бедрах, в артиллерийской форме, громкоговорил товарищу, высокому красавцу офицеру из лейб-гвардии Атаманскогополка: - ...Что за черт! Эстонская деревушка, народ преимущественно белесый, итаким резким контрастом эта девушка, да ведь не одна! Мы строим различныепредположения и вот узнаем, что лет двадцать назад... - Офицеры шли мимо,удаляясь от места, где Григорий раскладывал на попоне свою казацкуюсправу, и он, за ветром, с трудом расслышал покрытые смехом офицеровпоследние слова артиллериста-подъесаула: - ...оказывается, стояла в этойдеревушке сотня вашего Атаманского полка. Писарь пробежал, застегивая дрожащими, измазанными в химическихчернилах пальцами пуговицы сюртука, вслед ему помощник окружного пристава,распаляясь, кричал: - В трех экземплярах, оказано тебе! Закатаю! Григорий с любопытством всматривался в незнакомые лица офицеров ичиновников. На нем остановил скучающие влажные глаза шагавший мимоадъютант и отвернулся, повстречавшись с внимательным взглядом; догоняяего, почти рысью, шел старый сотник, чем-то взволнованный, кусающийжелтыми зубами верхнюю губу. Григорий заметил, как над рыжей бровьюсотника трепетал, трогая веко, живчик. Под ногами Григория лежала ненадеванная попона, на ней порядкомразложены седло с окованным, крашенным в зеленое ленчиком, с саквами изадними сумами, две шинели, двое шаровар, мундир, две пары сапог, белье,фунт и пятьдесят четыре золотника сухарей, банка консервов, крупа ипрочая, в полагаемом для всадника количестве, снедь. В раскрытых сумах виднелся круг - на четыре ноги - подков, ухнали,завернутые в промасленную тряпку, шитвянка с двумя иголками и нитками,полотенце. В последний раз оглядел Григорий свои пожитки, присел на корточки ивытер рукавом измазанные края вьючных пряжек. От конца площади медленнотянулась вдоль ряда выстроившихся около попон казаков комиссия. Офицеры иатаман внимательно рассматривали казачье снаряжение, приседали, подбираяполы светлых шинелей, рылись в сумках, разглядывали шитвянки, на рукуприкидывали вес сумок с сухарями. - Гля, ребята, вон энтот длинный, - говорил парень, стоявший рядом сГригорием, указывая пальцем на окружного военного пристава, - копает, каккобель хориную норю. - Ишь, ишь, чертило!.. Суму выворачивает! - Должно, непорядок, а то б не стал требушить. - Чтой-то он, никак, ухнали считает?.. - Во кобель! Разговоры постепенно смолкли, комиссия подходила ближе, до Григорияоставалось несколько человек. Окружной атаман в левой руке нес перчатку,правой помахивал, не сгибая ее в локте. Григорий подтянулся, позадипокашливал отец. Ветер нес по площади запах конской мочи и подтаявшегоснега. Невеселое, как с похмелья, посматривало солнце. Группа офицеров задержалась около казака, стоявшего рядом с Григорием,и по одному перешла к нему. - Фамилия, имя? - Мелехов Григорий. Пристав за хлястик приподнял шинель, понюхал подкладку, беглопересчитал застежки; другой офицер, с погонами хорунжего, мял в пальцахдобротное сукно шаровар; третий, нагибаясь так, что ветер на спину емузапрокидывал полы шинели, шарил по сумам. Пристав мизинцем и большимпальцем осторожно, точно к горячему, прикоснулся к тряпке с ухналями,шлепая губами, считал. - Почему двадцать три ухналя? Это что такое? - Он сердито дернул уголтряпки. - Никак нет, ваше высокоблагородие, двадцать четыре. - Что я, слепой? Григорий суетливо отвернул заломившийся угол, прикрывший двадцатьчетвертый ухналь, пальцы его, шероховатые и черные, слегка прикоснулись кбелым, сахарным пальцам пристава. Тот дернул руку, словно накололся, потерее о боковину серой шинели; брезгливо морщась, надел перчатку. Григорий заметил это; выпрямившись, зло улыбнулся. Взгляды ихстолкнулись, и пристав, краснея верхушками щек, поднял голос: - Кэк смэтришь! Кэк смэтришь, казак? - Щека его, с присохшим у скулыбритвенным порезом, зарумянела сверху донизу. - Почему вьючные пряжки не впорядке? Это еще что такое? Казак ты или мужицкий лапоть?.. Где отец? Пантелей Прокофьевич дернул коня за повод, сделал шаг вперед, щелкнулхромой ногой. - Службу не знаешь?.. - насыпался на него пристав, злой с утра послучаю проигрыша в преферанс. Подошел окружной атаман, и пристав стих. Окружной ткнул носком сапога вподушку седла, - икнув, перешел к следующему. Эшелонный офицер того полка,в который попал Григорий, вежливенько перерыл все - до содержимогошитвянки, и отошел последним, пятясь, закуривая на ветру. Через день поезд, вышедший со станции Чертково, пер состав красныхвагонов, груженных казаками, лошадьми и фуражом, на Лиски - Воронеж. В одном из них, привалившись к дощатой кормушке, стоял Григорий. Мимораздвинутых дверок вагона скользила чужая равнинная земля, вдаликаруселила голубая и нежная прядка леса. Лошади хрустели сеном, переступали, чуя зыбкую опору под ногами. Пахло в вагоне степной полынью, конским потом, вешней ростепелью, и,далекая, маячила на горизонте прядка леса, голубая, задумчивая инедоступная, как вечерняя неяркая звезда.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

В марте 1914 года в ростепельный веселый день пришла Наталья к свекру.Пантелей Прокофьевич заплетал пушистым сизым хворостом разломанный бугаемплетень. С крыши капало, серебрились сосульки, дегтярными полоскамичернели на карнизе следы стекавшей когда-то воды. Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшеесолнце, и земля набухала, на меловых мысах, залысинами стекавших собдонского бугра, малахитом зеленела ранняя трава. Наталья, изменившаяся и худая, подошла сзади к свекру, наклонилаизуродованную, покривленную шею: - Здорово живете, батя. - Натальюшка! Здорово, милая, здорово! - засуетился ПантелейПрокофьевич. Хворостина, выпавшая из рук его, свилась и выпрямилась. - Тычего ж это глаз не кажешь? Ну, пойдем в курень, погоди, мать-то тебевозрадуется. - Я, батя, пришла... - Наталья неопределенно повела рукой иотвернулась. - Коль не прогоните, останусь навовсе у вас... - Что ты, что ты, любушка! Аль ты нам чужая? Григорий вон прописал вписьме... Он, девка, об тебе наказывал справиться. Пошли в курень. Пантелей Прокофьевич хромал, суетливо и обрадованно. Ильинична, обнимая Наталью, уронила частую цепку слез, шепнула,сморкаясь в завеску: - Дитя б надоть тебе... Оно б его присушило. Ну, садись. Сем-ка яблинчиков достану? - Спаси Христос, маманя. Я вот... пришла... Дуняшка, вся в зареве румянца, вскочила с надворья в кухню и с разбегуобхватила Натальины колени. - Бесстыжая! Забыла про нас!.. - Сбесилась, кобыла! - крикнул притворно-строго на нее отец. - Большая-то ты какая... - роняла Наталья, разжимая Дуняшкины руки изаглядывая ей в лицо. Заговорили разом все, перебивая друг друга и замолкая. Ильинична,подпирая щеку ладонью, горюнилась, с болью вглядываясь в непохожую напрежнюю Наталью. - Совсем к нам? - допытывалась Дуняшка, теребя Натальины руки. - Кто его знает... - Чего ж там, родная жена да гдей-то будет жить! Оставайся! - решилаИльинична и угощала сноху, двигая по столу глиняную чашку, набитуюблинцами. Пришла Наталья к свекрам после долгих колебаний. Отец ее не пускал,покрикивал и стыдил, разубеждая, но ей неловко было после выздоровленияглядеть на своих и чувствовать себя в родной когда-то семье почти чужой.Попытка на самоубийство отдалила ее от родных. Пантелей Прокофьевичсманивал ее все время после того, как проводил Григория на службу. Онтвердо решил взять ее в дом и примирить с Григорием. С того дня Наталья осталась у Мелеховых. Дарья внешне ничем непроявляла своего недовольства; Петро был приветлив и родствен, а косыередкие взгляды Дарьи искупались горячей Дуняшкиной привязанностью кНаталье и отечески-любовным отношением стариков. На другой же день, как только Наталья перебралась к свекрам, ПантелейПрокофьевич под свой указ заставил Дуняшку писать Григорию письмо. "Здравствуй, дорогой сын наш Григорий Пантелеевич! Шлем мы тебенижайший поклон и от всего родительского сердца, с матерью твоей ВасилисойИльинишной, родительское благословение. Кланяется тебе брат ПетрПантелеевич с супругой Дарьей Матвеевной и желает тебе здравия иблагополучия; ишо кланяется тебе сестра Евдокея и все домашние. Письмотвое, пущенное от февраля пятого числа, мы получили и сердечно благодаримза него. А если, ты прописал, конь засекается, то заливай ему свиным нутрянымсалом, ты знаешь, и на задок не подковывай, коли нету склизости, или,сказать, гололедицы. Жена твоя Наталья Мироновна проживает у нас инаходится в здравии и благополучии. Сушеной вишни мать тебе посылает и пару шерстяных чулок, а ишо сала иразного гостинцу. Мы все живы и здоровы, а дите у Дарьи померло, о чемсообщаем. Надысь крыли с Петром сараи, и он тебе велит коня блюсть исохранять. Коровы потелились; старая кобыла починает, отбила вымя, ивидно, как жеребенок у ней в пузе стукает. Покрыл ее с станишной конюшнижеребец по кличке Донец, и на пятой неделе поста ждем. Мы рады об твоейслужбе и что начальство одобряет тебя. Ты служи, как и полагается. Зацарем служба не пропадет. А Наталья теперича будет у нас проживать, и тыоб этом подумай. А ишо беда: на масленую зарезал зверь трех овец. Ну,бывай здоров и богом хранимый. Про жену не забывай, мой тебе приказ. Оналасковая баба и в законе с тобой. Ты борозду не ломай и отца слухай. Твой родитель, старший урядник Пантелей Мелехов". Полк Григория стоял в четырех верстах от русско-австрийской границы, вместечке Радзивиллово. Григорий писал домой изредка. На сообщение о том,что Наталья пришла к отцу, ответил сдержанно, просил передать ей поклон;содержание писем его было уклончиво и мутно. Пантелей Прокофьевичзаставлял Дуняшку или Петра перечитывать их по нескольку раз, вдумываясь взатаенную меж строк неведомую Григорьеву мысль. Перед пасхой он в письмепрямо поставил вопрос о том, будет ли Григорий по возвращении со службыжить с женой или по-прежнему с Аксиньей. Григорий ответ задержал. После троицы получили от него короткое письмо.Дуняшка читала быстро, глотая концы слов, и Пантелей Прокофьевич с трудомпоспевал улавливать смысл, откидывая бесчисленные поклоны и расспросы. Вконце письма Григорий касался вопроса о Наталье: "...Вы просили, чтоб я прописал, буду я аль нет жить с Натальей, но явам, батя, скажу, что отрезанную краюху не прилепишь. И чем я Натальютеперь примолвлю, как у меня, сами знаете, дите? А сулить я ничего немогу, и мне об этом муторно гутарить. Нады поймали на границе одного сконтрабандой, и нам довелось его повидать, объясняет, что вскорости будетс австрийцами война и царь ихний будто приезжал к границе, осматривал,откель зачинать войну и какие земли себе захапать. Как зачнется война,может, и я живой не буду, загодя нечего решать". Наталья работала у свекра и жила, взращивая бессознательную надежду навозвращение мужа, опираясь на нее надломленным духом. Она ничего не писалаГригорию, но не было в семье человека, кто бы с такой тоской и больюожидал от него письма. Обычным, нерушимым порядком шла в хуторе жизнь: возвратилисьотслужившие сроки казаки, по будням серенькая работа неприметно сжиралавремя, по воскресеньям с утра валили в церковь семейными табунами; шликазаки в мундирах и праздничных шароварах; длинными шуршащими подоламиразноцветных юбок мели пыль бабы, туго затянутые в расписные кофточки сбуфами на морщиненных рукавах. А на квадрате площади дыбились задранные оглобли повозок, визжалилошади, сновал разный народ; около пожарного сарая болгары-огородникиторговали овощной снедью, разложенной на длинных ряднах, позади нихкучились оравами ребятишки, глазея на распряженных верблюдов, надменнооглядывавших базарную площадь, и толпы народа, перекипавшие краснооколымифуражками и цветастой россыпью бабьих платков. Верблюды пенно перетиралибурьянную жвачку, отдыхая от постоянной работы на чигаре, и в зеленоватойсонной полуде застывали их глаза. По вечерам в топотном звоне стонали улицы, игрища всплескивались впеснях, в пляске под гармошку, и лишь поздней ночью догорали в теплойсухмени последние на окраинах песни. Наталья на игрища не ходила, с радостью выслушивала бесхитростныеДуняшкины рассказы. Невидя выровнялась Дуняшка в статную и по-своемукрасивую девку. Рано вызрела, как яблоко-скороспелка. В этом Году, отрешаяот ушедшего отрочества, приняли ее старшие подруги в девичий свой круг.Вышла Дуняшка в отца: приземистая собой, смуглая. Пятнадцатая весна минула, не округлив тонкой угловатой ее фигуры. Былав ней смесь, жалкая и наивная, детства и расцветающей юности, крепли изаметно выпирали под кофтенкой небольшие, с кулак, груди, раздавалась вплечах; а в длинных чуть косых разрезах глаз все те же застенчивые иозорные искрились черные, в синеве белков миндалины. Приходя с игрищ, онаНаталье одной рассказывала немудрые свои секреты. - Наташа, светочка, что-то хочу рассказать... - Ну, расскажи. - Мишка Кошевой вчерась целый вечер со мной просидел на дубах возлегамазинов. - Чего же ты скраснелась? - И ничуть! - Глянь в зеркало - чисто полымя. - Ну, погоди! Ты ж пристыдила... - Рассказывай, я не буду. Дуняшка смуглыми ладонями растирала полыхавшие щеки, прижимая пальцы квискам, вызванивала молодым беспричинным смехом: - "Ты, гутарит, как цветок лазоревый!.." - Ну-ну? - подбадривала Наталья, радуясь чужой радости и забывая освоей растоптанной и минувшей. - А я ему: "Не бреши, Мишка!" А он божится. - Дуняшка бубенцамирассыпала смех по горнице, мотала головой, и черные, туго заплетенныекосички ящерицами скользили по плечам ее и по спине. - Чего ж он ишо плел? - Утирку, мол, дай на память. - Дала? - Нет, говорю, не дам. Поди у своей крали попроси. Он ить с Ерофеевойснохой... Она жалмерка, гуляет. - Ты подальше от него. - Я и так далеко. - Дуняшка, осиливая пробивающуюся улыбку,рассказывала: - С игрищ идем домой, трое нас, девок; и догоняет нас пьяныйдед Михей. "Поцелуйте, шумит; хороши мои, по семаку [семак - две копейки]отвалю". Как кинется на нас, а Нюрка его хворостиной через лоб. Насилуубегли! Сухое тлело лето. Против хутора мелел Дон, и там, где раньше быстрилосьшальное стремя, образовался брод, на тот берег переходили быки, не замочивспины. Ночами в хутор сползала с гребня густая текучая духота, ветернасыщал воздух пряным запахом прижженных трав. На отводе горелисухостойные бурьяны, и сладкая марь невидимым пологом висела над Обдоньем.Ночами густели за Доном тучи, лопались сухо и раскатисто громовые удары,но не падал на землю, пышущую горячечным жаром, дождь, вхолостую палиламолния, ломая небо на остроугольные голубые краюхи. По ночам на колокольне ревел сыч. Зыбкие и страшные висели над хуторомкрики, а сыч с колокольни перелетал на кладбище, ископыченное телятами,стонал над бурыми затравевшими могилами. - Худому быть, - пророчили старики, заслышав с кладбища сычиныевыголоски. - Война пристигнет. - Перед турецкой кампанией накликал так вот. - Может, опять холера? - Добра не жди, с церкви к мертвецам слетает. - Ох, милостивец, Микола-угодник... Шумилин Мартин, брат безрукого Алексея, две ночи караулил проклятуюптицу под кладбищенской оградой, но сыч - невидимый и таинственный -бесшумно пролетал над ним, садился на крест в другом конце кладбища, сеянад сонным хутором тревожные клики. Мартин непристойно ругался, стреляя вчерное обвислое пузо проплывающей тучи, и уходил. Жил он тут же под боком.Жена его, пугливая хворая баба, плодовитая, как крольчиха, - рожавшаякаждый год, - встречала мужа упреками: - Дурак, истованный дурак! Чего он тебе, вражина, мешает, что ли? А какбог накажет? Хожу вот на последях, а ну как не разрожусь через тебя,чертяку? - Цыц, ты! Небось, разродишься! Расходилась, как бондарский конь. Ачего он тут, проклятый, в тоску вгоняет? Беду, дьявол, кличет. Случисьвойна - заберут, а ты их вон сколько нащенила. - Мартин махал в угол, гдена полсти плелись мышиные писки и храп спавших вповалку детей. Мелехов Пантелей, беседуя на майдане со стариками, веско доказывал: - Пишет Григорий наш, что астрицкий царь наезжал на границу и отдалприказ, чтоб всю свою войску согнать в одну месту и идтить на Москву иПетербург. Старики вспоминали минувшие войны, делились предположениями: - Не бывать войне, по урожаю видать. - Урожай тут ни при чем. - Студенты мутят, небось. - Мы об этом последние узнаем. - Как в японскую войну. - А коня сыну-то справил? - Чего там загодя... - Брехни это! - А с кем война-то? - С турками из-за моря. Море никак не разделют. - И чего там мудреного? Разбили на улеши, вот как мы траву, и дели! Разговор замазывался шуткой, и старики расходились. Караулил людей луговой скоротечный покос, доцветало за Дономразнотравье, невровень степному, квелое и недуховитое. Одна земля, а сокиразные высасывает трава; за бугром в степи клеклый чернозем что хрящ:табун прометется - копытного следа не увидишь; тверда земля, и растет поней трава сильная, духовитая, лошади по пузо; а возле Дона и за Дономмочливая, рыхлая почва гонит травы безрадостные и никудышные, брезгает имии скотина в иной год. Отбивали косы по хутору, выстругивали грабельники, бабы квасы томиликосарям на утеху, а тут приспел случай, колыхнувший хутор от края додругого: приехал становой пристав со следователем и с чернозубыммозглявеньким офицером в форме, досель невиданной; вытребовали атамана,согнали понятых и прямиком направились к Лукешке косой. Следователь нес в руке парусиновую фуражку с форменным значком. Шливдоль плетней левой стороной улицы, на стежке лежали солнечные пятна, иследователь, наступая на них запыленными ботинками, расспрашивал атамана,по-петушиному забегавшего вперед: - Приезжий Штокман дома? - Так точно, ваше благородие. - Чем он занимается? - Известно, мастеровщина... стругает себе. - Ничего не замечал за ним? - Никак нет. Пристав на ходу давил пальцами угнездившийся меж бровей прыщ;отдувался, испревая в суконном мундире. Чернозубый офицерик ковырял взубах соломинкой, морщил обмяклые в красноте складки у глаз. - Кто у него бывает? - допытывался следователь, отводя рукойзабегавшего наперед атамана. - Бывают, так точно. Иной раз в карты поигрывают. - Кто же? - С мельницы больше, рабочие. - А кто именно? - Машинист, весовщик, вальцовщик Давыдка и кое-кто из наших казаковучащивает. Следователь остановился, поджидая отставшего офицера, фуражкой вытерпот на переносице. Он что-то сказал офицеру, вертя в пальцах пуговицу егомундира, и помахал атаману пальцем. Тот подбежал на носках, удерживаядыхание. На шее его вздулись и дрожали перепутанные жилы. - Возьми двух сидельцев и пойди их арестуй. Гони в правление, а мысейчас придем. Понятно? Атаман вытянулся, свисая верхней частью туловища так, что на стоячийворотник мундира синим шнуром легла самая крупная жила, и, мыкнув, зашагалобратно. Штокман в исподней рубахе, расстегнутой у ворота, сидел спиной к двери,выпиливая ручной пилкой на фанере кривой узор. - Потрудитесь встать. Вы арестованы. - В чем дело? - Вы две комнаты занимаете? - Да. - Мы у вас произведем обыск. - Офицер, зацепившись шпорой о коврик упорога, прошел к столику и, щурясь, взял первую попавшуюся книгу. - Позвольте ключи от этого сундука. - Чему я обязан, господин следователь?.. - Мы успеем с вами поговорить. Понятой, ну-ка! Из второй комнаты выглянула жена Штокмана, оставив дверь неприкрытой.Следователь, за ним писарь прошли туда. - Это что такое? - тихо спросил офицер, держа на отлете книгу в желтомпереплете. - Книга. - Штокман пожал плечами. - Остроты прибереги для более подходящего случая. Я тебя попрошуотвечать на вопросы иным порядком! Штокман прислонился к печке, давя кривую улыбку. Пристав заглянулофицеру через плечо и перевел глаза на Штокмана. - Изучаете? - Интересуюсь, - сухо ответил Штокман, маленькой расческой разделивчерную бороду на две равные половины. - Та-а-ак-с. Офицер перелистал страницы и бросил книгу на стол; бегло прогляделвторую; отложив ее в сторону и прочитав обложку третьей, повернулся кШтокману лицом: - Где у тебя еще хранится подобная литература? Штокман прищурил левый глаз, словно целясь: - Все, что имеется, тут. - Врешь! - четко кинул офицер, помахивая книгой. - Я требую... - Ищите! Пристав, придерживая рукой шашку, подошел к сундуку, где рылся в бельеи одежде рябоватый, как видно напуганный происходящим, казак-сиделец. - Я требую вежливого обращения, - договорил Штокман, целясь прищуреннымглазом офицеру в переносицу. - Помолчите, любезный. В половине, которую занимал Штокман с женой, перекопали все, что можнобыло перекопать. Обыск произвели и в мастерской. Усердствовавший приставдаже стены остукал согнутым пальцем. Штокмана довели в правление. Шел он впереди сидельца, посреди улицы,заложив руку за борт старенького пиджака; другой помахивал, словноотряхивая прилипшую к пальцам грязь; остальные шли вдоль плетней постежке, испещренной солнечными крапинами. Следователь так же наступал наних ботинками, обзелененными лебедой, только фуражку не в руке нес, анадежно нахлобучил на бледные хрящи ушей. Допрашивали Штокмана последним. В передней жались охраняемые сидельцемуже допрошенные: Иван Алексеевич, не успевший вымыть измазанных мазутомрук, неловко улыбающийся Давыдка, Валет в накинутом на плечи пиджаке иКошевой Михаил. Следователь, роясь в розовой папке, спросил у Штокмана, стоявшего по тусторону стола: - Почему вы скрыли, когда я вас допрашивал по поводу убийства намельнице, что вы член РСДРП? Штокман молча смотрел выше следовательской головы. - Это установлено. Вы за свою работу понесете должное, - взвинченныймолчанием, кидал следователь. - Прошу вас начинать допрос, - скучающе уронил Штокман и, косясь насвободный табурет, попросил разрешения сесть. Следователь промолчал; шелестя бумагой, глянул исподлобья на спокойноусаживавшегося Штокмана: - Когда вы сюда прибыли? - В прошлом году. - По заданию своей организации? - Без всяких заданий. - С какого времени вы состоите членом вашей партии? - О чем речь? - Я спрашиваю, - следователь подчеркнул "я", - с какого времени высостоите членом РСДРП? - Я думаю, что... - Мне абсолютно неинтересно знать, что вы думаете. Отвечайте на вопрос.Запирательство бесполезно, даже вредно. - Следователь отделил одну бумажкуи придавил ее к столу указательным пальцем. - Вот справка из Ростова,подтверждающая вашу принадлежность к означенной партии. Штокман узко сведенными глазами скользнул по беленькому клочку бумаги,на минуту задержал на нем взгляд и, поглаживая руками колено, твердоответил: - С тысяча девятьсот седьмого года. - Так. Вы отрицаете то, что вы посланы сюда вашей партией? - Да. - В таком случае, зачем вы сюда приехали? - Здесь ощущалась нужда в слесарной работе. - Почему вы избрали именно этот район? - По этой же причине. - Имеете ли вы или имели за это время связь с вашей организацией? - Нет. - Знают они, что вы поехали сюда? - Наверное. Следователь чинил перламутровым перочинным ножичком карандаш, топырягубы; не смотрел на Штокмана. - Имеете ли вы с кем из своих переписку? - Нет. - А то письмо, которое было обнаружено при обыске? - Это письмо товарища, не имеющего, пожалуй, никакого отношения ни ккакой революционной организации. - Получали ли вы какие-либо директивы из Ростова? - Нет. - С какой целью собирались у вас рабочие мельницы? Штокман передернул плечами, словно удивляясь нелепости вопроса. - Просто собирались зимними вечерами... Просто время коротали. Играли вкарты... - Читали запрещенные законом книги, - подсказал следователь. - Нет. Все они малограмотные. - Однако машинист мельницы и все остальные этого факта не отрицают. - Это неправда. - Мне кажется, вы просто не имеете элементарного понятия... - Штокман вэтом месте улыбнулся, и следователь, роняя разговорную нить, докончил сосдержанной злобой: - Просто не имеете здравого рассудка! Вы запираетесь вущерб самому себе. Вполне понятно, что вы посланы сюда вашей партией,чтобы вести разлагающую работу среди казаков, чтобы вырвать их из рукправительства. Я не понимаю: к чему тут игра втемную? Все равно это неможет умалить вашей вины... - Это ваши догадки. Разрешите закурить? Благодарю вас. Это догадки,притом ни на чем не основанные. - Позвольте, читали вы рабочим, посещавшим вас, вот эту книжонку? -Следователь положил ладонь на небольшую книгу, прикрывая заглавие. Вверхучерная на белом углилась надпись: "Плеханов". - Мы читали стихи, - вздохнул Штокман и затянулся папироской, накрепкосжимая промеж пальцев костяной с колечками мундштук... На другой день, хилым и пасмурным утром, выехал из хутора запряженныйпарой почтовый тарантас. В задке, кутая бороду в засаленный куцый воротникпальто, сидел, подремывая, Штокман. По бокам его жались вооруженныешашками сидельцы. Один из них, рябой и курчавый, крепко сжимал локотьШтокмана узловатыми грязными пальцами, косясь на него испуганными белесымиглазами, левой рукой придерживая облезлые ножны шашки. Тарантас бойко пылил по улице. За двором Мелехова Пантелея, прислоняськ гуменному плетню, ждала их укутанная в платок маленькая женщина. Тарантас пропылил мимо, и женщина, сжимая на груди руки, кинуласьследом: - Ося!.. Осип Давыдыч! Ох, как же?! Штокман хотел помахать ей рукой, но рябой сиделец, подпрыгнув, склещилна его руке грязные пальцы, дичалым хриплым голосом крикнул: - Сиди! Зарублю!.. В первый раз за свою простую жизнь видел он человека, который противсамого царя шел.

II

Где-то позади, в сером слизистом тумане осталась длинная дорога отМаньково-Калитвенской слободы до местечка Радзивиллово. Пытался Григорийвспомнить оставшийся позади путь, но ничего связного не выходило; красныестанционные постройки, татакающие под шатким полом колеса вагонов, запахконских испражнений и сена, бесконечные нити рельсов, стекавшие из-подпаровоза, дым, мимоходом заглядывавший в дверки вагонов, усатая рожажандарма на перроне не то в Воронеже, не то в Киеве... На полустанке, где сгружались, толпились офицеры и какие-то в серыхсвитках бритые люди, разговаривавшие на чужом, непонятном языке. Лошадейдолго выводили из вагонов по подмостям, помощник эшелонного скомандовалседловку, повел триста с лишним казаков к ветеринарному лазарету. Длиннаяпроцедура с осмотром лошадей. Разбивка по сотням. Снующие вахмистры иурядники. В первую сотню отбирали светло-гнедых лошадей; во вторую - серыхи буланых; в третью - темно-гнедых; Григория отбили в четвертую, гдеподбирались лошади золотистой масти и просто гнедой; в пятую -светло-рыжей и в шестую - вороной. Вахмистры разбили казаков повзводно иповели к сотням, разбросанным по имениям и местечкам. Бравый лупоглазый вахмистр Каргин с нашивками за сверхсрочную службу,проезжая мимо Григория, спросил: - Какой станицы? - Вешенской. - Куцый? [станицы имели каждая свое прозвище: Вешенская - Кобели(прим.авт.)] Григорий, под сдержанный смешок казаков-иностаничников, молча проглотилоскорбление. Дорога вывела на шоссе. Донские кони, в первый раз увидевшие шоссейнуюдорогу, ступили на нее, постригивая ушами и храпя, как на речку, затянутуюльдом, потом, освоились и пошли, сухо выщелкивая свежими, непотертымиподковами. Искромсанная лезвиями чахлых лесков, лежала чужая, польская,земля. Парился хмурый теплый день, и солнце, тоже как будто не донское,бродило где-то за кисейной занавесью сплошных туч. Имение Радзивиллово находилось в четырех верстах от полустанка. Казаковна полпути обогнал шибко прорысивший эшелонный с ординарцем. До имениядоехали в полчаса. - Это что за хутор? - спросил у вахмистра казачок Митякинской станицы,указывая на купу оголенных макушек сада. - Хутор? Ты про хутора забывай, стригун митякинский! Это тебе неОбласть войска Донского. - А что это, дяденька? - Какой я тебе дяденька? Ать нашелся племяш! Это, братец ты мой, имениекнягини Урусовой. Тут, самое, наше четвертая сотня помещается. Тоскуя и выглаживая конскую шею, Григорий давил ногами стремена, гляделна аккуратный двухэтажный дом, на деревянный забор, на чудного видадворовые постройки. Ехали мимо сада, и нагие деревья одинаковым языкомшептались с ветром, так же, как и там, в покинутой далекой Донщине. Нудная и одуряющая потекла жизнь. Молодые казаки, оторванные от работы,томились первое время, отводя душу в разговорах, перепадавших в свободныечасы. Сотня поселилась в больших, крытых черепицей флигелях; спали нанарах, раскинутых возле окон. По ночам далеким пастушьим рожком брунжалаотставшая от рамы, заклеивавшая щель бумага, и Григорий, прислушиваясь вмногоголосом храпе к ее звону, чувствовал, как исходит весь каменнойгорючей тоской. Тонкое вибрирующее брунжанье щипцами хватало где-то подсердцем; в такие минуты беспредельно хотелось Григорию встать, пройти вконюшню, заседлать Гнедого и гнать его, роняя пенное мыло на глухую землю,до самого дома. В пять часов побудка на уборку лошадей, чистка. За куценькие полчаса,пока выкармливали лошадей на коновязях овсом, перекидывались короткимифразами. - Погано тут, ребяты! - Мочи нету! - А вахмистр - вот сука-то! Копыты коню промывать заставляет. - Теперя дома блины трескают, масленая... - Девку бы зараз пошшупал, эх! - Я, братушки, ноне во сне видал, будто косим мы с батей сено в лугу, амиру кругом высыпало, как ромашки за гумнами, - говорил, сияя ласковымителячьими глазами, смирный Прохор Зыков. - Косим мы это, трава так иполегает... Ажник дух во мне играет!.. Жена теперича скажет: "Что-то мой Миколушка делает?" - Ого-го-го! Она, брат, небось, со свекром в голопузика играет. - Ну, уж ты... - Да ни в жисть не стерпит любая баба, чтоб без мужа на стороне нехлебнуть. - Об чем вы горюете? Кубыть, корчажка с молоком, приедем со службы - инам достанется. На всю сотню весельчак и похабник, бессовестный и нагловатый ЕгоркаЖарков встревал в разговор, подмигивая и грязно улыбаясь: - Дело известное: твой батя снохе не спустит. Кобелина добрый. Так жевот было раз... - Он играл глазами, оглядывая слушателей. - Повадился одинтакой-то к снохе, покою не дает, а муж мешается. Он ить что придумал?Ночью вышел на баз и растворил нарошно ворота, скотина вся и ходит побазу. Он и говорит сыну: "Ты, такой-сакой, чего ж так дверцы прикрывал?Гля: скотина вся вышла, поди загони!" Он-то думал, дескать, сын выйдет, аон тем часом к снохе прилабунится, а сын заленился. "Поди, - шепчет жене,- загони". Энта и пошла. Вот он лежит, слухает, а отец сполз с пригрубка ина коленях к кровати гребется. Сын-то, не будь дурак, скалку взял с лавкии ждет. Вот это отец подполз к кровати и только рукой лапнул, а сын егоскалом кы-ы-ык потянет через лысину. "Тпрусь, шумит, проклятый! Повадилсядерюжку жевать!.." А у них телок в куренях ночевал и все подойдет, да ижует одежду. Сын-то навроде как на телка, а сам батяню резанул и лежит,помалкивает... Старик-то дополз до пригрубка, лежит, шишку обминает, а онавзыграла с гусиное яйцо. Вот лежал, лежал и говорит: "Иван, а Иван?" -"Чего ты, батя?" - "Ты кого ж это вдарил?" - "Да телка", - говорит. Астарик ему со слезьми: "Какой же, грит, из тебя, к чертовой матери, хозяинбудет, ежели ты так скотину бьешь?" - А здоров ты брехать. - На цепь тебя, рябого. - Что за базар? Разойдись! - орал вахмистр, подходя, и казакирасходились к лошадям, посмеиваясь и перебрасываясь шутками. После чаявыходили на строевые занятия. Урядники выколачивали домашнюю закваску. - Пузо-то подбери, эй ты, требуха свиная! - Равнение, на-пра-во, ша-агом... - Взвод, стой! - Арш! - Эй, левофланговый, как стоишь, мать твою?.. Господа офицеры стояли в стороне и, наблюдая, как гоняют по широкомузадворью казаков, курили, иногда вмешиваясь в распоряжения урядников. Глядя на вылощенных, подтянутых офицеров в нарядных бледно-серыхшинелях и красиво подогнанных мундирах, Григорий чувствовал между собой иими неперелазную невидимую стену; там аккуратно пульсировала своя, непо-казачьи нарядная, иная жизнь, без грязи, без вшей, без страха передвахмистрами, частенько употреблявшими зубобой. На Григория, да и на всех молодых казаков, тяжкое впечатление произвелслучай, происшедший на третий день после приезда в имение. Учились вконном строю; лошадь Прохора Зыкова, парня с телячье-ласковыми глазами,которому часто снились сны о далекой, манившей его станице, норовистая ивзгальная, при проездке лягнула вахмистерского коня. Удар был не силен ислегка лишь просек кожу на стегне левой ноги. Вахмистр наотмашь хлестнулПрохора плетью по лицу, наезжая на него конем, крикнул: - Ты чего глядишь?.. Чего глядишь? Я тебе, с-с-сукиному сыну! Ты у меняпродневалишь суток трое... Сотенный командир, что-то приказывавший взводному офицеру, видел этусценку и отвернулся, теребя темляк шашки, скучающе и длинно зевая. Прохоррукавом шинели вытер со вздувшейся щеки полосу проступившей крови,задрожал губами. Выравнивая в строю лошадь, Григорий глядел на офицеров, но теразговаривали, словно ничего не случилось. Суток пять спустя Григорий наводопое уронил в колодец цебарку, вахмистр налетел на него коршуном, занесруку. - Не трожь!.. - глухо кинул Григорий, глядя в рябившую под срубом воду. - Что? Лезь, гад, вынимай! Морду искровеню!.. - Выну, а ты не трожь! - не поднимая головы, медленно растягивал словаГригорий. Если б у колодца были казаки - по-иному обошлось бы дело: вахмистр,несомненно, избил бы Григория, но коноводы были у ограды и не моглислышать разговора. Вахмистр, подступая к Григорию, оглядывался на них,хрипел, выкатывая хищные, обессмысленные гневом глаза: - Ты мне что? Ты как гутаришь с начальством? - Ты, Семен Егоров, не насыпайся! - Грозишь?.. Да я тебя в мокрое!.. - Вот что, - Григорий оторвал от сруба голову, - ежели когда ты вдаришьменя - все одно убью! Понял? Вахмистр изумленно зевал квадратным сазаньим ртом, не находил ответа.Момент для расправы был упущен. Посеревшее, известкового цвета лицоГригория не сулило ничего доброго, и вахмистр растерялся. Он пошел отколодца, оскользаясь по грязи, взметанной у желоба, по которому сливаливоду в долбленые корыта, и, уже отойдя, сказал, обернувшись, размахиваякулаком, как кувалдой: - Сотенному доложу! Вот я сотенному отрапортую! Но сотенному почему-то так и не сказал, а на Григория недели две гналгонку, придирался к каждой пустяковине, вне очереди посылал в караулы иизбегал встречаться глазами. Нудный, однообразный распорядок дня выматывал живое. До вечера, покатрубач не проиграет зорю, мотались на занятиях в пешем и конном строю,убирали, чистили и выкармливали на коновязях лошадей, зубрилибестолковщину "словесности" и лишь в десять часов, после проверки иназначения на караулы, становились на молитву, и вахмистр, обводяпостроенную шеренгу круглыми оловяшками глаз, заводил отроду сиповатымголосом "Отче наш". С утра начиналась та же волынка, и шли дни разные и в то же времяпохожие, как близнецы. На все имение, кроме старой жены управляющего, была одна женщина, накоторую засматривалась вся сотня, не исключая и офицеров, - молоденькая,смазливая горничная управляющего - полька Франя. Она часто бегала из домав кухню, где властвовал старый безбровый повар. Сотня, разбитая на марширующие взводы, со вздохами и подмигиваниемследила за шелестом серой Франиной юбки. Чувствуя на себе постоянныевзгляды казаков и офицеров, Франя словно обмаслилась в потоках похоти,излучаемых тремястами глаз, и, вызывающе подрагивая бедрами, рысила издома в кухню, из кухни в дом, улыбаясь взводам поочередно, господамофицерам в отдельности. Ее внимания добивались все, но, по слухам,преуспевал лишь курчавый и густо волосатый сотник. Уже перед весной случилось это. В этот день Григорий дневалил наконюшне. Он чаще бывал в одном конце конюшни, где не ладили офицерскиекони, попавшие в общество кобылы. Был обеденный перерыв. Григорий толькочто отходил плетью белоногого есаульского коня и заглянул в станок ксвоему Гнедому. Конь мокро хрустел сеном, косил на хозяина розовый глаз,поджимая заднюю, ушибленную на рубке ногу. Поправляя на нем недоуздок,Григорий услышал топот и приглушенный крик в темном углу конюшни. Он пошелмимо станков, слегка изумленный необычным шумом. Глаза ему залепила вязкаятемнота, неожиданно хлынувшая в проход. Хлопнула дверь конюшни, и чей-тосдержанный голос шепотом крикнул: - Скорей, ребята! Григорий прибавил шагу. - Кто такой? На него наткнулся ощупью пробиравшийся к дверям урядник Попов. - Ты, Григорий? - шепнул он, лапая плечи Григория. - Погоди. Что тут такое?.. Урядник подребезжал виноватым смешком, схватил Григория за рукав: - Тут... Постой, куда ты? Григорий вырвал руку, распахнул дверь. На обезлюдевшем дворе ходилапестрая, с подрезанным хвостом курица и, не зная того, что назавтрапомышляет повар приготовить из нее суп пану управляющему, походя копаласьв навозе и клохтала в раздумье, где бы положить яйцо. Свет, плеснувшийся Григорию в глаза, на секунду ослепил его, Григорийзаслонил глаза ладонью и повернулся, заслышав усилившийся шум в темномуглу конюшни. Касаясь рукой стенки, пошел туда; на стенке и на ясляхпротив дверей выплясывал солнечный зайчик. Григорий шел, хмурясь от света,обжегшего зрачки. Ему навстречу попался Жарков - балагур. Он шел, на ходузастегивая ширинку спадавших шаровар, мотая головой. - Ты чего?.. Что вы тут?.. - Иди скорей! - шепнул Жарков, дыша в лицо Григорию свонявшимся запахомгрязного рта, - там... там чудо!.. Франю там затянули ребята...Расстелили... - Жарков хахакнул и, обрезав смех, глухо стукнулся спиной орубленую стену конюшни, откинутый Григорием. Григорий бежал на шум возни,в расширенных, освоившихся с темнотой глазах его белел страх. В углу, там,где лежали попоны, густо толпились казаки - весь первый взвод. Григорий,молча раскидывая казаков, протискался вперед. На полу, бессовестно истрашно раскидав белевшие в темноте ноги, не шевелясь, лежала Франя, сголовой укутанная попонами, в юбке, разорванной и взбитой выше груди. Одиниз казаков, не глядя на товарищей, криво улыбаясь, отошел к стене, уступаяместо очередному. Григорий рванулся назад и побежал к дверям. - Ва-а-ахмистр!.. Его догнали у самых дверей, валя назад, зажали ему ладонью рот.Григорий от ворота до края разорвал на одном гимнастерку, успел ударитьдругого ногой в живот, но его подмяли, так же, как Фране, замотали головупопоной, связали руки и молча, чтобы не узнал по голосу, понесли и кинулив порожние ясли. Давясь вонючей шерстью попоны, Григорий пробовал кричать,бил ногами в перегородку. Он слышал перешепоты там, в углу, скрип дверей,пропускавших входивших и уходивших казаков. Минут через двадцать егоразвязали. На выходе стояли вахмистр и двое казаков из другого взвода. - Ты помалкивай! - сказал вахмистр, часто мигая и глядя вбок. - Дуру не трепи, а то... ухи отрежем, - улыбнулся Дубок - казак чужоговзвода. Григорий видел, как двое подняли серый сверток - Франю (у нее, выпираяпод юбкой острыми углами, неподвижно висели ноги) и, взобравшись на ясли,выкинули в пролом стены, где отдиралась плохо прибитая пластина. Стенавыходила в сад. Над каждым станком коптилось вверху грязное крохотноеокошко. Казаки застучали, взбираясь на перегородки, чтобы посмотреть, чтобудет делать упавшая у пролома Франя; некоторые спеша выходили из конюшни.Звериное любопытство толкнуло и Григория. Уцепившись за перекладину, онподтянулся на руках к окошку и, найдя ногами опору, заглянул вниз. Десяткиглаз глядели из прокопченных окошек на лежавшую под стеной. Она лежала наспине, ножницами сводя и разводя ноги, скребла пальцами талый у стеныснежок. Лица ее Григорий не видел, но слышал затаенный сап казаков,торчавших у окошек, и хруст, приятный и мягкий, сена. Она лежала долго, потом встала на четвереньки. У нее дрожали,подламываясь, руки. Григорий ясно видел это. Качаясь, поднялась на ноги и,растрепанная, чужая и незнакомая, обвела окошки долгим-долгим взглядом. И пошла, цепляясь одной рукой за кустики жимолости, другой опираясь остену и отталкиваясь... Григорий прыгнул с перегородки, растирая ладонью горло; он задыхался. У дверей ему кто-то, он даже не помнил кто, деловито и ясно сказал: - Вякнешь кому - истинный Христос, убьем! Ну? На занятиях взводный офицер, увидев оторванную пуговицу на шинелиГригория, спросил: - Кто тебя тягал? Это еще что за мода? Григорий глянул на кружок, вдавленный в сукне оторванной пуговицей;пронизанный воспоминанием, в первый раз за длинный отрезок временичуть-чуть не заплакал.

III

Над степью - желтый солнечный зной. Желтой пылью дымятся нескошенныевызревшие заливы пшеницы. К частям косилки не притронуться рукой. Вверх неподнять головы. Иссиня-желтая наволока неба накалена жаром. Там, гдекончается пшеница, - шафранная цветень донника. Хутор скочевал в степь. Косили жито. Выматывали в косилках лошадей,задыхались в духоте, в пряной пыли, в хрипе, в жаре... Ветер, наплывавшийот Дона редкими волнами, подбирал полы пыли; марью, как чадрой, куталколючее солнце. Петро, метавший с косилки, выпил с утра половину двухведерной баклаги.Пил теплую противную воду, и через минуту ссыхалось во рту, мокли рубаха ипортки, текло с лица, шкварился в ушах немолчный трельчатый звон, репьемзастревало в горле слово. Дарья, укутав платком лицо, расстегнув прорехурубашки, копнила. В ложбинке меж побуревших грудей копился серый зернистыйпот. Лошадей, запряженных в косилку, гоняла Наталья. У нее свекловицейрдели опаленные щеки, глаза слезились. Пантелей Прокофьевич ходил порядам, как искупанный. Мокрая, непросыхающая рубаха жгла тело. Казалось,что не борода стекает у него с лица на грудь, а черная растаявшая колеснаямазь. - Взмылился, Прокофич? - крикнул с воза, проезжая мимо, Христоня. - Мокро! - Прокофьевич махнул рукой и захромал, растирая подолом рубахископившуюся на животе влагу. - Петро, - крикнула Дарья, - ох, кончай! - Погоди, загон проедем. - Перегодим жару. Я брошу! Наталья остановила лошадей, задыхаясь, будто она тянула косилку, а нелошади. К ним шла Дарья, медленно переставляла по жнивью черные, потертыечириками ноги. - Петюшка, тут ить пруд недалеко. - Ну, уж недалеко, версты три! - Искупаться бы. - Покель дойдешь оттель... - вздохнула Наталья. - И черт-те чего идтить. Коней выпрягем, и верхи! Петро опасливо поглядел на отца, вершившего копну, махнул рукой: - Выпрягайте, бабы! Дарья отцепила постромки и лихо вскочила на кобылу. Наталья, ежа вулыбке растрескавшиеся губы, подвела коня к косилке, примащивалась сесть скосилочного стула. - Давай ногу, - услужил Петро, подсаживая ее. Поехали. Дарья с оголенными коленями и сбитым на затылок платкомпоскакала вперед. Она по-казацки сидела на лошади, и Петро не утерпел,чтобы не крикнуть ей вслед: - Эй гляди, потрешь! - Небось! - отмахнулась Дарья. Пересекая летник, Петро глянул влево. Далеко по серой спине шляха отхутора быстро двигался меняющий очертания пыльный комок. - Верхи какой-то бегет. - Петро сощурился. - Шибко! Ты гля, как пылит! - удивилась Наталья. - Что бы такое? Дашка! - крикнул Петро рысившей впереди жене. - Погоди,вон конного поглядим. Комочек упал в лощину, выбрался оттуда увеличенный до размеров муравья. Сквозь пыль просвечивала фигура верхового. Минут через пять стало видноотчетливей. Петро всматривался, положив на поля соломенной рабочей шляпыгрязную ладонь. - Так недолго и лошадь запалить, наметом идет. Он, нахмурившись, снял с полей шляпы руку, некое смятение коснулось еголица и застыло на развилке приподнятых бровей. Теперь уже ясно виден был верховой. Он шел броским наметом, левой рукойпридерживал фуражку, в правой вяло вился запыленный красный флажок. Он проскакал мимо съехавшего со шляха Петра так близко, что слышен былгулкий хрип коня, вдыхавшего в легкие раскаленный воздух, крикнул, оскаливквадратный серо-каменный рот: - Сполох! На след, оставленный в пыли подковой его коня, упала желтоватая пена.Петро проводил глазами конного. Одно осталось у него в памяти: тяжкий хрипполузагнанного коня и, когда глянул вслед ему, - мокрый, отливающийстальным блеском круп. Не осознав еще окончательно подступившего несчастья, Петро тупо огляделтрепещущую в пыли пену, степь, сползающую к хутору волнистым скатом. Совсех концов по желтым скошенным кулигам хлеба скакали к хутору казаки. Постепи, до самого желтеющего в дымчатой непрогляди бугра, вздували комочкипыли всадники, а там, где, выбравшись на шлях, скакали они толпою, тянулсяк хутору серый хвостище пыли. Казаки, числившиеся на военной службе,бросали работу, выпрягали из косилок лошадей, мчались в хутор. Петровидел, как Христоня выпряг из арбы своего гвардейца-коня и ударилсянаметом, раскорячивая длинные ноги, оглядываясь на Петра. - Что же это? - охнула Наталья, испуганно пялясь на Петра, и взгляд ее- взгляд зайца под прицелом - встряхнул Петра. Он подскакал к стану; прыгнув на ходу с лошади, натянул скинутые вразгаре работы шаровары и, махнув отцу рукой, растаял в таком же облачкепыли, как и те, что серыми текучими веснушками расцветили истлевавшую взное степь.

IV

На площади серая густела толпа. В рядах - лошади, казачья справа,мундиры с разными номерами погонов. На голову выше армейцев-казаков, какгуси голландские среди мелкорослой домашней птицы, похаживали в голубыхфуражках атаманцы. Кабак закрыт. Военный пристав хмур и озабочен. У плетней по улицам -празднично одетые бабы. Одно слово в разноликой толпе: "мобилизация".Пьяные, разгоряченные лица. Тревога передается лошадям - визг и драка,гневное ржанье. Над площадью - низко повисшая пыль, на площади - порожниебутылки казенки, бумажки дешевых конфет. Петро вел в поводу заседланного коня. Около ограды здоровенный черныйатаманец, застегивая необъятные синие шаровары, щерит рот в белозубойулыбке, возле него серенькой перепелкой чечекает низкорослая казачка -жена ли, любушка ли. - Я тебе за эту курву чертей всыплю! - обещает казачка. Она пьяна, в распатлаченных космах - подсолнуховая лузга, развязаныконцы расписного полушалка. Атаманец, затягивая пояс, приседает,улыбается: под морщеным морем шаровар годовалый телок пройдет - незацепится. - Не наскакивай, Машка. - Кобель проклятый! Бабник! - Ну так что ж? - Гляделки твои бесстыжие! А рядом вахмистр в рыжей оправе бороды спорит с батарейцем: - Ничего не будет! Постоим сутки - и восвояси. - А ну как война? - Тю, мил друг! Супротив нас какая держава на ногах устоит? Рядом бессвязно скачущий разговор; немолодой красивый казак горячится: - Нам до них дела нету. Они пущай воюют, а у нас хлеба не убратые! - Это беда-а-а! Гля, миру согнали, а ить ноне день - год кормит. - Потравят копны скотиной. - У нас уж ячмень зачали косить. - Астрицкого царя, стал быть, стукнули? - Наследника. - Станишник, какого полка? - Эй, односум, забогател, мать твою черт! - Га, Стешка, ты откель? - Атаман гутарил, дескать, на всякий случай согнали. - Ну, казацтво, держися! - Ишо б годок погодить им, вышел бы я из третьей очереди. - А ты, дед, зачем? Аль не отломал службу? - Как зачнут народ крошить - и до дедов доберутся. - Монопольку закрыли! - Эх, ты, свистюля! У Марфутки хучь бочонок можно купить. Комиссия начала осмотр. В правление трое казаков провели пьяногоокровавленного казака. Откидываясь назад, он рвал на себе рубаху,закатывая калмыцкие глаза, хрипел: - Я их, мужиков, в крровь! Знай донского казака! Кругом, сторонясь, одобрительно посмеивались, сочувствовали: - Крой их! - За что его сбатовали? - Мужика какого-то изватлал! - Их следовает! - Мы им ишо врежем. - Я, браток, в тысячу девятьсот пятом годе на усмирении был. То-тосмеху! - Война будет - нас опять на усмиренья будут гонять. - Будя! Пущай вольных нанимают. Полиция пущай, а нам, кубыть, исовестно. У прилавка моховского магазина - давка, толкотня. К хозяевам присталподвыпивший Томилин Иван. Его увещевал, разводя руками, сам СергейПлатонович: компаньон его Емельян Константинович Цаца пятился к дверям. - Ну, цто это такое... Цестное слово, это бесцинство! Мальцик, сбегай катаману! Томилин, вытирая о шаровары потные ладони, грудью пер на нахмуренногоСергея Платоновича: - Прижал с векселем, гад, а теперя робеешь? То-то! И морду побью, ищи сменя! Заграбил наши казацкие права. Эх ты, сучье вымя! Гад! Хуторской атаман лил масло радостных слов толпившимся вокруг негоказакам: - Война? Нет, не будет. Их благородие военный пристав говорили, что этодля наглядности. Могете быть спокойными. - Добришша! Как возвернусь домой, зараз же на поля. - Да ить дело стоит! - Скажи на милость, что начальство думает? У меня ить более ста десятинпосеву. - Тимошка! Перекажи нашим, мол, завтра вернемся. - Никак, афишку читают? Айда туда. Площадь гомонила допоздна. Через четыре дня красные составы увозили казаков с полками и батареямик русско-австрийской границе. Война... В приклетях у кормушек - конский сап и смачный запах навоза. В вагонах- те же разговоры, песни, чаще всего: Всколыхнулся, взволновался Православный тихий Дон. И послушно отозвался На призыв монарха он. На станциях - любопытствующе-благоговейные взгляды, щупающие казачийлампас на шароварах; лица, еще не смывшие рабочего густого загара. Война!.. Газеты, захлебывающиеся воем... На станциях казачьим эшелонам женщины махали платочками, улыбались,бросали папиросы и сладости. Лишь под Воронежем в вагон, где парился состальными тридцатью казаками Петро Мелехов, заглянул пьяненький старичокжелезнодорожник, спросил, поводя тоненьким носиком: - Едете? - Садись с нами, дед, - за всех ответил один. - Милая ты моя... говядинка! - И долго укоризненно качал головой.

V

В последних числах июня полк выступил на маневры. По распоряжению штабадивизии полк походным порядком прошел до города Ровно. В окрестностях егоразвертывались две пехотные дивизии и части конной. Четвертая сотня сталапостоем в деревне Владиславке. Недели через две, когда сотня, измученная длительным маневрированием,расположилась в местечке Заборонь, из штаба полка прискакал сотенныйкомандир, подъесаул Полковников. Григорий с казаками своего взводаотлеживался в палатке. Он видел, как по узкому руслу улицы на взмыленномконе проскакал подъесаул. Во дворе зашевелились казаки. - Либо опять выступать? - высказал предположение Прохор Зыков ивыжидающе прислушался. Взводный урядник воткнул в подкладку фуражки иглу (он зашивалпрохудившиеся шаровары). - Не иначе, выступать. - Не дадут и отдохнуть, черти! - Вахмистр гутарил, что бригадный командир наедет. "Та-та-та - три-три-та-ти-та!.." - кинул трубач тревогу. Казаки повскакали. - Куда кисет запропастил? - заметался Прохор. - Се-е-длать! - Пропади он, твой кисет! - на бегу крикнул Григорий. Во двор вбежал вахмистр. Придерживая рукой шашку, затрусил к коновязям.Лошадей оседлали в положенный по уставу срок. Григорий рвал приколыпалатки; ему успел шепнуть урядник: - Война, парень! - Брешешь? - И во тебе бог, вахмистр сообчил! Сорвали палатки. На улице строилась сотня. Командир сотни на разгоряченном коне вертелся перед строем. - Взводными колоннами!.. - повис над рядами его зычный голос. Зацокотали копыта лошадей. Сотня на рысях вышла из местечка на тракт.От деревни Кустень переменным аллюром шли к полустанку первая и пятаясотни. День спустя полк выгрузился на станции Вербы в тридцати пяти верста-хот границы. За станционными березками занималась заря. Погожее обещалосьбыть утро. На путях погромыхивал паровоз. Блестели отлакированные росойрельсы. По подмостям, храпя, сходили из вагонов лошади. За водокачкой -перекличка голосов, басовитая команда. Казаки четвертой сотни в поводу выводили лошадей за переезд. Всиреневой рыхлой темноте вязкие плавали голоса. Мутно синели лица, контурылошадей рассасывались в невиди. - Какая сотня? - А ты чей такой приблудился? - Я тебе дам, подлец! Как с офицером раз-го-вари-вашь? - Виноват, ваше благородие!.. Обознался. - Проезжай, проезжай! - Чего разлопоушился-то? Паровоз вон идет, двигай. - Вахмистр, где у тебя третий взвод? - Со-оотня-а, подтянись! А в колонне тихо, вполголоса: - Подтянулись, едрена-матрена, две ночи не спамши. - Семка, дай потянуть, с вечеру не курил. - Жеребца потяни... - Чембур перегрыз, дьяволюка. - А мой на передок расковался. Четвертой сотне перегородила дорогу свернувшая в сторону другая сотня. В синеватой белеси неба четко вырезались, как нарисованные тушью,силуэты всадников. Шли по четыре в ряд. Колыхались пики, похожие наоголенные подсолнечные будылья. Изредка звякнет стремя, скрипнет седло. - Эй, братушки, вы куда ж это? - К куме на крестины. - Га-га-га-га! - Молчать! Что за разговоры! Прохор Зыков, ладонью обнимая окованную луку седла, всматривался в лицоГригория, говорил шепотом: - Ты, Мелехов, не робеешь? - А чего робеть-то?.. - Как же, ныне, может, в бой пойдем. - И пущай. - А я вот робею, - сознался Прохор и нервно перебирал пальцамискользкие от росы поводья. - Всею ночь в вагоне не спал: нету сну, хучьубей. Голова сотни качнулась и поползла, движение передалось третьему взводу,мерно пошли лошади, колыхнулись и поплыли притороченные к ногам пики. Пустив поводья, Григорий дремал. Ему казалось: не конь упругопереступает передними ногами, покачивая его в седле, а он сам идет куда-топо теплой черной дороге, и идти необычайно легко, подмывающе радостно. Прохор что-то говорил над ухом, голос его мешался с хрустом седла,копытным стуком, не нарушая обволакивающей бездумной дремы. Шли по проселку. Баюкающая звенела в ушах тишина. Вдоль дороги дымилисьв росе вызревшие овсы. Кони тянулись к низким метелкам, вырывая из рукказаков поводья. Ласковый свет заползал Григорию под набухшие отбессонницы веки; Григорий поднимал голову и слышал все тот жеоднообразный, как скрип арбы, голос Прохора. Пробудил его внезапно приплывший из-за далекого овсяного поля густойперекатистый гул. - Стреляют! - почти крикнул Прохор. Страх налил мутью его телячьи глаза. Григорий поднял голову: перед нимдвигалась в такт с конской спиной серая шинель взводного урядника, сбокумлело поле с нескошенными делянами жита, с жаворонком, плясавшим на уровнетелеграфного столба. Сотня оживилась, густой орудийный стон прошел по нейэлектрическим током. Подъесаул Полковников, подхлестнутый стрельбой, повелсотню рысью. За узлом проселочных дорог, сходившихся у брошенной корчмы,стали попадаться подводы беженцев. Мимо сотни промчался эскадрон нарядныхдрагун. Ротмистр с русыми баками, на рыжем кровном коне, ироническиоглядел казаков и дал коню шпоры. В ложбинке, болотистой и топкой,застряла гаубичная батарея. Ездовые мордовали лошадей, около суетиласьприслуга. Рослый рябой батареец нес от корчмы охапку досок, оторванных,наверное, от забора. Сотня обогнала пехотный полк. Солдаты со скатанными шинелями шлибыстро, солнце отсвечивало в их начищенных котелках и стекало с жалштыков. Ефрейтор последней роты, маленький, но бедовый, кинул в Григориякомком грязи: - Лови, в австрийцев кинешь! - Не дури, кобылка. - Григорий на лету рассек плетью комок грязи. - Казачки, везите им от нас поклоны! - Сами свидетесь! В головной колонне наяривали похабную песню; толстозадый, похожий набабу солдат шел сбочь колонны задом, щелкая ладонями по куцым голенищам.Офицеры посмеивались. Острый душок недалекой опасности сближал их ссолдатами, делал снисходительней. От корчмы до деревни Горовищук гусеницами ползли пехотные части, обозы,батареи, лазареты. Чувствовалось смертное дыхание близких боев. У деревни Берестечко четвертую сотню обогнал командир полка Каледин. Сним рядом ехал войсковой старшина. Григорий, провожая глазами статнуюфигуру полковника, слышал, как войсковой старшина, волнуясь, говорил ему: - На трехверстке, Василий Максимович, не обозначена эта деревушка. Мыможем попасть в неловкое положение. Ответа полковника Григорий не слышал. Догоняя их, проскакал адъютант.Конь его улегал на левую заднюю. Григорий машинально определил добротностьадъютантского коня. Вдали под покатым склоном поля показались халупы деревушки. Полк шелпеременным аллюром, и лошади заметно припотели. Григорий ладонью щупалпотемневшую шею своего Гнедого, посматривал по сторонам. За деревушкой,зелеными остриями вонзаясь в синеющий купол неба, виднелись вершины леса.За лесом пухнул орудийный гул; теперь он потрясал слух всадников,заставляя настораживаться лошадей, в промежутки частили ружейные залпы.Далекие таяли за лесом дымки шрапнельных разрывов, ружейные залпыотплывали куда-то правее леса, то замирая, то усиливаясь. Григорий остро воспринимал каждый звук, нервы его все болеевзвинчивались. Прохор Зыков ерзал в седле, болтал не умолкая: - Григорий, стреляют, - похоже, как ребята палкой по частоколу. Верноить? - Молчи ты, балабон! Сотня подтянулась к деревушке. Во дворах кишат солдаты; в хатах -суетня: хозяева собираются выезжать. Всюду на лицах жителей лежала печатьсмятения и растерянности. В одном дворе Григорий, проезжая, видел: солдатыразвели огонь под крышей сарая, а хозяин - высокий седой белорус, -раздавленный гнетом внезапного несчастья, ходил мимо, не обращая внимания.Григорий видел, как семья его бросала на телегу подушки в красныхнаволочках, разную рухлядь, а хозяин заботливо нес сломанный обод колеса,никому не нужный, пролежавший на погребице, быть может, десяток лет. Григорий дивился бестолковости баб, тащивших в телеги цветочные горшки,иконы и оставлявших в хатах вещи необходимые и ценные. По улице метелицейстлался выпущенный кем-то из перины пух. Воняло пригорелой сажей ипогребным затхлым душком. На выезде попался им бежавший навстречу еврей.Тонкая, словно разрезанная шашкой, щель его рта раззявлена криком: - Господин козак! Господин козак! Ах, бож-ж-же ж мой! Маленький круглоголовый казак ехал рыском, помахивал плетью, не обращаяна крик внимания. - Стой! - крикнул казаку подъесаул из второй сотни. Казак пригнулся к луке и нырнул в проулок. - Стой, мерзавец! Какого полка? Круглая голова казака припала к конской шее. Он, как на скачках, повелконя бешеным наметом, у высокого забора поднял его на дыбы и ловкоперемахнул на ту сторону. - Тут девятый полк, ваше благородие. Не иначе, с ихнего полка, -рапортовал подъесаулу вахмистр. - Черт с ним. - Подъесаул поморщился и - обращаясь к еврею, припавшемук стремени: - Что он у тебя взял? - Господин офицер... часы, господин офицер!.. - Еврей, поворачивая кподъехавшим офицерам красивое лицо, часто моргал глазами. Подъесаул, отводя ногой стремя, тронулся вперед. - Немцы придут, все равно заберут, - улыбаясь в усы, отъезжая,проговорил он. Еврей растерянно стоял посреди улицы. По лицу его блуждала судорога. - Дорогу, пане жидове! - строго крикнул командир сотни и замахнулсяплетью. Четвертая сотня прошла мимо него в дробной стукотени копыт, в скрипеседел. Казаки насмешливо косились на растерянного еврея, переговаривались: - Наш брат жив не будет, чтоб не слямзить. - К казаку всяка вещь прилипает. - Пущай плохо не кладет. - А ловкач энтот... - Ишь махнул через забор, как борзой кобель! Вахмистр Каргин приотстал от сотни и под смех, прокатившийся по рядамказаков, опустил пику. - Беги, а то заколю!.. Еврей испуганно зевнул и побежал. Вахмистр догнал его, сзади рубанулплетью. Григорий видел, как еврей споткнулся и, закрывая лицо ладонями,повернулся к вахмистру. Сквозь тонкие пальцы его цевкой брызнула кровь. - За что?.. - рыдающим голосом крикнул он. Вахмистр, масля в улыбке круглые, как казенные пуговицы, коршунячьи,глаза, ответил, отъезжая: - Не ходи босой, дурак! За деревней в лощине, поросшей желтыми кувшинками и осокой, саперыдоканчивали просторный мосток. Неподалеку стоял, гудя и сотрясаясь,автомобиль. Около него суетился шофер. На сиденье, откинувшись, полулежалтолстый седой генерал, с бородкой-эспаньолкой и вислыми сумками щек.Возле, держа под козырек, стояли командир 12-го полка полковник Каледин икомандир саперного батальона. Генерал, турсуча рукой ремень полевой сумки,гневно выкрикивал, адресуясь к саперному офицеру: - Вам приказано еще вчера закончить работу. Молчать! О подвозестроительного материала вы должны были озаботиться раньше. Молчать! -гремел генерал, несмотря на то что офицер, замкнув рот, только дрожалгубами. - А теперь как мне проехать на ту сторону?.. Я вас спрашиваю,капитан, к-а-ак мне проехать? Сидевший по левую сторону от него молодой черноусый генерал жег спички,закуривая сигару, улыбаясь. Саперный капитан, изгибаясь, на что-тоуказывал в сторону. Сотня прошла мимо, у моста спустилась в лощину.Буро-черная грязь выше колен забирала ноги лошадей, сверху с мостасыпались на казаков белые перья сосновых щепок. В полдень проехали границу. Кони прыгали через поваленный полосатыйпограничный столб. Орудийный гул погромыхивал справа. Вдали краснеличерепичные крыши фольварка. Солнце разило землю отвесно падающими лучами.Оседала горькая тучная пыль. Командир полка отдал приказ выслать головнойдозор. Из четвертой сотни выехал третий взвод со взводным офицером,сотником Семеновым. Позади в сером мареве пыли остался расчлененный насотни полк. Отряд в двадцать с лишним казаков поскакал, минуя фольварк, поизморщиненной зачерствелыми колеями дороге. Сотник отвел разъезд версты на три и остановился, сверяясь с картой.Казаки съехались кучей покурить. Григорий слез было ослабить подпруги, новахмистр блеснул на него глазами: - Я тебе чертей всыплю!.. На конь! Сотник закурил, долго протирал вынутый из чехла бинокль. Перед ними,тронутая полуденным зноем, лежала равнина. Справа зубчатилась каемка леса,в нее вонзалось отточенное жало дороги. Версты за полторы от них виднеласьдеревушка, возле нее изрезанный глинистый крутояр речки и стекляннаяпрохлада воды. Сотник долго смотрел в бинокль, щупая глазами омертвелые вбезлюдье улицы, но там было пусто, как на кладбище. Манила зазывноголубеющая стежка воды. - Надо полагать - Королевка? - Сотник указал на деревушку глазами. Вахмистр подъехал к нему молча. Выражение его лица без слов говорило:"Вам лучше знать. Наше дело маленькое". - Проедем туда, - нерешительно сказал сотник, пряча бинокль и морщась,как от зубной боли. - Не напоремся на них, ваше благородие? - Мы осторожно. Ну, трогаем. Прохор Зыков - поближе к Григорию. Лошади их шли рядом. В опустелуюулицу въехали с опаской. Каждое окно сулило расправу, каждая распахнутаядверь сарая вызывала при взгляде на нее чувство одиночества и противнуюдрожь вдоль спинного хребта. Магнитом притягивало взгляды к заборам иканавам. Въехали хищниками, - так в глубокую зимнюю ночь появляются околожилья волки, - но улицы пустовали. Одуряющая висела тишина. Из раскрытогоокна одного дома послышался наивный бой стенных часов, звук их лопалсявыстрелами, и Григорий заметил, как сотник, ехавший впереди, дрогнул,судорожно лапнул кобуру револьвера. В деревне не было ни одной души. Разъезд вброд переехал речушку, водаподходила лошадям по пузо, они охотно шли в воду и пили на ходу,взнузданные, понукаемые всадниками. Григорий жадно всматривался вовзмученную воду; близкая и недоступная, она тянула к себе непреодолимо.Если б можно было, он соскочил бы с седла, лег, не раздеваясь, поддремотный перешепот струй так, чтобы холодом и ознобом охватило спину имокрую от пота грудь. За деревней с холма виден был город: квадраты кварталов, кирпичныездания, разлив садов, шпили костелов. Сотник въехал на впалую вершину холма, приставил к глазам бинокль. - Вон они! - крикнул, шевеля пальцами левой руки. Вахмистр, за ним казаки по одному въезжали на выжженную солнцемвершину, всматривались. По улицам, крохотные отсюда, сновали люди, прудилипереулки обозы, мельтешились конные. Григорий, щуря глаза, глядел из-подладони; он различал даже серую, чужую окраску мундиров. Возле городабурели свежевырытые логова окопов, над ними кишели люди. - Сколько их... - изумленно протянул Прохор. Остальные молчали, зажатые в кулаке одного чувства. Григорийприслушивался к учащенному бою сердца (будто кто-то маленький, но тяжелый,там, в левой стороне груди, делал бег на месте) и сознавал, что владеет имсовсем иное чувство при взгляде на этих чужих людей, чем то, котороеиспытывал он на маневрах, видя "противника". Сотник делал в полевой книжке какие-то отметки карандашом. Вахмистрсогнал с холма казаков, спешил их, поднялся к сотнику. Тот поманилГригория пальцем: - Мелехов! - Я. Григорий поднялся на холм, разминая затекшие ноги. Сотник подал емусложенную вчетверо бумажку. - У тебя лошадь добрей остальных. К командиру полка наметом. Григорий спрятал в грудной карман бумагу, сошел к лошади, спуская наподбородок ремень фуражки. Сотник глядел ему вслед, выждал, пока Григорий сел на коня, и кинулвзгляд на решетку ручных часов. Полк подтягивался к Королевке, когда Григорий прискакал с донесением. Полковник Каледин отдал распоряжение адъютанту, и тот запылил к первойсотне. Четвертая сотня текла по Королевке и быстро, как на ученье,развернулась за околицей. От холма подскакал с казаками третьего взводасотник Семенов. Сотня выравнивала подкову построения. Кони мотали головами: жалилслепень; позвякивали уздечки. В полуденной тиши глухо гудел топот первойсотни, проходившей последние дворы деревни. Подъесаул Полковников на переплясывающем статном коне выскакал передстрой; туго подбирая поводья, продел руку в темляк. Григорий, задерживаядыхание, ждал команды. На левом фланге мягко грохотала первая сотня,разворачиваясь, готовясь. Подъесаул вырвал из ножен шашку, клинок блекло сверкнул голубизной. - Со-о-от-ня-а-а-а-а! - Шашка накренилась вправо, влево и упала вперед,задержавшись в воздухе повыше торчмя поднятых ушей коня. "Рассыпатьсялавой, и вперед", - в уме перевел Григорий немую команду. - Пики к бою,шашки вон, в атаку марш-марш! - обрезал есаул команду и выпустил коня. Глухо охнула земля, распятая под множеством копыт. Григорий едва успелопустить пику (он попал в первый ряд), как конь, захваченный хлынувшимпотоком лошадей, рванулся и понес, забирая вовсю. Впереди рябил на серомфоне поля подъесаул Полковников. Неудержно летел навстречу черный клинпахоты. Первая сотня взвыла трясучим колеблющимся криком, крик перенесло кчетвертой сотне. Лошади в комок сжимали ноги и пластались, кидая назадсажени. Сквозь режущий свист в ушах Григорий услышал хлопки далеких ещевыстрелов. Первая цвинькнула где-то высоко пуля, тягучий свист еезабороздил стеклянную хмарь неба. Григорий до боли прижимал к боку горячеедревко пики, ладонь потела, словно смазанная слизистой жидкостью. Свистперелетавших пуль заставлял его клонить голову к мокрой шее коня, в ноздриему бил острый запах конского пота. Как сквозь запотевшие стекла бинокля,видел бурую гряду окопов, серых людей, бежавших к городу. Пулемет безпередышки стлал над головами казаков веером разбегающийся визг пуль; онирвали впереди и под ногами лошадей ватные хлопья пыли. В середине грудной клетки Григория словно одубело то, что до атакисуетливо гоняло кровь, он не чувствовал ничего, кроме звона в ушах и болив пальцах левой ноги. Выхолощенная страхом мысль путала в голове тяжелый, застывающий клубок. Первым упал с коня хорунжий Ляховский. На него наскакал Прохор. Оглянувшись, Григорий запечатлел в памяти кусочек виденного: коньПрохора, прыгнув через распластанного на земле хорунжего, ощерил зубы иупал, подогнув шею. Прохор слетел с него, выбитый из седла толчком.Резцом, как алмазом на стекле, вырезала память Григория и удержала надолгорозовые десны Прохорова коня с ощеренными плитами зубов, Прохора, упавшегоплашмя, растоптанного копытами скакавшего сзади казака. Григорий не слышалкрика, но понял по лицу Прохора, прижатому к земле с перекошенным ртом ивылезшими из орбит телячьими глазами, что крикнул тот нечеловечески дико.Падали еще. Казаки падали и кони. Сквозь пленку слез, надутых ветром,Григорий глядел перед собой на серую киповень бежавших от окоповавстрийцев. Сотня, рванувшаяся от деревни стройной лавой, рассыпалась, дробясь иломаясь. Передние, в том числе Григорий, подскакивали к окопам, остальныетопотали где-то сзади. Высокий белобровый австриец, с надвинутым на глаза кепи, хмурясь, почтив упор выстрелил в Григория с колена. Огонь свинца опалил щеку. Григорийповел пикой, натягивая изо всей силы поводья... Удар настолько был силен,что пика, пронизав вскочившего на ноги австрийца, до половины древка вошлав него. Григорий не успел, нанеся удар, выдернуть ее и, под тяжестьюоседавшего тела, ронял, чувствуя на ней трепет и судороги, видя, какавстриец, весь переломившись назад (виднелся лишь острый небритый клинподбородка), перебирает, царапает скрюченными пальцами древко. Разжавпальцы, Григорий въелся занемевшей рукой в эфес шашки. Австрийцы бежали в улицы предместья. Над серыми сгустками их мундировдыбились казачьи кони. В первую минуту, после того как выронил пику, Григорий, сам не зная длячего, повернул коня. Ему на глаза попался скакавший мимо него оскаленныйвахмистр. Григорий шашкой плашмя ударил коня. Тот, заломив шею, понес егопо улице. Вдоль железной решетки сада, качаясь, обеспамятев, бежал австриец безвинтовки, с кепи, зажатым в кулаке. Григорий видел нависший сзади затылокавстрийца, мокрую у шеи строчку воротника. Он догнал его, Распаленныйбезумием, творившимся кругом, занес шашку. Австриец бежал вдоль решетки,Григорию не с руки было рубить, он, перевесившись с седла, косо держашашку, опустил ее на висок австрийца. Тот без крика прижал к ране ладони иразом повернулся к решетке спиною. Не удержав коня, Григорий проскакал;повернув, ехал рысью. Квадратное, удлиненное страхом лицо австрийцачугунно чернело. Он по швам держал руки, часто шевелил пепельными губами.С виска его упавшая наосклиэь шашка стесала кожу; кожа висела над щекойкрасным лоскутом. На мундир кривым ручьем падала кровь. Григорий встретился с австрийцем взглядом. На него мертво гляделизалитые смертным ужасом глаза. Австриец медленно сгибал колени, в горле унего гудел булькающий хрип. Жмурясь, Григорий махнул шашкой. Удар сдлинным потягом развалил череп надвое. Австриец упал, топыря руки, словнопоскользнувшись; глухо стукнули о камень мостовой половинки черепнойкоробки. Конь прыгнул, всхрапнув, вынес Григория на середину улицы. По улицам перестукивали редеющие выстрелы. Мимо Григория вспененнаялошадь протащила мертвого казака. Нога его застряла в стремени, и лошадьнесла, мотая избитое оголенное тело по камням. Григорий видел только красную струю лампаса да изорванную зеленуюгимнастерку, сбившуюся комом выше головы. Муть свинцом налила темя. Григорий слез с коня и замотал головой. Мимонего скакали казаки подоспевшей третьей сотни. Пронесли на шинелираненого, на рысях прогнали толпу пленных австрийцев. Они бежали скученнымсерым стадом, и безрадостно-дико звучал стук их окованных ботинок. Лица ихслились в глазах Григория в студенистое, глиняного цвета пятно. Он бросилповодья и, сам не зная для чего, подошел к зарубленному им австрийскомусолдату. Тот лежал там же, у игривой тесьмы решетчатой ограды, вытянувгрязную коричневую ладонь, как за подаянием. Григорий глянул ему в лицо.Оно показалось ему маленьким, чуть ли не детским, несмотря на вислые усы иизмученный - страданием ли, прежним ли безрадостным житьем, - покривленныйсуровый рот. - Эй, ты! - крикнул, проезжая посредине улицы, незнакомый казачийофицер. Григорий глянул на его белую, покрытую пылью кокарду и, спотыкаясь,пошел к коню. Путано-тяжел был шаг его, будто нес за плечами непосильнуюкладь; гнусь и недоумение комкали душу. Он взял в руки стремя и долго немог поднять затяжелевшую ногу.

VI

Казаки-второочередники с хутора Татарского и окрестных хуторов навторой день после выступления из дому ночевали на хуторе Ея. Казаки снижнего конца хутора держались от верховцев особняком. Поэтому ПетроМелехов, Аникушка, Христоня, Степан Астахов, Томилин Иван и остальныестали на одной квартире. Хозяин - высокий дряхлый дед, участник турецкойвойны - завел с ними разговор. Казаки уже легли спать, расстелив в кухне игорнице полсти, курили остатний перед сном раз. - На войну, стал быть, служивые? - На войну, дедушка. - Должно, не похожая на турецкую выйдет война? Теперь ить вон какаяоружия пошла. - Одинаково. Один черт! Как в турецкую народ переводили, так и в этупридется, - озлобляясь неизвестно на кого, буркнул Томилин. - Ты, милок, сепетишь-то без толку. Другая война будет. - Оно конечно, - лениво, с зевотцей, подтвердил Христоня, о ноготь гасяцигарку. - Повоюем, - зевнул Петро Мелехов и, перекрестив рот, накрылся шинелью. - Я вас, сынки, вот об чем прошу. Дюже прошу, и вы слово мое попомните,- заговорил дед. Петро отвернул полу шинели, прислушался. - Помните одно: хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить -надо человечью правду блюсть. - Какую? - спросил Степан Астахов, лежавший с краю. Он улыбнулсянедоверчиво. Он стал улыбаться с той поры, когда услышал про войну. Онаего манила, и общее смятение, чужая боль утишали его собственную. - А вот какую: чужого на войне не бери - раз. Женщин упаси бог трогать,и ишо молитву такую надо знать. Казаки заворочались, заговорили все сразу: - Тут хучь бы свое не уронить, а то чужое. - А баб как нельзя трогать? Дуриком - это я понимаю - невозможно, а подоброму слову? - Рази ж утерпишь? - То-то и оно! - А молитва, какая она? Дед сурово насталил глаза, ответил всем сразу: - Женщин никак нельзя трогать. Вовсе никак! Не утерпишь - головупотеряешь али рану получишь, посля спопашишься, да поздно. Молитву скажу.Всю турецкую войну пробыл, смерть за плечми, как переметная сума, висела,и жив остался через эту молитву. Он пошел в горницу, порылся под божницей и принес клеклый, побуревшийот старости лист бумаги. - Вот. Вставайте, поспешите. Завтра, небось, до кочетов ить тронетесь? Дед ладонью разгладил на столе хрустящий лист и отошел. Первым поднялсяАникушка. На голом, бабьем лице его трепетали неровные тени от огня,колеблемого ветром, проникавшим в оконную щель. Сидели и списывали все,кроме Степана. Аникушка, списавший ранее остальных, скомкал вырванный изтетради листок, привязал его на гайтан, повыше креста. Степан, качаяногой, трунил над ним: - Вшам приют устроил. В гайтане им неспособно водиться, так ты имбумажный курень приспособил. Во! - Ты, молодец, не веруешь, так молчи! - строго перебил его дед. - Тылюдям не препятствуй и над верой не насмехайся. Совестно так-то и грех! Степан замолчал, улыбаясь; сглаживая неловкость, Аникушка спросил удеда: - Там, в молитве, про рогатину есть и про стрелу. Это к чему? - Молитва при набеге - это ишо не в наши времена сложенная. Деду моему,покойнику, от его деда досталась. А там, может, ишо раньше была она. Встарину-то с рогатинами воевать шли да с сагайдаками. Списывали молитвы на выбор, кому какая приглянется. МОЛИТВА ОТ РУЖЬЯ Господи, благослови. Лежит камень бел на горе, что конь. В каменьнейдет вода, так бы и в меня, раба божия, и в товарищей моих, и в конямоего не шла стрела и пулька. Как молот отпрядывает от ковалда, так и отменя пулька отпрядывала бы; как жернова вертятся, так не приходила бы комне стрела, вертелась бы. Солнце и месяц светлы бывают, так и я, раббожий, ими укреплен. За горой замок, замкнут тот замок, ключи в море брошупод бел-горюч камень Алтор, не видный ни колдуну, ни колдунице, ничернецу, ни чернице. Из океан-моря вода не бежит, и желтый песок непересчитать, так и меня, раба божия, ничем не взять. Во имя отца, и сына,и святого духа. Аминь. МОЛИТВА ОТ БОЯ Есть море-океан, на том море-океане есть бедный камень Алтор, на томкамне Алторе есть муж каменный тридевять колен. Раба божьего и товарищеймоих каменной одеждой одень от востока до запада, от земли до небес; отвострой сабли и меча, от копья булатна и рогатины, от дротика каленого инекаленого, от ножа, топора и пушечного боя; от свинцовых пулек и отметких оружий; от всех стрел, перенных пером орловым, и лебединым, игусиным, и журавлиным, и деркуновым, и вороновым; от турецких боев, открымских и австрийских, нагонского супостата, татарского и литовского,немецкого, и шилинского, и калмыцкого. Святые отцы и небесные силы,соблюдите меня, раба божьего. Аминь. МОЛИТВА ПРИ НАБЕГЕ Пречистая владычица святая богородица и господь наш Иисус Христос.Благослови, господи, набеги идучи раба божьего и товарищей моих, кои сомною есть, облаком обволоки, небесным, святым, каменным твоим градомогради. Святой Дмитрий Солунский, ущити меня, раба божьего, и товарищеймоих на все четыре стороны: лихим людям не стрелять, ни рогаткою колоть ини бердышем сечи, ни колоти, ни обухом прибита, ни топором рубити, нисаблями сечи, ни колоти, ни ножом не колоти и не резати ни старому и нималому, и ни смуглому, и ни черному; ни еретику, ни колдуну и ни всякомучародею. Все теперь предо мною, рабом божьим, посироченным и судимым. Наморе на океане на острове Буяне стоит столб железный. На том столбе мужжелезный, подпершися посохом железным, и заколевает он железу, булату исинему олову, свинцу и всякому стрельцу: "Пойди ты, железо, во своюматерь-землю от раба божья и товарищей моих и коня моего мимо. Стреладревоколкова в лес, а перо во свою матерь-птицу, а клей в рыбу". Защитименя, раба божья, золотым щитом от сечи и от пули, от пушечного боя, ядра,и рогатины, и ножа. Будет тело мое крепче панциря. Аминь. Увезли казаки под нательными рубахами списанные молитвы. Крепили их кгайтанам, к материнским благословениям, к узелкам со щепотью родимойземли, но смерть пятнила и тех, кто возил с собою молитвы. Трупами истлевали на полях Галиции и Восточной Пруссии, в Карпатах иРумынии - всюду, где полыхали зарева войны и ложился копытный следказачьих коней.

VII

Обычно из верховских станиц Донецкого округа - Еланской, Вешенской,Мигулинской и Казанской - брали казаков в 11-й - 12-й армейские казачьиполки и в лейб-гвардии Атаманский. В 1914 году часть призванных на действительную военную службу казаковВешенской станицы влили почему-то в 3-й Донской казачий имени ЕрмакаТимофеевича полк, состоявший сплошь из казаков Усть-Медведицкого округа. Вчисле остальных попал в 3-й полк и Митька Коршунов. Вместе с некоторыми частями 3-й кавалерийской дивизии полк стоял вВильно. В июне сотни выступили из города на лунки [стать на лунки -поставить лошадей на подножный корм]. Теплился пасмурный летний день. Текучие облака табунились на небе,застили солнце. Полк шел походным порядком. Ревел оркестр. Господа офицерыв летних защитных фуражках и легких кителях ехали толпой. Над ними голубелпапиросный дымок. По сторонам от проселка мужики и нарядные бабы косили траву, смотрелииз-под ладоней на колонны казаков. Лошади заметно потели. В промежножьях копилась желтоватая пена, илегкий ветерок, тянувший с юго-востока, не сушил пота, а еще большеусугублял парную духоту. На полпути, неподалеку от какой-то деревушки, к пятой сотне приблудилсяжеребенок-стригун. Он вылетел из-за околицы, увидел плотную массу лошадейи, игогокнув, поскакал наперерез. Хвост его, еще не утративший ребяческойпушистости, относило на сторону, из-под точеных раковинок копытвспрядывала серыми пузырями пыль и оседала на притолоченной зеленке. Онподскакал к головному взводу, дурашливо ткнулся мордой в пах вахмистровуконю. Конь вскинул задок, но ударить не решился, пожалел, видно. - Брысь, дурак! - Вахмистр замахнулся плетью. Казаки засмеялись, обрадованные домашним, милым видом жеребенка. Тутслучилось непредвиденное: жеребенок нахально протиснулся между взводнымирядами, и взвод раскололся, утратил стройную, компактную до этого форму.Лошади, понукаемые казаками, топтались в нерешительности. Теснимый имижеребенок шел боком и норовил укусить ближнего к нему коня. Подлетел командир сотни. - Это что тут такое? В том месте, где затесался несуразный стригун, бочились и всхрапываликони, казаки, улыбаясь, хлестали его плетьми, кишмя кишел расстроенныйвзвод, а сзади напирали остальные, и рядом с дорогой скакал от хвостасотни разъяренный взводный офицер. - Что такое? - громыхнул командир сотни, направляя коня в серединугущины. - Жеребенок вот... - Влез промеж нас... - Не выгонишь дьяволенка!.. - Да ты его плетью! Чего жалеешь? Казаки виновато улыбались, натягивали поводья, удерживая разгоряченныхлошадей. - Вахмистр! Господин сотник, что это за черт? Приведите свой взвод впорядок, этого еще недоставало!.. Командир сотни отскакал в сторону. Лошадь его оступилась и сорваласьзадними ногами в придорожную канаву. Он дал ей шпоры и выскочил на тустороны канавы, на вал, заросший лебедой и желтопенной ромашкой. Вдалиостановилась группа офицеров. Войсковой старшина, запрокинув голову, тянулиз фляжки, и рука его отечески ласково лежала на нарядной окованной луке. Вахмистр разбил взвод, сквернословя, выгнал жеребенка за дорогу. Взводсомкнулся. Полтораста пар глаз глядели, как вахмистр, привстав настременах, рысил за жеребенком, а тот то останавливался, прислоняясьгрязным от присохшей коры помета боком к вахмистерскому трехвершковомуконю, то снова улепетывал, настобурчив хвост, и вахмистр никак не могдостать его плетью по спине, а все попадал по метелке хвоста. Хвостопускался, сбитый плетью, и через секунду опять его лихо относило ветром. Смеялась вся сотня. Смеялись офицеры. Даже на угрюмом лице есаулапоявилось кривое подобие улыбки. В третьем ряду головного взвода ехал Митька Коршунов с ИванковымМихаилом, казаком с хутора Каргина Вешенской станицы, и усть-хоперцемКозьмой Крючковым. Мордатый, широкий в плечах Иванков молчал, Крючков, попрозвищу "Верблюд", чуть рябоватый, сутулый казак, придирался к Митьке.Крючков был "старый" казак, то есть дослуживавший последний годдействительной, и по неписаным законам полка имел право, как и всякий"старый" казак, гонять молодых, вымуштровывать, за всякую пустяковинуввалить пряжек. Было установлено так: провинившемуся казаку призыва 1913года - тринадцать пряжек, 1914 года - четырнадцать. Вахмистры и офицерыпоощряли такой порядок, считая, что этим внедряется в казака понятие опочитании старших не только по чину, но и по возрасту. Крючков, недавно получивший нашивку приказного [приказный - здесь:звание нижнего чина в казачьих войсках царской армии (помощник урядника,ефрейтор)], сидел в седле сутулясь, по-птичьи горбатя вислые плечи. Онщурился на серое грудастое облако, спрашивал у Митьки, подражая голосомдомовитому командиру сотни есаулу Попову: - Э... скэжи мне, Кэршунов, как звэть нашего кэмэндира сэтни? Митька, не раз пробовавший пряжек за свою строптивость и непокорныйхарактер, натянул на лицо почтительное выражение. - Есаул Попов, господин старый казак! - Кэк? - Есаул Попов, господин старый казак! - Я не прэ это спрэшиваю. Ты мне скэжи, как его кличут прэмэж нэс,кэзэков? Иванков опасливо подмигнул Митьке и вывернул в улыбке трегубый рот.Митька оглянулся и увидел подъезжавшего сзади есаула Попова. - Ну? Этвечай! - Есаул Попов звать их, господин старый казак. - Четырнэдцэть пряжек. Гэвэри, гад! - Не знаю, господин старый казак! - А вот приедем на лунки, - заговорил Крючков подлинным голосом, - ятебе всыплю! Отвечай, когда спрашивают! - Не знаю. - Что ж ты, сволочуга, не знаешь, как его дражнют? Митька слышал позади осторожный воровской шаг есаульского коня, молчал. - Ну? - Крючков зло щурился. Позади в рядах сдержанно захохотали. Не поняв, над чем смеются, относяэтот смех на свой счет, Крючков вспыхнул: - Коршунов, ты гляди! Приедем - полсотни пряжек вварю! Митька повел плечами, решился: - Черногуз! - Ну, то-то и оно. - Крю-ю-уч-ков! - окликнули сзади. Господин старый казак дрогнул на седле и вытянулся в жилу. - Ты чтэ ж это, мерзэвэц, здесь выдумываешь? - заговорил есаул Попов,равняя свою лошадь с лошадью Крючкова. - Ты чему ж это учишь мэлодогокэзэка, а? Крючков моргал прижмуренными глазами. Щеки его заливала гуща бордовогорумянца. Сзади похохатывали. - Я кэго в прошлом гэду учил? Об чью мэрду этот нэготь слэмал?.. -Есаул поднес к носу Крючкова длинный заостренный ноготь мизинца ипошевелил усами. - Чтэб я бэльше этого не слэшал! Пэнимэешь, брэтец тымой? - Так точно, ваше благородие, понимаю! Есаул, помедлив, отъехал, придержал коня, пропуская сотню. Четвертая ипятая сотни двинулись рысью. - Сэтня, рысь вэзьми!.. Крючков, поправляя погонный ремень, оглянулся на отставшего есаула и,выравнивая пику, взбалмошно махнул головой. - Вот, с этим Черногузом! Откель он взялся? Весь потный от смеха, Иванков рассказывал: - Он давешь едет позади нас. Он все слыхал. Кубыть, учуял, про что речьидет. - Ты б хоть мигнул, дура. - А мне-то нужно. - Не нужно? Ага, четырнадцать пряжек по голой! Сотни разбились по окрестным помещичьим усадьбам. Днем косили помещикамклевер и луговую траву, ночью на отведенных участках пасли стреноженныхлошадей, при дымке костров поигрывали в карты, рассказывали сказки,дурили. Шестая сотня батрачила у крупного польского помещика Шнейдера. Офицерыжили во флигеле, играли в карты, пьянствовали, скопом ухаживали за дочкойуправляющего. Казаки разбили стан в трех верстах от усадьбы. По утрамприезжал к ним на беговых дрожках пан управляющий. Толстый, почтенныйшляхтич вставал с дрожек, разминая затекшие жирные ноги, и неизменноприветствовал "козаков" помахиваньем белого, с лакированным козырьком,картуза. - Иди с нами косить, пан! - Жир иди растряси трошки! - Бери косу, а то паралик захлестнет!.. - кричали из белорубашечныхшеренг казаков. Пан очень хладнокровно улыбался, вытирая каемчатым платком закатнуюрозовость лысины, и шел с вахмистром отводить новые участки покоснойтравы. В полдень приезжала кухня. Казаки умывались, шли за едой. Ели молча, зато уж в послеобеденный получасовой отдых наверстывалисьразговоры. - Трава тут поганая. Супротив нашей степовой не выйдет. - Пырею почти нету. - Наши в Донщине теперь уж откосились. - Скоро и мы прикончим. Вчерась рождение месяца, дождь обмывать будет. - Скупой поляк. За труды хучь бы по бутылке на гаврика пожаловал. - Ого-го-го! Он за бутылку в алтаре... - Во, братушки, что б это обозначало: чем богаче - тем скупее? - Это у царя спроси. - А дочерю помещикову кто видал? - А что? - Мя-а-асис-тая девка! - Баранинка? - Во-во... - С сырцом ба ее хрумкнул... - Правда ай нет, гутарют, что за нее из царского роду сваталися? - Простому рази такой шматок достанется? - Ребя, надысь слыхал брехню, будто высочайшая смотра нам будет. - Коту делать нечего, так он... - Ну, ты брось, Тарас! - Дай, дымнуть, а? - Чужбинник, дьявол, с длинной рукой - под церкву! - Гля, служивые, у Федотки и плям хорош, а куру нету. - Одна пепла осталась. - Тю, брат, разуй гляделки, там огню, как у доброй бабы! Лежали на животах. Курили. До красноты жгли оголенные спины. В сторонкечеловек пять старых казаков допытывались у одного из молодых: - Ты какой станицы? - Еланской. - Из козлов, значится? - Так точно. - А на чем у вас там соль возют? Неподалеку на попонке лежал Крючков Козьма, скучал, наматывал на палецжидкую поросль усов. - На конях. - А ишо на чем? - На быках. - Ну, а тарань с Крыму везут на чем? Знаешь, такие быки есть, с кочкамина спине, колючки жрут: как их звать-то? - Верблюды. - Огхо-хо-ха-ха!.. Крючков лениво подымался, шел к проштрафившемуся, по-верблюжьисутулясь, вытягивая кадыкастую шафранно-смуглую шею, на ходу снимал пояс. - Ложись! А вечерами в опаловой июньской темени в поле у огня: Поехал казак на чужбину далеку На добром своем коне вороном, Свою он краину навеки покинул... Убивается серебряный тенорок, и басы стелют бархатную густую печаль: Ему не вернуться в отеческий дом. Тенор берет ступенчатую высоту, хватает за самое оголенное: Напрасно казачка его молодая Все утро и вечер на север смотрит. Все ждет она, поджидает - с далекого края Когда же ее милый казак-душа прилетит. И многие голоса хлопочут над песней. Оттого и густа она и хмельна, какполесская брага: А там, за горами, где вьются метели, Зимою морозы лютые трещат, Где сдвинулись грозно и сосны и ели, Казачьи кости под снегом лежат. Рассказывают голоса нехитрую повесть казачьей жизни, и тенор-подголосоктрепещет жаворонком над апрельской талой землей: Казак, умирая, просил и молил Насыпать курган ему большой в головах. Вместе с ним тоскуют басы: Пущай на том на кургане калина родная Растет и красуется в ярких цветах. У другого огня - реже народу и песня иная: Ах, с моря буйного да с Азовского Корабли на Дон плывут. Возвертается домой Атаман молодой. У третьего, поодаль, огня, покашливая от дыма, вяжет сотенный краснобайзамысловатые петли сказки. Слушают с неослабным вниманием, изредка лишь,когда герой рассказа особенно ловко выворачивается из каверз, подстроенныхему москалями и нечистой силой, в полосе огня мелькнет чья-нибудь ладонь,шлепнет по голенищу сапога, продымленный, перхающий голос воскликнетвосхищенно: - Ах, язви-разъязви, вот здорово! И снова - текучий, бесперебойный голос рассказчика... ...Через неделю, после того как полк пришел на лунки, есаул Поповпозвал сотенного коваля и вахмистра. - Как кони? - к вахмистру. - Ничего, ваше благородие, очень приятно даже. Желобки на спинахпосравняли. Поправляются. Есаул в стрелку ссучил черный ус (отсюда и прозвище - Черногуз),сказал: - Прикэз от кэмэндира пэлка пэлудить стремена и удила. Будет вэсэчайшийсмэтр пэлку. Чтэбы все было с блэскэм: чтэ седлецо, чтэ все эстэльное.Чтэбы на кэзэков было любо, мило-дэрэго глянуть. Кэгда, брэтец ты мой,будет гэтово? Вахмистр глянул на коваля. Коваль глянул на вахмистра. Оба глянули наесаула: Вахмистр сказал: - Либо что к воскресенью, ваше благородие? - И почтительно тронулпальцем собственный заплесневелый в табачной зелени ус. - Смэтри у меня! - грозно предупредил есаул. С тем и ушли вахмистр с ковалем. С этого дня начались приготовления к высочайшему смотру. ИванковМихаил, сын каргинского коваля, - сам знающий коваль, - помогал лудитьстремена и удила, остальные сверх нормы скребли коней, чистили уздечки,терли битым кирпичом трензеля и металлические части конского убора. Через неделю полк блестел свеженьким двугривенным. Лоснилось глянцемвсе, от конских копыт до лиц казаков. В субботу командир полка полковникГреков смотрел полк и благодарил господ офицеров и казаков за ретивуюподготовку и бравый вид. Разматывалась голубая пряжа июльских дней. Добрели от сытых кормовказачьи кони, лишь казаки сумятились, червоточили их догадки: ни слуху нидуху про высочайший смотр... Неделя шла в коловертных разговорах, гоньбе,подготовке. Бревном по голове приказ - выступать в Вильно. К вечеру были там. По сотням второй приказ: убирать в цейхгауз сундукис казачьим добром и приготовиться к возможному выступлению. - Ваше благородие, к чему ба это? - изнывали казаки, выпытывая увзводных офицеров истину. Офицеры плечиками вздергивали. Сами за правду алтын бы заплатили. - Не знаю. - Маневры в присутствии государя будут? - Неизвестно пока. Вот офицерские ответы казакам на усладу. Девятнадцатого июля вестовойполкового командира перед вечером успел шепнуть приятелю, казаку шестойсотни Мрыхину, дневалившему на конюшне: - Война, дядя! - Брешешь?! - Истинный бог. А ты цыц! Наутро полк выстроили дивизионным порядком. Окна казарм тусклопоблескивали пыльным разбрызгом стекол. Полк в конном строю ждалкомандира. Перед шестой сотней - на подбористом коне есаул Попов. Левой рукой вбелой перчатке натягивает поводья. Конь бочит голову, изогнув колосистуюшею, чешет морду о связку грудных мускулов. Полковник вывернулся из-за угла казарменного корпуса, боком поставиллошадь перед строй. Адъютант достал платок, изящно топыря холеный мизинец,но высморкаться не успел. В напряженную тишину полковник кинул: - Казаки!.. - и властно загреб к себе общее внимание. "Вот оно", - подумал каждый. Пружинилось нетерпеливое волнение. МитькаКоршунов досадливо толкнул каблуком своего коня, переступавшего с ноги наногу. Рядом с ним в строю в крепкой посадке обмер Иванков, слушал,зевласто раскрыв трегубый рот с исчернью неровных зубов. За ним жмурился,горбатясь, Крючков, еще дальше - по-лошадиному стриг хрящами ушей Лапин,за ним виднелся рубчато выбритый кадык Щеголькова. - ...Германия нам объявила войну. По выровненным рядам - шелест, будто по полю вызревшего чернобылогоячменя прошлась, гуляя, ветровая волна. Вскриком резнуло слух конскоержанье. Округленные глаза и квадратная чернота раскрытых ртов - в сторонупервой сотни: там, на левом фланге, заржал конь. Полковник говорил еще. Расстанавливая в необходимом порядке слова,пытался подпалить чувство национальной гордости, но перед глазами тысячиказаков - не шелк чужих знамен, шурша, клонился к ногам, а свое буднее,кровное, разметавшись, кликало, голосило: жены, дети, любушки, неубранныехлеба, осиротелые хутора, станицы... "Через два часа погрузка в эшелоны". Единственное, что ворвалось впамять каждому. Толпившиеся неподалеку жены офицеров плакали в платочки, к казармеватагами разъезжались казаки. Сотник Хопров почти на руках нес своюбелокурую беременную польку-жену. К вокзалу полк шел с песнями. Заглушили оркестр, и на полпути онконфузливо умолк. Офицерские жены ехали на извозчиках, по тротуарампенилась цветная толпа, щебнистую пыль сеяли конские копыта, и, насмехаясьнад своим и чужим горем, дергая левым плечом так, что лихорадочно ежилсясиний погон, кидал песенник-запевала охальные слова похабной казачьей: Девица красная, щуку я поймала... Сотня, нарочно сливая слова, под аккомпанемент свежекованых лошадиныхкопыт, несла к вокзалу, к красным вагонным куреням лишенько свое - песню: Щуку я, щуку я, щуку я поймала. Девица красная, уху я варила. Уху я, уху я, уху я варила. От хвоста сотни, весь багровый от смеха и смущения, скакал к песенникамполковой адъютант. Запевала, наотлет занося, бросал поводья, циничноподмигивал в густые на тротуарах толпы провожавших казаков женщин, и пожженой бронзе его щек к черным усикам стекал горький полынный настой, а непот. Девица красная сваху я кормила... Сваху я, сваху я, сваху я кормила... На путях предостерегающе трезво ревел, набирая пары, паровоз. Эшелоны... Эшелоны... Эшелоны... Эшелоны несчетно! По артериям страны, по железным путям, к западной границе гонитвзбаламученная Россия серошинельную кровь.

VIII

В местечке Торжок полк разбили по сотням. Шестая сотня, на основанииприказа штаба дивизии, была послана в распоряжение Третьего армейскогопехотного корпуса и, пройдя походным порядком до местечка Пеликалие,выставила посты. Граница еще охранялась нашими пограничными частями. Подтягивалисьпехотные части и артиллерия. К вечеру двадцать четвертого июля в местечкоприбыли батальон 108-го Глебовского полка и батарея. В близлежащемфольварке Александровском находился пост из девяти казаков под начальствомвзводного урядника. В ночь на двадцать седьмое есаул Попов вызвал к себе вахмистра и казакаАстахова. Астахов вернулся к взводу уже затемно. Митька Коршунов только чтопривел с водопоя коня. - Это ты, Астахов? - окликнул он. - Я. А Крючков с ребятами где? - Там, в халупе. Астахов, большой, грузноватый и черный казак, подслепо жмурясь, вошел вхалупу. За столом у лампы-коптюшки Щегольков сшивал дратвой порванныйчембур. Крючков, заложив руки за спину, стоял у печи, подмигивал Иванкову,указывая на оплывшего в водянке хозяина-поляка, лежавшего на кровати. Онитолько что пересмеялись, и у Иванкова еще дергал розовые щеки смешок. - Завтра, ребята, чуть свет выезжать на пост. - Куда? - спросил Щегольков и, заглядевшись, уронил не всученную вдратву щетинку. - В местечко Любов. - Кто поедет? - спросил Митька Коршунов, входя и ставя у порогацебарку. - Поедут со мной Щегольков, Крючков, Рвачев, Попов и ты, Иванков. - А я, Павлыч? - Ты, Митрий, останешься. - Ну и черт с вами! Крючков оторвался от печки; с хрустом потягиваясь, спросил у хозяина: - Сколько до Любови до этой верст кладут? - Четыре мили. - Тут близко, - сказал Астахов и, присаживаясь на лавку, снял сапог. -А где тут портянку высушить? Выехали на заре. У колодца на выезде босая девка черпала бадьей воду.Крючков приостановил коня. - Дай напиться, любушка! Девка, придерживая рукой холстинную юбку, прошлепала по луже розовыминогами; улыбаясь серыми, в густой опуши ресниц, глазами, подала бадью.Крючков пил, рука его, державшая на весу тяжелую бадью, дрожала отнапряжения; на красную лампасину шлепали, дробясь и стекая, капли. - Спаси Христос, сероглазая! - Богу Иисусу. Она приняла бадью и отошла, оглядываясь, улыбаясь. - Ты чего скалишься, поедем со мной! - Крючков посунулся на седле,словно место уступал. - Трогай! - крикнул, отъезжая, Астахов. Рвачев насмешливо скосился на Крючкова: - Загляделся? - У ней ноги красные, как у гулюшки, - засмеялся Крючков, и все, как покоманде, оглянулись. Девка нагнулась над срубом, выставив туго обтянутый раздвоенный зад,раскорячив красноикрые полные ноги. - Жениться ба... - вздохнул Попов. - Дай я те плеткой оженю разок, - предложил Астахов. - Плеткой что... - Жеребцуешь? - Выложить его придется! - Мы ему перекрут, как бугаю, сделаем. Пересмеиваясь, казаки пошли рысью. С ближнего холма завиднелосьраскинутое в ложбине и по изволоку местечко Любов. За спинами из-за холмавставало солнце. В стороне над чашечкой телеграфного столба надсаживалсяжаворонок. Астахов - как только что окончивший учебную команду - был назначенначальником поста. Он выбрал место стоянки в последнем дворе, стоявшем наотшибе, в сторону границы. Хозяин - бритый кривоногий поляк в белойвойлочной шляпе - отвел казаков в стодол, указал, где поставить лошадей.За стодолом, за реденьким пряслом зеленела деляна клевера. Взгорьегорбилось до ближнего леса, дальше белесились хлеба, перерезанные дорогой,и опять зеленые глянцевые ломти клевера. За стодолом у канавки дежурилипоочередно, с биноклем. Остальные лежали в прохладном стодоле. Пахло тамслежавшимся хлебом, пылью мякины, мышиным пометом и сладким плесневелымдушком земляной ржавчины. Иванков, примостившись в темном углу у плуга, спал до вечера. Егоразбудили на закате солнца. Крючков, в щепоть захватив кожу у него на шее,оттягивал ее, приговаривая: - Разъелся на казенных харчах, нажрал калкан, ишь! Вставай, ляда, идинемцев карауль! - Не дури, Козьма! - Вставай. - Ну, брось! Ну, не дури... я зараз встану. Он поднялся, опухший, красный. Покрутил котельчатой короткошеейголовой, надежно приделанной к широким плечам, чмыкая носом (простыл, лежана сырой земле), перевязал патронташ и волоком потянул за собой к выходувинтовку. Сменил Щеголькова и, приладив бинокль, долго глядел насеверо-запад, к лесу. Там бугрился под ветром белесый размет хлебов, на зеленый мысокольхового леса низвергался рудой поток закатного солнца. За местечком вречушке (лежала она голубой нарядной дугой) кричали купающиеся ребятишки.Женский контральтовый голос звал: "Стасю! Ста-а-асю! идзь до мне!"Щегольков свернул покурить, сказал, уходя: - Закат вон как погорел. К ветру. - К ветру, - согласился Иванков. Ночью кони стояли расседланные. В местечке гасли огни и шумок. Наследующий день утром Крючков вызвал Иванкова из стодола. - Пойдем в местечко. - Чего? - Пожрем чего-нибудь, выпьем. - Навряд, - усомнился Иванков. - Я тебе говорю. Я спрашивал хозяина. Вон в энтой халупе, видишь, вонсарай черепичный? - Крючков указал черным ногтястым пальцем. - Там ушинкаря пиво есть, пойдем? Пошли. Их окликнул выглянувший из дверей стодола Астахов. - Вы куда? Крючков, чином старший Астахова, отмахнулся. - Зараз придем. - Вернитесь, ребята! - Не гавкай! Старый, пейсатый, с вывернутым веком еврей встретил казаков поклонами. - Пиво есть? - Уже нет, господин козак. - Мы за деньги. - Езус-Мария, да разве я... Ах, господин козак, верьте честному еврею,нет пива! - Брешешь ты, жид! - Та, пан козак! Я уже говорю. - Ты вот чего... - досадливо перебил Крючков и полез в карман шароварза потертым кошельком. - Ты дай нам, а то ругаться зачну! Еврей мизинцем прижал к ладони монету, опустил вывернутое трубочкойвеко и пошел в сени. Спустя минуту принес влажную, с ячменной шелухой на стенках бутылкуводки. - А говорил - нету. Эх ты, папаша! - Я говорил - пива нету. - Закусить-то дай чего-нибудь. Крючков шлепком высадил пробку, налил чашку вровень с выщербленнымикраями. Вышли полупьяные. Крючков приплясывал и грозил кулаком в окна, зиявшиечерными провалами глаз. В стодоле зевал Астахов. За стенкой мокро хрустели сеном кони. Вечером уехал с донесением Попов. День разменяли в безделье. Вечер. Ночь. Над местечком в выси - желтый месяц. Изредка в саду за домом упадет с яблони вызревший плод. Слышен мокрыйшлепок. Около полуночи Иванков услышал конский топот по улице местечка.Вылез из канавы, вглядываясь, но на месяц легло облако; ничего не видно засерой непроглядью. Он растолкал спавшего у входа в стодол Крючкова. - Козьма, конные идут! Встань-ка! - Откуда? - По местечку. Вышли. По улице, саженях в пятидесяти, хрушко чечекал копытный говор. - Побегем в сад. Оттель слышнее. Мимо дома - рысью в садок. Залегли под плетнем. Глухой говор. Звякстремени. Скрип седел. Ближе. Видны смутные очертания всадников. Едут по четыре в ряд. - Кто едет? - А тебе кого надо? - откликнулся тенорок из передних рядов. - Кто едет? Стрелять буду! - Крючков клацнул затвором. - Тррр, - остановил лошадь один и подъехал к плетню. - Это пограничныйотряд. Пост, что ли? - Пост. - Какого полка? - Третьего казачьего. - С кем это ты там, Тришин? - спросили из темноты. Подъехавший отозвался: - Это казачий пост, ваше благородие. К плетню подъехал еще один. - Здорово, казаки! - Здравствуйте, - не сразу откликнулся Иванков. - Давно вы тут? - Со вчерашнего дня. Второй подъехавший зажег спичку, закуривая, и Крючков увидел офицера вформе пограничника. - Наш пограничный полк сняли с границы, - заговорил офицер, пыхаяпапироской. - Имейте в виду, что вы теперь - лобовые. Противник завтра,пожалуй, продвинется сюда. - Вы куда же едете, ваше благородие? - спросил Крючков, не снимаяпальца со спуска. - Мы должны в двух верстах отсюда присоединиться к нашему эскадрону.Ну, трогай, ребята! Всего хорошего, казачки! - Час добрый. Ветер сорвал с месяца завесу тучи, и на местечко, на купы садов, нашишкастую верхушку стодола, на отряд, выезжавший на взгорье, потек желтыймертвенный свет. Утром уехал с донесением в сотню Рвачев. Астахов переговорил схозяином, и тот, за небольшую плату, разрешил скосить лошадям клевера. Сночи лошади стояли оседланные. Казаков пугало то, что они остались лицом клицу с противником. Раньше, когда знали, что впереди пограничная стража,не было этого чувства оторванности и одиночества; тем сильнее сказалосьоно после известия о том, что граница обнажена. Хозяйская пашня была неподалеку от стодола. Астахов назначил коситьИванкова и Щеголькова. Хозяин, под белым лопухом войлочной шляпы, повел ихк своей деляне. Щегольков косил, Иванков сгребал влажную тяжелую траву иувязывал ее в фуражирки. В это время Астахов, наблюдавший в бинокль задорогой, манившей к границе, увидел бежавшего по полю с юго-западнойстороны мальчишку. Тот бурым неслинявшим зайцем катился с пригорка и ещеиздали что-то кричал, махая длинными рукавами пиджака. Подбежал и, глотаявоздух, поводя округленными глазами, крикнул: - Козак, козак, пшишел герман! Герман пшишел оттонд. Он протянул хоботок длинного рукава, и Астахов, припавший к биноклю,увидел в окружье стекол далекую густую группу конных. Не отдирая от глазбинокля, зыкнул: - Крючков! Тот выскочил из косых дверей стодола, оглядываясь. - Беги, ребят кличь! Немцы! Немецкий разъезд! Он слышал топот бежавшего Крючкова и теперь уже ясно видел в бинокльплывущую за рыжеватой полосой травы кучку всадников. Он различал даже гнедую масть их лошадей и темно-синюю окраскумундиров. Их было больше двадцати человек. Ехали они, тесно скучившись, вбеспорядке; ехали с юго-западной стороны, в то время как наблюдатель ждалих с северо-запада. Они пересекли дорогу и пошли наискось по гребню надкотловиной, в которой разметалось местечко Любов. Высунув из морщиненных губ кутец прикушенного языка, сопя отнапряжения, Иванков затягивал в фуражирку ворох травья. Рядом с ним,посасывая трубочку, стоял колченогий хозяин-поляк. Он сунул руки за пояс,из-под полей шляпы, насупясь, оглядывал косившего Щеголькова. - Рази это коса? - ругался тот, злобно взмахивая игрушечно-маленькойкосой. - Косишь ей? - Косю, - ответил поляк, заплетая языком за обгрызенный мундштук, ивыпростал один палец из-за пояса. - Этой твоей косой у бабы на причинном месте косить! - Угу-м, - согласился поляк. Иванков прыснул. Он хотел что-то сказать, но, оглянувшись, увиделбежавшего по пашне Крючкова. Тот бежал, приподняв рукой шашку, вихляяногами по кочковатой пахоте. - Бросайте! - Чего ишо? - спросил Щегольков, втыкая косу острием в землю. - Немцы! Иванков выронил фуражирку. Хозяин, пригибаясь, почти цепляя рукамиземлю, словно над ним взыкали пули, побежал к дому. Только что добрались до стодола и, запыхавшись, вскочили на коней, -увидели роту русских солдат, втекавшую со стороны Пеликалие в местечко.Казаки поскакали навстречу. Астахов доложил командиру роты, что по бугру,огибая местечко, идет немецкий разъезд. Капитан строго оглядел носки своихсапог, присыпанные пыльным инеем, спросил: - Сколько их? - Больше двадцати человек. - Езжайте им наперерез, а мы отсюда их обстреляем. - Он повернулся кроте, скомандовал построение и быстрым маршем повел солдат. Когда казаки выскочили на бугор, немцы, уже опередив их, шли рысью,пересекая дорогу на Пеликалие. Впереди выделялся офицер на светло-рыжемкуцехвостом коне. - Вдогон! Мы их нагоним на второй пост! - скомандовал Астахов. Приставший к ним в местечке конный пограничник отстал. - Ты чего же? Отломил, брат? - оборачиваясь, крикнул Астахов. Пограничник махнул рукой, шагом стал съезжать в местечко. Казаки шлишибкой рысью. Даже невооруженным глазом ясно стало видно синюю формунемецких драгун. Они ехали куцей рысью по направлению на второй пост,стоявший в фольварке верстах в трех от местечка, и оглядывались наказаков. Расстояние, разделявшее их, заметно сокращалось. - Обстреляем! - хрипнул Астахов, прыгая с седла. Стоя, намотав на руки поводья, дали залп. Лошадь Иванкова стала вдыбки, повалила хозяина. Падая, он видел, как один из немцев валился слошади: вначале лениво клонился на бок и вдруг, кинув руками, упал. Немцы,не останавливаясь, не вынимая из чехлов карабинов, поскакали, переходя внамет. Рассыпались реже. Ветер крутил матерчатые флюгерки на их пиках.Астахов первым вскочил на коня. Налегли на плети. Немецкий разъезд подострым углом повернул влево, и казаки, преследуя их, проскакали саженях всорока от упавшего немца. Дальше шла холмистая местность, изрезаннаянеглубокими ложбинами, изморщиненная зубчатыми ярками. Как только немцыподнимались из ложбины на ту сторону, - казаки спешивались и выпускали имвслед по обойме. Против второго поста свалили еще одного. - Упал! - крикнул Крючков, занося ногу в стремя. - Из фольварка зараз наши!.. Тут второй пост... - бормотнул Астахов,загоняя обкуренным желтым пальцем в магазинную коробку новую обойму. Немцы перешли на ровную рысь. Проезжая, поглядывали на фольварк. Нодвор был пустынен, черепичные крыши построек ненасытно лизало солнце.Астахов выстрелил с коня. Чуть приотставший задний немец мотнул головой идал лошади шпоры. Уже после выяснилось: казаки ушли со второго поста этой ночью, узнав,что телеграфные провода в полуверсте от фольварка перерезаны. - На первый пост погоним! - крикнул, поворачиваясь к остальным,Астахов. И тут только Иванков заметил, что у Астахова шелушится нос, тонкаяшкурка висит на ноздрине. - Чего они не обороняются? - тоскливо спросил он, поправляя за спинойвинтовку. - Погоди ишо... - кинул Щегольков, дыша, как сапная лошадь. Немцы спустились в первую ложбину не оглядываясь. По ту сторону чернелапахота, с этой стороны щетинился бурьянок и редкий кустарник. Астаховостановил коня, сдвинул фуражку, вытер тыльной стороной ладони зернистыйпот. Оглядел остальных; сплюнув комок слюны, сказал: - Иванков, езжай к котловине, глянь, где они. Иванков, кирпично-красный, с мокрой-от пота спиной, жадно облизалзачерствелые губы, поехал. - Курнуть бы, - шепотом сказал Крючков, отгоняя плетью овода. Иванков ехал шагом, приподнимаясь на стременах, заглядывая в низкотловины. Сначала он увидел колышущиеся кончики пик, потом внезапнопоказались немцы, повернувшие лошадей, шедшие из-под склона котловины ватаку. Впереди, картинно подняв палаш, скакал офицер. За момент, когдаповорачивал коня, Иванков запечатлел в памяти безусое нахмуренное лицоофицера, статную его посадку. Градом по сердцу - топот немецких коней.Спиной до боли ощутил Иванков щиплющий холодок смерти. Он крутнул коня имолча поскакал назад. Астахов не успел сложить кисет, сунул его мимо кармана. Крючков, увидев за спиной Иванкова немцев, поскакал первый.Правофланговые немцы шли Иванкову наперерез. Настигали его с диковиннойбыстротой. Он хлестал коня плетью, оглядывался. Кривые судороги сводилиему посеревшее лицо, выдавливали из орбит глаза. Впереди, припав к луке,скакал Астахов. За Крючковым и Щегольковым вихрилась бурая пыль. "Вот! Вот! Догонит!" - стыла мысль, и Иванков не думал об обороне;сжимая в комок свое большое полное тело, головой касался холки коня. Его догнал рослый рыжеватый немец. Пикой пырнул его в спину. Острие,пронизав ременный пояс, наискось на полвершка вошло в тело. - Братцы, вертайтесь!.. - обезумев, крикнул Иванков и выдернул из ноженшашку. Он отвел второй удар, направленный ему в бок, и, привстав, рубнулпо спине скакавшего с левой стороны немца. Его окружили. Рослый немецкийконь грудью ударился о бок его коня, чуть не сшиб с ног, и близко, в упор,увидел Иванков страшную муть чужого лица. Первый подскакал Астахов. Его оттерли в сторону. Он отмахивался шашкой,вьюном вертелся в седле, оскаленный, изменившийся в лице, как мертвец.Иванкова концом палаша полоснули по шее. С левой стороны над ним выросдрагун, и блекло в глазах метнулся на взлете разящий палаш. Иванковподставил шашку: сталь о сталь брызгнула визгом. Сзади пикой поддели емупогонный ремень, настойчиво срывали его с плеча. За вскинутой головой конямаячило потное, разгоряченное лицо веснушчатого немолодого немца. Дрожаотвисшей челюстью, немец бестолково ширял палашом, норовя попасть Иванковув грудь. Палаш не доставал, и немец, кинув его, рвал из пристроченного кседлу желтого чехла карабин, не спуская с Иванкова часто мигающих,напуганных коричневых глаз. Он не успел вытащить карабин, через лошадь егодостал пикой Крючков, и немец, разрывая на груди темно-синий мундир,запрокидываясь назад, испуганно-удивленно ахнул. - Майн готт! В стороне человек восемь драгун окружили Крючкова. Его хотели взятьживьем, но он, подняв на дыбы коня, вихляясь всем телом, отбивался шашкойдо тех пор, пока ее не выбили. Выхватив у ближнего немца пику, онразвернул ее, как на ученье. Отхлынувшие немцы щепили ее палашами. Возле небольшого клинасуглинистой невеселой пахоты грудились, перекипали, колыхаясь в схватке,как под ветром. Озверев от страха, казаки и немцы кололи и рубили по чемпопало: по спинам, по рукам, по лошадям и оружию... Обеспамятевшие отсмертного ужаса лошади налетали и бестолково сшибались. Овладев собой,Иванков несколько раз пытался поразить наседавшего на него длиннолицегобелесого драгуна в голову, но шашка падала на стальные боковые пластинкикаски, соскальзывала. Астахов прорвал кольцо и выскочил, истекая кровью. За ним погналсянемецкий офицер. Почти в упор убил его Астахов выстрелом, сорвав с плечавинтовку. Это и послужило переломным моментом в схватке. Немцы, всеизраненные нелепыми ударами, потеряв офицера, рассыпались, отошли. Их непреследовали. По ним не стреляли вслед. Казаки поскакали напрямки кместечку Пеликалие, к сотне; немцы, подняв упавшего с седла раненоготоварища, уходили к границе. Отскакав с полверсты, Иванков зашатался. - Я все... Я падаю! - Он остановил коня, но Астахов дернул поводья. - Ходу! Крючков размазывал по лицу кровь, щупал грудь. На гимнастерке рдяномокрели пятна. От фольварка, где находился второй пост, разбились надвое. - Направо ехать, - сказал Астахов, указывая на сказочно зеленевшее задвором болото в ольшанике. - Нет, налево! - упрямился Крючков. Разъехались. Астахов с Иванковым приехали в местечко позже. У околицыих ждали казаки своей сотни. Иванков кинул поводья, прыгнул о седла и, закачавшись, упал. Иззакаменевшей руки его с трудом вынули шашку. Спустя час почти вся сотня выехала на место, где был убит германскийофицер. Казаки сняли с него обувь, одежду и оружие, толпились,рассматривая молодое, нахмуренное, уже пожелтевшее лицо убитого.Усть-хоперец Тарасов успел снять с убитого часы с серебряной решеткой итут же продал их взводному уряднику. В бумажнике нашли немного денег,письмо, локон белокурых волос в конверте и фотографию девушки с надменнымулыбающимся ртом.

IX

Из этого после сделали подвиг. Крючков, любимец командира сотни, по егореляции получил Георгия. Товарищи его остались в тени. Героя отослали вштаб дивизии, где он слонялся до конца войны, получив остальные три крестаза то, что из Петрограда и Москвы на него приезжали смотреть влиятельныедамы и господа офицеры. Дамы ахали, дамы угощали донского казака дорогимипапиросами и сладостями, а он вначале порол их тысячным матом, а после,под благотворным влиянием штабных подхалимов в офицерских погонах, сделализ этого доходную профессию: рассказывал о "подвиге", сгущая краски дочерноты, врал без зазрения совести, и дамы восторгались, с восхищениемсмотрели на рябоватое раэбойницкое лицо казака-героя. Всем было хорошо иприятно. Приезжал в Ставку царь, и Крючкова возили ему на показ. Рыжеватыйсонный император осмотрел Крючкова, как лошадь, поморгал кислыми сумчатымивеками, потрепал его по плечу. - Молодец казак! - и, повернувшись к свите: - Дайте мне сельтерскойводы. Чубатая голова Крючкова не сходила со страниц газет и журналов. Былипапиросы с портретом Крючкова. Нижегородское купечество поднесло емузолотое оружие. Мундир, снятый с германского офицера, убитого Астаховым, прикрепили кфанерной широкой доске, и генерал фон Ренненкампф, посадив в автомобильИванкова и адъютанта с этой доской, ездил перед строем уходивших напередовые позиции войск, произносил зажигательно-казенные речи. А было так: столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломатьрук на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе натыкались,сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались,вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались, нравственноискалеченные. Это назвали подвигом.

X

Фронт еще не улегся многоверстной неподатливой гадюкой. На границевспыхивали кавалерийские стычки и бои. В первые дни после объявления войныгерманское командование выпустило щупальца - сильные кавалерийскиеразъезды, которые тревожили наши части, скользя мимо постов, выведываярасположение и численность войсковых частей. Перед фронтом 8-й армииБрусилова шла 12-я кавалерийская дивизия под командой генерала Каледина.Левее, перевалив австрийскую границу, продвигалась 11-я кавалерийскаядивизия. Части ее, с боем забрав Лешнюв и Броды, топтались на месте, - кавстрийцам подвалило подкрепление, и венгерская кавалерия с наскоку шла нанашу конницу, тревожа ее и тесня к Бродам. Григорий Мелехов после боя под городом Лешнювом тяжело переламывал всебе нудную нутряную боль. Он заметно исхудал, сдал в весе, часто впоходах и на отдыхе, во сне и в дреме чудился ему австриец, тот, которогосрубил у решетки. Необычно часто переживал он во сне ту первую схватку, идаже во сне, отягощенный воспоминаниями, ощущал он конвульсию своей правойруки, зажавшей древко пики: просыпаясь и очнувшись, гнал от себя он,заслонял ладонью до боли зажмуренные глаза. Вызревшие хлеба топтала конница, на полях легли следы острошипыхподков, будто град пробарабанил по всей Галиции. Тяжелые солдатские сапогитрамбовали дороги, щебнили шоссе, взмешивали августовскую грязь. Там, где шли бои, хмурое лицо земли оспой взрыли снаряды: ржавели вней, тоскуя по человеческой крови, осколки чугуна и стали. По ночам загоризонтом тянулись к небу рукастые алые зарева, зарницами полыхалидеревни, местечки, городки. В августе, когда вызревают плоды и доспеваютхлеба, небо неулыбчиво серело, редкие погожие дни томили парной жарой. К исходу клонился август. В садах жирно желтел лист, от черенканаливался предсмертным багрянцем, и издали похоже было, что деревья - врваных ранах и кровоточат рудой древесной кровью. Григорий с интересом наблюдал за изменениями, происходившими стоварищами по сотне. Прохор Зыков, только что вернувшийся из лазарета, срубцеватым следом кованого копыта на щеке, еще таил в углах губ боль инедоумение, чаще моргал ласковыми телячьими глазами; Егорка Жарков привсяком случае ругался тяжкими непристойными ругательствами, похабничалбольше, чем раньше, и клял все на свете; однохуторянин Григория ЕмельянГрошев, серьезный и деловитый казак, весь как-то обуглился, почернел,нелепо похахакивал, смех его был непроизволен, угрюм. Перемены вершилисьна каждом лице, каждый по-своему вынашивал в себе и растил семена,посеянные войной. Полк, выведенный с линии боев, стоял на трехдневном отдыхе, пополняемыйприбывшим с Дона подкреплением. Сотня только что собралась идти на купаниек помещичьему пруду, когда со станции, расположенной в трех верстах отимения, выехал крупный отряд конницы. Пока казаки четвертой сотни дошли до плотины, отряд, выехавший состанции, спустился под изволок, и теперь ясно стало видно, что конница -казаки. Прохор Зыков, выгибаясь, снимал на плотине гимнастерку; выпроставголову, вгляделся. - Наши, донские. Григорий, жмурясь, глядел на колонну, сползавшую в имение. - Маршевые пошли. - К нам, небось, пополнение. - Должно, вторую очередь подбирают. - Гля-кось, ребята? Да ить это Степан Астахов? Вон, в третьем ряду! -воскликнул Грошев и коротко, скрипуче хахакнул. - Подбирают и ихнего брата. - А вон Аникушка! - Гришка! Мелехов! Брат, вот он. Угадал? - Угадал. - Магарыч с тебя, шатун, я первый угадал. Собрав на скулах рытвинки морщин, Григорий вглядывался, стараясь узнатьпод Петром коня. "Нового купили", - подумал и перевел взгляд на лицобрата, странно измененное давностью последнего свидания, загорелое, сподрезанными усами пшеничного цвета и обожженными солнцем серебристымибровями. Григорий пошел ему навстречу, сняв фуражку, помахивая рукой, какна ученье. За ним с плотины хлынули полураздетые казаки, обминая ломкуюпоросль пустостволого купыря и застарелый лопушатник. Маршевая сотня шла, огибая сад, в имение, где расположился полк. Вел ееесаул, пожилой и плотный, со свежевыбритой головой, с деревянно твердымизагибами властного бритого рта. "Хрипатый, должно, и злой", - подумал Григорий, улыбаясь брату иоглядывая мельком крепко подогнанную фигуру есаула, горбоносого коня подним, калмыцкой, видно, породы. - Сотня! - звякнул есаул чистым наставленным голосом. - Взводнымиколоннами, левое плечо вперед, марш! - Здорово, братуха! - крикнул Григорий, улыбаясь Петру, радостноволнуясь. - Слава богу. К вам вот. Ну, как? - Ничего. - Живой? - Покуда. - Поклон от наших. - Как там они? - Здравствуют. Петро, опираясь ладонью о круп плотного бледно-рыжей масти коня, всемкорпусом поворачивался назад, скользил улыбчивыми глазами по Григорию,отъезжал дальше - его заслоняли пропыленные спины других, знакомых инезнакомых. - Здорово, Мелехов! Поклон от хутора. - И ты к нам? - скалился Григорий, узнав Мишку Кошевого по золотойглыбе чуба. - К вам. Мы как куры на просо. - Наклюешься! Скорей тебе наклюют. - Но-но! От плотины в одной рубахе чикилял на одной ноге Егорка Жарков. Онкособочился, растопыривая, рогатил шаровары: норовил попасть ногой вболтающуюся штанину. - Здорово, станишники! - Тю-у-у! Да ить это Жарков Егорка. - Эй ты, жеребец, аль стреножили? - Как мать там? - Живая. - Поклон шлет, а гостинцу не взял - так чижало. Егорка с необычно серьезным лицом выслушал ответ и сел голым задом натраву, скрывая расстроенное лицо, не попадая дрожащей ногой в штанину. За крашенной в голубое оградой стояли полураздетые казаки; с тойстороны по дороге, засаженной каштанами, стекала во двор сотня -пополнение с Дона. - Станица, здорово! - Да никак ты, сват Александр? - Он самый. - Андреян! Андреян! Чертило вислоухий, не угадаешь? - Поклон от жены, эй, служба! - Спаси Христос. - А где тут Борис Белов? - В какой сотне был? - В четвертой, никак. - А откель он сам? - С Затона Вешенской станицы. - На что он тебе сдался? - ввязывался в летучий разговор третий. - Стал быть, нужен. Письмо везу. - Его, брат, надысь под Райбродами убили. - Да ну?.. - Ей-бо! На моих глазах. Под левую сиську пуля вдарила. - Кто тут из вас с Черной речки? - Нету, проезжай. Сотня вобрала хвост и строем стала посредине двора. Плотина загустелавернувшимися к купанию казаками. Немного погодя подошли только что приехавшие из маршевой сотни.Григорий присел рядом с братом. Глина на плотине тяжко пахла сырью. Покраю зеленой травой зацветала густая вода. Григорий бил в рубцах искладках рубахи вшей, рассказывал: - Я, Петро, уморился душой. Я зараз будто недобитый какой... Будто подмельничными жерновами побывал, перемяли они меня и выплюнули. - Голос унего жалующийся, надтреснутый, и борозда (ее только что, с чувствомвнутреннего страха, заметил Петро) темнела, стекая наискось через лоб,незнакомая, пугающая какой-то переменой, отчужденностью. - Как оно? - спросил Петро, стягивая рубаху, обнажая белое тело с ровнонадрезанной полосой загара на шее. - А вот видишь как, - заторопился Григорий, и голос окреп в злобе, -людей стравили, и не попадайся! Хуже бирюков стал народ. Злоба кругом. Мнезараз думается, ежели человека мне укусить - он бешеный сделается. - Тебе-то приходилось... убивать? - Приходилось!.. - почти крикнул Григорий и скомкал и кинул под ногирубаху. Потом долго мял пальцами горло, словно пропихивал застрявшееслово, смотрел в сторону. - Говори, - приказал Петро, избегая и боясь встретиться с братомглазами. - Меня совесть убивает. Я под Лешнювом заколол одного пикой. Сгоряча...Иначе нельзя было... А зачем я энтого срубил? - Ну? - Вот и ну, срубил зря человека и хвораю через него, гада, душой. Поночам снится, сволочь. Аль я виноват? - Ты не обмялся ишо. Погоди, оно придет в чоку. - Ваша сотня - маршевая? - спросил Григорий. - Зачем? Нет, мы в Двадцать седьмом полку. - А я думал - нам подмога. - Нашу сотню к какой-то пехотной дивизии пристегивают, это мы еедогоняем, а с нами маршевая шла, молодых к вам пригнали. - Так. Ну, давай искупаемся. Григорий, торопясь, снял шаровары, отошел на гребень плотины,коричневый, сутуло-стройный, на взгляд Петра постаревший за время разлуки.Вытягивая руки, он головой вниз кинулся в воду; тяжелая зелень водысомкнулась над ним и разошлась плеском. Он плыл к группе гоготавшихпосередине казаков, ласково шлепая ладонями по воде, лениво двигаяплечами. Петро долго снимал нательный крест и молитву, зашитую в материнскоеблагословение. Гайтан сунул под рубаху, вошел в воду с опасливойбрезгливостью, помочил грудь, плечи, охнув, нырнул и поплыл, догоняяГригория; отделившись, они плыли вместе к тому берегу, песчаному,заросшему кустарником. Движение холодило, успокаивало, и Григорий, кидая взмахи, говорилсдержанно, без недавней страсти: - Вша меня заела. С тоски. Я бы дома теперя побывал: так и полетел бы,кабы крылья были. Хучь одним глазком глянул ты. Ну, как там? - Наталья у нас. - А? - Живет. - Отец-мать как? - Ничего. А Наталья все тебя ждет. Она думку держит, что ты к нейвозвернешься. Григорий фыркал и молча сплевывал попавшую в рот воду. Поворачиваяголову, Петро норовил глянуть ему в глаза. - Ты в письмах хучь поклоны ей посылай. Тобой баба и дышит. - Что ж она... разорванное хочет связать? - Да ить как сказать... Человек своей надеждой живет. Славная бабочка.Строгая. Себя дюже блюдет. Чтоб баловство какое аль ишо чего - нету за нейэтого. - Замуж бы выходила. - Чудное ты гутаришь! - Ничего не чудное. Так оно должно быть. - Дело ваше. Я в него не вступаюсь. - А Дуняшка? - Невеста, брат! Там за этот год так вымахала, что не опознаешь. - Ну? - повеселев, удивился Григорий. - Истинный бог. Выдадут замуж, а нам и усы в водку омакнуть непридется. Убьют ишо, сволочи! - Чего хитрого! Они вылезли на песок и легли рядом, облокотившись, греясь подсуровеющим солнцем. Мимо плыл, до половины высовываясь из воды, МишкаКошевой. - Лезь, Гришка, в воду! - Полежу, погоди. Зарывая в сыпкий песок жучка, Григорий спросил: - Про Аксинью что слыхать? - Перед тем как объявили войну, видал ее в хуторе. - Чего она туда забилась? - Приезжала к мужу имение забирать. Григорий кашлянул и похоронил жучка, надвинув ребром ладони ворохпеску. - Не гутарил с ней? - Поздравствовался только. Она гладкая из себя, веселая. Видать, легкоживется на панских харчах. - Что ж Степан? - Отдал ее огарки. Ничего обошелся. Но ты его берегись. Остерегайся.Мне переказывали казаки, дескать, пьяный Степан грозился: как первый бой -даст тебе пулю. - Ага. - Он тебе не простит. - Знаю. - Коня себе справил, - перевел Петро разговор. - Продали быков? - Лысых. За сто восемьдесят. Купил за полтораста. Конь куда тебе. НаЦуцкане купили. - Хлеба как? - Добрые. Не довелось вот убрать. Захватили. Разговор перекинулся на хозяйство, утрачивая напряженность. Григорийжадно впитывал в себя домашние новости. Жил эти минуты ими, похожий напрежнего норовистого и простого парня. - Ну, давай охолонемся и одеваться, - предложил Петро, обметая свлажного живота песок, подрагивая. Кожа на спине его и руках подняласьпупырышками. Шли от пруда толпой. У забора, отделявшего сад от двора имения, догналих Астахов Степан. Он на ходу расчесывал костяной расческой свалявшийсячуб, заправляя его под козырек; поравнялся с Григорием. - Здорово, приятель! - Здравствуй. - Григорий приотстал, встречая его чуть смущенным, свиноватцей взглядом. - Не забыл обо мне? - Почти что. - А я вот тебя помню, - насмешливо улыбнулся Степан и прошел неостанавливаясь, обнял за плечо шагавшего впереди казака в урядницкихпогонах. Затемно из штаба дивизии получили телефонограмму с приказаниемвыступить на позицию. Полк смотался в каких-нибудь четверть часа;пополненный людьми, с песнями пошел заслонять прорыв, продырявленныймадьярской кавалерией. При прощании Петро сунул брату в руки сложенный вчетверо листок бумаги. - Что это? - спросил Григорий. - Молитву тебе списал. Ты возьми... - Помогает? - Не смейся, Григорий. - Я не смеюсь. - Ну, прощай, брат. Бывай здоров. Ты не вылетывай вперед других, а тогорячих смерть метит! Берегись там! - кричал Петро. - А молитва? Петро махнул рукой. До одиннадцати шли, не блюдя никакой предосторожности. Потом вахмистрыразнесли по сотням приказ идти с возможной тишиной, курение прекратить. Над дальней грядкой леса взметнулись окрашенные лиловым дымом ракеты.

XI

Небольшая в сафьяновом, цвета под дуб, переплете записная книжка. Углыпотерты и заломлены: долго носил хозяин в кармане. Листки исписаныузловатым косым почерком... "...С некоторого времени явилась вот эта потребность общения с бумагой.Хочу вести подобие институтского "дневника". Прежде всего о ней: вфеврале, не помню какого числа, меня познакомил с ней ее земляк, студентБоярышкин. Я столкнулся с ними у входа в синематограф. Боярышкин, знакомянас, говорил: "Это станичница, вешенская. Ты, Тимофей, люби ее и жалуй.Лиза - отменная девушка". Помню, я что-то изрек нечленораздельное иподержал в руке ее мягкую потную ладонь. Так началось мое знакомство сЕлизаветой Моховой. Что она испорченная девушка, я понял с первоговзгляда: у таких женщин глаза говорят больше, чем следует. Она на меняпроизвела, признаюсь, невыгодное впечатление: прежде всего эта теплаямокрая ладонь. Я никогда не встречал, чтобы у людей так потели руки; потом- глаза, в сущности очень красивые глаза, с этаким ореховым оттенком, но вто же время неприятные. Друг Вася, я сознательно ровняю слог, прибегаю даже к образности, с темчтобы в свое время, когда сей "дневник" попадет к тебе в Семипалатинск(есть такая мысль: по окончании любовной интриги, которую завел я сЕлизаветой Моховой, переслать тебе его. Пожалуй, чтение этого документадоставит тебе немалое удовольствие), ты имел бы точное представление опроисходившем. Буду описывать в хронологическом порядке. Так вот,познакомился я с ней, и втроем пошли мы смотреть какую-то сентиментальнуючушь. Боярышкин молчал (у него ломил "кутний", как он выразился, зуб), а яочень туго вел разговор. Мы оказались земляками, т.е. соседями постаницам, и, перебрав общие воспоминания о красоте степных пейзажей и пр.и пр., умолкли. Я, если можно так выразиться, непринужденно молчал, она неиспытывала ни малейшего неудобства от того, что изжевали мы разговорчик. Яузнал от нее, что она медичка второго курса, а по происхождению купчиха, иочень любит крепкий чай и асмоловский табак. Как видишь, очень убогиесведения для познания девы с ореховыми глазами. При прощании (мы провожалиее до трамвайной остановки) она просила заходить к ней. Адрес я записал.Думаю заглянуть 28 апреля. 29 апреля Был сегодня у нее, угощала чаем с халвой. В сущности - любопытнаядевка. Острый язык, в меру умна, вот только арцыбашевщиной от неепопахивает, ощутимо даже на расстоянии. Пришел от нее поздно. Набивалпапиросы и думал о вещах, не имеющих абсолютно никакого отношения к ней, -в частности, о деньгах. Костюм мой изношен до дикости, а "капитала" нет. Вобщем - хреновина. 1 мая Ознаменован сей день событием. В Сокольниках во время очень безобидноговремяпровождения напоролись на историю: полиция и отряд казаков, человек вдвадцать, рассеивали рабочую маевку. Один пьяный ударил лошадь казакапалкой, а тот пустил в ход плеть. (Принято почему-то называть плетьнагайкой, а ведь у нее собственное славное имя, к чему же?..) Я подошел иввязался. Обуревали меня самые благородные чувства, по совести говорю.Ввязался и сказал казаку, что он чапура, и кое-что из иного-прочего. Тотбыло замахнулся и на меня плетью, но я с достаточной твердостью сказал,что я сам казак Каменской станицы и так могу его помести, что чертямстанет тошно. Казак попался добродушный, молодой: служба, видно, незамордовала еще. Ответил, что он из станицы Усть-Хоперской и биток покулачкам. Мы разошлись мирно. Если б он что-либо предпринял в отношениименя, была бы драка и еще кое-что похуже для моей персоны. Моевмешательство объясняется тем, что в нашей компании была Елизавета, а меняв ее присутствии подмывает этакое мальчишеское желание "подвига". Насобственных глазах превращаюсь в петуха и чувствую, как под фуражкойвырастает незримый красный гребень... Ведь вот до чего допер! 3 мая Запойное настроение. Ко всему прочему, нет денег. На развилках,попросту говоря, ниже мотни, безнадежно порвались брюки, репнули; какпереспелый задонский арбуз. Надежда на то, что шов будет держаться, -призрачна. С таким Же успехом можно сшить и арбуз. Приходил ВолодькаСтрежнев. Завтра иду на лекции. 7 мая Получил от отца деньги. Поругивает в письме, а мне ни крохотки нестыдно. Знал бы батя, что у сына подгнили нравственные стропила... Купилкостюм. На галстук даже извозчики обращают внимание. Брился впарикмахерской на Тверской. Вышел оттуда свежим, галантерейнымприказчиком. На углу Садово-Триумфальной мне улыбнулся городовой. Этакийплутишка! Ведь есть что-то общее у меня с ним в этом виде! А три месяцаназад? Впрочем, не стоит ворошить белье истории... Видел Елизаветуслучайно, в окне трамвая. Помахала перчаткой и улыбнулась. Каков я? 8 мая "Любви все возрасты покорны". Так и представляется мне рот Татьяниногомуженька, раззявленный, как пушечное дуло. Мне с галереи непреодолимохотелось плюнуть в рот ему. А когда в уме встает эта фраза, особенноконец: "По-коо-о-р-ны-ы-ы..." - челюсти мне судорожно сводит зевота,нервная, по всей вероятности. Но дело-то в том, что я в своем возрасте влюблен. Пишу эти строки, аволосы дыбом... Был у Елизаветы. Очень выспренно и издалека начал. Делалавид, что не понимает, и пыталась свести разговор на другие рельсы. Не раноли? Э, черт, костюм этот дело попутал!.. Погляжусь в зеркало - неотразим:дай, думаю, выскажусь. У меня как-то здравый расчет преобладает над всемостальным. Если не объясниться сейчас, то через два месяца будет ужепоздно; брюки износятся и обопреют в таком месте, что никакое объяснениебудет немыслимо. Пишу и сам собой восторгаюсь: до чего ярко сочетались вомне все лучшие чувства лучших людей нашей эпохи. Тут вам и нежно-пылкаястрасть, и "глас рассудка твердый". Винегрет добродетелей помимо остальныхдостоинств. Я так и не кончил предварительной подготовки с ней. Помешала хозяйкаквартиры, которая вызвала ее в коридор и, я слышал, попросила у нее взаймыденег. Она отказала, в то время как деньги у нее были. Я это достовернознал, и я представил себе ее лицо, когда она правдивым голосом отказывала,и глаза ее ореховые и вполне искренние. Охота говорить о любви у меняисчезла. 13 мая Я основательно влюблен. Это не подлежит никакому сомнению. Все признакиналицо. Завтра объяснюсь. Роли своей я так и не уяснил пока. 14 мая Дело обернулось неожиданнейшим образом. Был дождь, тепленький такой,приятный. Мы шли по Моховой, плиты тротуара резал косой ветер. Я говорил,а она шла молча, потупив голову, словно раздумывая. Со шляпки на щеку еестекали дождевые струйки, и она была прекрасна. Приведу наш разговор: - Елизавета Сергеевна, я изложил вам то, что я чувствую. Слово за вами. - Я сомневаюсь в подлинности ваших чувств. Я глупейшим образом пожал плечами и сморозил, что готов принятьприсягу, или что-то в этом роде. Она сказала: - Слушайте, вы заговорили языком тургеневских героев. Вы бы попроще. - Проще некуда. Я вас люблю. - И что же? - За вами слово. - Вы хотите ответного признания? - Я хочу ответа. - Видите ли, Тимофей Иванович... Что я вам могу сказать? Вы мне чуточкунравитесь... Высокий вы очень. - Я еще подрасту, - пообещал я. - Но мы так мало знакомы, общность... - Съедим вместе пуд соли и плотней узнаем друг друга. Она розовой ладонью вытерла мокрые щеки и сказала: - Что ж, давайте сойдемся. Поживем - увидим. Только дайте мне срок,чтобы я могла покончить с моей бывшей привязанностью. - Кто он? - поинтересовался я. - Вы его не знаете. Доктор один, венеролог. - Когда вы освободитесь? - Я надеюсь, к пятнице. - Мы будем вместе жить? То есть в одной квартире? - Да, пожалуй, это будет удобней. Вы переберетесь ко мне. - Почему? - У меня очень удобная комната. Чисто, и хозяйка симпатичная особа. Я не возражал. На углу Тверской мы расстались. Мы поцеловались квеликому изумлению какой-то дамы. Что день грядущий мне готовит? 22 мая Переживаю медовые дни. "Медовое" настроение омрачено было сегодня тем,что Лиза сказала мне, чтобы я переменил белье. Действительно, белье мое -изношенный кошмар. Но деньги, деньги... Тратим мои, их не так-то много.Придется поискать работы. 24 мая Сегодня решил купить себе на белье, но Лиза ввела меня в непредвиденныйрасход. Ей до зарезу захотелось пообедать в хорошем ресторане и купитьсебе шелковые чулки. Пообедали и купили, но я в отчаянии: ухнуло моебелье! 27 мая Она меня истощает. Я опустошен физически и напоминаю голый подсолнечныйстебель. Это не баба, а огонь с дымом! 2 июня Мы проснулись сегодня в девять. Проклятая привычка шевелить пальцаминог привела к следующим результатам: она открыла одеяло и долгорассматривала мою ступню. Она так резюмировала свои наблюдения: - У тебя не нога, а лошадиное копыто! Хуже! И потом эти волосы напальцах, фи! - Она лихорадочно-брезгливо передернула плечами и, укрывшисьодеялом, отвернулась к стене. Я был сконфужен. Поджал ноги и тронул ее плечо. - Лиза! - Оставьте меня! - Лиза, это ни на что не похоже. Не могу же я изменить форму своейноги, ведь делалась она не по заказу, а что касается растительности, товолос - дурак, он всюду растет. Тебе, как медичке, надо бы знать законыестественного развития. Она повернулась ко мне лицом. Ореховые глаза приняли злой шоколадныйоттенок. - Сегодня же извольте купить присыпанье от пота: у вас трупный запах отног! Я резонно заметил, что у нее постоянно мокрые ладони. Она промолчала, ана мою душу, выражаясь высоким "штилем", упала облачная тень... Тут не вногах дело и не в шерсти... 4 июня Сегодня мы катались в лодке по Москве-реке. Вспоминали Донщинку.Елизавета ведет себя недостойно: все время она злословит на мой счет,иногда очень грубо. Отвечать ей тем же - значит пойти на разрыв, а этогомне не хочется. Я, несмотря на все, привязываюсь к ней все больше. Онапросто избалованная женщина. Боюсь, что моего воздействия будетнедостаточно, чтобы в корне перетрясти ее характер. Милая, взбалмошнаядевочка. Притом девочка, видавшая такие виды, о которых я знал лишьпонаслышке. На обратном пути она затащила меня в аптекарский магазин и,улыбаясь, купила тальку и еще какой-то чертовщины. - Это тебе присыпать от пота. Я кланялся очень галантно и благодарил. Смешно, но так. 7 июня Очень уж убогий у нее умственный пожиток. В остальном-то она любогонаучит. Каждый день перед сном мою ноги горячей водой, обливаю одеколоном иприсыпаю какой-то сволочью. 16 июня С каждым днем она становится нетерпимей. С нею был вчера нервныйприпадок. С такою тяжело ужиться. 18 июня Ничего общего! Мы говорим на разных языках. Связующее начало - кровать.Выхолощенная жизнь. Сегодня утром брала она у меня из кармана деньги, перед тем как идти вбулочную, и напала на эту книжонку. Вытащила. - Что это у тебя? Меня осыпало жаром. Что, если откроет одну-две страницы? Я ответил исам удивился натуральности своего голоса: - Книжка для арифметических исчислений. Она равнодушно сунула ее обратно в карман и ушла. Надо быть осторожней.Остроты с глазу на глаз тогда хороши, когда их не читает чужой. Васе-другу - источник развлечения. 21 июня Я поражаюсь Елизавете. Ей 21 год. Когда она успела так разложиться? Чтоу нее за семья, как она воспитывалась, кто приложил руку к ее развитию?Вот вопросы, которые меня крайне интересуют. Она дьявольски хороша. Онагордится совершенством форм своего тела. Культ самопочитания, - остальногоне существует. Пробовал несколько раз говорить с ней по-серьезному...Легче старовера убедить в несуществовании бога, чем ее перевоспитать. Жизнь совместная становится немыслимой и глупой. Однако я медлю сразрывом. Признаюсь, она мне, несмотря на все это, нравится. Вросла вменя. 24 июня А ларчик просто открывался. Мы по душам говорили сегодня, и онасказала, что я ее физически не удовлетворяю. Разрыв еще не оформлен, наднях наверное. 26 июня Жеребца бы ей со станичной конюшни. Жеребца! 28 июня Мне тяжело с ней расставаться. Она меня опутала, как тина. Ездилисегодня на Воробьевы горы. Она сидела в номере у окошка, и солнце сквозьрезьбу карниза стремительно падало на ее локон. Волосы цвета червонногозолота. Вот тебе и поэзии шматок! 4 июля Работа покинута мною. Я покинут Елизаветой. Пили сегодня со Стрежневымпиво. Вчера пили водку. Расстались с Елизаветой, как и полагаетсякультурным людям, корректно. Безо всяких и без некоторых. Сегодня видел еена Дмитровке с молодым человеком в жоккейских сапожках. Сдержанно ответилана мой поклон. На этом пора уж и кончить записки - иссяк родник. 30 июля Приходится совершенно неожиданно взяться за перо. Война. Взрывскотского энтузиазма. От каждого котелка, как от червивой собаки, заверсту воняет патриотизмом. Ребята возмущены, а я обрадован. Меня сжираеттоска по... "утерянном рае". Вчера очень скоромно видел во сне Елизавету.Она оставила тоскующий след. Рассеяться бы. 1 августа Шумиха приелась. Вернулось давнишнее, тоска. Сосу ее, как ребеноксоску. 3 августа Выход! Иду на войну. Глупо? Очень. Постыдно? Полно же, мне ведь некуда деть себя. Хоть крупицу иных ощущений. А ведьэтой пресыщенности не было два года назад. Старею, что ли? 7 августа Пишу в вагоне. Только сейчас выехал из Воронежа. Завтра слезать вКаменской. Решил твердо: иду за "веру, царя и отечество". 12 августа Мне устроили торжественные проводы. Атаман подвыпил и двигалзажигательную речь. После я ему сказал шепотом: "Дурак вы, АндрейКарпович!" Он изумился и обиделся до зелени на щеках. Прошипел язвительно:"Я тоже образованный. Вы не из тех, каких мы в тысяча девятьсот пятом годупороли плетьми?" Я ответил, что, к моему сожалению, "не из тех". Отецплакал и лез целоваться, а нос в соплях. Бедный милый отец! Тебя бы в моюшкуру. Я ему в шутку предложил идти со мной на фронт, и он испуганновоскликнул: "Что ты, а хозяйство?" Завтра выезжаю на станцию. 13 августа Неубранные кое-где хлеба. Жирные на кургашках сурки. Разительно похожина тех немцев на дешевой литографии, которых Козьма Крючков нанизывает напику. Жил-был, здравствовал, изучал математику и прочие точные науки иникогда не думал, что стану таким "шовинистом". Уж в полку я с казакамипогутарю. 22 августа На какой-то станции видел первую партию пленных. Статный австрийскийофицер со спортсменской выправкой шел под конвоем на вокзал. Емуулыбнулись две барышни, гулявшие по перрону. Он на ходу очень ловкораскланялся и послал им воздушный поцелуй. Даже в плену чисто выбрит, галантен, желтые краги лоснятся. Я проводилего взглядом: красивый молодой парень, милое товарищеское лицо. Столкнисьс таким - и рука шашку не поднимет. 24 августа Беженцы, беженцы, беженцы... Все пути заняты составами с беженцами исолдатами. Прошел первый санитарный поезд. На остановке из вагона выскочил молодойсолдат. Повязка на лице. Разговорились. Ранило картечью. Доволен ужасно,что едва ли придется служить, поврежден глаз. Смеется. 27 августа Я в своем полку. Командир полка очень славный старичок. Казак изнизовских. Тут уже попахивает кровицей. По слухам, послезавтра на позицию.Мой 3-й взвод третьей сотни - из казаков Константиновской станицы. Серыеребята. Один только балагур и песенник. 28 августа Выступаем. Сегодня особенно погромыхивает там. Впечатление такое, какбудто находит гроза и рушится далекий гром. Я даже принюхался: не пахнетли дождем? Но небо - сатиновое, чистенькое. Конь мой вчера захромал, ушиб ногу о колесо походной кухни. Все ново,необычно, и не знаю, за что взяться, о чем писать. 30 августа Вчера не было времени записать. Сейчас пишу на седле. Качает, и буквыползут из-под карандаша несуразно чудовищные. Едем трое с фуражирками затравой. Сейчас ребята увязывают, а я лежу на животе и "фиксирую" с запозданиемвчерашнее. Вчера вахмистр Толоконников послал нас шестерых врекогносцировку (он презрительно величает меня "студентом": "Эй, ты,студент, подкова у коня отрывается, а ты и не видишь?"). Проехали какое-тополусожженное местечко. Жарко. Лошади и мы мокрые. Плохо, что казакамприходится и летом носить суконные шаровары. За местечком в канаве увиделпервого убитого. Немец. Ноги по колено в канаве, сам лежит на спине. Однарука подвернута под спину, а в другой зажата винтовочная обойма. Винтовкиоколо нет. Впечатление ужаснейшее. Восстанавливаю в памяти пережитое, ихолодок идет по плечам... У него была такая поза, словно он сидел, свесивноги в канаву, а потом лег, отдыхая. Серый мундир, каска. Видна кожанаяподкладка лепестками, как в папиросах для того, чтобы не просыпался табак.Я так был оглушен этим первым переживанием, что не помню его лица. Виделлишь желтых крупных муравьев, ползавших по желтому лбу и остекленевшимприщуренным глазам. Казаки, проезжая, крестились. Я смотрел на пятнышкокрови с правой стороны мундира. Пуля ударила его в правый бок навылет.Проезжая, заметил, что с левой стороны, там, где она вышла, - пятно иподтек крови на земле гораздо больше и мундир вырван хлопьями. Я проехал мимо, содрогаясь. Так вот оно что... Старший урядник, Трундалей по прозвищу, пытался поднять наше упавшеенастроение, рассказывал похабный анекдот, а у самого губы дрожали... В полуверсте от местечка - стены какого-то сожженного завода, кирпичныестены с задымленными черными верхушками. Мы побоялись ехать прямо подороге, так как она лежала мимо этого пепелища, решили его околесить.Поехали в сторону, и в это время оттуда в нас начали стрелять. Звукпервого выстрела, как это ни стыдно, едва не вышиб меня из седла. Явцепился в луку и инстинктивно нагнулся, дернул поводья. Мы скакали кместечку мимо той канавы с убитым немцем, опомнились только тогда, когдаместечко осталось позади. Потом вернулись. Спешились. Лошадей оставили сдвумя коноводами, а сами четверо пошли на край местечка к той канаве. Мы,пригибаясь, шли по этой канаве. Я еще издали увидел ноги убитого немца вкоротких желтоватых сапогах, остро согнутые в коленях. Я шел мимо него,затаив дыхание, как мимо спящего, словно боялся разбудить. Под ним влажнозеленела примятая трава... Мы залегли в канаве, и через несколько минут из-за развалин сожженногозавода гуськом выехали девять человек немецких улан... Я угадал их поформе. Офицер, отделяясь, что-то крикнул резким гортанным голосом, и ихотрядик поскакал по направлению на нас. Ребята кричат, чтоб я помог имтраву увязать. Иду. 30 августа Мне хочется досказать, как я в первый раз стрелял в человека. Когданемецкие уланы поскакали на нас (как сейчас перед глазами встают ихзеленовато-серые мундиры, окраски ящерицы-медянки, лоснящиеся раструбыкиверов, пики, колыхающиеся, с флажками). Под уланами были караковые лошади. Я зачем-то перевел взгляд на насыпьканавы и увидел небольшого изумрудного жука. Он вырос на моих глазах ипринял чудовищные размеры. Исполином полз он, качая травяные былки, клоктю моему, упертому в высохшую крупчатую глину насыпи, вскарабкался порукаву моей защитной гимнастерки и быстро сполз на винтовку, с винтовки наремень. Я проследил за его путешествием и услышал срывающийся голосурядника Трундалея: "Стреляйте, что ж вы?" Я установил тверже локоть, зажмурил левый глаз, почувствовал, чтосердце мое пухнет, становится таким же огромным, как тот изумрудный жук. Впрорези прицельной рамы на фоне серовато-зеленого мундира дрожала мушка.Рядом со мной выстрелил Трундалей. Я нажал спуск и услышал стонущий полетмоей пули. По всей вероятности, я снизил прицел, пуля рикошетом срывала скочек дымки пыли. Первый по человеку выстрел. Я выпустил обойму, нецелясь, не видя ничего перед собой. В последний раз двинул затвором,щелкнул, позабыв, что патронов нет; и только тогда глянул на немцев. Онитак же стройно скакали назад. Позади всех офицер. Их было девять, и явидел караковый круп офицерского коня и металлическую пластинку верхауланского кивера. 2 сентября У Толстого в "Войне и мире" есть место, где он говорит о черте междудвумя неприятельскими войсками - черте неизвестности, как бы отделяющейживых от мертвых. Эскадрон, в котором служил Николай Ростов, идет в атаку,и Ростов мысленно определяет эту черту. Мне особенно ярко вспомнилосьсегодня это место романа потому, что сегодня на заре мы атаковали немецкихгусар... С утра их части, превосходно подкрепленные артиллерией, теснилинашу пехоту. Я видел, как наши солдаты - кажется, 241-й и 273-й пехотныеполки - бежали панически. Они были буквально деморализованы в результатенеудачного наступления, когда два полка без артиллерийской поддержки пошлив наступление и были сбиты огнем противника и уничтожены чуть не на третьвсего состава. Нашу пехоту преследовали немецкие гусары. Тут-то и былвведен в дело наш стоявший на лесной просеке в резерве полк. Вот какпомнится мне это дело. Мы вышли из деревни Тышвичи в 3-м часу утра.Густела предрассветная тьма. Остро пахло сосновой хвоей и овсянымихлебами. Полк шел, разбитый на сотни. С проселка свернули влево и пошли похлебам. Лошади шли, пофыркивая, копытами сбивая сочную росу с овсов. Прохладно даже в шинели. Полк долго таскали по полю, и уже через час изштаба полка прискакал офицер, отдал распоряжение командиру. Наш старикнедовольным, голосом передал команду, и полк под прямым углом свернул клесу. Мы во взводных колоннах жались на узкой просеке. Где-то левее насшел бой. Действовали немецкие батареи, судя по звукам, в большомколичестве. Звуки выстрелов колебались; казалось, что выше нас горит этапахучая сосновая хвоя. Мы были слушателями до восхода солнца. Потомпродрожало "ура", вялое, жалкое такое, бессочное; и - тишина, пронизаннаячистой работой пулеметов. В эту минуту так бестолково толпились мысли:единственное, что я представлял в эту минуту до режущей боли отчетливо иясно, - это многоликое лицо нашей пехоты, идущей в наступление цепями. Я видел мешковатые серые фигуры в блинчатых защитных фуражках, вгрубых, ниже колен, солдатских сапогах, топчущие осеннюю землю, и слышалотчетливый хриповатый смешок немецких пулеметов, перерабатывающих этихживых потных людей в трупы. Два полка были сметены и бежали, бросаяоружие. На плечах их шел полк немецких гусар. Мы очутились у них с фланга,на расстоянии 300 или меньше сажен. Команда. Строимся моментально. Слышуединственное холодное, сдерживающее, как удила: "марш-марш!" - и летим.Уши моего коня прижаты так плотно, что кажется, рукой их не оторвать.Оглядываюсь - позади командир полка и два офицера. Вот она, черта,разделяющая живых и мертвых. Вот оно, великое безумие! Гусары мнут свои изломанные ряды и поворачивают назад. На моих глазахсотник Чернецов зарубил немецкого гусара. Видел, как один казак шестойсотни, догоняя немца, осумасшедшев, рубил его лошадь по крупу. Отвзлетывающей шашки лоскутьями отскакивала кожа... Нет, это немыслимо.Этому названья нет! После того как вернулись, видел лицо Чернецова -сосредоточенно, сдержанно-весело, - за преферансом сидит, а не в седле;после убийства человека. Далеко пойдет сотник Чернецов. Способный! 4 сентября Мы на отдыхе. К фронту стягивается 4-я дивизия 2-го корпуса. Стоим вместечке Кобылино. Сегодня утром через местечко форсированным маршемпрошли части 11-й кавалерийской дивизии и уральские казаки. На западе идутбои. Беспрерывный гуд. После обеда ходил к лазарету. При мне подошелтранспорт раненых. Санитары, разгружая одну четырехколку, посмеиваются.Подхожу. Рябой высокий солдат, охая и улыбаясь, слезает при помощисанитара. "Вот, казачок, - говорит он, адресуясь ко мне, - сыпанули мнегорохом в задницу. Четыре картечи получил". Санитар спрашивает: "Сзадиразорвался снаряд-то?" - "Какой там сзади, я сам задом наступал". Изхалупы вышла сестра милосердия. Я глянул на нее, и дрожь заставилаприслониться к повозке. Сходство с Елизаветой необычайное. Те же глаза,овал лица, нос, волосы. Даже голос похож. Или это мне так кажется? Теперья, пожалуй, в любой буду находить сходство с нею. 5 сентября Сутки кормили лошадей на коновязях, а сейчас опять туда. Физически яразбит. Трубач играет седловку. Вот в кого в данный момент я снаслаждением выстрелил бы!.." Григория Мелехова командир сотни послал для связи со штабом полка.Проезжая место недавних боев, Григорий увидел у самого шоссе убитогоказака. Тот лежал, прижав белокурую голову к выщербленному лошадинымикопытами щебню шоссе. Григорий слез и, зажимая нос (от мертвого разилогусто-сладким трупным запахом), обыскал его. В кармане шаровар нашел этукнижку, огрызок химического карандаша и кошелек. Снял патронташ и мелькомоглядел бледное, влажное, уже начавшее разлагаться, лицо. На висках и упереносья оно мокро, бархатисто чернело, на лбу в косой морщине мертвогососредоточенного раздумья темнела пыль. Григорий накрыл лицо убитого батистовым, найденным в кармане хозяинаплатком и поехал в штаб, изредка оглядываясь. Книжку передал в штабеписарям, и те, скопом перечитывая ее, посмеялись над чужой коротенькойжизнью и ее земными страстями.

XII

11-я кавалерийская дивизия после занятия Лешнюва с боем прошла черезСтаниславчик, Радзивиллов, Броды и 15 августа развернулась возле городаКаменка-Струмилово. Позади шла армия, сосредоточивались на важныхстратегических участках пехотные части, копились на узлах штабы и обозы.От Балтики смертельным жгутом растягивался фронт. В штабах разрабатывалисьпланы широкого наступления, над картами корпели генералы, мчались, развозябоевые приказы, ординарцы, сотни тысяч солдат шли на смерть. Разведки доносили, что к городу стягиваются крупные кавалерийские силыпротивника. В перелесках возле дорог вспыхивали стычки, казачьи разъездывходили в соприкосновение с неприятельскими разведками. Мелехов Григорий все дни похода, после того как расстался с братом,пытался и не мог найти в душе точку опоры, чтобы остановиться вболезненных раздумьях и вернуть себе прежнее ровное настроение. Споследней маршевой сотней влили в полк третьеочередников. Один из них,казак станицы Казанской, Алексей Урюпин попал в один взвод с Григорием.Был Урюпин высок, сутуловат, с выдающейся нижней челюстью и калмыцкимикосицами усов; веселые, бесстрашные глаза его вечно смеялись; несмотря навозраст, светил он лысиной, лишь по бокам оголенного шишкасто-выпуклогочерепа кустились редкие русые волосы. С первого же дня дали казаки емупрозвище Чубатый. Под Бродами после боя полк отдыхал сутки. Григорий стоял с Чубатым водной халупе. Они разговорились. - Ты, Мелехов, какой-то линялый. - Как линялый? - Григорий нахмурился. - Квелый, вроде хворый, - пояснил Чубатый. Они кормили на коновязи лошадей, курили, прислонясь к обомшеломуветхому заборчику. По улице по четыре в ряд шли гусары, под заборамивалялись неубранные трупы (вытесняя австрийцев, дрались на улицахпредместья), чадный дымок сочился из-под развалин сожженной синагоги.Великое разрушение и мерзостную пустоту являл город в этот предвечернийпышно расшитый красками час. - Здоровый я. - Григорий, не глядя на Чубатого, сплюнул. - Брешешь! Вижу. - Чего видишь? - Робеешь, сопатый? Смерти боишься? - Глупой ты, - презрительно сказал Григорий и, щурясь, осмотрел ногти. - Скажи: убил ты человека? - чеканил, испытующе вглядываясь в лицоГригория, Чубатый. - Убил. Ну? - Стенить душа? - Сте-нить? - усмехнулся Григорий. Чубатый выдернул из ножен шашку. - Хочешь, голову срублю? - Потом? - Убью и не вздохну - нет во мне жалости! - Глаза Чубатого смеялись, ноГригорий по голосу, по хищному трепету ноздрей понял, что говорит онсерьезно. - Дикой ты и чудак, - сказал Григорий, внимательно осматривая лицоЧубатого. - У тебя сердце жидкое. А баклановский удар знаешь? Гляди! Чубатый выбрал росшую в палисаднике престарелую березку, пошел прямо нанее, сутулясь, целясь глазами. Его длинные, жилистые, непомерно широкие вкисти руки висели неподвижно. - Гляди! Он медленно заносил шашку и, приседая, вдруг со страшной силой кинулкосой взмах. Березка, срезанная на два аршина от корня, падала, цепляяветвями голые рамы окон, царапая стену дома. - Видал? Учись. Бакланов-атаман был, слыхал? Шашка у него была - настоке ртуть залитая, поднимать тяжело ее, а рубанет - коня пополам. Вот! Григорий долго не мог усвоить сложной техники удара. - Сильный ты, а рубить дурак. Вот как надо, - учил Чубатый, и шашка егов косом полете разила цель с чудовищной силой. - Человека руби смело. Мягкий он, человек, как тесто, - поучал Чубатый,смеясь глазами. - Ты не думай, как и что. Ты - казак, твое дело - рубить,не спрашивая. В бою убить врага - святое дело. За каждого убитогоскащивает тебе бог один грех, тоже как и за змею. Животную без потребынельзя губить - телка, скажем, или ишо что, - а человека унистожай.Поганый он, человек... Нечисть, смердит на земле, живет вродегриба-поганки. На возражения Григория он поморщился и упрямо умолк. Григорий с удивлением замечал, что Чубатого беспричинно боятся вселошади. Когда подходил он к коновязи, кони пряли ушами, сбивались в однукучу, будто зверь шел к ним, а не человек. Под Станиславчиком сотня,наступая по лесистой и топкой местности, вынуждена была спешиться.Коноводы брали лошадей и отъезжали в лощинку, под прикрытие. Чубатомудосталось коноводить, но он отказался наотрез. - Урюпин, ты чего, сучье вымя, выколашиваешься? Почему не берешь коней?- налетел на него взводный урядник. - Они меня боятся. Ей-богу! - уверял тот, тая постоянный смешок вглазах. Он никогда не был коноводом. Со своим конем обращался ласково, холилего заботой, но всегда замечал Григорий: как только хозяин подходил кконю, по привычке не шевеля прижатыми к бедрам руками, - по спине коняволною шла дрожь: конь беспокоился. - Ты скажи, угодник, чего от тебя кони полохаются? - спросил как-тоГригорий. - Кто их знает. - Чубатый пожал плечами. - Я их жалею. - Пьяных по духу угадывают, боятся, а ты тверезый. - Во мне сердце твердое, они чуют. - Волчиное в тебе сердце, а может, и никакого нету, камушек заместонего заложенный. - Могет быть, - охотно соглашался Чубатый. Под городом Каменка-Струмилово третий взвод целиком со взводнымофицером выехал в рекогносцировку: накануне чех-перебежчик сообщилкомандованию о дислокации австрийских частей и предполагаемомконтрнаступлении по линии Гороши - Ставинцкий; требовалось постоянноенаблюдение за дорогой, по которой предполагалось передвижение частейпротивника; с этой целью взводный офицер оставил на опушке леса четырехказаков со взводным урядником, а с остальными поехал к видневшимся завзгорьем черепичным крышам какого-то выселка. На опушке, возле старой остроконечной часовни со ржавым распятием,остались Григорий Мелехов, урядник, казаки из молодых - Силантьев, Чубатыйи Мишка Кошевой. - Спешивайся, ребята, - приказал урядник. - Кошевой, отведи коней вонза энти сосны, ну да, вон за энти, какие погуще. Казаки лежали под сломленной засохшей сосной, курили: урядник глаз неотрывал от бинокля. Шагах в десяти от них волнилось неубранное,растерявшее зерно жито. Выхолощенные ветром колосья горбились и скорбношуршали. Полчаса пролежали казаки, перебрасываясь ленивыми фразами. Где-топравее города неумолчно колыхался орудийный гул. Григорий подполз к хлебами, выбирая полные колосья, обминая их, жевал черствое, перестоявшеесязерно. - Никак, австрийцы! - вполголоса воскликнул урядник. - Где? - встрепенулся Силантьев. - Вон, из леса. Правей гляди! Кучка всадников выехала из-за дальнего перелеска. Остановившись, ониразглядывали поле с далеко выпяченными мысами леса, потом тронулись понаправлению на казаков. - Мелехов! - позвал урядник. Григорий ползком добрался до сосны. - Подпустим ближе и вдарим залпом. Готовь винтовки, ребята! -лихорадочно шептал урядник. Всадники, забирая вправо, двигались шагом. Четверо лежали под сосноймолча, тая дыхание. - ...аухт, капраль! - донесло ветром молодой звучный голос. Григорий приподнял голову: шесть венгерских гусар, в красивых, расшитыхшнурами куртках, ехали кучкой. Передний, на вороном крупном коне, держална руке карабин и негромко басовито смеялся. - Крой! - шепнул урядник. "Гу-гу-гак!" - гукнул залп. "Ака-ка-ка - ка-ак!" - залаяло позади эхо. - Чего вы? - испуганно крикнул из-за сосен Кошевой - и по лошадям: -Тррр, проклятый! Взбесился! Тю, черт! - Голос его прозвучал отрезвляющегромко. По хлебам скакали, разбившись, цепкой, гусары. Один из них, тот,который ехал передним на сытом вороном коне, стрелял вверх. Последний,отставший, припадая к шее лошади, оглядывался, держал левой рукой кепи. Чубатый вскочил первый и побежал, путаясь ногами в житах, держанаперевес винтовку. Саженях в Ста взбрыкивала и сучила ногами упавшаялошадь, около нее без кепи стоял венгерский гусар, потирая ушибленное припадении колено. Он что-то крикнул еще издали и поднял руки, оглядываясь наскакавших вдали товарищей. Все это произошло так быстро, что Григорий опомнился только тогда,когда Чубатый подвел пленника к сосне. - Сымай, вояка! - крикнул он, грубо рванув к себе палаш. Пленник растерянно улыбнулся, засуетился. Он с готовностью стал сниматьремень, но руки его заметно дрожали, ему никак не удавалось отстегнутьпряжку. Григорий осторожно помог ему, и гусар - молодой, рослый,пухлощекий парень, с крохотной бородавкой, прилепившейся на уголке бритойверхней губы, - благодарно ему улыбаясь, закивал головой. Он словнообрадовался, что его избавили от оружия, пошарил в карманах, оглядываяказаков, достал кожаный кисет и залопотал что-то, жестами предлагаяпокурить. - Угощает, - улыбнулся урядник, а сам уж щупал в кармане бумажку. - Закуривай на чужбяк, - хохотнул Силантьев. Казаки свернули цигарки, закурили. Черный трубочный табак крепко ударилв головы. - Винтовка его где? - с жадностью затягиваясь, спросил урядник. - Вот она. - Чубатый показал из-за спины простроченный желтый ремень. - Надо его в сотню. В штабе небось нуждаются в "языке". Кто погонит,ребяты? - спросил урядник, перхая и обводя казаков посоловелыми глазами. - Я провожу, - вызвался Чубатый. - Ну, гони. Пленный, видимо, понял, заулыбался кривой, жалкой улыбкой; пересиливаясебя, он суетился, вывернул карманы и совал казакам помятый влажныйшоколад. - Русин их... русин... нихт австриц! - Он коверкал слова, смешножестикулировал и все совал казакам пахучий мятый шоколад. - Оружие есть окромя? - спросил его урядник. - Да ты не лопочи, непоймем все одно. Ливорверт есть? Бах-бах есть? - Урядник нажал мнимыйспуск. Пленный яростно замотал головой. - Не есть! Не есть! Он охотно дал себя обыскать, пухлые щеки его дрожали. Из разорванных на колене рейтуз стекала кровь, виднелась на розовомтеле ссадина. Он прикладывал к ней носовой платок, морщился, чмокалгубами, безумолчно говорил... Кепи его осталось возле убитой лошади, онпросил позволения сходить взять одеяло, кепи и записную книжку, в ней ведьфотография его родных. Урядник тщетно силился его понять и безнадежномахнул рукой: - Гони. Чубатый взял у Кошевого своего коня, сел, поправляя винтовочный ремень,указал рукой: - Иди, служивый, тоже вояка, едрена-матрена! Поощренный его улыбкой, пленный улыбнулся и, шагая рядом с лошадью,даже с заискивающей фамильярностью хлопнул ладонью по сухой голениЧубатого. Тот сурово откинул его руку, натянул поводья, пропуская еговперед. - Иди, черт! Шутки шутишь? Пленный виновато заторопился, пошел уже серьезный, часто оглядываясь наоставшихся казаков. Белесые его вихры задорно торчали на макушке. Таким они остался в памяти Григория - накинутая внапашку расшивная гусарскаякуртка, белесые, торчмя поднятые вихры и уверенная, бравая походка. - Мелехов, поди его коня расседлай, - приказал урядник и с сожалениемплюнул на остаток цигарки, уже припекавшей пальцы. Григорий снял с убитой лошади седло, зачем-то поднял лежавшеенеподалеку кепи. Он понюхал подкладку, ощутил пряный запах дешевого мыла ипота. Нес седло и бережно держал в левой руке гусарское кепи. Казаки, сидяна корточках у сосны, копались в сумках, рассматривая невиданной формыседло. - Табачок хорош у него, надо бы ишо на цигарку попросить, - пожалелСилантьев. - Да, что верно, то верно, хорош табак. - Будто ажник сладкий, так маслом по глотке и идет... - Урядниквздохнул при воспоминании и проглотил слюну. Спустя несколько минут из-за сосны показалась голова лошади. Чубатыйехал обратно. - Ну?.. - испуганно вскочил урядник - Упустил? Помахивая плетью. Чубатый подъехал, спешился, потянулся, разминаяплечи. - Куда дел австрийца? - допытывался, подступая, урядник. - Чего лезешь? - огрызнулся Чубатый. - Побег он... Думал убечь... - Упустил? - Выехали на просеку, он и ахнул... Срубил я его. - Брешешь ты! - крикнул Григорий. - Зря убил! - Ты чего шумишь? Тебе какое дело? - Чубатый поднял на Григория ледяныеглаза. - Ка-а-ак? - Григорий медленно привстал, шарил вокруг себяподпрыгивающими руками. - Не лезь, куда не надо! Понял, а? Не лезь! - строго повторил Чубатый. Рванув за ремень винтовку, Григорий стремительно вскинул ее к плечу. Палец его прыгал, не попадая на спуск, странно косилось побуревшеелицо. - Но-нно! - угрожающе вскрикнул урядник, подбегая к Григорию. Толчок опередил выстрел, и пуля, сбивая хвою с сосен, запелатягуче-тонко. - Что ж это! - ахнул Кошевой. Силантьев как сидел с открытым ртом, так и остался. Урядник, пихая Григория в грудь, вырвал у него винтовку, лишь Чубатыйне изменил положения: он все так же стоял, отставив ногу, держался левойрукой за поясок. - Стреляй ишо. - Убью!.. - рванулся к нему Григорий. - Да вы что?.. Как это? Под суд, под расстрел хочете? Клади оружие!.. -заорал урядник и, отпихнув Григория, стал между ними, распятьем расклячивруки. - Брешешь, не убьешь!.. - сдержанно смеялся Чубатый, подрыгиваяотставленной ногой. На обратном пути, уже в сумерках, Григорий первый заметил на просекетруп зарубленного. Подскакал, опережая остальных, удерживая всхрапывающегоконя, всмотрелся: на курчавом мху, далеко откинув вывернутую руку, плашмя,зарывшись лицом в мох, лежал зарубленный. На траве тускло, осенним листомжелтела ладонь. Ужасающий удар, нанесенный, по всей вероятности, сзади,расклинил пленного надвое, от плеча наискось до пояса. - Полохнул он его... - глухо проговорил урядник, проезжая, испуганнокосясь на белесые вихры убитого, никло торчавшие на покривленной голове. Казаки ехали молча до места стоянки сотни. Сгущались сумерки. Чернуюперистую тучу гнал с запада ветерок. Откуда-то с болота подползал пресныйзапах мочажинника, ржавой сырости, гнилья; гукала выпь. Дремная тишинапрерывалась звяком конской сбруи, случайным стуком шашки о стремя, хрустомхвои под копытами лошадей. Над просекой меркли на стволах сосентемно-рудые следы ушедшего солнца. Чубатый часто курил. Тлеющий огонекосвещал его толстые, с выпуклыми черными ногтями пальцы, крепко сжимавшиецигарку. Туча наплывала над лесом, подчеркивая, сгущая кинутые на землю линялые,непередаваемо-грустные краски вечера.

XIII

Операция по захвату города началась рано утром. Пехотные части, имея нафлангах и в резерве кавалерию, должны были повести наступление от леса срассветом. Где-то произошла путаница: два полка пехоты не пришли вовремя;211-й стрелковый полк получил распоряжение переброситься на левый фланг;во время обходного движения, предпринятого другим полком, его обстреляласвоя же батарея; творилось несуразное, губительная путаница коверкалапланы, и наступление грозило окончиться если не разгромом наступающих, то,во всяком случае, неудачей. Пока перетасовывалась пехота и выручалиартиллеристы упряжки и орудия, по чьему-то распоряжению направленные ночьюв болото, 11-я дивизия пошла в наступление. Лесистая и болотистаяместность не позволяла атаковать противника широким фронтом, на некоторыхучастках эскадронам нашей кавалерии приходилось идти в атаку повзводно.Четвертая и пятая сотни 12-го полка были отведены в резерв, остальные ужевтянулись в волну наступления, и до оставшихся донесло через четверть часагул и трясучий рвущийся вой: - "Ррр-а-а-а-а - р-а-а-а-а - ррр-а-а-а!.." - Тронулись наши! - Пошли. - Пулемет-то частит. - Наших, должно, выкашивает... - Замолчали, а? - Добираются, значит. - Зараз и мы любовнику потянем, - отрывочно переговаривались казаки. Сотни стояли на лесной поляне. Крутые сосны жали глаз. Мимо, чуть не нарысях, прошла рота солдат. Молодецки затянутый фельдфебель приотстал;пропуская последние ряды, крикнул хрипато: - Не мни ряды! Рота протопотала, звякая манерками, и скрылась за ольховой зарослью. Совсем издалека, из-за лесистого увала, удаляясь, опять приплылослабевший перекатистый крик: "Ра-аа - а-урр-ррра-а-а!.. Аа-а!.." - исразу, как обрезанный, крик смолк. Густая, нудная нависла тишина. - Вот когда добрались! - Ломают один одного... Секутся! Все напряженно вслушивались, но тишина стояла непроницаемая. На правомфланге громила наступающих австрийская артиллерия и частой строчкойпрошивали слух пулеметы. Мелехов Григорий оглядывал взвод. Казаки нервничали, кони беспокоились,будто овод жалил. Чубатый, повесив на луку фуражку, вытирал сизую потнуюлысину, рядом с Григорием жадно напивался махорочным дымом Мишка Кошевой.Все предметы вокруг были отчетливо и преувеличенно реальны, - так бывает,когда не спишь всю ночь. Сотни простояли в резерве часа три. Стрельба утихала и нарастала сновой силой. Над ними прострекотал и дал несколько кругов чей-то аэроплан.Он кружился на недоступной высоте и полетел на восток, забирая все выше;под ним в голубом плесе вспыхнули молочные дымки шрапнельных разрывов:били из зенитки. Резерв ввели в дело к полудню. Уже искурен был весь запас махорки илюди изныли в ожидании, когда прискакал ординарец-гусар. Сейчас жекомандир четвертой сотни вывел сотню на просеку и повел куда-то в сторону.(Григорию казалось, что едут они назад.) Минут двадцать ехали по чаще,смяв построение. К ним все ближе подползали звуки боя; где-то неподалеку,сзади, беглым огнем садила батарея; над ними с клекотом и скрежетом,одолевая сопротивление воздуха, проносились снаряды. Сотня, расчлененнаяблужданием по лесу, в беспорядке высыпала на чистое. В полуверсте от нихна опушке венгерские гусары рубили прислугу русской батареи. - Сотня, стройся! Не успели разомкнуть строй: - Сотня, шашки вон, в атаку марш-э-марш! Голубой ливень клинков. Сотня, увеличивая рысь, перешла в намет. Возле запряжки крайнего орудия суетилось человек шесть венгерскихгусар. Один из них тянул под уздцы взноровившихся лошадей; второй бил ихпалашом, остальные, спешенные, пытались стронуть орудие, помогали,вцепившись в спины колес. В стороне на куцехвостой шоколадной мастикобылице гарцевал офицер. Он отдавал приказание. Венгерцы увидели казакови, бросив оружие, поскакали. "Вот так, вот так, вот так!" - мысленно отсчитывал Григорий конскиеброски. Нога его на секунду потеряла стремя, и он, чувствуя своенеустойчивое положение в седле, ловил стремя с внутренним страхом;свесившись, поймал, вдел носок и, подняв глаза, увидел орудийную запряжкушестерней, на передней - обнявшего руками конскую шею зарубленногоездового, в заплавленной кровью и мозгами рубахе. Копыта коня опустилисьна хрустнувшее под ними тело убитого номерного. Возле опрокинутогозарядного ящика лежало еще двое, третий навзничь распластался на лафете.Опередив Григория, скакал Силантьев. Его почти в упор застрелил венгерскийофицер на куцехвостой кобылице. Подпрыгнув на седле, Силантьев падал,ловил, обнимал руками голубую даль... Григорий дернул поводья, норовязайти с подручной стороны, чтобы удобней было рубить; офицер, заметив егоманевр, выстрелил из-под руки. Он расстрелял в Григория револьвернуюобойму и выхватил палаш. Три сокрушительных удара он, как видно искусныйфехтовальщик, отразил играючи. Григорий, кривя рот, настиг его в четвертыйраз, привстал на стременах (лошади их скакали почти рядом, и Григорийвидел пепельно-серую, тугую, бритую щеку венгерца и номерную нашивку наворотнике мундира), он обманул бдительность венгерца ложным взмахом и,изменив направление удара, пырнул концом шашки, второй удар нанес в шею,где кончается позвоночный столб. Венгерец, роняя руку с палашом и поводья,выпрямился, выгнул грудь, как от укуса, слег на луку седла. Чувствуячудовищное облегчение, Григорий рубанул его по голове. Он видел, как шашкапо стоки въелась в кость выше уха. Страшный удар в голову сзади вырвал у Григория сознание. Он ощутил ворту горячий рассол крови и понял, что падает, - откуда-то сбоку, кружась,стремительно неслась на него одетая жнивьем земля. Жесткий толчок при падении на секунду вернул его к действительности. Оноткрыл глаза; омывая, их залила кровь. Топот возле уха и тяжкий духлошади: "хап, хап, хап!" В последний раз открыл Григорий глаза, увиделраздутые розовые ноздри лошади, чей-то пронизавший стремя сапог. "Все", -змейкой скользнула облегчающая мысль. Гул и черная пустота.

XIV

В первых числах августа сотник Евгений Листницкий решил перевестись излейб-гвардии Атаманского полка в какой-либо казачий армейский полк. Онподал рапорт и через три недели выхлопотал себе назначение в один изполков, находившихся в действующей армии. Оформив назначение, он передотъездом из Петрограда известил отца о принятом решении коротким письмом: "Папа, я хлопотал о переводе меня из Атаманского полка в армию. Сегодняя получил назначение и уезжаю в распоряжение командира 2-го корпуса. Вас,по всей вероятности, удивит принятое мною решение, но я объясняю егоследующим образом: меня тяготила та обстановка, в которой приходилосьвращаться. Парады, встречи, караулы - вся эта дворцовая служба набила мнеоскомину. Приелось все это до тошноты, хочется живого дела и... еслихотите - подвига. Надо полагать, что во мне сказывается славная кровьЛистницких, тех, которые, начиная с Отечественной войны, вплетали лавры ввенок русского оружия. Еду на фронт. Прошу вашего благословения. На тойнеделе я видел императора перед отъездом в Ставку. Я обожествляю этогочеловека. Я стоял во внутреннем карауле во дворце. Он шел с Родзянко и,проходя мимо меня, улыбнулся, указывая на меня глазами, сказалпо-английски: "Вот моя славная гвардия. Ею в свое время я побью картуВильгельма". Я обожаю его, как институтка. Мне не стыдно признаться вам вэтом, даже несмотря на то, что мне перевалило за 28. Меня глубоко волнуютте дворцовые сплетни, которые паутиной кутают светлое имя монарха. Я им неверю и не могу верить. На днях я едва не застрелил есаула Громова за то,что он в моем присутствии осмелился непочтительно отозваться об ееимператорском величестве. Это гнусно, и я ему сказал, что только люди, вжилах которых течет холопская кровь, могут унизиться до грязной сплетни.Этот инцидент произошел в присутствии нескольких офицеров. Меня охватилпароксизм бешенства, я вытащил револьвер и хотел истратить одну пулю нахама, но меня обезоружили товарищи. С каждым днем мне все тяжелее былопребывать в этой клоаке. В гвардейских полках - в офицерстве, в частности,- нет того подлинного патриотизма, страшно сказать - нет даже любви кдинастии. Это не дворянство, а сброд. Этим, в сущности, и объясняется мойразрыв с полком. Я не могу общаться с людьми, которых не уважаю. Ну,кажется, все. Простите за некоторую несвязность, спешу, надо увязатьчемодан и ехать к коменданту. Будьте здоровы, папа. Из армии пришлюподробное письмо. Ваш Евгений". Поезд на Варшаву отходил в восемь часов вечера. Листницкий на извозчикедоехал до вокзала. Позади в сизовато-голубом мерцании огней лег Петроград.На вокзале тесно и шумно. Преобладают военные. Носильщик уложил чемоданЛистницкого и, получив мелочь, пожелал их благородию счастливого пути.Листницкий снял портупею и шинель, развязал ремни, постелил на скамьецветастое шелковое кавказское одеяло. Внизу, у окна, разложив на столикедомашнюю снедь, закусывал худой, с лицом аскета, священник. Отряхивая сволокнистой бороды хлебные крошки, он угощал сидевшую против него смуглуюмосклявенькую девушку в форме гимназистки. - Отпробуйте-ко. А? - Благодарю вас. - Полноте стесняться, вам, при вашей комплекции, надо больше кушать. - Спасибо. - Ну вот ватрушечки испробуйте. Может быть, вы, господин офицер,отведаете? Листницкий свесил голову. - Вы мне? - Да, да. - Священник буравил его угрюмыми глазами и улыбался однимитонкими глазами под невеселой порослью волокнистых, в проталинках усов. - Спасибо. Не хочу. - Напрасно. Входящее в уста не оскверняет. Вы не в армию? - Да. - Помогай вам бог. Листницкий сквозь пленку дремы ощущал будто издалека добиравшийся дослуха густой голос священника, и мнилось уже, что это не священник говоритжалующимся басом, а есаул Громов. - ...Семья, знаете ли, бедный приход. Вот и еду в полковые духовники.Русский народ не может без веры. И год от году, знаете ли, вера крепнет.Есть, конечно, такие, что отходят, но это из интеллигенции, а мужик забога крепко держится. Да... Вот так-то... - вздохнул бас, и опять потокслов, уже не проникающих в сознание. Листницкий засыпал. Последнее, что ощутил наяву, - запас свежей краскидощатого в мелкую полоску потолка и окрик за окном: - Багажная принимала, а мне дела нет! "Что багажная принимала?" - ворохнулось сознание, и ниточка незаметнооборвалась. Освежающий после двух бессонных ночей, навалился сон.Проснулся Листницкий, когда поезд оторвал уже от Петрограда верст сорокпространства. Ритмично татакали колеса, вагон качался, волнуемый рывкамипаровоза, где-то в соседнем купе вполголоса пели, лиловые косые тенибросал фонарь. Полк, в который получил назначение сотник Листницкий, понес крупныйурон в последних боях, был выведен из сферы боев и спешно ремонтировалсяконским составом, пополнялся людьми. Штаб полка находился в большой торговой деревне Березняги. Листницкийвышел из вагона на каком-то безымянном полустанке. Там же выгрузилсяпоходный лазарет. Справившись у доктора, куда направляется лазарет,Листницкий узнал, что он перебрасывается с Юго-Западного фронта на этотучасток и сейчас же тронется по маршруту Березняги - Ивановка -Крышовинское. Большой багровый доктор очень нелюбезно отзывался о своемнепосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и, лохматя бороду,поблескивая из-под золотого пенсне злыми глазами, изливал свою желчнуюгоречь перед случайным собеседником. - Вы меня можете подвезти до Березнягов? - перебил его на полусловеЛистницкий. - Садитесь, сотник, на двуколку. Поезжайте, - согласился доктор и,фамильярно покручивая пуговицу на шинели сотника, ища сочувствия, грохоталсдержанным басом: - Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст вскотских вагонах для того, чтобы слоняться тут без дела, в то время как натом участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшиебои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь. -Доктор со злым сладострастием повторил: "кровопролитнейшие бои", налегаяна "р", прирыкивая. - Чем объяснить эту несуразицу? - из вежливости поинтересовался сотник. - Чем? - Доктор иронически вспялил поверх пенсне брови, рыкнул: -Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вотчем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нетздравого ума. Помните Вересаева "Записки врача"? Вот-с! Повторяем вквадрате-с. Листницкий откозырял, направился к транспорту, вслед ему каркалсердитый доктор: - Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапкамизакидаем, так что уж там... - и пошел по путям, перешагивая лужицы,задернутые нефтяными радужными блестками, сокрушенно мотая головой. Смеркалось, когда лазарет подъехал к Березнягам. Желтую щетину жнивьяперебирал ветер. На западе корячились, громоздясь, тучи. Вверху фиолетовочернели, чуть ниже утрачивали чудовищную свою окраску и, меняя тона, лилина тусклую ряднину неба нежно-сиреневые дымчатые отсветы; в средине всяэта бесформенная громада, набитая как крыги в ледоход на заторе,рассачивалась, и в пролом неослабно струился апельсинного цвета потокзакатных лучей. Он расходился брызжущим веером, преломляясь и пылясь,вонзался отвесно, а ниже пролома неописуемо сплетался в вакханальныйспектр красок. У придорожной канавы лежала пристреленная рыжая лошадь. Задняя нога ее,дико задранная кверху, блестела полустертой подковой. Листницкий,подпрыгивая на двуколке, разглядывал лошадиный труп. Ехавший с ним санитарпояснил, сплевывая на вздувшийся живот лошади: - Зерна обожралась... объелась, - поправил он, взглянув на сотника;хотел еще раз сплюнуть, но слюну проглотил из вежливости, вытер губырукавом гимнастерки. - Издохла - а убрать не надо... У германцев, у тех непо-нашему. - А ты почем знаешь? - беспричинно злобно спросил Листницкий и в этотмомент так же беспричинно и остро возненавидел равнодушное, с оттенкомпревосходства и презрения, лицо санитара. Оно было серовато, скучно, каксентябрьское поле в жнивье; ничем не отличалось от тысячи другихмужицко-солдатских лиц, тех, которые встречал и догонял сотник на пути отПетрограда к фронту. Все они казались какими-то вылинявшими, тупое застылов серых, голубых, зеленоватых и иных глазах, и крепко напоминали хожалые,давнишнего чекана медные монеты. - Я в Германии три года до войны прожил, - не спеша ответил санитар. Воттенке его голоса прозвучало то же превосходство и презрение, котороеуловил сотник во взгляде. - Я в Кенисберге на сигарной фабрике работал, -скучающе ронял санитар, погоняя маштака узлом ременной вожжи. - Помолчи-ка! - строго сказал Листницкий и повернулся, оглядывая головулошади с упавшей на глаза челкой и обнаженным, обветревшим на солнценавесом зубов. Нога ее, задранная кверху, была согнута в коленном сгибе, копыто чутьрастрескалось от ухналей, но раковина плотно светлела сизым глянцем, исотник по ноге, по тонкой точеной бабке определил, что лошадь была молодаяи хорошей породы. Двуколка, подпрыгивая по кочковатому проселку, отъезжала дальше. Меркликраски на западной концевине неба, рассасывал ветер тучи. Нога мертвойлошади чернела сзади безголовой часовней. Листницкий все смотрел на нее, ивдруг на лошадь круговиной упал снопик лучей, и нога с плотно прилегшейрыжей шерстью неотразимо зацвела, как некая чудесная безлистая ветвь,окрашенная апельсинным цветом. Уже на въезде в Березняги лазарет встретился с транспортом раненых. Пожилой бритый белорус - хозяин первой подводы - шел около лошади,намотав на руку веревочные вожжи. На повозке, облокотившись, лежал казакбез фуражки, с забинтованной головой. Он, устало закрыв глаза, жевал хлеби выплевывал черную пережеванную кашицу. С ним рядом лежал плашмя солдат.На ягодицах у него топорщились безобразно изорванные, покоробленные отспекшейся крови штаны. Солдат, не поднимая головы, дико ругался.Листницкий ужаснулся, вслушиваясь в интонацию голоса: так истово молятсякрепко верующие. На второй повозке внакат лежало человек шесть солдат.Один из них, лихорадочно веселый, рассказывал, щуря воспаленные,горячечные глаза: - ...будто приезжал посол от ихого инператора и делал предлог заключатьмир. Главное - верный человек; в надеже я - он не сбрешет. - Навряд, - сомневался второй, качая круглой головой со следамидавнишней золотухи. - Подожди, Филипп, могет быть, что и правда, приезжал, - мягкимволжским говорком отзывался третий, сидевший к встречным спиной. На пятой подводе краснели околыши казачьих фуражек. Трое казаков удобноразместились на широком возу, молча глядели на Листницкого, и на ихзапыленных суровых лицах не было и тени той почтительности, которую видишьв строю. - Здорово, станичники! - приветствовал их сотник. - Здравия желаем, - вяло ответил ближайший к подводчику, красивыйсеребряноусый и бровястый казак. - Какого полка? - спросил Листницкий, пытаясь разглядеть номер на синемпогоне казака. - Двенадцатого. - Где сейчас ваш полк? - Не могем знать. - Ну, где вас ранило? - Под деревней тут... недалеко. Казаки о чем-то пошептались, и один из них, придерживая здоровой рукойраненую, завязанную холстинным лоскутом, соскочил с повозки. - Ваше благородие, погодите чудок. - Он бережно нес простреленную,тронутую воспалением руку, шел по дороге, улыбаясь Листницкому и увалистопереставляя босые ноги. - Вы не Вешенской станицы? Не Листницкий? - Да-да. - То-то мы угадали. Ваше благородие, не будет ли закурить? Угостите,Христа ради, помираем без табаку! Он держался за крашеный бок двуколки, шел рядом, Листницкий досталпортсигар. - Вы б нам уважили с десяточек. Нас ить трое, - просительно улыбнулсяказак. Листницкий высыпал ему на коричневую объемистую ладонь весь запаспапирос, спросил: - Много в полку раненых? - Десятка два. - Потери большие? - Много побито. Зажгите, ваш благородие, огоньку. Благодарствуйте. -Казак, прикуривая, отстал, крикнул вдогон: - С Татарского хутора, чтовозля вашего имения, троих ноне убило. Попятнили казаков. Он махнул рукой и пошел догонять свою подводу. Ветер ворошил на немнеподпоясанную защитную гимнастерку. Командир полка, в который получил назначение сотник Листницкий, стоял вБерезнягах на квартире у священника. Сотник распрощался на площади сврачом, гостеприимно предоставившим ему место на санитарной двуколке, ипошел, на ходу отряхивая мундир от пыли, расспрашивая встречных оместопребывании штаба полка. Навстречу ему пламенно-рыжий бородачфельдфебель вел солдата в караул. Он козырнул сотнику, не теряя ноги,ответил на вопрос и указал дом. В помещении штаба было затишно, как и вовсяком штабе, находящемся далеко от передовых позиций. Писари никли надбольшим столом, у трубки полевого телефона пересмеивался с невидимымсобеседником престарелый есаул. На окнах просторной хаты брунжали мухи, ипо-комариному ныли далекие телефонные звонки. Вестовой провел сотника ккомандиру полка на квартиру. В передней недружелюбно встретил его высокий,с треугольным шрамом на подбородке, чем-то расстроенный полковник. - Я командир полка, - ответил он на вопрос и, выслушав о том, чтосотник честь имеет явиться в его распоряжение, молча, движением рукипригласил его в комнату. Уж закрывая дверь за собой, он поправил волосыжестом беспредельной усталости, сказал мягким монотонным голосом: - Мневчера передали об этом из штаба бригады. Прошу садиться. Он расспрашивал Листницкого о прежней службе, о столичных новостях, одороге; и за все время короткого их разговора ни разу не поднял насобеседника отягощенных какой-то большою усталостью глаз. "Надо полагать, что задалось ему на фронте. Вид у него смертельноусталый", - соболезнующе подумал сотник, разглядывая высокий умный лобполковника. Но тот, словно разубеждая его, эфесом шашки почесал переносье,сказал: - Подите, сотник, познакомьтесь с офицерами, я, знаете ли, не спал триночи. В этой глухомани нам, кроме карт и пьянства, нечего делать. Листницкий, козыряя, таил в усмешке жесткое презренье. Он ушел,неприязненно вспоминая встречу, иронизируя над тем уважением, котороеневольно внушили ему усталый вид и шрам на широком подбородке полковника.

XV

Дивизия получила задание форсировать реку Стырь и около Ловишчей выйтипротивнику в тыл. Листницкий за несколько дней сжился с офицерским составом полка; егобыстро втянула боевая обстановка, вытравляя прижившиеся в душе уют имирную дрему. Операция по форсированию реки была выполнена дивизией блестяще. Дивизияударила в левый фланг значительной группы войск противника и вышла в тыл.Под Ловишчами австрийцы при содействии мадьярской кавалерии пыталисьперейти в контрнаступление, но казачьи батареи смели их шрапнелью,развернутые мадьярские эскадроны отступали в беспорядке, уничтожаемыефланговым пулеметным огнем, преследуемые казаками. Листницкий с полком ходил в контратаку, дивизион их наседал наотступавшего неприятеля. Третий взвод, которым командовал Листницкий,потерял одного казака убитым и четырех ранеными. С внешним спокойствиемсотник проехал мимо Лощенова, старался не слушать его хриплого низкогоголоса. Лощенов - молодой горбоносый казак Краснокутской станицы - лежал,придавленный навалившимся на него убитым конем. Он был ранен в предплечье,лежал тихо, скалясь, просил проезжавших мимо казаков: - Братушки, не покиньте! Ослобоните, братушки... Низкий, иссеченный мукой голос звучал тускло, но не было в мятущихсясердцах проезжавших казаков сострадания, а если и было, то воля, не даваяему просачиваться, мяла и давила неослабно. Взвод пять минут ехал шагом,давая передышку хрипевшим от скачки лошадям. В полуверсте от них уходилирасстроенный эскадроны мадьяр. Между их красивыми, в опушке, курткамимережились сине-серые мундиры пехотинцев. По гребню сползал австрийскийобоз, над ним прощально взмахивали молочные дымки шрапнелей. Откуда-тослева по обозу беглым огнем садила батарея. Гулкие раскаты стлались пополю, находя в ближнем лесу многоголосые отклики. Войсковой старшина Сафронов, ведший дивизион, скомандовал "рысью", итри сотни, рассыпаясь, вытягиваясь, пошли тяжкой трусцой. Лошади подвсадниками качались, желто-розовыми цветами падала с них пена. Эту ночь ночевали в маленькой деревушке. Двенадцать человек офицеров полка теснились в одной халупе. Разбитыеусталостью, голодные легли спать. Около полуночи приехала полевая кухня.Хорунжий Чубов принес котелок щей, жирный их аромат разбудил офицеров, ичерез четверть часа опухшие со сна офицеры ели жадно, без разговоров,наверстывали за два потерянных в боях дня. После позднего обеда исчез сон.Офицеры, отягощенные едой, лежали на бурках, на соломе, курили. Подъесаул Калмыков, маленький круглый офицер, носивший не только вимени, но и на лице признаки монгольской расы, говорил, резкожестикулируя: - Эта война не для меня. Я опоздал родиться столетия на четыре. Знаешь,Петр, - говорил он, обращаясь к сотнику Терсинцеву, произнося слово "Петр"с подчеркнутым "е" вместе "е", - я не доживу до конца этой войны. - Брось хиромантию, - басовито хрипнул тот из-под бурки. - Никакой хиромантии. Это конец предопределенный. У меня атавизм, и я,ей-богу, тут лишний. Когда мы сегодня шли под огнем, я дрожал отбешенства. Не выношу, когда не вижу противника. Это гадкое чувстворавносильно страху. Тебя разят на расстоянии несколько верст, а ты едешьна коне, как дудак по степи под охотничьим прицелом. - Я смотрел в Купалке австрийскую гаубицу. Кто из вас видел, господа? -спросил есаул Атаманчуков, слизывая с рыжих, подстриженных по-английскиусов крошки мясных консервов. - Замечательно! Прицельная камера, весь механизм - верх совершенства, -восторженно заметил хорунжий Чубов, успевший опорожнить второй котелокщей. - Я видел, но о своих впечатлениях умалчиваю. Профан в артиллерии.По-моему, пушка как пушка, - зевластая. - Завидую тем, кто в свое время воевал первобытным способом, -продолжал Калмыков, теперь уже обращаясь к Листницкому. - В честном боюврубиться в противника и шашкой разделить человека надвое - вот это японимаю, а то черт знает что! - В будущих войнах роль кавалерии сведется к нулю. - Вернее, ее самой не будет существовать. - Ну, это-то положим! - Вне всякого сомнения. - Слушай, Терсинцев, нельзя же человека заменить машиной. Этокрайность. - Я не про человека говорю, а про лошадь. Мотоцикл или автомобиль еезаменит. - Воображаю, автомобильный эскадрон. - Глупость! - загорячился Калмыков. - Конь еще послужит армиям.Абсурдная фантазия! Что будет через двести - триста лет, мы не знаем, асейчас, во всяком случае, конница... - Что ты будешь делать, Дмитрий Донской, когда траншеи опояшут фронт?А? Ну-ка, отвечай! - Прорыв, налет, рейд в глубокий тыл противника - вот работа кавалерии. - Ерунда. - Ну, там посмотрим, господа. - Давайте спать. - Слушайте, оставьте споры, пора и честь знать, ведь остальные спатьхотят. Возгоревшийся спор угасал. Кто-то под буркой храпел и высвистывал.Листницкий, не принимавший участия в разговоре, лежал на спине, вдыхаяпряный запах постеленной ржаной соломы. Калмыков, крестясь, лег с нимрядом. - Вы поговорите, сотник, с вольноопределяющимся Бунчуком. Он в вашемвзводе. Интересный парень! - Чем? - спросил Листницкий, поворачиваясь к Калмыкову спиной. - Обрусевший казак. Жил в Москве. Простой рабочий, но натасканный поэтим разным вопросам. Бедовый человек и превосходный пулеметчик. - Давайте спать, - предложил Листницкий. - Пожалуй, - думая о чем-то своем, согласился Калмыков и, шевеляпальцами ног, виновато поморщился. - Вы, сотник, извините, это у меня отног такой запах... Знаете ли, третью неделю не разуваюсь, карпетки истлелиот пота... Такая мерзость, знаете. Надо у казаков портянки добыть. - Пожалуйста, - окунаясь в сон, промямлил Листницкий. Листницкий забыл о разговоре с Калмыковым, но на другой день случайстолкнул его с вольноопределяющимся Бунчуком. На рассвете командир сотниприказал ему выехать в рекогносцировку и, если представится возможным,связаться с пехотным полком, продолжавшим наступление на левом фланге.Листницкий, в рассветной полутьме блуждая по двору, усыпанному спавшимиказаками, разыскал взводного урядника. - Наряди со мной пять человек казаков в разъезд. Скажи, чтобприготовили мне коня. Побыстрей. Через пять минут к порогу халупы подошел невысокий казак. - Ваше благородие, - обратился он к сотнику, насыпавшему в портсигарпапирос, - урядник не назначает меня в разъезд потому, что не моя очередь.Разрешите вы мне поехать? - Выслуживаешься? Чем проштрафился? - спросил сотник, силясь разглядетьв серенькой темноте лицо казака. - Я ничем не проштрафился. - Что ж, поезжай... - решил Листницкий и встал. - Эй, ты! - крикнул он вслед уходившему казаку. - Вернись! Тот подошел. - Скажи уряднику... - Моя фамилия Бунчук, - перебил его казак. - Вольноопределяющийся? - Так точно. - Скажите уряднику, - овладевая собой после минутного смущения,поправился Листницкий, - чтобы он... Ну, да ладно, идите, я сам скажу. Темнота поредела. Разъезд выехал за деревушку и, минуя посты исторожевое охранение, взял направление на отмеченную по карте деревню. Отъехав с полверсты, сотник перевел лошадь на шаг. - Вольноопределяющийся Бунчук! - Я. - Потрудитесь подъехать. Бунчук поравнял своего незавидного коня с чистокровным донцом сотника. - Вы какой станицы? - спросил Листницкий, разглядывая профильвольноопределяющегося. - Новочеркасской. - Можно узнать причину, понудившую вас идти вольноопределяющимся? - Пожалуйста, - протяжно и чуть насмешливо ответил Бунчук и поглядел насотника жесткими зеленоватыми глазами. Неморгающий взгляд их был тверд,неломок. - Меня интересует военное искусство. Хочу постигнуть. - Для этого есть военные школы. - Да, есть. - В чем же дело? - Сначала хочу на практике пробовать. Теория приложится. - Ваша профессия до войны? - Рабочий. - Где вы работали? - В Петербурге, Ростове-на-Дону, в Туле на оружейном... Я хочу проситьо переводе меня в пулеметную команду. - Вы знакомы с пулеметом? - Знаю системы Шоша, Бертье, Мадсена, Максима, Гочкиса, Бергмана,Виккерса, Льюиса, Шварцлозе. - Ого! Я поговорю с командиром полка. - Пожалуйста. Сотник еще раз оглядел невысокую плотную фигуру Бунчука. Напоминал тотобдонское дерево караич: ничего особенного, бросающегося в глаза в нем небыло, - все было обычно, лишь твердо загнутые челюсти да глаза, ломающиевстречный взгляд, выделяли его из гущи остальных лиц. Улыбался он редко, излучинами губ, глаза от улыбки не мягчели,неприступно сохраняли неяркий свой блеск. И весь он был скуп на краски,холодно-сдержан, - караич, крутое, железной твердости дерево, выросшее насерой супеси неприветливой обдонской земли... Некоторое время они ехали молча. Широкие ладони Бунчука лежали наоблупленной зеленой луке седла. Листницкий достал папироску и, прикуриваяот спички Бунчука, почувствовал от руки его сладкий смолистый запахконского пота. Коричневые волосы на тыльной стороне ладоней лежали густо,как лошадиная шерсть. Листницкому невольно хотелось их погладить. Глотаятерпкий дым, он проговорил: - От этого леса вы и еще один казак поедете по тому проселку влево.Видите? - Да. - Если на расстоянии полверсты не нападете на нашу пехоту, вернетесь. - Слушаюсь. Поехали рысью. Подруженьки-березки стояли на отшибе у леска теснойкучей. За ними томила глаза нерадостная прожелтень низкорослой сосны,курчавилось редкое мелколесье, кустарник, помятый скакавшими через негоавстрийскими обозами. Справа, издалека, давил землю артиллерийский гром,здесь же, у березок, было несказанно тихо. Земля впитывала богатую росу,розовели травы, все яркоцветные, наливные в предосеннем, кричащем о скоройсмерти цвету. Листницкий остановился возле березок, рассматривая в бинокльвзгорье, сугорбившееся за лесом. К нему на медную головку шашки села,расправляя крылышки, пчела. - Глупая, - сожалеюще и тихо сказал Бунчук, осуждая пчелиный промах. - Что? - Листницкий оторвался от бинокля. Бунчук глазами указал ему на пчелу, и Листницкий улыбнулся. - Горек будет ее мед, как вы думаете? Ответил ему не Бунчук. Откуда-то из-за дальней купы сосен пулеметвзлохматил тишину пронзительным сорочьим чечеканьем, разбрызг воющих пульпронизал березки, на гриву сотникова коня, кружась и колеблясь, упалассеченная пулей ветка. Они скакали к деревушке, понукая лошадей криками, плетьми. Вслед им безединой передыши кончал австрийский пулемет ленту. После Листницкому неоднократно приходилось встречаться свольноопределяющимся Бунчуком, и всегда он поражался той непреклоннойволе, которая светлела в жестких глазах Бунчука, дивился и не могразгадать, что хранилось за неуловимой скрытностью, висевшей тучевой теньюна лице такого простого с виду человека. Бунчук и говорил как-тонедосказанно, с улыбкой, зажатой в твердом углу губ, будто шел, обходяодному ему известную правду по кривой, извилистой стежке. Его перевели впулеметную команду. Недели через полторы (полк стал на суточный отдых)Листницкий по дороге к командиру сотни догнал Бунчука. Тот шел мимосожженного сарая, игриво помахивая кистью левой руки. - А-а, вольноопределяющийся! Бунчук повернул голову и, козыряя, посторонился. - Куда вы идете? - спросил Листницкий. - К начальнику команды. - Нам по пути, кажется? - Кажется, да. Они шли по улице разрушенной деревни некоторое время молча. Во дворах,около редких уцелевших стодолов, суетились люди, проезжали верховые, прямопосреди улицы дымилась полевая кухня с длинным хвостом дожидавшихся вочереди казаков; сверху точилась промозглая мелкая сырость. - Ну как, изучаете войну? - косо глянув на шагавшего чуть позадиБунчука, спросил Листницкий. - Да... пожалуй, изучаю. - Что вы думаете делать после войны? - почему-то спросил Листницкий,глядя на волосатые руки вольноопределяющегося. - Кто-то посеянное будет собирать, а я... погляжу. - Бунчук сощурилглаза. - Как вас понять? - Знаете, сотник (еще пронзительнее сощурился тот), поговорку: "Сеющийветер пожнет бурю"? Так вот. - А вы бы без аллегорий, яснее. - И так ясно. Прощайте, сотник, мне налево. Бунчук приложил волосатые пальцы к козырьку казачьей фуражки, свернулвлево. Пожимая плечами, сотник долго провожал его взглядом. "Что он, оригинальничает или просто человек с чудинкой?" - раздраженнодумал Листницкий, шагая в опрятную землянку командира сотни.

XVI

Вместе со второй очередью ушла и третья. Станицы, хутора на Донуобезлюдели, будто на покос, на страду вышла вся Донщина. На границах горькая разгоралась в тот год страда: лапала смертьработников, и не одна уж простоволосая казачка отпрощалась, отголосила помертвому: "И, родимый ты мо-о-о-ой!.. И на кого ж ты меня покинул?.." Ложились родимые головами на все четыре стороны, лили рудую казачьюкровь и, мертвоглазые, беспробудные, истлевали под артиллерийскую панихидув Австрии, в Польше, в Пруссии... Знать, не доносил восточный ветер до нихплача жен и матерей. Цвет казачий покинул курени и гибнул там в смерти, во вшах, в ужасе. В погожий сентябрьский день летала над хутором Татарскиммолочно-радужная паутина, тонкая такая, хлопчатая. По-вдовьему усмехалосьобескровленное солнце, строгая девственная синева неба была отталкивающечиста, горделива. За Доном, тронутый желтизной, горюнился лес, блеклоотсвечивал тополь, дуб ронял редкие узорчато-резные листья, лишь ольхакрикливо зеленела, радовала живучестью своей стремительный сорочий глаз. В этот день Пантелей Прокофьевич Мелехов получил письмо из действующейармии. Письмо принесла с почты Дуняшка. Почтмейстер, вручая его, кланялся,тряс плешиной, униженно разводил руками: - Вы, ради бога, простите меня, письмо-то я распечатал. Так и скажитепапаше: мол, Фирс Сидорович письмо, так и так, мол, вскрыл. Очень, мол,ему было интересно про войну узнать, как там и что... Уж вы простите ипапаше Пантелею Прокофьевичу так и доложите. Против обыкновения, он был растерян и вышел проводить Дуняшку, незамечая того, что нос его измазан чернилами. - Уж вы там того, не взыщите, упаси бог... я ведь по знакомству... -несвязно бормотал он вслед Дуняшке, кланялся, и в этом почувствовала оначто-то предостерегающее, как толчок. Домой вернулась взволнованная, долго не могла достать из-за пазухиписьмо. - Скорей, ты!.. - прикрикнул Пантелей Прокофьевич, гладя дрожащуюбороду. Дуняшка, доставая конверт, торопливо говорила: - Почтмейстер сказал, что прочитал письмо из антиресу и чтоб вы, батя,на него не обижались. - Черт с ним! От Гришки? - напряженно спросил старик, дыша с сапом влицо Дуняшке. - От Григория, никак? От Петра, что ли? - Батяня, нет... рука чужая на письме. - Читай ты, не томи! - закричала Ильинична, тяжело подкатываясь к лавке(у нее пухли ноги, ходила она, редко их переставляя, ровно на колесикахкатилась). Запыхавшись, прибежала с надворья Наталья, стала у печи, сдавив рукамигрудь, скособочив изуродованную шрамом шею. На губах ее трепетно,солнечным зайчиком дрожала улыбка, она ждала поклона от Гриши и хотьлегкого, хоть вскользь, упоминания о ней - в награду за ее собачьюпривязанность, за верность. - Дарья-то где? - шепнула старуха. - Цыцте, - зыкнул Пантелей Прокофьевич (бешенство округлило его глаза)и - к Дуняшке: - Читай! - "Уведомляю Вас..." - начала Дуняшка и, сползая с лавки, дрожа,крикнула дурным голосом: - Батя! Батянюшка!.. Ой, ма-а-ама! Гриша наш!..Ох! Ох! Гришу... убили! Путаясь в листьях чахлой герани, билась на окне полосатая оса, жужжала.На дворе мирно квохтала курица, через распахнутую дверь слышался далекийдетский бубенчиковый смех. На лице Натальи комчалась судорога, а углы губ еще не успели стеретьнедавней трепетной улыбки. Поднимаясь, паралично дергая головой, с исступленным недоумениемсмотрел Пантелей Прокофьевич на ползавшую в корчах Дуняшку. "Уведомляю Вас, что сын Ваш, казак 12-го Донского казачьего полка,Григорий Пантелеевич Мелехов в ночь на 16 сентября с.г. убит в бою подгородом Каменка-Струмилово. Сын Ваш пал смертью храбрых, пусть этопослужит Вам утешением в невознаградимой потере. Оставшееся имуществобудет передано родному брату его Петру Мелехову. Конь остался при полке. Командир четвертой сотни подъесаул Полковников. Действующая армия. 18сентября 1914 г." После получения известия о смерти Григория Пантелей Прокофьевичопустился как-то сразу. Он старел день ото дня на глазах у близких.Тяжелая развязка настигала его неотвратимо; слабела память, и мутилсярассудок. Он ходил по куреню сутулый, чугунно-почерневший; горячечныймасленый блеск глаз выдавал его душевную сумятицу. Письмо от командира сотни сам он положил под божницу и несколько раз задень выходил в сенцы, манил Дуняшку пальцем. - Выдь-ка ко мне. Та выходила. - Принеси письмо об Григорию. Читай! - приказывал он, опасливопоглядывая на дверь горницы, за которой томилась в неумолчной тоскеИльинична. - Ты потише читай, вроде как про себя, - он хитро подмигивал,весь корежась, указывая глазами на дверь, - потише читай, а то мать...беда. Дуняшка, глотая слезы, прочитывала первую фразу, и ПантелейПрокофьевич, обычно сидевший на корточках, поднимал торчмя широкую, чтолошадиное копыто, черную ладонь. - Стой! Дальше знаю... Отнеси, положь под божничку... Ты потише, а томать наша... - Опять он отвратительно подмигивал и весь кривился, какдревесная кора, сжираемая огнем. Седел он круговинами, ослепительно белая седина быстро испятналаголову, нитями разметалась в бороде. Он стал прожорлив, ел много инеряшливо. На девятый день после панихиды пригласили попа Виссариона и родных напоминки по убиенном воине Григории. Пантелей Прокофьевич ел быстро и жадно, на бороде его звеньями лежалалапша. Ильинична, со страхом приглядывавшаяся к нему в эти последние дни,заплакала. - Отец! Чтой-то ты?.. - А чего? - засуетился старик, поднимая от обливной чашки мутные глаза. Ильинична махнула рукой и отвернулась, комкая у глаз расшитыйутиральник. - Едите вы, батенька, будто три дня не емши! - со злобой сказала Дарьяи блеснула глазами. - Ем? А ну, так... так... так... я не буду, - смутился ПантелейПрокофьевич. Он растерянно оглядел сидевших за столом и, пожевав губами,замолк, на вопросы не отвечал, хмурился. - Мужайся, Прокофьевич. Чтой-то ты так уж отчаялся? - после поминокбодрил его поп Виссарион. - Смерть его святая, не гневи бога, старик. Сынза царя и отечество терновый венец принял, а ты... Грех, ПантелейПрокофьевич, грех тебе... Бог не простит! - Я и то, батюшка... я и то мужаюсь. "Смертью храбрых убитый", -командир-то пишет. Поцеловав руку священника, старик припал к дверному косяку и в первыйраз за все время после известия о смерти сына заплакал, бурно содрогаясь. С этого дня переломил себя и духовно оправился. Каждый по-своему зализывал рану. Наталья, услышав от Дуняшки о смерти Григория, выбежала на баз. "Рукиналожу! Все теперь мне! Скорей!" - гнала ее, огнем хлестала мысль. Натальябилась в руках у Дарьи и с радостным облегчением принимала беспамятство,лишь бы отдалить тот момент, когда вернется сознание и властно напомнит ослучившемся. Неделю провела в дурном забытьи и вернулась в мир реальногоиная, притихшая, изглоданная черной немочью... Незримый покойник ютился вмелеховском курене, и живые пили его васильковый трупный запах.

XVII

Мелеховы на двенадцатый день после известия о смерти Григория получилиот Петра два письма сразу. Дуняшка еще на почте прочитала их и - тонеслась к дому, как былка, захваченная вихрем, то, качаясь, прислонялась кплетням. Немало переполоху наделала она по хутору и неописуемое волнениевнесла в дом. - Живой Гриша!.. Живой наш родненький!.. - рыдающим голосом вопила онаеще издали. - Петро пишет!.. Раненый Гриша, а не убитый!.. Живой, живой!.. "Здравствуйте, дорогие родители, - писал Петро в письме, помеченном 20сентября. - Сообщаю вам, что наш Гришка чудок не отдал богу душу, асейчас, слава богу, находится живой и здоровый, чего и вам мы желаем отгоспода бога, здравия и благополучия. Под городом Каменка-Струмиловом былихний полк в бою, и в атаке видали казаки из его взвода, что срубил егопалашом венгерский гусар и Григорий упал с коня, а дальше ничего не былонам известно, и, как я ни пытал у них, ничего не могли они рассказать.После уж узнал я от Мишки Кошевого, - приезжал Мишка в наш полк для связи,- что пролежал Григорий до ночи, а ночью очухался и пополоз. И пополоз он,по звездам дорогу означая, и напал на раненого нашего офицера. Был этотофицер раненый - подполковник драгуновского полка, и ранило его снарядом вживот и в ноги. Григорий взял его и тянул волоком на себе шесть верст. Аза это вышла ему награда - Георгиевский крест, и в младшие урядникипроизвели Гришку. Вот так! Ранение у Гришки пустяковое, скобленул егонеприятель палашом в голову, кожу стесал; а упал он с коня и омроком еговдарило. Зараз он в строю - говорил Мишка. Вы извиняйте, что так написано.Пишу на седле и дюже качает". В следующем письме просил Петро прислать ему сушеной вишни "с родимыхдонских своих садов" и просил не забывать, писать чаще; там же ругал онГригория за то, что, по словам казаков, плохо Гришка присматривает законем, - а ему, Петру, обидно, так как конь Гнедой - его, Петра,собственный и кровный; просил отца написать от себя Григорию. "Я ему доводил до ума через казаков, что если он не будет ухаживать законем, как за своим добром, то встренемся, и я ему морду в кровь побью,хотя он и крестовый кавалер теперь", - писал Петро, а затем следовалибесчисленные поклоны, и сквозь мятые, подмоченные дождем строки письмаощутимо дышала горькая грусть. Не сладко, видно, и Петру вливалась служба. Жалко было глядеть на Пантелея Прокофьевича, ошпаренного радостью. Он,сграбастав оба письма, ходил с ними по хутору, ловил грамотных и заставлялчитать, - нет, не для себя, а радостью поздней хвастал старик перед всемхутором. - Ага! Вишь, как Гришка-то мой? А? - Он поднимал торчмя копытистуюладонь, когда читающий, спотыкаясь, по складам, доходил до того места, гдеПетро описывал подвиг Григория, на себе протащившего шесть верст раненогоподполковника. - Первый крест изо всего хутора имеет, - гордился старик и, ревнивоотбирая письма, хоронил их в подкладку мятой фуражки, шел дальше в поискахдругого грамотного. Сам Сергей Платонович, увидя его из окошка лавки, вышел, снимая картуз. - Зайди-ка, Прокофьевич. Он жал старику руку своей мясистой белой рукой, говорил: - Ну, поздравляю, поздравляю... Кхм... Таким сыном гордиться надо, а выего отпоминали. Читал про его подвиг в газетах. - И в газетах прописано? - давился Пантелей Прокофьевич сухой спазмой. - Есть сообщение, читал, читал. Сергей Платонович сам достал с полки три четверти лучшего турецкоготабаку, не вешая насыпал в кулек дорогих конфет; передавая все этоПантелею Прокофьевичу, сказал: - Будешь Григорию Пантелеевичу посылать посылку - перешли от меняпоклон и вот это. - Бож-ж-же мой! Честь-то Гришке какая!.. Весь хутор об нем гутарит...Дожил я... - шептал старик, сходя со ступенек моховского магазина. Онвысморкался, рукавом чекменька раздавил щекотавшую щеку слезу, подумал:"Старею, видно. Слабый на слезу стал... Эх, Пантелей, Пантелей, куда жизнюразмытарил-то? Кремнем раньше был, с баржи мешки по восьми пудов таскал, атеперя? Подкосил меня Гришка трошки..." Он хромал по улице, прижимая к груди кулек с конфетами, и опять мысльего, как чибис над болотом, вилась вокруг Григория, набредали на памятьслова из Петрова письма. Тут-то и повстречался ему сват Коршунов. Онпервый окликнул Пантелея Прокофьевича: - Эй, сват, постой-ка! Они не виделись со дня объявления войны. С тех пор как ушел Григорий издому, установились меж ними отношения не то что враждебные, ахолодно-натянутые. Мирон Григорьевич злился на Наталью за то, что онаунижается перед Григорием, ждет от него милостыни. И его, МиронаГригорьевича, заставляет переживать подобное же унижение. - Сука поблудная, - в семейном кругу ругал он Наталью, - жила бы дома уотца, а то ишь пошла к свекрам, слаже ей хлеб там. Через нее, дуру, и отцуприходится страму принимать, перед людями глазами моргать. Мирон Григорьевич подошел к свату вплотную, сунул конопатую руку,согнутую лодочкой. - Здорово живешь, сваток! - Слава богу, сват. - Ты, никак, с покупкой? Пантелей Прокофьевич, топыря правую свободную руку, отрицательнопокачал головой. - Это, сват, герою нашему подарки. Сергей Платонович, благодетель, проего геройство вычитал в газетах и дарит ему конфетов и легкого табаку."Пошли, грит, своему герою от меня поклон и подарки, пущай он и в будущиевремена так же отличается". Ажник слеза его прошибла, понимаешь, сват? -безудержно хвастал Пантелей Прокофьевич и пристально глядел в лицо свата,стараясь угадать произведенное впечатление. Под белесыми веками свата копились световые тени, они-то и делали егоопущенный взгляд насмешливо улыбающимся. - Та-а-ак, - крякнул Коршунов и направился через улицу к плетню. Пантелей Прокофьевич поспешал за ним, разворачивая кулек пальцами,объятыми злобной дрожью. - Вот скушай конфетку, медовая!.. - ехидно потчевал он свата. - Кушай,пожалуйста, от зятя угощаю... Жизня твоя не сладкая; может, знаешь, асын-то не то заслужит такую честь, не то нет... - Ты мою жизню не трожь. Я сам об ней знаю. - Опробуй, сделай честь! - с преувеличенным радушием кланялся ПантелейПрокофьевич, забегая вперед свата. Скрюченные пальцы его свежеваликонфету, обдирая серебристую тонкую обертку. - Мы к сладкому не привычные. - И Мирон Григорьевич отводил руку свата.- Не привычные мы, зубы у нас от чужих гостинцев крошутся. А тебе, сват,не пристало милостыню на сына собирать ходить. Нужда есть - ко мне пришелбы. Зятю уж я дал бы... Наташка-то ваш ить хлеб исть. Можно б дать набедность твою. - Милостыню в нашем роду ишо никто не собирал, не бреши, сват, дубовымязыком! Хвальбы у тебя много, сват!.. Дюже много!.. Может, через то, чтобогато живешь, и дочь к нам ушла? - Погоди! - властно кинул Мирон Григорьевич. - Ругаться не из чего нам.Я не ругаться пришел, усмирись, сват. Пойдем потолкуем, дело есть. - Не об чем нам толковать. - Значит, есть об чем. Пойдем. Мирон Григорьевич схватил свата за рукав чекменя и свернул в проулок.Минуя дворы, они вышли в степь. - Об чем дело? - спросил Пантелей Прокофьевич, трезвея от схлынувшейзлобы. Он косо поглядел на белесое веснушчатое лицо Коршунова. Тот, подвернувдлинные полы сюртука, сел на насыпь канавы, достал старенький, сбахромчатыми краями кисет. - Вот видишь, Прокофьич, ты невесть с чего наскочил на меня, какдрачливый кочет, а так по-свойски-то нехорошо. Нехорошо как будто, а? Яхочу узнать, - начал он уже иным, твердым, грубоватым тоном, - долго альнет твой сын будет измываться над Натальей? Ты мне скажи! - Об этом у него пытай. - Мне нечего у него пытать, ты своему куреню голова, - с тобой я иразговор имею. Пантелей Прокофьевич давил в горсти очищенную конфету. Шоколаднаявязкая жижа ползла у него меж пальцев. Он вытер ладонь о коричневуюкрошкую глину насыпи; молча стал закуривать. Свернул бумажку, всыпал изчетвертки щепоть турецкого табаку и протянул пачку свату. МиронГригорьевич взял не колеблясь, тоже свернул цигарку за счет щедротногомоховского подарка. Закурили. Над ними белопенной пышной грудью виселооблако, и к нему, в немыслимую высоту, стремилась от земли нежнейшая,волнуемая ветром нитка паутины. День стекал к исходу. Мирная, неописуемо сладкая баюкалась осенняятишь. Небо, уже утратившее свой летний полновесный блеск, тускло голубело.Над канавой сорили пышный багрянец бог весть откуда занесенные листьяяблони. За волнистой хребтиной горы скрывалась разветвленная дорога, -тщетно она манила людей шагать туда, за изумрудную, неясную, как сон,нитку горизонта, в неизведанные пространства, - люди, прикованные к жилью,к будням своим, изнывали в работе, рвали на молотьбе силы, и дорога -безлюдный тоскующий след - текла, перерезая горизонт, в невидь. По ней,пороша пылью, топтался ветер. - Слабый табак, как трава, - выпуская нетающее облачко дыма, сказалМирон Григорьевич. - Слабоват, а... приятный, - согласился Пантелей Прокофьевич. - Отвечай мне, сват, - расслабленным голосом попросил Коршунов изатушил цигарку. - Григорий об этом ничего не пишет. Он зараз раненый. - Слыхал я... - Что дальше будет - не знаю. Могет быть, и взаправду убьют. Это как? - Как же так, сват?.. - Мирон Григорьевич растерянно и жалко заморгал.- Живет она - ни девка, ни баба, ни честная вдова, ить это страмно так-то.Знатье б, что оно такое случится, я б вас, сватов этих, и на порог непустил, а то как же?.. Эх, сват, сват... Каждому своего дитя жалко...Кровь-то - она позывает... - Чем я пособлю?.. - со сдержанным бешенством начал наступлениеПантелей Прокофьевич. - Ты мне скажи толком. Я-то аль рад тому, что сын сбазу ушел? Мне-то аль от этого прибыло? Ить вот какие народы! - Ты ему напиши, - глухо диктовал Мирон Григорьевич, и в такт егословам шуршала глина, стекая из-под ладони в канаву коричневымиигрушечными ручейками, - пущай он раз и навсегда скажет. - Дите у него от энтой... - И от этой будет дите! - крикнул, багровея, Коршунов. - Разве можнотак над живым человеком? А?.. Раз смерти себя предавала и теперь калека...и ее топтать в могилу? А? Сердце-то, сердце-то... - на придушенный шепотперешел Мирон Григорьевич, одной рукой царапая себе грудь, другойпритягивая свата за полу, - аль у него волчиное? Пантелей Прокофьевич сопел, отворачивался в сторону. - ...баба высохла по нем, иной окромя нету ей жизни. Живет же у тебя вхолопках!.. - Она нам лучше родной! Замолчи ты! - крикнул Пантелей Прокофьевич ивстал. Разошлись они в разные стороны, не прощаясь.

XVIII

Выметываясь из русла, разбивается жизнь на множество рукавов. Труднопредопределить, по какому устремит она свой вероломный и лукавый ход. Там,где нынче мельчает жизнь, как речка на перекате, мельчает настолько, чтовидно поганенькую ее россыпь, - завтра идет она полноводная, богатая... Как-то внезапно созрело у Натальи решение сходить в Ягодное к Аксинье -вымолить, упросить ее вернуть Григория. Ей почему-то казалось, что отАксиньи зависит все, и упроси она ее - снова вернется Григорий и былоесчастье. Она не задумывалась над тем, осуществимо ли это и как приметАксинья ее странную просьбу. Толкаемая подсознательным чувством, онастремилась скорей претворить внезапное свое решение в жизнь. На исходемесяца Мелеховы получили от Григория письмо. После поклонов отцу и материон слал поклон и нижайшее почтение Наталье Мироновне. Какая бы неведомаяпричина ни побудила его на это, но для Натальи это было толчком: в первоеже воскресенье она собралась идти в Ягодное. - Куда ты, Наташа? - спросила Дуняшка, глядя, как Наталья передосколком зеркала внимательно и строго рассматривает свое лицо. - Своих пойду проведаю, - солгала та и покраснела, впервые поняв, чтоидет на великое унижение, на большую нравственную пытку. - Ты, Наталья, хоть бы сроду раз со мной на игрища пошла, -охорашиваясь, попросила Дарья. - Пойдешь, что ли, вечером? - Не знаю, навряд. - Эх ты, черничка! [черничка - здесь: монашенка] Только и нашего, покамужьев нету, - озорничала, подмигивая, Дарья и, гибкая, переламываласьнадвое, рассматривала перед зеркалом расшивной подол новой бледно-голубойюбки. Со времени отъезда Петра Дарья резко изменилась: отсутствие мужазаметно отзывалось на ней. Некое беспокойство сквозило в ее глазах,движениях, походке. Она тщательнее наряжалась по воскресеньям, с игрищприходила поздно, злая, темнея зрачками, жаловалась Наталье: - Беда, ей-богу!.. Забрали казаков подходящих, остались в хуторе одниребята да старики. - Тебе-то чего? - Как так чего? - дивилась та. - На игрищах не с кем и побаловаться.Хучь бы на мельницу припало одной ехать, а то с свекром дюже неразойдешься... Она с циничной откровенностью расспрашивала Наталью: - Как же ты, милушка, без казака так долго терпишь? - Будет тебе, бессовестная! - Наталья обливалась густым румянцем. - И не хочется тебе? - А тебе, видно, хочется? - Хочется, бабонька! - хохотала Дарья, розовея и дрожа крутыми дугамибровей. - Чего уж грех таить... Я б сейчас и старика какого-нибудьраскачала, ей-богу! Ты вздумай, ить два месяца, как Петра нету. - Ты, Дарья, беды наживешь... - Будя тебе, почетная старушка! Знаем мы таких тихонюшек. Ты, небось,не признаешься. - Мне и признаваться не в чем. Дарья смешливо косилась на нее, кусая губы мелкими злыми зубами,рассказывала: - Надысь на игрищах подсел ко мне Тимошка Маныцков, атаманов сынок.Сидит потный весь. Вижу, боится начинать... Потом руку мне потихоньку подмышки провздел, а рука дрожит. Я притерпелась, молчу, а самою злостьберет, хучь бы парень-то был, а то так... сопля! Ему годов шешнадцать, небольше, - видишь, каких забирает... Молчу, сижу, он лапал, лапал и шепчет:"Пойдем к нам на гумно!.." Эх, как я его!.. Дарья весело хохотала, на лице ее трепетали брови, брызжущий смехлучили прищуренные глаза. - Уж я его и выбанила! Как вскочу: "Ах ты, такой-сякой! Щенчишкажелторотый! Да ты могешь мне такое вякать? Ты давно перестал по ночам подсебя мочиться?" Уж я ему и прочитала! С Натальей у них установились отношения простые и дружественные. Танеприязнь, которую вначале питала Дарья к младшей снохе, стерлась, и бабы,разные по характерам, во всем не похожие одна на другую, сошлись, жилиладно. Наталья оделась и пошла из горницы. В сенцах ее догнала Дарья. - Ты не отопрешь нынче дверь? - Я дома у своих, должно, заночую. Дарья, раздумывая, почесала гребешком переносицу, тряхнула головой. - Ну, иди. Не хотела Дуняшку об этом просить, - видно, придется. Наталья сказала Ильиничне о том, что идет к своим, и вышла на улицу. Отплощади ехали подводы с базара, шли из церкви люди. Наталья прошла двапереулка и свернула влево. На гору поднималась спеша. На перевалеоглянулась назад: внизу лежал залитый солнечным половодьем хутор, белеливыбеленные домики, на покатой крыше мельницы, отражаясь, искрилисьсолнечные лучи, расплавленной рудой блестела жесть.

XIX

Война и из Ягодного повыдергала людей. Ушли Вениамин и Тихон, после нихстало еще глуше, тише, скучнее. Вместо Вениамина прислуживала старомугенералу Аксинья; толстозадая, не худеющая Лукерья приняла на себя работучерной кухарки и птичницы. Дед Сашка совмещал обязанности конюха с охранойсада, лишь кучер был новый - степенный, престарелый казак Никитич. В этом году пан уменьшил посев, поставил на ремонт около двадцатилошадей; остались лишь рысистой породы, да тройка донских, обслуживавшихнужды хозяйства. Пан время коротал на охоте, с Никитичем заезжали надудаков и изредка баламутили округу охотой с борзыми. От Григория Аксинья нечасто получала коротенькие письма, извещавшие отом, что он пока жив-де и здоров, службу ломает. Крепился ли он или нехотел в письмах выказывать своей слабости, но ни разу не обронил он словао том, что тяжело ему, скучно. Письма дышали холодком, будто писал он ихпо принуждению, лишь в последнем письме обмолвился фразой: "...все время встрою, и уж как будто и надоело воевать, возить за собой в переметныхсумах смерть". В каждом письме он справлялся о дочери, просил писать оней: "...пиши, как моя Танюшка растет и какая она собой стала? Недавновидал ее во сне большой и в красном платье". Аксинья с виду стойко переносила разлуку. Вся любовь ее к Гришкеперекинулась на дочь, и особенно после того, как убедилась Аксинья в том,что подлинно от Гришки понесла она ребенка. Доказательства являла жизньнеопровержимые: темно-русые волосы девочки вывалялись, новые росли черныеи курчавые; меняли цвет и глаза, чернея, удлиняясь в разрезе. С каждымднем девочка все разительнее запохаживалась на отца, даже улыбкаотсвечивала мелеховским, Гришкиным, звероватым. Теперь без сомненияузнавала Аксинья в ребенке отца и от этого прикипала к нему жгучимчувством, - не было уж так, как раньше, когда подходила она к люльке иотшатывалась, найдя в сонном личике девочки какой-нибудь отдаленный намек,беглое сходство с ненавистными линиями Степанова лица. Цедились дни, и после каждого оседала в душе Аксиньи терпкая горечь.Тревога за жизнь любимого сверлила мозг, не покидала ее днями,наведывалась и ночью, и тогда то, что копилось в душе, взнузданное довремени волей, - рвало плотины: ночь, всю дотла, билась Аксинья в немомкрике, в слезах кусая руки, чтобы не разбудить ребенка, утишить крик инравственную боль убить физической. В пеленки выплакивала излишки слез,думая в детской своей наивности: "Гришкино дите, он сердцем долженпочуять, как тоскую об нем". После таких ночей вставала она, как избитая: ломило все тело,настойчиво, неутомимо стучали в висках серебряные молоточки, в опущенных,когда-то отрочески пухлых углах рта ложилась мужалая горесть. СтарилиАксинью горючие ночи... В воскресенье как-то подала она пану завтрак и вышла на крыльцо. Кворотам подошла женщина. Горели под белым платком такие страшно знакомыеглаза... Женщина нажала щеколду и вошла во двор. Аксинья побледнела,угадав Наталью, медленно двинулась навстречу. Они сошлись на серединедвора. На чириках Натальи лежал густой слой дорожной пыли. Онаостановилась, безжизненно уронив большие рабочие руки, сапно дыша,пыталась и не могла выпрямить изуродованную шею; оттого казалось, чтосмотрит она куда-то в сторону. - Я к тебе, Аксинья... - сказала она, облизывая обветрившиеся губысухим языком. Аксинья быстро оглядела окна дома и молча пошла в людскую, в своюполовину. Наталья шла позади. Слух ее болезненно скоблило шорохомАксиньиного платья. "От жары, должно быть, в ушах больно", - выцарапалась из вороха мыслейодна. Дверь, пропустив Наталью, притворила Аксинья. Притворив, сталапосредине комнаты, сунула руки за белый передник. Игру вела она. - Ты чего пришла? - вкрадчиво, почти шепотом спросила она. - Мне бы напиться... - проговорила Наталья и обвела комнату тяжелым,негнущимся взглядом. Аксинья ждала. Наталья заговорила, трудно поднимая голос: - Ты отбила у меня мужа... Отдай мне Григория!.. Ты... мне жизнюсломила... Видишь, я какая... - Мужа тебе? - Аксинья стиснула зубы, и слова - дождевые капли накамень - точились скупо. - Мужа тебе? У кого ты просишь? Зачем тыпришла?.. Поздно ты надумала выпрашивать!.. Поздно!.. Качнувшись всем телом, Аксинья подошла вплотную, едко засмеялась. Она глумилась, вглядываясь в лицо врага. Вот она - законная брошеннаяжена - стоит перед ней приниженная, раздавленная горем; вот та, по милостикоторой исходила Аксинья слезами, расставаясь с Григорием, несла в сердцекровяную боль, и в то время, когда она, Аксинья, томилась в смертнойтоске, вот эта ласкала Григория и, наверное, смеялась над нею, неудачливойоставленной любовницей. - И ты пришла просить, чтоб я его бросила? - задыхалась Аксинья. - Ахты гадюка подколодная!.. Ты первая отняла у меня Гришку! Ты, а не я... Тызнала, что он жил со мной, зачем замуж шла? Я вернула свое, он мой. У менядите от него, а ты... Она с бурной ненавистью глядела в глаза Натальи и, беспорядочновзмахивая руками, сыпала перекипевший шлак слов: - Мой Гришка - и никому не отдам!.. Мой! Мой! Слышишь ты? Мой!..Ступай, сука бессовестная, ты ему не жена. Ты у дитя отца хочешь взять?Ого! чего ж ты раньше не шла? Ну, чего не шла? Наталья боком подошла к лавке и села, роняя голову на руки, ладонямизакрывая лицо. - Ты своего мужа бросила... Не шуми так... - Кроме Гришки, нету у меня мужа. Никого нету во всем свете!.. Аксинья, чувствуя, как мечется в ней безысходная злоба, глядела напрядь прямых черных волос, упавших из-под платка на руку Натальи. - Ты-то нужна ему? Глянь, шею-то у тебя покривило! И ты думаешь, онпозавидует на тебя? Здоровую бросил, а на калеку позавидует? Не видатьтебе Гришки! Вот мой сказ! Ступай! Аксинья лютовала, защищая свое гнездо, за все прежнее разила теперь.Она видела, что Наталья, несмотря на слегка покривленную шею, так жехороша, как и раньше, - щеки ее и рот свежи, не измяты временем, а у нее,Аксиньи, не по вине ли этой Натальи раньше времени сплелась под глазамипаутинка морщин? - Ты думаешь, я надеялась, что выпрошу? - Наталья подняла пьяные отмуки глаза. - Зачем же ты шла? - дыхом спросила Аксинья. - Тоска меня пихнула. Разбуженная голосами, проснулась на кровати и заплакала, приподнимаясь,Аксиньина дочь. Мать взяла ребенка на руки, села, отвернувшись к окну. Всясодрогаясь, Наталья глядела на ребенка. Сухая спазма захлестнула ей горло.На нее с осмысленным любопытством глядели с лица ребенка глаза Григория. Она вышла на крыльцо, рыдая и качаясь. Провожать ее Аксинья не пошла. Спустя минуту вошел дед Сашка. - Что это за баба была? - спросил он, видимо догадываясь. - Так, хуторная одна. Наталья отошла от имения версты три, прилегла под кустом дикого терна.Лежала, ни о чем не думая, раздавленная неизъяснимой тоской... Передглазами ее неотступно маячили на лице ребенка угрюмоватые черные глазаГригория.

XX

Ярко, до слепящей боли, вспомнилась Григорию та ночь. Он очнулся передрассветом, повел руками, натыкаясь на колючее жнивье, и застонал от саднойболи, заполнившей голову. С усилием приподнял руку, дотянул ее до лба,щупая черствый, свалявшийся в загустелой крови чуб. Тронул мякотную ранупальцем, будто горячий уголь прислонил. Заскрипел протяжно зубами и лег наспину. Над ним на дереве стеклянным звоном тоскливо шелестели опаленныеранним заморозком листья. Черные контуры ветвей отчетливо вырисовывалисьна густо-синем фоне неба, сквозь них светлели звезды. Григорий смотрел, немигая, широко открытыми глазами; ему казалось, это - не звезды, а полныеголубовато-желтые неведомые плоды висят на черенках листьев. Осознав случившееся с ним, чувствуя неотвратимо подступающий ужас, онполз на четвереньках, скрипя зубами. Боль играла с ним, валила егонавзничь... Ему казалось, что ползет он неизмеримо долго; насилуя себя,оглянулся - шагах в пятидесяти чернело дерево, под которым холодел он вбеспамятстве. Один раз он перелез через труп убитого, опираясь локтями оввалившийся жесткий его живот. От потери крови мутила тошнота, и онплакал, как ребенок, грыз пресную в росе траву, чтобы не потерятьсознание. Возле опрокинутого зарядного ящика встал, долго стоял, качаясь,потом пошел. К нему прибыли силы, шагал тверже и уже в состоянии былугадывать направление на восток: путеводила Большая Медведица. У опушки леса его остановило глухое предупреждение: - Не подходи, застрелю! Щелкнул револьверный барабан. Григорий вгляделся по направлению звука:у сосны полулежал человек. - Ты кто такой? - спросил Григорий, прислушиваясь к собственномуголосу, как к чужому. - Русский? Бог мой!.. Иди! - Человек у сосны сполз на землю. Григорий подошел. - Нагнись. - Не могу. - Почему? - Упаду и не встану, в голову меня скобленуло... - Ты какой части? - Двенадцатого Донского полка. - Помоги мне, казак... - Упаду я, ваше благородие (Григорий разглядел на шинели офицерскиепогоны). - Руку хоть дай. Григорий помог офицеру подняться. Они пошли. Но с каждым шагом всетяжелее обвисал на руке Григория раненый офицер. Поднимаясь из лощинки, онцепко ухватил Григория за рукав гимнастерки, сказал, редко клацая зубами: - Брось меня, казак... У меня ведь сквозная рана... в живот. Под пенсне его тусклее блестели глаза, и хрипло всасывал воздухраскрытый рот. Офицер потерял сознание. Григорий тащил его на себе, падая,поднимаясь и вновь падая. Два раза бросал свою ношу и оба разавозвращался, поднимал и брел, как в сонной яви. В одиннадцать часов утра их подобрала команда связи и доставила наперевязочный пункт. Через день Григорий тайком ушел с перевязочного пункта. Дорогой сорвалс головы повязку, шагал, облегченно помахивая бинтом с бархатно-рдянымипятнами. - Откуда ты? - несказанно удивился сотенный командир. - Вернулся в строй, ваше благородие. Выйдя от сотника, Григорий увидел взводного урядника. - Конь мой... Гнедой где? - Он, братуха, целый. Мы поймали его там же, как только проводилиавстрийцев. Ты-то как? Мы ить тебя царством небесным поминали. - Поспешили, - усмехнулся Григорий. ВЫПИСКА ИЗ ПРИКАЗА За спасение жизни командира 9-го драгунского полка полковника ГуставаГрозберга казак 12-го Донского казачьего полка Мелехов Григорийпроизводится в приказные и представляется к Георгиевскому кресту 4-йстепени. Сотня постояла в городе Каменка-Струмилово двое суток, в ночьсобиралась к выступлению. Григорий разыскал квартиру казаков своеговзвода, пошел проведать коня. В сумах не оказалось пары белья, полотенца. - На глазах украли, Григорий, - виновато признался Кошевой Мишка, напопечении которого находился конь. - Пехоты нагнали в этот дворвидимо-невидимо, пехота украла. - Черт с ними, пущай пользуются. Мне бы вот голову перевязать, бинтпромок. - Возьми мое полотенце. В сарай, где происходил этот разговор, вошел Чубатый. Он протянулГригорию руку, словно между ними ничего и не было. - А, Мелехов! Ты живой, стуцырь? - Наполовинку. - Лоб-то в крове, утрись. - Утрусь, успею. - Дай гляну, как тебя примолвили. Чубатый силком нагнул голову Григория, хмыкнул носом. - На что давался волосья простригать? Ишь суродовали как!.. Докторатебя выпользуют до черта, дай-ка я залечу. Не спрашивая согласия, он достал из пантронташа патрон, вывернул пулю ина черную ладонь высыпал порох. - Добудь, Михаиле, паутины. Кошевой концом шашки достал со сруба хлопчатый ком паутины, подал.Острием этой же шашки Чубатый вырыл комочек земли и, смешав его с паутинойи порохом, долго жевал. Густой массой он плотно замазал кровоточащую рануна голове Григория, улыбнулся: - Через трое суток сымет, как рукой. Вишь за тобой уход несу, а ты...было-к застрелил. - За уход спасибо, а убил бы тебя - одним грехом на душе меньше быстало. - Какой ты простой, парень. - Какой уж есть. Что там на голове у меня? - В четверть зарубка. Это тебе на память. - Не забуду. - И хотел бы, да не забудешь; палаши австрийцы не точат, тупым тебясеканул, теперь на всю жизнь пухлый рубец будет. - Счастье твое, Григорий, наосклизь взяло, а то б зарыли в чужой земле,- улыбнулся Кошевой. - Куда же я фуражку дену? Григорий растерянно вертел в руках фуражку с разрубленным, окровяненнымверхом. - Кинь, ее собаки съедят. - Ребята, хлебово принесли, налетай! - крикнули из дверей дома. Казаки вышли из сарая. Вслед Григорию, кося вывернутым глазом, заржалГнедой. - Он об тебе скучал, Григорий! - Кошевой кивнул на коня. - Я дивудался: корм не жрет и так это потихоньку игогокает. - Я как лез оттуда, его все кликал, - отворачиваясь, глухо говорилГригорий, - думал - он не уйдет от меня, а поймать его трудно, не даетсяон чужим. - Верно, мы его насилу взяли. Арканом накинули. - Конь добрый, братов конь, Петра. - Григорий отворачивался, пряталрастроганные глаза. Они вошли в дом. В передней комнате на полу, на снятом с кроватипружинном матрасе, храпел Егор Жарков. Неописуемый беспорядок молчаливоговорил о том, что хозяева бросили дом спешно. Осколки битой посуды,изорванные бумаги, книги, залитые медом клочки суконной материи, детскиеигрушки, старая обувь, рассыпанная мука - все это в ужасающем беспорядкевалялось на полу, вопило о разгроме. Расчистив место, здесь же обедали Грошев Емельян и Прохор Зыков. УЗыкова при виде Григория выкатились телячье-ласковые глаза. - Гри-ишка! Откель ты взялся? - С того света. - Ты ему, сбегай, принеси щей. Чего глаза на лоб вылупил? - крикнулЧубатый. - Зараз. Кухня тут вот, в проулке. Прохор, прожевывая кусок, мотнулся во двор. На его место устало присел Григорий. - Я уже не помню, когда ел, - улыбнулся он виновато. По городу двигалась части 3-го корпуса. Узкие улицы забивались пехотой,прудились бесчисленными обозами, кавалерийскими частями, на перекресткахспирались заторы, сквозь закрытые двери проникал гул движения. Вскореявился Прохор с котелком щей и торбой гречневой каши. - Кашу куда выпорожнить? - А вот кастрюля с ручкой. - Грошев подвинул от окна ночную посудину,не зная ее назначения. - Она воняет, кастрюля твоя. - Прохор сморщился. - Ничего. Вали кулем, после разберем. Прохор развернул торбу, густая добротная каша дымилась паром, по бокамее янтарной каймой выступило масло. Ели с разговорцем. Слюнявя сальноепятно на своем линялом лампасе, Прохор рассказывал: - Тут рядом с нашим двором стоит батарея конногорного дивизиона,маштаков выкармливают. Ферверкер [фейерверкер - в царской армии одно иззваний в артиллерии, соответствующее унтер-офицеру пехоты] ихний в газетечитал, что союзники немцев, что называется, - вдрызг. - Не захватил ты, Мелехов, утром мы ить благодарность получили, -мурчал Чубатый, двигая набитым кашей ртом. - От кого? - Начальник дивизии генерал-лейтенант фон Дивид смотр нам делал иблагодарность превозносил за то, что венгерских гусаров сбили и выручилисвою батарею. Ить они пушки за малым не укатили. "Молодцы казаки, говорит,царь и отечество про вас не забудут". - Вот как! На улице сухо чмокнул выстрел, другой, раскатисто брызнула пулеметнаядробь. - Вы-хо-ди-и! - гаркнули у ворот. Побросав ложки, казаки выскочили на двор. Над ними низко и плавнокружил аэроплан. Мощный рокот его звучал угрожающе. - Падай под плетни! Бомбы зараз начнет ссланивать, рядом ить батарея! -крикнул Чубатый. - Егорку разбудите! Убьет его на мягком матрасе! - Винтовки давай! Чубатый, тщательно целясь, стрелял прямо с крыльца. По улице бежали, зачем-то пригибаясь, солдаты. В соседнем двореслышались лошадиный визг и резкая команда. Расстреляв обойму, Григорийглянул через забор: там суетились номера, закатывая орудия под навессарая. Жмурясь от колючей синевы неба, Григорий глянул на рокочущуюснижающуюся птицу; оттуда в этот миг стремительно сорвалось что-то и резкосверкнуло в полосе солнечного луча. Потрясающий грохот встряхнул домик иприпавших к крыльцу казаков; на соседнем дворе предсмертным визгомзахлебнулась лошадь. Острый серный запах гари принесло из-за забора. - Хоронись! - крикнул Чубатый, сбегая с крыльца. Григорий прыгнул за ним следом, упал под забором. Крыло аэропланасверкнуло какой-то алюминиевой частью, он поворачивался, плавно заносяхвост. С улицы стреляли пачками, грохали залпами, сеяли беспорядочнойчастухой выстрелов. Григорий только что вложил обойму, как еще болеепотрясающий взрыв швырнул его на сажень от забора. Глыба земли жмякнулаему в голову, запорошив глаза, придавила тяжестью... Его поднял на ноги Чубатый. Острая боль в левом глазу не давалаГригорию возможности глядеть; с трудом раскрыв правый, увидел: половинадома разрушена; красным уродливым месивом лежали кирпичи, над нимикурилась розовая пыль. Из-под исковерканного крыльца полз на руках ЕгорЖарков. Все лицо его - сплошной крик, по щекам из вывалившихся глаз -кровяные слезы. Он полз, вобрав голову в плечи, кричал будто не разжимаятрупно почерневших губ: - А-и-и-и-и! А-и-и-и! А-и-и-и-и!.. За ним на тоненьком лоскутке кожи, на опаленной штанине поперекволочилась оторванная у бедра нога, второй не было. Он полз, медленнопереставляя руки, тонкий, почти детский стенящий крик сверлился изо рта.Он оборвал крик и лег боком, плотно прижимая лицо к неласковой, сырой,загаженной конским пометом и осколками кирпича земле. К нему никто неподходил. - Берите ж его! - крикнул Григорий, не отрывая ладони от левого глаза. Во двор набежали пехотинцы, возле ворот остановилась двуколкателефонистов. - Езжай, что стали! - крикнул на них скакавший мимо офицер. - Эказвери, хамье!.. Откуда-то пришлепали старик в черном длинном сюртуке и две женщины.Толпа окружила Жаркова. Протиснувшись, Григорий увидел, что тот еще дышит,всхлипывая и крупно дрожа. На мертвенно пожелтевшем лбу его выступилядреный зернистый пот. - Берите! Что же вы... люди вы али черти? - Чего лаешься? - огрызнулся высокий пехотинец. - Берите, берите, акуда брать-то? Видишь, доходит. - Обое ноги оторвало. - Кровишши-то!.. - Санитары где? - Какие уж тут санитары... - А он ишо в памяти. Чубатый сзади тронул плечо Григория; тот оглянулся. - Не вороши его, - сказал Чубатый шепотом, - зайди с этой стороны,глянь. Он перешел на другую сторону, не выпуская из пальцев рукава Григорьевойгимнастерки, растолкал ближних. Григорий глянул и, сгорбившись, пошел вворота. Под животом Жаркова дымились, отливая нежно-розовым и голубым,выпущенные кишки. Конец этого перевитого клубка был вывалян в песке ипомете, шевелился, увеличиваясь в объеме. Рука умирающего лежала боком,будто сгребая... - Накройте ему лицо, - предложил кто-то. Жарков вдруг оперся на руки и, закинув голову так, что затылок билсямеж скрюченных лопаток, крикнул хрипатым нечеловеческим голосом: - Братцы, предайте смерти! Братцы!.. Братцы!.. Что ж вы гляди-те-е?..Аха-ха-а-а-а-а!.. Братцы... предайте смерти!..

XXI

Вагон мягко покачивает, перестук колес убаюкивающе сонлив, от фонаря дополовины лавки желтая вязь света. Так хорошо вытянуться во весь рост илежать разутым, дав волю ногам, две недели парившимся в сапогах, нечувствовать за собой никаких обязанностей, знать, что жизни твоей негрозит опасность и смерть так далека. Особенно приятно вслушиваться вразнобоистый говор колес: ведь с каждым оборотом, с каждым рывком паровоза- все дальше фронт. И Григорий лежал, вслушиваясь, шевеля пальцами босыхног, всем телом радуясь свежему, только нынче надетому белью. Он испытывалтакое ощущение, будто скинул с себя грязную оболочку и входил в иную жизньнезапятнанно чистым. Тихую, умиротворенную радость нарушала боль, звеневшая в левом глазу.Она временами затихала и внезапно возвращалась, жгла глаз огнем, выжималапол повязкой невольные слезы. В госпитале, в Каменке-Струмиловемолоденький еврей-врач осмотрел Григорию глаз, что-то написал на клочкебумаги. - Вас придется отправить в тыл. С глазом серьезная неприятность. - Кривой буду? - Ну, что вы, - ласково улыбнулся доктор, уловив в вопросе неприкрытыйиспуг, - необходимо лечение, быть может, придется сделать операцию. Мы васотправим в глубокий тыл, в Петроград, например, или в Москву. - Спасибочка. - Вы не трусьте, глаз будет цел. - Доктор похлопал его по плечу и,сунув в руки клочок бумаги, легонько вытолкал Григория в коридор.Засучивал рукава, готовясь к операции. После долгих мытарств Григорий попал в санитарный поезд. Сутки лежал,наслаждаясь покоем. Старенький мелкорослый паровозишко, напрягаясь изпоследних сил, тянул многовагонный состав. Близилась Москва. Приехали ночью. Тяжелораненых выносили на носилках; те, кто мог ходитьбез посторонней помощи, вышли после записи на перрон. Врач, сопровождавшийпоезд, вызвав по списку Григория и указывая сестре милосердия на него,сказал: - Глазная лечебница доктора Снегирева! Колпачный переулок. - Ваши пожитки с вами? - спросила сестра. - Какие у казака пожитки? Сумка вот да шинель. - Пойдемте. Она пошла, поправляя под наколкой прическу, шурша платьем. Неуверенношагая, Григорий направился за ней. Поехали на извозчике. Гул большогозасыпающего города, звонки трамваев, голубой переливчатый блескэлектричества подействовали на Григория подавляюще. Он сидел, откинувшисьна спинку пролетки, жадно осматривая многолюдные, несмотря на ночь, улицы,и так странно было ему ощущать рядом с собой волнующее тепло женскоготела. В Москве чувствовалась осень: на деревьях бульваров при светефонарей блеклой желтизной отсвечивали листья, ночь дышала знобкойпрохладой, мокро лоснились плиты тротуаров, и звезды на погожем небосклонебыли ярки и холодны по-осеннему. Из центра выехали в безлюдный проулок.Цокали по камням копыта, качался на высоких козлах извозчик, принаряженныйв синий, наподобие поповского армяк; махал на вислоухую клячу концамивожжей. Где-то на окраинах трубили паровозы. "Может, какой в Донщинусейчас пойдет?" - подумал Григорий и поник под частыми уколами тоски. - Вы не дремлете? - спросила сестра. - Нет. - Скоро приедем. - Чего изволите? - Извозчик повернулся. - Погоняй! За железной тесьмой ограды маслено блеснула вода пруда, мелькнулиперильчатые мостки с привязанной к ним лодкой. Повеяло сыростью. "Воду и то в неволю взяли, за железной решеткой, а Дон..." - неяснодумал Григорий. Под резиновыми шинами пролетки зашуршали листья. Около трехэтажного дома извозчик остановился. Поправляя шинель,Григорий соскочил. - Дайте мне руку. - Сестра нагнулась. Григорий забрал в ладонь ее мягкую маленькую ручку, помог сойти. - Потом солдатским от вас разит, - тихонько засмеялась прифранченнаясестра и, подойдя к подъезду, позвонила. - Вам бы, сестрица, там побывать, от вас, может, и ишо чем-нибудьзавоняло, - с тихой злобой сказал Григорий. Дверь отворил швейцар. По нарядной с золочеными перилами лестницеподнялись на второй этаж; сестра позвонила еще раз. Их впустила женщина вбелом халате. Григорий присел у круглого столика, сестра что-то вполголосаговорила женщине в белом, та записывала. Из дверей палат, расположенных по обе стороны длинного неширокогокоридора, выглядывали головы в разноцветных очках. - Снимайте шинель, - предложила женщина в халате. Служитель, тоже в белом, принял из рук Григория шинель, повел его вванную. - Снимайте все с себя. - Зачем? - Вымыться надо. Пока Григорий раздевался и, пораженный, рассматривал помещение иматовые стекла окон, служитель наполнил ванну водой, смерил температуру,предложил садиться. - Корыто-то не по мне... - конфузился Григорий, занося смугло-чернуюволосатую ногу. Прислуживающий помог ему тщательно вымыться, подал простыню, белье,ночные туфли и серый с поясом халат. - А моя одежа? - удивился Григорий. - Будете ходить в этом. Вашу одежду вернут вам тогда, когда будетевыписываться из больницы. В передней, проходя мимо большого стенного зеркала, Григорий не узналсебя: высокий, чернолицый, остроскулый, с плитами жаркого румянца нащеках, в халате, с повязкой, въедавшейся в шапку черных волос, онотдаленно лишь походил на того, прежнего, Григория. У него отросли усы,курчавилась пушистая бородка. "Помолодел я за это время", - криво усмехнулся Григорий. - Шестая палата, третья дверь направо, - указал служитель. Священник в халате и синих очках при входе Григория в большую белуюкомнату привстал. - Новый сосед? Очень приятно, не так скучно будет. Я из Зарайска, -общительно заявил он, придвигая Григорию стул. Спустя несколько минут вошла полная фельдшерица с большим некрасивымлицом. - Мелехов, пойдемте, посмотрим ваш глаз, - сказала она низким груднымголосом и посторонилась, пропуская Григория в коридор.

XXII

На Юго-Западном фронте в районе Шевеля командование армии решилограндиозной кавалерийской атакой прорвать фронт противника и кинуть в тылему большой кавалерийский отряд, которому надлежало совершить рейд вдольфронта, разрушая по пути коммуникационные линии, дезорганизуя частипротивника внезапными налетами. На успешное осуществление этого планакомандование возлагало большие надежды; небывалое количество конницы былостянуто к указанному району; в числе остальных кавалерийских полков былпереброшен на этот участок и казачий полк, в котором служил сотникЛистницкий. Атака должна была произойти 28 августа, но по случаю дождя ееотложили на 29-е. С утра на огромном плацдарме выстроилась дивизия, готовясь к атаке. Верстах в восьми на правом фланге пехота вела демонстративноенаступление, привлекая на себя огонь противника; в ложном направлениипередвигались части одной кавалерийской дивизии. Впереди, насколько обнимал глаз, не было видно неприятеля. В версте отсвоей сотни Листницкий видел черные брошенные логова окопов, за нимибугрились жита и сизел предрассветный, взбитый ветерком туман. Случилось так, что неприятельское командование или узнало о готовящейсяатаке, или предугадало ее, но в ночь на 29-е неприятельские войскапокинули окопы и отошли верст на шесть, оставив засады с пулеметами,которые и тревожили на всем участке противостоящую им нашу пехоту. Где-то вверху, за кучевыми облаками, светило восходящее солнце, адолину всю заливал желто-сливочный туман. Была подана команда к атаке,полки пошли. Многие тысячи конских копыт стлали глухой, напоминающийподземный, гул. Листницкий, удерживая своего кровного коня, не давал емусрываться на галоп. Расстояние версты в полторы легло позади. К ровномустрою атакующих приближалась полоса хлебов. Высокое, выше пояса, жито, всеперевитое цепкой повителью и травой, до крайности затрудняло бег лошадей.Впереди все так же зыбилась русая холка жита, позади лежало оноповаленное, растоптанное копытами. На четвертой версте лошади сталиспотыкаться, заметно потеть, - противника все не было, Листницкийоглянулся на сотенного командира: на лице есаула - глухое отчаяние... Шерсть верст немыслимо трудной скачки вырвали из лошадей силы,некоторые под всадниками падали, самые выносливые качались, добирая изпоследних сил. Здесь-то секанули австрийские пулеметы, размереннозакхакали залпы... Убийственный огонь выкосил передние ряды. Первымидрогнули и повернули обратно уланы, смялся казачий полк; их,захлестнувшихся в паническом бегстве, поливали, как из пульверизаторов,пулеметным дождем, расстреливали из орудий. Небывалая по размерам атакаиз-за преступной небрежности высшего командования окончилась полнымразгромом. Некоторые полки потеряли половину людского и конского состава;из полка Листницкого выбыло около четырехсот убитыми и ранеными рядовых ишестнадцать офицеров. Под Листницким убили коня, сам он получил две раны: в голову и ногу.Вахмистр Чеботарев, соскочив с коня, схватил Листницкого, взвалил наседло, ускакал. Начальник штаба дивизии, полковник генерального штаба Головачев сделалнесколько моментальных снимков атаки и после показал их офицерам. Раненыйсотник Червяков первый ударил его кулаком в лицо и зарыдал. Подбежавшиеказаки растерзали Головачева, долго глумились над трупом и бросили его впридорожную канаву, в нечистоты. Так окончилась эта блестящая бесславиематака. Из варшавского госпиталя Листницкий сообщил отцу о том, что поизлечении приедет к нему в Ягодное использовать отпуск. Старик, получивписьмо, заперся в своем кабинете, вышел оттуда на следующий день тучатучей. Он велел Никитину заложить рысака в дрожки, позавтракал и укатил вВешенскую. Сыну перевел телеграфом четыреста рублей денег, послал короткоеписьмо: "Мне остается радоваться, что ты, мой милый мальчик, окрестился огнем.Благородный удел быть там, а не при дворце. Ты слишком честен и неглуп длятого, чтобы мог со спокойной совестью пресмыкаться. Этой черты не было ниу кого из нашей фамилии. За это еще твой дед попал в опалу и доживал вЯгодном, не надеясь и не ожидая милости венценосца. Будь здоров, Женя,выздоравливай. Ты у меня один на этом свете, помни. Тетя кланяется тебе,она здравствует, а о себе мне нечего писать, ты знаешь, как я живу. Что жэто творится там, на фронте? Неужто нет людей с рассудком? Не верю ягазетной информации: лжива она насквозь, знаю по примеру прошлых лет.Неужто, Евгений, проиграем кампанию? С великим нетерпением жду тебя домой!" Подлинно нечего было писать старому Листницкому о своей жизни,волочилась она, по-старому однообразная, неизменная, лишь рабочие рукиподнялись в цене да ощущался недостаток в спиртном. Пан пил чаще, сталраздражительней, придирчивей. Как-то вызвал в неурочный час Аксинью,сказал: - Ты неисправно несешь службу. Почему вчера завтрак был подан холодным?Почему стакан с кофе нечисто вымыт? Если это будет повторяться, то я тебя,- слышишь ты? - то я тебя уволю. Не терплю нерях! - Пан резко махнулрукой. - Слышишь? Не терплю! Аксинья крепко сжимала губы и вдруг заплакала. - Николай Алексеевич! Девочка у меня хворает. Вы ослобоните меняпока... От нее отойти нельзя. - Что с ней? - Глотошная ее душит... - Скарлатина? Почему не сказала, дура? Эка, черт тебя задери, шалаву!Беги, скажи Никитичу, чтоб запрягал, в станицу, за фельдшером. Живо! Аксинья выбежала рысью, вслед бомбардировал ее старик гулкими басовымираскатами: - Дура баба! Дура баба! Дура! Утром Никитич привез фельдшера. Тот осмотрел обеспамятевшую, объятуюжаром девочку, не отвечая на вопросы Аксиньи, пошел и дом к пану.Листницкий принял его в передней стоя, не подавая руки. - Что с девчонкой? - спросил, отвечая на приветствие небрежным кивком. - Скарлатина, ваше превосходительство. - Выздоровеет? Можно надеяться? - Едва ли. Умрет девочка... Возраст поимейте в виду. - Дурак! - Пан побагровел. - Чему тебя учили? Лечи! Хлопнув дверью перед носом напуганного фельдшера, зашагал по залу. Постучавшись, вошла Аксинья. - Фельдшер просит лошадей ему до станицы. Старик с живостью повернулся на каблуках. - Скажи ему, что он болван! Скажи ему, что он не уедет отсюда до техпор, пока не вылечит мне девчонку! Во флигеле отведи ему комнату, кормиего! - закричал старик, потрясая костистым кулаком. - Пои его, корми, какна убой, а у-е-хать... не уедет! - Оборвав, подошел к окну, побарабанилпальцами и, подойдя к увеличенной фотографии сына, снятого на руках уняни, отступил два шага и долго смотрел щурясь, словно не узнавая. В первый же день, как только болезнь свалила девочку с ног, Аксиньевспомнилась горькая Натальина фраза: "Отольются тебе мои слезы..." - и онарешила, что это ее бог наказывает за то, что тогда глумилась над Натальей. Подавленная страхом за жизнь ребенка, она теряла рассудок, бестолковометалась, работа валилась из ее рук. "Неужели отнимет?" - неотступно билась горячечная мысль, и, не веря,всей силой не желая верить, Аксинья неистово молилась, просила у богапоследнюю милость - сохранить жизнь ребенка. "Господи, прости!.. Не отнимай! Пожалей, господи, смилуйся!" Болезнь душила маленькую жизнь. Девочка лежала пластом, из припухшегогорлышка полз трудный, прерывистый хрип. Станичный фельдшер, поместившисьво флигеле, приходил раза четыре в день, вечерами подолгу стоял на крыльцелюдской, покуривая, глядя на холодную россыпь осенних звезд. Ночи навылет простаивала Аксинья на коленях у кровати. Булькающий хрипполосовал ее сердце. - М-а-ма... - шелестели маленькие спекшиеся губы. - Зернышко мое, дочушка! - приглушенно звенела мать. - Цветочек мой, неуходи, Танюшка! Глянь, моя красотушка, открой глазки. Опомнись же! Гулюшкамоя черноглазая... За что же, господи?.. Девочка изредка поднимала воспаленные веки, налитые кровью дурной,глазенки устремляли текучий, неуловимый взгляд. Жадно ловила мать этотвзгляд. Он уходил, казалось, внутрь себя, тоскующий, примиренный. Умерла она на руках у матери. В последний раз, всхлипывая, зевнулпосиневший ротик, и тельце вытянула судорога; запрокидываясь, катилась сАксиньиной руки потная головка, прижмуренный, с мертвым зрачком, смотрелудивленно угрюмоватый мелеховский глазок. Возле пруда, под старым разлапистым тополем вырыл дед Сашка крохотнуюмогилку, под мышкой отнес туда гробик, с несвойственной ему торопливостьюзарыл и долго терпеливо ждал, пока поднимется Аксинья с суглинистогохолмика. Не дождался, высморкался, как арапником хлопнул, - пошел вконюшню... С сеновала достал флакон одеколона, неполный пузырекденатурированного спирта, смешал в бутылке и, болтая, любуясь на цвет,сказал: - Помянем. Царство небесное дитю. Душа ангельская преставилась. Он выпил, ошалело затряс головой, закусывая раздавленным помидором, и,растроганно глядя на бутылку, сказал: - Не забудь ты меня, дорогая, а я тебя не забуду!.. - и заплакал. Через три недели Евгений "Листницкий прислал телеграмму, извещая о том,что получил отпуск и выехал домой. На станцию выслали за ним тройкулошадей, вся дворня встала на ноги: резали индеек, гусей, дед Сашкасвежевал барана, приготовления делались словно перед большим съездомгостей. Накануне в слободу Каменку выслана была подстава. Молодой хозяинприехал ночью. Моросил изморосный дождь, фонари кидали на лужи мерклыедорожки света. У крыльца, позванивая бубенчиками, остановились лошади. Изкрытой коляски вышел взволнованный, улыбающийся Евгений. Кинув на рукидеду Сашке теплый плащ, он, заметно прихрамывая, поднялся по крыльцу. Иззала, роняя мебель, торопливо шаркал старый пан. Аксинья подала ужин в столовую и пошла звать к столу. Заглянув взамочную скважину, увидела: старик, припав к сыну, целует его в плечо; шеяего, в старчески дряблых складках, мелко трясется. Подождав несколькоминут, Аксинья заглянула вновь: Евгений в распахнутом защитном мундирестоял на коленях перед большой раскинутой на полу картой. Старый пан, выдувая из трубки лохматые кольца дыма, стукал костяшкамипальцев по ручке кресла, гудел возмущенно: - Алексеев? Не может быть! Я не поверю. Евгений что-то тихо и долго говорил, убеждал, водил по карте пальцем, вответ ему старик сдержанно басил: - Верховный в данном случае не прав. Узкая ограниченность! Да помилуй,Евгений, вот тебе аналогичный пример из русско-японской кампании.Позволь!.. Позволь, позволь! Аксинья постучала. - Что, уже подано? Сейчас. Старик вышел оживленный, веселый, совсем по-молодому блистали егоглаза. Вдвоем с сыном они выпили бутылку вина, вчера только вырытую изземли. На позеленевшей, обомшелой наклейке еще сохранилась выцветшая дата- 1879 год. Прислуживая и глядя на веселые лица, Аксинья сильнее ощущала своеодиночество. Терзала ее невыплаканная тоска. Первые дни после смертидевочки она хотела и не могла плакать. Рос в горле крик, но слез не было,и оттого каменная горечь давила вдвойне. Она много спала (искала отдыха всонном забытьи); но и во сне настигал ее призрачный зов ребенка. Ей токазалось, что дочь ее спит рядом с ней, и она отодвигалась, шарила попостели рукой, то слышался невнятный шепот: "Мама, пить". - Кровиночка моя... - шептала Аксинья холодеющими губами. Даже в гнетущей яви мерещилось ей иногда, что вот у колен ее жметсяребенок, и она ловила себя на том, что тянется рукой приласкать курчавуюголовку. На третий день после приезда Евгений допоздна просидел у деда Сашки вконюшне, слушая бесхитростные его рассказы о былой привольной на Донужизни, о старине. Он вышел оттуда в девятом часу; на дворе полоскалсяветер, слякотно чавкала под ногами грязь. Мен; туч казаковал молодойжелтоусый месяц. При свете его Евгений глянул на часы, направился влюдскую. У крыльца он закурил, на минуту стал, раздумывая, и, тряхнувплечами, решительно ступил на крыльцо. Осторожно нажал щеколду, дверь,скрипнув, отворилась. Он вошел в Аксиньину половину, чиркнул спичкой. - Ктой-то? - спросила Аксинья, натягивая на себя одеяло. - Это я. - Я сейчас оденусь. - Ничего. Я на минутку. Евгений, сбросив шинель, сел на край кровати. - У тебя умерла дочушка... - Умерла, - эхом откликнулась Аксинья. - Ты очень изменилась. Еще бы, я понимаю, что значит потерять ребенка.Но мне думается, что ты напрасно изводишь себя, к жизни ее не вернешь, аты еще в достаточной степени молода, чтобы иметь детей. Не надо так! Берисебя в руки, смирись... В конце концов, не все потеряно со смертьюребенка, у тебя еще - подумай! - вся жизнь впереди. Евгений, сжав руку Аксиньи, гладил ее с ласковой властностью, говорил,играя низкими нотками голоса. Он перешел на шепот и, слыша, как Аксиньявся сотрясается в заглушенном плаче и плач переходит в рыдание, сталцеловать ее мокрые от слез щеки, глаза... Падко бабье сердце на жалость, на ласку. Отягощенная отчаянием Аксинья,не помня себя, отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью. Акогда схлынула небывало опустошительная, помрачающая волна бесстыдногонаслаждения, она очнулась, резко вскрикнула, теряя разум, выбежалаполуголая, в одной рубахе, на крыльцо. Следом за ней, бросив дверьоткрытой, торопливо вышел Евгений. Он на ходу надел шинель, шел торопливои, когда, запыхавшись, поднялся на террасу дома, засмеялся радостно,довольно. Его подмывало бодрящее веселье. Уже лежа в постели, потираяпухлую, мягкую грудь, подумал: "С точки зрения честного человека - этоподло, безнравственно. Григорий... Я обворовал ближнего, но ведь там, нафронте, я рисковал жизнью. Могло же так случиться, чти пуля взяла быправее и продырявила мне голову? Теперь я истлевал бы, моим теломнажирались бы черви... Надо с жадностью жить каждый миг. Мне все можно!"Он на минуту ужаснулся своим мыслям, но воображение вновь вылепилострашную картину атаки и того момента, когда он поднялся с убитого коня иупал, срезанный пулями. Уже засыпая, успокоение решил: "Завтра об этом, асейчас спать, спать..." На следующий день утром, оставшись в столовой наедине с Аксиньей, онподошел к ней, виновато улыбаясь, но она, прижавшись к стене, вытягиваяруки, опалила его яростным шепотом: - Не подходи, проклятый!.. Свои неписаные законы диктует людям жизнь. Через три дня ночью Евгенийвновь пришел в половину Аксиньи, и Аксинья его не оттолкнула.

XXIII

К глазной лечебнице доктора Снегирева примыкал маленький садик. Таких неуютных стриженых садов много по окраинным переулкам Москвы, вних не отдыхает глаз от каменной тяжелой скуки города, и еще резче ибольней вспоминается при взгляде на них дикое приволье леса. В больничномсадике хозяйничала осень: крыла дорожки оранжевой бронзой листьев,утренними заморозками мяла цветы и водянистой зеленью наливала на газонахтраву. В погожие дни по дорожкам гуляли больные, вслушиваясь в переливыцерковных звонов богомольной Москвы. В ненастье (а в том году онопреобладало) слонялись из палаты в палату, лежали на койках, отмалчиваясь,прискучившие и самим себе и друг другу. В лечебнице преобладали гражданские больные, раненые помещались в однойпалате; было их пять человек: Ян Варейкис, высокий русый латыш сокладистой подстриженной бородой и голубыми глазами; Иван Врублевский,двадцативосьмилетний красавец драгун, уроженец Владимирской губернии;сибирский стрелок Косых, вертлявый желтый солдатишко Бурдин и МелеховГригорий. В конце сентября привезли еще одного. Во время вечернего чаяпродолжительно затрепетал звонок. Григорий выглянул в коридор. В переднюювошли трое: сестра милосердия и человек в черкеске, третьего ониподдерживали под руки. Он, наверное, только что прибыл с вокзала: об этомсвидетельствовала его грязная солдатская гимнастерка с кровяными бурымиследами на груди. Ему вечером же сделали операцию. После недолгихприготовлений (в палаты доносился шум - кипятили инструменты) воперационную провели новоприбывшего. Спустя несколько минут оттудапослышалась приглушенная песня: пока раненому удаляли остаток глаза,выбитого осколком, он, усыпленный хлороформом, пел и невнятно ругался.После операции его принесли в палату к раненым. Через сутки тяжкая одурьхлороформа вышла из мозгов, и он рассказал, что был ранен под Вербергом нагерманском фронте, фамилия его Гаранжа, был пулеметчиком, родом сам изЧерниговской губернии. За несколько дней он особенно близко сошелся сГригорием; койки их стояли рядом, и они уже после вечернего обхода шепотомподолгу разговаривали. - Ну, козак, як дила? - Как сажа бела. - Глаз, що ж вин? - Хожу на уколы. - Скилько зробилы? - Восемнадцать. - Больно чи ни? - Нет, сладко. - А ты попроси, шоб воны геть його выризалы. - Не всем кривым быть. - Це так. Желчный, язвительный сосед Григория был недоволен всем: ругал власть,войну, участь свою, больничный стол, повара, докторов - все, что попадалона острый его язык. - За шо мы с тобой, хлопче, воювалы? - За что все, за то и мы. - Та ты толком окажи мэни, толком. - Отвяжись! - Га! Дуркан ты. Це дило треба разжуваты. За буржуив мы воевалы, чуешь?Що ж це таке - буржуй? Птыця така у коноплях живе. Он разъяснял Григорию непонятные слова, пересыпал свою речь ругательнымзабористым перцем. - Не тарахти! Не понимаю хохлачьего твоего языка, - перебивал егоГригорий. - Ось тоби! Що ж ты, москаль, не понимаешь? - Реже гутарь. - Я ж, мий ридненький, и то балакаю нэ густо. Ты кажешь - за царя, а шож воно такое - царь? Царь - пьянюга, царица - курва, паньским грошам отвойны прибавка, а нам на шею... удавка. Чуешь? Ось! Хвабрыкант горилкупье, солдат вошку бье, тяжко обоим. Хвабрыкант с барышом, а рабочийнагишом, так воно порядком и пластуется. Служи, козак, служи! Ще одинхрэст заробишь, гарный, дубовый... - Говорил по-украински, но в редкиеминуты, когда волновался, переходил на русский язык и, уснащая егоругательствами, изъяснялся чисто. Изо дня в день внедрял он в ум Григория досель неизвестные тому истины,разоблачал подлинные причины возникновения войны, едко высмеивалсамодержавную власть. Григорий пробовал возражать, но Гаранжа забивал егов тупик простыми, убийственно простыми вопросами, и Григорий вынужден былсоглашаться. Самое страшное в этом было то, что сам он в душе чувствовал правотуГаранжи и был бессилен противопоставить ему возражения, не было их инельзя было найти. С ужасом Григорий сознавал, что умный и злой украинецпостепенно, неуклонно разрушает все его прежние понятия о царе, родине, оего казачьем воинском долге. В течение месяца после прихода Гаранжи прахом задымились все те устои,на которых покоилось сознание. Подгнили эти устои, ржавью подточила ихчудовищная нелепица войны, и нужен был только толчок. Толчок был дан,проснулась мысль, она изнуряла, придавливала простой, бесхитростный умГригория. Он метался, искал выхода, разрешения этой непосильной для егоразума задачи и с удовлетворением находил его в ответах Гаранжи. Поздней ночью однажды Григорий встал с постели и разбудил Гаранжу.Подсел к нему на кровать. В окно сквозь приспущенную штору тек зеленоватыйсвет сентябрьского месяца. Щеки проснувшегося Гаранжи темнели супеснымирытвинами, влажно блестели черные впадины глазниц. Он зевал, зябко куталноги в одеяло. - Шо нэ спышь? - Сну нету. Сон от меня уходит. Ты мне объясни вот что, война одним напользу, другим в разор... - Ну? Ахха-а-а... - зевнул Гаранжа. - Погоди! - зашептал Григорий, опаляемый гневом. - Ты говоришь, что напотребу богатым нас гонят на смерть, а как же народ? Аль он не понимает?Неужели нету таких, чтоб могли рассказать? Вышел бы и сказал: "Братцы, вотза что вы гибнете в кровях". - Як це так, вышел? Ты шо, сказывся? А ну, побачив бы я, як ты вышел.Мы ось с тобой шепчемся, як гуси у камыши, а гавкни ризко - и пид пулю.Черная глухота у народи. Война его побудить. Из хмары писля грому дощбуде... - Что же делать? Говори, гад! Ты мне сердце разворошил. - А шо тоби сердце каже? - Не пойму, - признался Григорий. - Хто мэнэ с кручи пихае, того я пихну. Трэба, нэ лякаясь, повернутьвинтовки. Трэба у того загнать пулю, кто посылае людей у пэкло. Ты знай, -Гаранжа приподнялся и, скрипнув зубами, вытянул руки, - поднимется вэлыкахвыля, вона усэ снэсэ! - По-твоему, что ж... все вверх ногами надо поставить? - Га! Власть треба, як грязные портки, скынуть. Треба с панив овчинудрать, треба им губы рвать, бо гарно воны народ помордувалы. - А при новой власти войну куда денешь? Так же будут клочиться, - немы, так дети наши. Войне чем укорот дашь? Как ее уничтожить, раз извекувоюют? - Вирно, война испокон веку иде, и до той годыны вона нэ пэрэвэдэться,пока будэ на свити дурноедьска власть. От! А як була б у кажномгосударстви власть робоча, тоди б не воювалы. То и трэба зробыть. А цэбудэ, в дубову домовыну их мать!.. Будэ! И у германцив, и у хранцузив - увсих заступэ власть робоча и хлеборобська. За шо ж мы тоди будемобрухаться? Граныци - геть! Чорну злобу - геть! Одна по всьому свиту будэчервона жизнь. Эх! - Гаранжа вздохнул и, покусывая кончики усов, блистаяединственным глазом, мечтательно улыбнулся. - Я б, Грыцько, кровь своюруду по капли выцидыв бы, шоб дожить до такого... Полымя мэни сердцевинулиже... Они проговорили до рассвета. В серых сумерках забылся Григорийбеспокойным сном. Утром его разбудили голоса и плач. Иван Врублевский, лежа на кровативниз лицом, всхлипывал, сморкался; вокруг него стояли фельдшерица, ЯнВарейкис и Косых. - Чего он хлюпает? - высунув голову из-под одеяла, хрипнул Бурдин. - Глаз разбил. Начал из стакана вынать и кокнул его об пол, - скорее сзлорадством, чем с сожалением, ответил Косых. Какой-то обрусевший немец, торговец искусственными глазами, движимыйпатриотическими побуждениями, выдавал свой товар солдатам бесплатно.Накануне Врублевскому подобрали и вставили стеклянный глаз, тончайшейработы, такой же голубой и красивый, как и настоящий. Настолькохудожественно он был сделан, что даже при внимательном изучении нельзябыло отличить подлинный глаз от искусственного. Врублевский радовался исмеялся, как ребенок. - Приду домой, - говорил он, по-владимирски окая, - любую девку обману.Женюсь, а потом признаюсь, что глаз-то стеклянный. - Омманет, язви его! - хохотал Бурдин, постоянно напевавший о Дуне итаракане, который прогрыз Дуне сарафан. И вот несчастная случайность - и красавец парень вернется в роднуюдеревню кривым уродом. - Новый дадут, не реви, - утешал Григорий. Врублевский поднял опухшее от слез лицо с красной мокрой дыркой вместоглаза. - Не дадут. Глаз - он триста рублей стоит. Не дадут. - Глаз был так глаз! Каждая жилка на ем прорисована, - восторгалсяКосых. После утреннего чая Врублевский поехал с фельдшерицей в магазин кнемцу, и тот вновь подобрал глаз. - Немцы-то, они лучше русских! - неистовствовал в восторге Врублевский.- У русского купца - хрен выпросишь, а этот и слова не сказал. Минул сентябрь. Время скупо отсчитывало дни. Тянулись они нескончаемодлинные, набитые мертвящей скукой. По утрам в девять пили чай. Каждомубольному на тарелочке подавали два чахлых прозрачных ломтика французскойбулки и кусочек сливочного масла, величиной с мизинец, после обеда больныерасходились голодные. Вечером пили чай, для разнообразия запивая егохолодной водой. Состав больных менялся. Из "военной палаты" (так окрестилибольные палату, где лежали раненые солдаты) первым выписался сибирякКосых, за ним последовал латыш Варейкис. В последних числах октябрявыписали Григория. Красивый, с подстриженной бородкой, хозяин больницы доктор Снегирев наиспытании признал зрение Григория удовлетворительным. В темной комнатеГригорию показывали на известном расстоянии освещенные большие буквы ицифры. Его выписали и направили в госпиталь на Тверской, так какзалеченная рана на голове неожиданно открылась, и появилось легкоенагноение. Прощаясь с Гаранжой, Григорий спросил: - Увидимся ли? - Гора с горой нэ сходыться... - Ну, хохол, спасибо, что глаза мне открыл. Теперь я зрячий и... злой! - У полк прийдэшь - побалакай на цэй счет с козакамы. - Ладно. - Як шо доведэться буваты у Черниговщини, в слободе Гороховки, -спрашивай коваля Андрия Гаранжу, рад буду тэбэ бачиты. Прощувай, хлопче! Они обнялись. Надолго сохранила память Григория образ украинца ссуровым единственным глазом и ласковыми линиями рта на супесных щеках. В госпитале Григорий провалялся недели полторы. Он вынашивал в душенеоформленные решения, бродила в нем желчь гаранжевского учения. Ссоседями по палате он говорил мало, некое тревожное смятение сквозило вкаждом его движении. "Беспокойный", - так охарактеризовал его при приемезаведующий госпиталем, бегло осматривая нерусское лицо Григория. Первые дни Григория лихорадило, лежал он на койке, вслушиваясь внеумолчные звоны в ушах. В это время и произошел такой инцидент. Проездом из Воронежа госпиталь высочайше соизволила посетить особаимператорской фамилии. Уведомленные об этом с утра лица врачебногоперсонала госпиталя заметались, как мыши в горящем амбаре. Раненыхприодели: беспокоя их, внеочередно сменили постельное белье, младший врачдаже пытался учить, как отвечать особе и как держать себя в разговоре соной. Тревога передалась и раненым: некоторые заранее стали говоритьшепотом. В полдень у подъезда вякнул автомобильный рожок, и всопровождении должного количества свиты в настежь распахнутые дверигоспиталя вошла особа. (Один из раненых, весельчак и балагур, уверял послетоварищей, что к моменту приезда именитых посетителей госпитальный флаг скрасным крестом вдруг буйно затрепыхался, несмотря на то что погода стоялана редкость ясная и безветренная, а на противоположной стороне, на вывескепарикмахерского заведения элегантный завитой мужчина сделал нечто похожеена коленопреклоненное движение или реверанс.) Начался обход палат. Особазадавала приличествующие ее положению и обстановке нелепые вопросы;раненые, по совету младшего врача, вылупив глаза больше той меры, которойучили их в строю, отвечали: "Точно так, ваше императорское величество" и"Никак нет" с приложением этого же титула. Комментарии к ответам давалзаведующий госпиталем, причем вился он, как уж, ущемленный вилами, и дажеиздалека на него было жалко смотреть. Царственная особа, переходя от койкик койке, раздавала иконки. Толпа блестящих мундиров и густая волна дорогихдухов надвигалась на Григория. Он стоял возле своей койки небритый, худой,с воспаленными глазами; мелкая дрожь острых коричневых скул выдавала еговолнение. "Вот они, на чью радость нас выгнали из родных куреней и кинули насмерть. Ах, гадюки! Проклятые! Дурноеды! Вот они, самые едучие вши нанашей хребтине!.. Не за эту ли... топтали мы конями чужие хлеба и убиваличужих людей? А полз я по жнивью и кричал? А страх? Оторвали от семьи,морили в казарме..." - клубился в голове его кипящий ком мыслей. Псинаязлоба поводила его губы. "Сытые какие все, аж блестят. Туда б вас, триждыпроклятых! На коней, под винтовку, вшами вас засыпать, гнилым хлебом,мясом червивым кормить!.." Григорий низал глазами лощеных офицеров свиты и останавливал мерклыйвзгляд на сумчатых щеках члена императорской фамилии. - Донской казак, георгиевский кавалер, - изгибаясь, указал на негозаведующий, и таким тоном было это сказано, словно он сам заслужил этоткрест. - Какой станицы? - спросила особа, держа наготове иконку. - Вешенской, наше императорское высочество. - За что имеешь крест? В светлых пустых глазах особы тлела скука, пресыщенность. Рыжеватаялевая бровь заученно приподнималась - это делало лицо особы болеевыразительным. Григорий на мгновение ощутил холодок и покалывание в груди;такое чувство являлось в первый момент атаки. Губы его неудержимокривились, прыгали. - Я бы... Мне бы по надобности сходить... по надобности, вашеимператорское... по малой нужде... - Григорий качнулся, словнопереломленный, указывая широким жестом под кровать. Левая бровь особы стала дыбом, рука с иконкой застыла на полпути.Особа, недоуменно свесив брюзглую губу, повернулась к сопутствовавшему ейседому генералу с фразой на английском языке. Еле заметное замешательствотронуло свиту: высокий офицер с аксельбантами рукой, затянутой вбелоснежную перчатку, коснулся глаз; второй потупил голову, третий свопросом глянул в лицо четвертому... Седой генерал, почтительно улыбаясь,на английском языке что-то доложил их императорскому высочеству, и особасоизволила милостиво сунуть в руки Григорию иконку и даже одарить еговысшей милостью: коснуться рукой его плеча. После отъезда высоких гостей Григорий упал на койку. Зарывшись головойв подушку, вздрагивая плечами, лежал несколько минут; нельзя было понять -плакал он или смеялся, но встал с сухими, проясневшими глазами. Его сейчасже вызвал в кабинет заведующий госпиталем. - Ты, каналья!.. - начал он, комкая в пальцах бороду цвета линялойзаячьей шкурки. - Я тебе не каналья, гад! - не владея нижней отвисшей челюстью, шагая кдоктору, сказал Григорий. - На фронте вас нету! - И, осилив себя, ужесдержанней: - Отправьте меня домой! Доктор, пятясь от него, зашел за письменный стол, сказал мягче: - Отправим. Убирайся к черту! Григорий вышел, дрожа улыбкой, со взбешенными глазами. За его чудовищную, непростительную выходку в присутствии высокой особыадминистрация госпиталя лишила его питания на трое суток. Кормили еготоварищи по палате и сердобольный, страдавший от грыжи повар.

XXIV

В ночь на 4 ноября Григорий Мелехов пришел в Нижне-Яблоновский, первыйот станции казачий хутор Вешенского юрта. До имения Ягодного оставалосьнесколько десятков верст. Григорий, будоража собак, шагал мимо редкихдворов; за приречными вербами молодые ребячьи голоса вели песню: А из-за леса блестят копия мечей. Едет сотня казаков-усачей. Попереди офицер молодой, Ведет сотню казаков за собой. Сильный, чеканно-чистый тенор заводил: За мной, братцы, не робей, не робей! Дружные, спевшиеся голоса лихо подхватывали: На завалы поспешай поскорей, А кто первый до завалов добежит, Тому честь и крест, и слава надлежит. Неизъяснимо родным, теплым повеяло на Григория от знакомых словдавнишней казачьей и им не раз игранной песни. Щиплющий холодок покалывалглаза, теснил грудь. Жадно вдыхая горький кизячный дым, выползавший изтруб куреней, Григорий проходил хутор, - вслед ему неслось: На завалах мы стояли, как стена. Пуля сыпалась, летела, как пчела. А и что это за донские казаки - Они рубят и сажают на штыки. "Давно играл я, парнем, а теперь высох мой голос и песни жизньобрезала. Иду вот к чужой жене на побывку, без угла, без жилья, как волкбуерачный..." - думал Григорий, шагая с равномерной усталостью, горькосмеясь над своей диковинно сложившейся жизнью. Из хутора поднялся на косойбугор, оглянулся: в просвете окна последнего куреня желтел огонь висячейлампы, у окна за прялкой сидела пожилая казачка. Сойдя с дороги, Григорий пошел по влажно хрупкой, скованной морозцемтраве. Он решил переночевать на первом хуторе по Чиру, чтобы на следующийдень засветло добраться до Ягодного. Уже за полночь пришел на хуторГрачев, в крайнем дворе заночевал и вышел, чуть только поредели лиловыеутренние сумерки. Ночью он был в Ягодном. Неслышно перепрыгнул через забор, шел мимоконюшни - оттуда звучал гулкий кашель деда Сашки. Григорий остановился,окликнул: - Дед Сашка, спишь? - Погоди, кто такое? Голос опознаю... Кто это? Дед Сашка, накинув зипун, вышел во двор. - Отцы-святители! Гришка! Откуда тя холера взяла? Вот так гость! Они обнялись. Дед Сашка, снизу засматривая в глаза Григория, сказал: - Зайди, покурим. - Нет, завтра уж. Пойду. - Зайди, тебе говорят. Григорий нехотя повиновался. Он присел на дощатую кровать, ждал, покадед Сашка откашляется. - Ну, дидко, живешь? Землю топчешь? - Топчу помаленечку. Я - как ружье кремневое, мне износу не будет. - Аксинья? - Что ж Аксинья... Аксинья слава богу. Дед натужно закашлял. Григорий догадался, что кашель его притворен,скрывает смущение. - Танюшку где похоронили? - В саду под тополем. - Так, рассказывай. - Кашель меня, Гриша, замучил... - Ну! - Все живы-здоровы. Пан вот попивает... Пьет, глупый человек, безрассудку. - Аксинья как? - Аксинья? Она в горничных теперь. - Я знаю. - Ты бы покурить свернул? А? Закуривай, у меня табачок первый сорт. - Не хочу. Да ты говори, а то уйду. Я чую, - Григорий тяжелоповернулся, дощатая кровать под ним хряпнула, - чую, что ты, словокакое-то как камень за пазухой держишь. Бей, что ли. - И вдарю! - Бей. - Вдарю. Силов я не набрал молчать, и мне, Гриша, молчать прискорбно. - Рассказывай же, - попросил Григорий, с каменной тяжестью ласковоопуская ладонь на дедово плечо. Сгорбившись, ждал. - Змею ты грел! - вдруг резким фальцетом выкрикнул дед Сашка, нелепотопыря руки. - Гадюку прикормил! Она с Евгением свалялась! Каков голос?[каков голос - каково] На подбородок деда по канальцу розового шрама сползла бусинка клейкойслюны. Дед смахнул ее, ладонь вытер о суровые холщовые подштанники. - Верно говоришь? - Сам видел. Кажну ночь к ней таскается. Иди, он, должно, и сейчас уней. - Ну что ж... - Григорий хрустнул мослаками пальцев и долго сидел,сгорбившись, выправляя мускул щеки, сведенный судорогой. В ушах егораздольными бубенцами разливались звоны. - Баба - кошка: кто погладил - к тому и ластится. А ты не верь, веры недавай! - сказал дед Сашка. Он свернул Григорию цигарку, зажег и сунул в руки. - Покури. Григорий два раза затянулся и затушил в пальцах цигарку. Вышел молча. Уокна людской остановился, глубоко и часто дышал, несколько раз подымалруку постучать, но рука падала, как перебитая. Первый раз стукнулсдержанно, согнутым пальцем, потом, не владея собой, привалился к стене ибил кулаками в раму яростно, долго. Рама вопила дребезжащим звоном стекла,шаталась, в ней рябился синий ночной свет. Мелькнуло удлиненное страхом лицо Аксиньи. Она открыла дверь ивскрикнула. Григорий обнимал ее здесь же в сенцах, заглядывая в глаза. - Стучал ты как, а я уснула... Не ждала... Любимый мой! - Озяб я. Аксинья чувствовала, как в крупной дрожи сотрясается все большое телоГригория, а руки его пламенно горячи. Она проявляла чрезмернуюсуетливость, зажгла лампу, бегала по комнате, накинув на выхоленныематовые плечи пуховый платок, разводила на загнетке огонь. - Не ждала... Давно не писал... Думала, не придешь ты... Ты получил отменя последнюю письмо? Хотела тебе гостинцев послать, а потом думаю,погожу, - может, от него письмо получу... Она изредка взглядывала на Григория. На красных губах ее не таялазамерзшая улыбка. Григорий сидел на лавке, не скидывая шинели. Небритые щеки его пылали,на опущенные глаза падала из-под башлыка густая тень. Он начал былоразвязывать башлык, но вдруг засуетился, достал кисет, искал в карманахбумагу. С необъятной тоской он бегло осмотрел лицо Аксиньи. Она чертовски похорошела за время его отсутствия. Что-то новое, властное появилось в посадке красивой головы, лишьпушистые крупные кольца волос были те же да глаза... Губительная, огневаяее красота не принадлежала ему. Еще бы, ведь она любовница панского сына. - Ты... не похожа на горнишную, на экономку скорее. Она метнула пугливый взгляд, принужденно засмеялась. Волоча за собой сумку, Григорий пошел к двери. - Ты куда? - Покурить выйду. - Яишня сжарилась, погоди. - Я зараз. На крыльце Григорий достал со дна солдатского подсумка бережнозавернутый в клейменую чистую рубаху расписной платок. Его купил он вЖитомире у торговца-еврея за два рубля и хранил как зеницу ока, вынимал напоходе и любовался его переливчатой радугой цветов, предвкушал товосхищение, которое охватит Аксинью, когда он, вернувшись домой, развернетперед ней узорчатую ткань. Жалкий подарок! Григорию ли соперничать вподарках с сыном богатейшего в верховьях Дона помещика? Поборовподступившее сухое рыдание, Григорий разорвал платок на мелкие части,сунул под крыльцо. Сумку швырнул на лавку, вошел в комнату. - Садись, я разую тебя, Гриша. Белыми, отвыкшими от работы руками Аксинья стащила с Григория тяжелыесолдатские сапоги и, припав к его коленям, долго беззвучно рыдала.Григорий дал ей выплакаться, спросил? - Чего ж ты кричишь? Аль не рада мне? Уснул он скоро. Аксинья раздетая вышла на крыльцо и под холодным пронизывающим ветром,под похоронный вой сиверки простояла на крыльце, обняв мокрый столб, неменяя положения до рассвета. Утром Григорий надел шинель, пошел в дом. Старый пан стоял у крыльца,одетый в меховую куртку и пожелтевшую каракулевую папаху. - Вот он, георгиевский кавалер. Однако ты возмужа-а-ал, брат! Он козырнул Григорию и протянул руку. - Надолго прибыл? - На две недели, ваше превосходительство. - Дочь-то похоронили. Жаль, жаль... Григорий промолчал. На крыльцо, натягивая перчатки, выходил Евгений. - Григорий? Ты откуда? У Григория темнело в глазах, но он улыбался. - Из Москвы, в отпуск... - Вот как. У тебя ранение в глаз? - Так точно. - Я слышал. Каким он молодцом стал, а, папа? - Сотник кивнул головой наГригория, повернулся лицом к конюшне. - Никитич, лошадей! Степенный Никитич кончил запряжку и, неприязненно косясь на Григория,подвел к крыльцу старого серого рысака. Под колесами легонькой пролеткихрупко шуршала, сдавливаясь, сшитая ледком земля. - Ваше благородие, дозвольте вас прокатить по старой памяти? -обратился Григорий к Евгению, заискивающе улыбаясь. "Не догадывается, бедняк", - удовлетворенно улыбнулся тот и блеснулиз-под пенсне глазами. - Что ж, сделай милость, поедем. - Ты что же это, не успел приехать и бросаешь молодую жену? Несоскучился разве? - Старый пан милостиво улыбнулся. Григорий засмеялся. - Жена не медведь, в лес не уйдет. Он сел на козлы; подоткнув под сиденье кнут, расправил вожжи. - Эх, и прокачу ж я вас, Евгений Николаевич! - Прокати, на чай получишь. - Премного вами довольны. И так спасибо, что Аксинью мою... кормите...кусок ей... даете. Голос Григория рвался, и у сотника шевельнулось нехорошее подозрение."Неужели знает? Ну, глупости! Откуда! Не может быть!.." Он откинулся наспинку сиденья, закурил папиросу. - Возвращайтесь поскорей! - крикнул вслед им старый пан. Из-под колес рванулась иглистая морозная пыль. Григорий рвал вожжами губы рысаку и довел бег его до предельнойрезвости. Они за четверть часа перевалили через бугор. В первой желожбинке Григорий соскочил с козел и выдернул из-под сиденья кнут. - Ты что?.. - Сотник нахмурился. - А вот... что! Григорий коротко взмахнул кнутом, со страшной силой ударил сотника полицу. Перехватив кнут, он бил кнутовищем по лицу, по рукам, не даваясотнику опомниться. Осколок разбитого пенсне врезался тому выше брови. Наглаза падали кровяные струйки. Сотник вначале закрывал лицо руками, ноудары учащались. Он вскочил с лицом, обезображенным подтеками и яростью,пробовал защищаться, но Григорий, отступая, ударом в кисть парализовал емуправую руку. - За Аксинью! За меня! За Аксинью! Ишо тебе за Аксинью! За меня! Кнут свистал. Мягко шлепали удары. Потом кулаками свалил на жесткийкочкарник дороги и катал по земле, бил зверски, окованными каблукамисолдатских сапог. Обессилев, сел в пролетку, гикнул и, губя рысачьи силы,перевел коня на намет. Пролетку бросил около ворот, комкая кнут, путаясь вполах распахнутой шинели, бежал в людскую. Аксинья на гром откинутой двери оглянулась. - Гадина!.. Сука!.. Взвизгнув, кнут плотно обвил ее лицо. Задыхаясь, Григорий выбежал во двор; не отвечая на вопросы деда Сашки,пошел из имения. Версты через полторы его догнала Аксинья. Она бурно дышала и шла рядом молча, изредка трогая рукой Григория. На развилке дорог, возле бурой степной часовни, сказала чужим, далекимголосом: - Гриша, прости! Григорий оскалил зубы, горбясь, поднял воротник шинели. Где-то позади у часовни осталась Аксинья. Григорий не оглянулся ниразу, не видел протянутых к нему Аксиньиных рук. На спуске с горы в хутор Татарский он, недоумевая, увидел в руках своихкнут, бросил его, крупно зашагал по проулку. К окошкам липли лица,изумленные его появлением, низко кланялись узнававшие его встречные бабы. У ворот своего база сухощавая черноглазая красавица девка с разбегу свизгом кинулась ему на шею, забилась на груди. Стиснув ладонями ее щеки,Григорий приподнял ей голову и узнал Дуняшку. С крыльца хромал Пантелей Прокофьевич, в курене в голос заплакала мать.Григорий левой рукой обнимал отца, правую целовала Дуняшка. Знакомый до боли скрип порожков - и Григорий на крыльце. Постаревшаямать подбежала с живостью девочки, вымочила слезами петлицы шинели и,неотрывно обнимая сына, лепетала что-то свое, несвязное, не передаваемоесловами, а в сенцах - цепляясь за дверь, чтобы не упасть, стоялапобледневшая Наталья, мучительно улыбаясь, падала, срезанная беглымрастерянным взглядом Григория... Ночью Пантелей Прокофьевич, толкая в бок Ильиничну, шептал: - Глянь потихоньку: вместе легли али нет? - Я постелила им на кровати. - А ты глянь, глянь! Ильинична глянула сквозь дверную щель в горницу, вернулась. - Вместе. - Ну, слава богу! Слава богу! - закрестился старик, приподнимаясь налокте, всхлипывая.

КНИГА ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер.Полесье. Окопы над болотом, поросшим ольхой. Впереди проволочныезаграждения. В окопах холодная слякоть. Меркло блестит мокрый щитнаблюдателя. В землянках редкие огни. У входа в одну из офицерскихземлянок на минуту задержался приземистый офицер; скользя мокрыми пальцамипо застежкам, он торопливо расстегнул шинель, стряхнул с воротника воду,наскоро вытер сапоги о втоптанный в грязь пучок соломы и только тогдатолкнул дверь и, пригибаясь, вошел в землянку. Желтый стяг света, падавшего от маленькой керосиновой лампы, масленоблеснул в лицо пошедшему. С дощатой кровати приподнялся офицер враспахнутой тужурке, провел рукою по всклокоченным седеющим волосам,зевнул: - Дождь? - Идет, - ответил гость и, раздевшись, повесил на гвоздь у входа шинельи обмякшую от влаги фуражку. - У вас тепло. Надышали. - Мы недавно протопили. Скверно то, что выступает подпочвенная вода.Дождь, черти б его нюхали, выживает нас... а? Как вы думаете. Бунчук? Потирая руки, Бунчук сгорбился, сел около печурки на корточки: - Настил положите. В нашей землянке - красота: босым можно ходить. Гдеже Листницкий? - Спит. - Давно? - Вернулся с обхода и лег. - Будить пора? - Валяйте. В шахматы поиграем. Бунчук указательным пальцем смахнул с широких и густых бровей дождевуюсырость, - не поднимая головы, тихонько окликнул: - Евгений Николаевич! - Спит, - вздохнул седоватый офицер. - Евгений Николаевич! - Ну? - Листницкий приподнялся на локте. - В шахматы сыграем? Листницкий свесил ноги, долго растирал розовой мягкой подушечкой ладонипухлую грудь. К концу первой партии пришли офицеры пятой сотни - есаул Калмыков исотник Чубов. - Новость! - еще с порога крикнул Калмыков, - Полк, по всейвероятности, снимут. - Откуда это? - недоверчиво улыбнулся седоватый подъесаул Меркулов. - Не веришь, дядя Петя? - Признаться, нет. - По телефону передал командир батареи. Откуда он знает? Как же, ведьон вчера только из штаба дивизии. - В баньке попариться не плохо бы. Чубов, блаженно улыбаясь, сделал вид, будто хлещет себя по ягодицамвеником. Меркулов засмеялся: - В нашей землянке остается котел лишь поставить: воды хоть отбавляй. - Мокро, мокро, хозяева, - брюзжал Калмыков, оглядывая бревенчатыестены и хлюпкий земляной пол. - Болото под боком. - Благодарите всевышнего, что сидите у болота, как у Христа за пазухой,- вмешался в разговор Бунчук. - На чистом наступают, а мы тут за неделю пообойме расстреливаем. - Лучше наступать, чем гнить здесь заживо. - Не для того держат казаков, дядя Петя, чтобы уничтожать их в атаках.Ты лицемерно наивничаешь. - Для чего же, по-твоему? - Правительство в нужный момент попытается, по старой привычке,опереться на плечо казака. - Ересь несешь. - Калмыков махнул рукой. - Как это - ересь? - А так. - Оставь, Калмыков! Истину нечего опровергать. - Какая уж там истина... - Да ведь это же общеизвестно. Что ты притворяешься? - Внимание, гас-па-да афицеры! - крикнул Чубов и, театральнораскланиваясь, указал на Бунчука: - Хорунжий Бунчук сейчас начнет вещатьпо социал-демократическому соннику. - Петрушку валяете? - ломая глазами взгляд Чубова, усмехнулся Бунчук. -А впрочем, продолжайте - у всякого свое призванье. Я говорю, что мы невидим войны со средины прошлого года. С той поры, как только началасьпозиционная война, казачьи полки порассовали по укромным местам и держатпод спудом до поры до времени. - А потом? - спросил Листницкий, убирая шахматы. - А потом, когда на фронте начнутся волнения, - а это неизбежно: войнаначинает солдатам надоедать, о чем свидетельствует увеличение числадезертиров, - тогда подавлять мятежи, усмирять кинут казаков.Правительство держит казачье войско, как камень на палке. В нужный моментэтим камнем оно попытается проломить череп революции. - Увлекаешься, милейший мой! Предположения твои довольно-таки шатки.Прежде всего, нельзя предрешить ход событий. Откуда ты знаешь о будущихволнениях и прочем? А если мы предположим такую вещь: союзники разбиваютнемцев, война завершается блистательным концом, - тогда какую роль тыотводишь казачеству? - возразил Листницкий. Бунчук скупо улыбнулся. - Что-то не похоже на конец, а тем более блистательный. - Кампанию затянули... - И еще туже затянут, - пообещал Бунчук. - Ты когда из отпуска? - спросил Калмыков. - Позавчера. Бунчук, округляя рот, вытолкнул языком клубочек дыма, бросил окурок. - Где побывал? - В Петрограде. - Ну, каково там? Гремит столица? Э, черт, чего бы не дал, чтобы пожитьтам хоть недельку. - Отрадного мало, - взвешивая слова, заговорил Бунчук. - Не хватаетхлеба. В рабочих районах голод, недовольство, глухой протест. - Благополучно мы не вылезем из этой войны. Как вы думаете, господа? -Меркулов вопрошающе оглядел всех. - Русско-японская война породила революцию тысяча девятьсот пятогогода, - эта война завершится новой революцией. И не только революцией, нои гражданской войной. Листницкий, слушая Бунчука, сделал неопределенный жест, словно пытаясьпрервать хорунжего на полуфразе, потом встал и зашагал по землянке,хмурясь. Он заговорил со сдержанной злобой: - Меня удивляет то обстоятельство, что в среде нашего офицерства естьтакие вот, - жест в сторону ссутулившегося Бунчука, - субъекты. Удивляет -потому, что до сих пор мне не ясно его отношения к родине, к войне...Однажды в разговоре он выразился очень туманно, но все же достаточно яснодля того, чтобы понять, что он стоит за наше поражение в этой войне. Так ятебя понял. Бунчук? - Я - за поражение. - Но почему? По-моему, каких бы ты ни был политических взглядов, ножелать поражения своей родине - это... национальная измена. Это -бесчестье для всякого порядочного человека! - Помните, думская фракция большевиков агитировала противправительства, тем самым содействуя поражению? - вмешался Меркулов. - Ты разделяешь, Бунчук, их точку зрения? - задал вопрос Листницкий. - Если я высказываюсь за поражение, то, следовательно, разделяю, и былобы смешно мне, члену РСДРП, большевику, не разделять точки зрения своейпартийной фракции. Гораздо больше меня удивляет, Евгений Николаевич, чтоты, человек интеллигентный, политически безграмотен... - Я прежде всего преданный монарху солдат. Меня коробит один вид"товарищей социалистов". "Ты прежде всего болван, а потом уж самодовольный солдафон", - подумалБунчук и загасил улыбку. - Нет бога, кроме аллаха... - В военной среде была исключительная обстановка, - словно извиняясь,вставил Меркулов, - мы все как-то в стороне стояли от политики, наша хатас краю. Есаул Калмыков сидел, обминая вислые усы, остро поблескивая горячимимонгольскими глазами. Чубов лежал на кровати и, вслушиваясь в голосаразговаривающих, рассматривал прибитый к стене, пожелтевший от табачногодыма рисунок Меркулова: полуголая женщина, с лицом Магдалины, томительно ипорочно улыбаясь, смотрит на свою обнаженную грудь. Двумя пальцами левойруки она оттягивает коричневый сосок, мизинец настороженно отставлен, подопущенными веками тень и теплый свет зрачков. Чуть вздернутое плечо ееудерживает сползающую рубашку, во впадинах ключиц - мягкий пух света.Столько непринужденного изящества и подлинной правды было в позе женщины,так непередаваемо красочны были тусклые тона, что Чубов, непроизвольноулыбаясь, залюбовался мастерским рисунком, и разговор, достигая слуха, ужене проникал в его сознание. - Вот хорошо-то! - отрываясь от рисунка, воскликнул он, и оченьнекстати, потому что Бунчук только что кончил фразой: - ...царизм будет уничтожен, можете быть уверены! Сворачивая папиросу, едва улыбаясь, Листницкий посматривал то наБунчука, то на Чубова. - Бунчук! - окликнул Калмыков. - Подождите, Листницкий!.. Бунчук,слышите?.. Ну хорошо, допустим что эта война превратится в гражданскуювойну... потом что? Ну свергнете вы монархию... какое же, по-вашему,должно быть правление? Власть-то какая? - Власть пролетариата. - Парламент, что ли? - Мелко! - улыбнулся Бунчук. - Что же именно? - Должна быть рабочая диктатура. - Вон ка-ак!.. А интеллигенции, крестьянству какая же роль? - Крестьянство пойдет за нами, часть мыслящей интеллигенции тоже, аостальных... а с остальными мы вот что сделаем... - Бунчук быстрым жестомскрутил в тугой жгут какую-то бумагу, бывшую у него в руках, потряс ею,процедил сквозь зубы: - Вот что сделаем! - Высоко вы летаете... - усмехнулся Листницкий. - Высоко и сядем, - докончил Бунчук. - Соломки надо заранее постелить... - За каким же чертом вы добровольно отправились на фронт и дажевыслужились до офицерского чина? Как это совместить с вашими воззрениями?Уди-витель-но! Человек против войны... хе-хе... против уничтожения своихэтих... классовых братьев - и вдруг... хорунжий! Калмыков, шлепнув ладонями по голенищам сапог, искренне расхохотался. - Сколько вы немецких рабочих извели со своей пулеметной командой? -спросил Листницкий. Бунчук вынул из бокового кармана шинели большой сверток бумаг, долгорылся в нем, стоя спиной к Листницкому, и, подойдя к столу, разгладилширокой жилистой ладонью пожелтевший от старости газетный лист. - Сколько немецких рабочих я перестрелял, - это... вопрос. Ушел-то ядобровольно потому, что все равно и так взяли бы. Думаю, что те знания,которые достал тут, в окопах, пригодятся в будущем... в будущем. Вот тутсказано... И он прочел слова Ленина: - "Возьмем современное войско. Вот - один из хороших образчиковорганизации. И хороша эта организация только потому, что она - _гибка_,умея вместе с тем миллионам людей давать _единую волю_. Сегодня этимиллионы сидят у себя по домам, в разных концах страны. Завтра приказ омобилизации - и они собрались в назначенные пункты. Сегодня они лежат втраншеях, лежат иногда месяцами. Завтра они в другом порядке идут наштурм. Сегодня они проявляют чудеса, прячась от пуль и от шрапнели. Завтраони проявляют чудеса в открытом бою. Сегодня их передовые отряды кладутмины под землей, завтра они передвигаются на десятки верст по указаниямлетчиков над землей. Вот это называется организацией, когда во имя однойцели, одушевленные одной волей, миллионы людей меняют форму своего общенияи своего действия, меняют место и приемы деятельности, меняют орудия иоружия сообразно изменяющимся обстоятельствам и запросам борьбы. То же самое относится к борьбе рабочего класса против буржуазии.Сегодня нет налицо революционной ситуации..." - А что такое "ситуация"? - перебил Чубов. Бунчук пошевелился, как только что оторванный от сна, и, пытаясь понятьвопрос, тер суставом большого пальца шишкастый лоб. - Я спрашиваю, что значит слово "ситуация"? - Понимать - я понимаю, а вот объяснить дельно не умею... - Бунчукулыбнулся ясной, простой, ребяческой улыбкой; странно было видеть ее накрупном угрюмом лице, будто по осеннему, тоскливому от дождей полю прожег,взбрыкивая и играя, светло-серый сосунок-зайчишка. - Ситуация - этоположение, обстановка, что ли, - в этом роде. Так я говорю? Листницкий неопределенно мотнул головой: - Читай дальше. - "Сегодня нет налицо революционной ситуации, нет условий для броженияв массах, для повышения их активности, сегодня тебе дают в рукиизбирательный бюллетень - бери его, умей организоваться для того, чтобыбить им своих врагов, а не для того, чтобы проводить в парламент на теплыеместечки людей, цепляющихся за кресло из боязни тюрьмы. Завтра у тебяотняли избирательный бюллетень, тебе дали в руки ружье и великолепную, попоследнему слову машинной техники оборудованную скорострельную пушку, -бери эти орудия смерти и разрушения, не слушай сентиментальных нытиков,боящихся войны; на свете еще слишком много осталось такого, что _должно_быть уничтожено огнем и железом для освобождения рабочего класса, и, еслив массах нарастает злоба и отчаяние, если налицо революционная ситуация,готовься создать новые организации и пустить _в ход_ столь полезные орудиясмерти и разрушения _против своего_ правительства и _своей_ буржуазии..." Бунчук еще не кончил читать, как в землянку, постучавшись, вошелвахмистр пятой сотни. - Ваш благородье, - обратился он к Калмыкову, - из штаба полкаординарец. Калмыков и Чубов, одевшись, ушли. Меркулов, насвистывая, сел рисовать.Листницкий все так же ходил по землянке, пощипывая усики, что-тообдумывая. Вскоре, распрощавшись, ушел и Бунчук. Он пробирался по залитомугрязью ходу сообщения, придерживая левой рукой воротник, правой запахиваяполы шинели. Ветер струею бил по узкому канальцу хода; цепляясь за уступы,свистал и кружился. Чему-то смутно улыбался шагавший в темноте Бунчук. Ондобрался до своей землянки, вновь весь пропитанный дождевой сыростью изапахом изопревшей ольховой листвы. Начальник пулеметной команды спал. Насмуглом черноусом лице его синели следы, оставленные бессонницей (три ночирезался в карты). Бунчук порылся в своем оставшемся от прежних временсолдатском мешке, возле дверей сжег кучку бумаг, сунул в карманы шаровардве банки консервов и несколько горстей револьверных патронов, вышел. Враспахнутую на секунду дверь ворвался ветер, разметал серый пепел,оставшийся от сожженных у порога бумаг, потушил чадившую лампочку. После ухода Бунчука Листницкий минут пять ходил молча, потом подошел кстолу. Меркулов, косо наклонив голову, рисовал. Тонко очиненный карандашстлал дымчатые тени. Лицо Бунчука, перерезанное обычной для него скупой,словно вынужденной, улыбкой смотрело с белого квадрата бумаги. - Сильная морда, - отводя руки с рисунком, сказал Меркулов и поднял наЛистницкого глаза. - Ну, как? - спросил тот. - Черт его знает! - догадываясь о существе вопроса, ответил Меркулов. -Парень он странный, теперь объяснился, и многое стало ясным, а раньше я незнал, как его расшифровать. Знаешь, ведь он огромным успехом пользуется указаков, в особенности у пулеметчиков. Ты не замечал этого? - Да, - как-то неопределенно ответил Листницкий. - Пулеметчики - все поголовно большевики. Он их сумел настроить. Япоразился, что он раскрыл нынче свои карты. Для чего? Назло говорил,ей-богу! Знает, что взглядов этих из нас никто не может разделять, а длячего-то разоткровенничался. Ведь он не из горячих. Опасный тип. Рассуждая о странном поведении Бунчука, Меркулов отложил рисунок, сталраздеваться. Сырые чулки повесил на печурку, завел часы и, выкуривпапироску, лег. Вскоре уснул. Листницкий сел на табурет, на котором зачетверть часа до этого сидел Меркулов, на обратной стороне рисунка, ломаяостро очиненное жало карандаша, размашисто написал: "Ваше Высокоблагородие! Те предположения, которые сообщал я Вам ранее, сегодня полностьюподтвердились. Хорунжий Бунчук в сегодняшней беседе с офицерами нашегополка (присутствовали, помимо меня, пятой сотни есаул Калмыков, сотникЧубов, третьей сотни подъесаул Меркулов), с целями, которые, признаюсь,мне не совсем понятны, разъяснил те задачи, которые выполняет он, согласносвоим политическим убеждениям и, наверное, по заданию партийной власти.При нем был сверток бумаг запретного характера. Так, например, он читалотрывки из своего партийного органа "Коммунист", издающегося в Женеве.Хорунжий Бунчук, несомненно, ведет подпольную работу в нашем полку (естьпредположения, что поэтому он и поступил в полк вольноопределяющимся),пулеметчики были прямым объектом его агитации. Они разложены. Вредноевлияние его сказывается на моральном состоянии полка - были случаи отказаот выполнения боевых задач, о чем я своевременно уведомлял ООШД [особыйотдел штаба дивизии] и т.д. Хорунжий Бунчук на днях возвратился из отпуска (был в Петрограде), визобилии снабженный разрушительной литературой; теперь он с большейинтенсивностью попытается развернуть работу. Резюмируя все вышеизложенное, прихожу к выводам: а) виновностьхорунжего Бунчука установлена (гг. офицеры, присутствовавшие при разговорес ним, могут под присягой подтвердить сообщаемое мною); б) теперь женеобходимо, в целях пресечения его революционной деятельности, арестоватьего и предать военно-полевому суду; в) срочно надо перетрясти пулеметнуюкоманду, изъять особо опасных, а остальных или отправить в тыл, илираспылить по полкам. Прошу не забывать о моем искреннем стремлении служить на пользу родинеи Монарху. Копию данного письма направляю С.Т.Корп. Есаул Евг.Листницкий. 20 октября 1916 г. участок N 7". Наутро Листницкий отправил с вестовым в штаб дивизии донесение,позавтракал, вышел из землянки. За осклизлой стеной бруствера над болотомкачался туман, хлопья его висели, словно пригвожденные к колючкампроволочных заграждений. На дне траншей на полвершка стояла жидкая грязь.Из бойниц выползали коричневые ручейки. Казаки, в мокрых, измазанныхшинелях, кипятили на щитах котелки с чаем, курили, сидя на корточках,прислонив к стене винтовки. - Сколько раз говорено, чтобы на щитах не смели разводить огня! Что вы,сволочи, не понимаете? - злобно крикнул Листницкий, доходя до первойгруппы сидевших вокруг дымного огонька казаков. Двое нехотя встали, остальные продолжали сидеть, подобрав полы шинели,покуривая. Смуглый бородатый казак, с серебряной серьгой, болтавшейся вморщеной мочке уха, ответил, подсовывая под котелок пучок мелкогохвороста: - Душой рады бы без щита обойтиться, да как его, ваше благородие,разведешь, огонек-то? Гля, сколь тут воды! Чуть не на четверть. - Сейчас же вынь щит! - Что же нам, значится, голодными сидеть?! Та-а-ак... - хмурясь и глядяв сторону, сказал широколицый рябой казак. - Я тебе поговорю... Снимай щит! - Листницкий носком сапога выбросилиз-под котелка горевший хворост. Бородатый казак с серьгой, смущенно и озлобленно улыбаясь, выплеснул изкотелка горячую воду, шепнул: - Попили чайку, ребяты... Казаки молча провожали глазами уходившего по линии есаула. Во влажномвзгляде бородатого дрожали огненные светлячки. - Обидел, сука! - Э-э-эх!.. - протяжно вздохнул один, вскидывая на плечо ременьвинтовки. На участке четвертого взвода Листницкого догнал Меркулов. Он подошел,запыхавшись, поскрипывая новенькой кожаной тужуркой, от него резко пахломахорочным перегаром. Отозвав Листницкого в сторону, дыхнул скороговоркой: - Слышал новость? Бунчук-то этой ночью дезертировал. - Бунчук? Что-о-о? - Дезертировал... Понимаешь? Игнатьич, начальник пулеметной команды, -ведь он в одной землянке с Бунчуком, - говорит, что он не приходил от нас.Значит, как вышел от нас, так и махнул... Вот оно что. Листницкий долго протирал пенсне, щурился. - Ты как будто взволнован? - Меркулов испытующе посмотрел на него. - Я? Ты что, в уме? Отчего бы это я был взволнован? Просто ты огорошилменя неожиданностью.

II

На другой день утром смущенный вахмистр вошел в землянку Листницкого;помявшись, сообщил: - Нынче утром казаки, ваше благородие, нашли в окопах вот этибумажонки. Неловко так-то... Я вот и пришел доложить вам. А то как быкакого греха не нажить... - Какие бумажонки? - приподнимаясь с койки, спросил Листницкий. Вахмистр подал скомканные в кулаке листки. На четвертке дешевой бумагичетко рябили размноженные пишущей машинкой слова. Листницкий прочиталзалпом: Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Товарищи солдаты! Два года длится проклятая война. Два года вы изнываете в траншеях,защищая чуждые вам интересы. Два года льется кровь рабочих и крестьян всехнаций. Сотни тысяч убитых и искалеченных, сотни тысяч сирот и вдов - вотрезультаты этой бойни. За что вы воюете? Чьи интересы вы защищаете?Царское правительство поставило под огонь миллионы солдат, для того чтобызахватить новые земли и угнетать население этих земель так, как угнетаютсяпорабощенные Польша и другие национальности. Мировые промышленники неподелят рынки, где они могли бы сбывать продукцию своих фабрик и заводов;не поделят барыши - раздел производится вооруженной силой, - и вы, темныелюди, в борьбе за их интересы идете на смерть, убиваете таких жетружеников, как и вы сами. Довольно пролито братской крови! Опомнитесь, трудящиеся! Враг ваш неавстрийский и немецкий солдат, такой же обманутый, как и вы, а собственныйцарь, собственный промышленник и помещик. Против них поверните вашивинтовки. Братайтесь с немецкими и австрийскими солдатами. Черезпроволочные заграждения, которыми, как зверей, отделили вас друг от друга,протяните друг другу руки. Вы братья по труду, на руках ваших еще незажили следы кровавых мозолей труда, делить вам нечего. Долойсамодержавие! Долой империалистическую войну! Да здравствует нерушимоеединство трудящихся всего мира! Последние строки Листницкий прочитал задыхаясь. "Вот оно. Начинается!"- подумал он, охваченный ненавистью и сдавленной тяжестью надвинувшихсяпредчувствий. Созвонившись по телефону с командиром полка, Листницкийсообщил о случившемся. - Что прикажете сделать, ваше превосходительство? - спросил под конец. Сквозь комариное нытье и далекие звонки телефона из трубки сгусткамипадали слова генерала: - Сейчас же с вахмистром и взводными офицерами произвести обыск.Поголовный, не исключая и самих офицеров. Сегодня запрошу штаб дивизии,когда они думают сменить полк. Потороплю их. Если при обыске что-либообнаружите - сообщите немедленно. - Я полагаю, что это - работа пулеметчиков. - Да? Сейчас же прикажу Игнатьичу обыскать своих казаков. Всегодоброго. "Собрав в свою землянку взводных офицеров, Листницкий сообщил им оприказе командира полка. - Что за безобразие! - возмутился Меркулов. - Что же, мы друг другабудем обыскивать? - Вас первого, Листницкий! - крикнул молодой безусый сотник Раздорцев. - Давайте жребий метнем. - По алфавиту. - Господа, шутки в сторону, - строго перебил Листницкий. - Старик наш,конечно, пересолил: офицеры в нашем полку - как жена Цезаря [Листницкийимеет в виду ставшие поговоркой слова, которыми будто бы ответив ЮлийЦезарь на высказанные ему подозрения относительно поведения его жены:"Жена Цезаря - выше подозрений"]. Был один лишь - хорунжий Бунчук, да итот дезертировал, а вот казаков надо пощупать. Позовите вахмистра. Пришел вахмистр - немолодой уже казак, георгиевский кавалер трехстепеней. Покашливая, он оглядел офицеров. - Кто у тебя в сотне из подозрительных? Кто, думаешь, мог бы разбросатьэти воззвания? - обратился к нему Листницкий. - Нету таких, ваш бла'родие, - уверенно ответил вахмистр. - Однако ведь воззвание на участке нашей сотни? Кто из чужих был втраншеях? - Никого чужих не было. Из иных сотен не было. - Пойдемте стричь всех подряд. - Меркулов махнул рукой, направляясь квыходу. Обыск начался. Лица казаков выражали разнородные чувства: однихмурились, недоумевая, другие испуганно поглядывали на офицеров, рывшихсяв скудных казачьих пожитках, третьи посмеивались. Молодцеватый урядник,разведчик, спросил: - Да вы скажите, что ищете? Ежели покража какая - может, кто у коговидал. Обыск не дал никаких результатов. У одного лишь казака первого взводанашли в кармане шинели скомканный листок воззвания. - Читал? - спросил Меркулов, с комическим испугом бросая вынутыйлисток. - На курево поднял, - не поднимая опущенных глаз, улыбнулся казак. - Ты чему улыбаешься? - запальчиво крикнул Листницкий, багровея,подступая к казаку; под пенсне его нервно помигивали короткие золотистыересницы. Лицо казака сразу стало серьезным, улыбку - как ветер стряхнул. - Помилуйте, ваше благородие! Да я почти что неграмотный! Читаю вовсетупо. А поднял затем, что бумаги на завертку нету, табак есть, а бумажкавышла, вот и поднял. Казак говорил обиженно-громким голосом, в нотках его звучалоозлобление. Плюнув, Листницкий отошел. За ним потянулись офицеры. Через день полк сняли с позиции и отвели в тыл верст за десять. Изпулеметной команды двоих арестовали и предали военно-полевому суду,остальных - часть отправили в запасные полки, часть разбросали по полкам2-й казачьей дивизии. За несколько дней отдыха полк привел себя вотносительный порядок. Казаки вымылись, вычистились, побрились тщательно -не так, как в окопах, где зачастую освобождались от растительности нащеках простым, но болезненным способом: волосы поджигались спичкой, и едвалишь огонь, слизывая щетину, добирался до кожи, - по щеке проводилизаранее смоченным полотенцем. Способ этот именовался "свинячим". - Тебя по-свинячьи обрить али как? - спрашивал какой-нибудь взводныйпарикмахер у клиента. Полк отдыхал. Казаки наружно стали щеголеватей, веселей, но Листницкий,да и все офицеры знали, что веселость эта - как погожий день в ноябре:нынче есть, а завтра нет. Стоило заикнуться о выступлении на позиции, каксразу менялось выражение лиц и под опущенными веками растекалисьнедовольство, угрюмая неприязнь. Чувствовалась смертельная усталость,надорванность, и усталость-то эта рождала моральную неустойчивость.Листницкий великолепно знал, как страшен бывает человек, когда в такомсостоянии рвется к какой-либо цели. В 1915 году на его глазах рота солдат пять раз ходила в атаку, несянебывалый урон и получая повторные приказы: "Атаку возобновить". Остаткироты самовольно снялись со своего участка и пошли в тыл. Листницкий ссотней получил приказ задержать их, и, когда он, рассыпав сотню цепью,попытался прекратить движение, в них начали стрелять. От роты осталось небольше шестидесяти человек, и он видел, с какой безумно-отчаяннойхрабростью защищались эти люди от казаков, никли под сабельными ударами,умирали, а лезли напролом, на гибель, уничтожение, решив, что все равно,где принимать смерть. Грозным напоминанием вставал в памяти этот случай, и Листницкий сволнением и по-новому всматривался в лица казаков, думал: "Неужели и этикогда-нибудь вот так же повернут и пойдут, и ничто, кроме смерти, не всилах будет их удержать?" И, сталкиваясь с усталыми, озлобленнымивзглядами, честно решал: "Пойдут!" Коренным образом изменились казаки по сравнению с прошлыми годами. Дажепесни - и те были новые, рожденные войной, окрашенные чернойбезотрадностью. Вечерами, проходя мимо просторного заводского сарая, гдеселилась сотня, Листницкий чаще всего слышал одну песню, тоскливую,несказанно грустную. Пели ее всегда в три-четыре голоса. Над густымибасами, взлетывая, трепетал редкой чистоты и силы тенор подголоска: Ой, да разродимая моя сторонка, Не увижу больше я тебя. Не увижу, голос не услышу На утренней зорьке в саду соловья. А ты, разродимая моя мамаша, Не печалься дюже обо мне. Ведь не все же, моя дорогая, Умирают на войне. Листницкий, останавливаясь, прислушивался и чувствовал, что и еговластно трогает бесхитростная грусть песни. Какая-то тугая струнанатягивалась в учащающем удары сердце, низкий тембр подголоска дергал этуструну, заставлял ее больно дрожать. Листницкий стоял где-нибудьнеподалеку от сарая, вглядывался в осеннюю хмарь вечера и ощущал, чтоглаза его увлажняются слезой, остро и сладко режет веки: Еду, еду по чистому полю, Сердце чувствует во мне, Ой, да сердце чует, оно предвещает - Не вернуться молодцу домой. Басы еще не обрывали последних слов, и подголосок уже взметывался надними, и звуки, трепеща, как крылья белогрудого стрепета в полете,торопясь, звали за собой, рассказывали: Просвистела пуля свинцовая, Поразила грудь она мою. Я упал коню своему на шею, Ему гриву черну кровью обливал... За время стоянки на отдыхе единственный раз услышал Листницкийподмывающие, бодрящие слова старинной казачьей песни. Совершая обычнуювечернюю прогулку, он шел мимо сарая. До него донеслись полухмельныеголоса и хохот. Листницкий догадался, что каптенармус, ездивший в местечкоНезвиску за продуктами, привез оттуда самогонки и угостил казаков.Подвыпившие житной водки казаки о чем-то спорили, смеялись. Возвращаясь спрогулки, Листницкий еще издали услышал мощные раскаты песни и дикий,пронзительный, но складный присвист: На войне кто не бывал, Тот и страху не видал. День мы мокнем, ночь дрожим, Всею ноченьку не спим. "Фи-ю-ю-ю-ю-ю-ю! Фи-ю-ю-ю-ю-ю-ю! Фю-ю-ю!" - сплошной вибрирушей струейтек, спирально вился высвист, и, покрывая его, гремело, самое малое,голосов тридцать: В чистом поле страх и горе Каждый день, каждый час. Какой-то озорник, видно из молодых, оглушительно и коротко высвистывая,бил по деревянному настилу пола вприсядку. Четко раздавались ударыкаблуков, заглушаемые песней: Море Черное шумит, В кораблях огонь горит. Огонь тушим, Турок душим, Слава донским казакам! Листницкий шел, непроизвольно улыбаясь, норовя шагать в такт голосам."Быть может, в пехотных частях не так резко ощущается эта тяга домой, -думал он. Но рассудок подсовывал холодные возражения: - А в пехоте развеиные люди? Несомненно, казаки болезненней реагируют на вынужденное сидениев окопах - по роду службы привыкли к постоянному движению. А тут в течениедвух лет приходится отсиживаться или топтаться на месте в бесплодныхпопытках наступления. Армия слаба, как никогда. Нужны сильная рука,крупный успех, движение вперед - это встряхнуло бы. Хотя история знаеттакие примеры, когда в эпоху затяжных войн самые устойчивые идисциплинированные войска расшатывались морально. Суворов - и тот испытална себе... Но казаки будут держаться. Если и уйдут, то последними. Все жеэто - маленькая обособленная нация, по традиции воинственная, а не то чтокакой-либо фабричный или мужицкий сброд". Словно желая разубедить его, в сарае чей-то надтреснутый ломкий голосзатянул "Калинушку". Голоса подхватили, и Листницкий, уходя, слышал все туже тоску, перелитую в песнь: Офицер молодой богу молится. Молодой казак домой просится: - Ой, да офицер молодой, Отпусти меня домой, Отпусти меня домой К отцу. К отцу, матери родной, К отцу, Матери родной Да к жененке молодой. Через три дня, после того как бежал с фронта, вечером Бунчук вошел вбольшое торговое местечко, лежавшее в прифронтовой полосе. В домах ужезажгли огни. Морозец затянул лужи тонкой коркой льда, и шаги редкихпрохожих слышались еще издали. Бунчук шел, чутко вслушиваясь, обходяосвещенные улицы, пробираясь по безлюдным проулкам. При входе в местечкоон едва не наткнулся на патруль и теперь шел с волчьей торопкостью,прижимаясь к заборам, не вынимая правой руки из кармана невероятноизмазанной шинели: день лежал, зарывшись в стодоле в мякину. В местечке находилась база корпуса, стояли какие-то части, былаопасность нарваться на патруль, поэтому-то волосатые пальцы Бунчука игрели неотрывно рубчатую рукоять нагана в кармане шинели. На противоположном краю местечка Бунчук долго ходил по пустомупереулку, засматривая в ворота, изучающе разглядывая форму каждого бедногодомишка. Минут через двадцать подошел к угловому неказистому домику,заглянул в щель ставни и, улыбнувшись, решительно вошел в калитку. На стукотворила ему пожилая, в платке, женщина. - Борис Иванович у вас на квартире? - спросил Бунчук. - Да. Проходите, пожалуйста. Бунчук боком протиснулся мимо нее. Услышал позади холодный лязгщеколды. В низенькой комнате, освещенной крохотной лампенкой, за столомсидел немолодой в военной форме человек. Жмурясь, он вгляделся и встал, сосдержанной радостью протягивая Бунчуку руки. - Откуда? - С фронта. - Ну? - Видишь вот... - улыбнулся Бунчук и, тронув концом пальца солдатскийремень человека в военном, невнятно сказал: - Комната есть? - Да, да. Проходи сюда вот. Он ввел Бунчука в еще меньшую комнату: не зажигая огня, усадил его настул и, притворив дверь в соседнюю комнату, задернув окно занавеской,сказал: - Ты совсем? - Совсем. - Как там? - Все готово. - Надежные ребята? - О да. - Я думаю, ты сейчас разденешься, а потом мы поговорим. Давай твоюшинель. Я сейчас принесу умыться. Пока Бунчук умывался над позеленевшим медным тазом, человек в военном,поглаживая остриженные ежиком волосы, говорил устало и тихо: - Сейчас они неизмеримо сильнее нас. Наше дело - расти, расширять своевлияние, работать не покладая рук над разъяснением истинных причин войны.И мы растем - можешь быть уверен в этом. И то, что отходит от них,неизбежно приходит к нам. Взрослый человек по сравнению с мальчиком,безусловно, сильнее, но когда этот взрослый стареет, становится дряхлым,то этот же хлопец уберет его. А в этом случае мы видим не толькостарческую дряхлость, но и прогрессирующий паралич всего организма. Бунчук кончил умывание и, растирая лицо черствым холстинным полотенцем,сказал: - Я перед уходом высказал офицерикам свои взгляды... Знаешь, смешно таквышло... После моего ухода пулеметчиков, несомненно, будут трясти, можетбыть, кто-либо из ребят под суд пойдет, но раз доказательств нет, какойразговор? Я надеюсь, что их рассеют по разным частям, а нам это на руку:пусть оплодотворяют почву... Ах, какие ребятки там есть! Кремневой породы. - Я получил от Степана записку. Просит прислать парня, знающего ввоенном деле. Ты поедешь к нему. Но вот как с документами? Удастся ли? - Какая работа у него? - спросил Бунчук и поднялся на цыпочки, вешая нагвоздь полотенце. - Инструктировать ребят. А ты все не растешь? - улыбнулся хозяин. - Незачем, - отмахнулся Бунчук. - Особенно при теперешнем моемположении. Мне надо быть с гороховый стручок ростом, чтобы не так заметнобыло. Они проговорили до серой зорьки. А через день Бунчук, переодетый иподкрашенный до неузнаваемости, с документами на имя солдата 441-гоОршанского полка Николая Ухватова, получившего чистую отставку по случаюранения в грудь, вышел из местечка, направляясь на станцию.

III

На Владимиро-Волынском и Ковельском направлениях, в районе действийОсобой армии (армия была по счету тринадцатой, но так как 13 - цифранесчастливая, а суеверием страдали и большие генералы, то армиюнаименовали "Особой"), в последних числах сентября началась подготовка кнаступлению. Неподалеку от деревни Свинюхи командованием был избранплацдарм, удобный для развертывания наступления, и артиллерийскаяподготовка началась. Небывалое количество артиллерии было стянуто к указанному месту. Сотнитысяч разнокалиберных снарядов в течение девяти дней месили пространство,занятое двумя линиями немецких окопов. В первый же день, как тольконачался интенсивный обстрел, немцы покинули первую линию окопов, оставиводних наблюдателей. Через несколько дней они бросили и вторую линию,перейдя на третью. На десятый день части Туркестанского корпуса, стрелки, пошли внаступление. Наступали французским способом - волнами. Шестнадцать волнвыплеснули русские окопы. Колыхаясь, редея, закипая у безобразных комьевсмявшейся колючей проволоки, накатывались серые волны людского прибоя. А снемецкой стороны, оттуда, из-за обугленных пней сизого ольшаника, из-запесчаных сгорбленных увалов, рвало, трясло, взметывало и полыхало густымбеспрерывным гулом, трескучим пожаром выстрелов: Гууууу... Гуууу... Гук! Гак! Бууууу-м! Изредка прорывался залп отдельной батареи и снова полз, подступал,полонил многоверстную округу: Гууууу... Гууууу... Гууууу... Трррррааа-рррааа-та-та-та-та! - безумно спешили немецкие пулеметы. На пространстве с версту в поперечнике на супесной изуродованной землевихрем рвались черные столбы разрывов, и волны наступающих дробились,вскипали, брызгами рассыпались от воронок и все ползли, ползли... Все чаще месили землю черные вспышки разрывов, гуще поливал наступающихкосой, резучий визг шрапнели, жестче хлестал приникающий к землепулеметный огонь. Били, не подпуская к проволочным заграждениям. И неподпустили. Из шестнадцати волн докатились три последних, а отизуродованных проволочных заграждений, поднявших к небу опаленные укрепына скрученной проволоке, словно разбившись о них, стекали обратноручейками, каплями... Девять с лишним тысяч жизней выплеснули в тот день на супеснуюневеселую землю неподалеку от деревни Свинюхи. Через два часа наступление возобновилось сызнова. Пошли части 2-й и 3-йдивизий Туркестанского стрелкового корпуса. Левее по щелям стягивались кпервой линии окопов части 53-й пехотной дивизии и 307-я Сибирскаястрелковая бригада, на правом фланге туркестанцев шли батальоны 3-йгренадерской дивизии. Командир 30-го армейского корпуса Особой армии, генерал-лейтенантГаврилов получил из штабарма приказ перебросить в район Свинюхи дведивизии. Ночью были сняты с позиций 320-й Чембарский, 319-й Бугульминскийи 318-й Черноярский полки 80-й дивизии. Их заменили латышскими стрелками итолько что прибывшими ополченцами. Полки сняли ночью, но, несмотря на это,один из полков был еще с вечера демонстративно двинут в противоположнуюсторону и, только сделав переход в двенадцать верст по линии фронта,получил приказ повернуть в обратную сторону. Полки шли в одномнаправлении, но разными дорогами. Левее маршрута 80-й дивизиипередвигались 283-й Павлоградский и 284-й Венгровский полки 71-й дивизии.По пятам за ними шел полк уральских казаков и 44-й пластунский. 318-й Черноярский полк до переброски стоял у реки Стоход, в районеместечка Сокаль, неподалеку от фольварка Рудка-Меринское. Наутро, послепервого же перехода, полк разместили в лесу, в брошенных землянках, ичетыре дня обучали французскому способу наступления; вместо батальонов вцепи шли полуроты, бомбометчики учились с наивозможнейшей быстротой резатьпроволочные заграждения, вновь проходили курс метания ручных гранат. Потомопять тронули полк. В течение трех дней шли по лесам, по прогалинам, поодичалым проселкам, исполосованным следами орудийных колес. Хлопчатыйредкий туман, движимый ветром, плыл, цепляясь за верхушки сосен, тек надпрогалинами и, как коршун над падалью, кружился меж ольхами над сизойпрозеленью парных болот. С неба сочилась дождевая мгла. Люди шлипромокшие, озлобленные. Через три дня остановились неподалеку от районанаступления - в деревнях Большие и Малые Порек. Отдыхали, готовясь ксмертной дороге, сутки. В это время вместе со штабом 80-й дивизии передвигалась к месту близкихбоев и особая казачья сотня. В сотню влили казаков-третьеочередников схутора Татарского. Второй взвод сплошь состоял из хуторцев: два братабезрукого Алексея Шамиля - Мартин и Прохор, бывший машинист моховскойпаровой мельницы Иван Алексеевич, щербатый Афонька Озеров, бывшийхуторской атаман Маныцков, колченогий чубатый сосед Шамилей - ЕвлантийКалинин, нескладно длинный казачина Борщев, короткошеий и медвежковатыйЗахар Королев, веселая сердцевина всей сотни Гаврила Лиховидов - казак наредкость зверского вида, известный тем, что постоянно и безропотно сносилпобои семидесятилетней старухи матери и жены - бабы неказистой, новольного нрава; и многие другие были во втором взводе и остальных взводахсотни. Часть казаков была ординарцами при штабе дивизии, но 2 октября ихсменили уланы, и сотня, по распоряжению начдива генерала Китченко, былапослана на позиции. Ранним утром 3 октября сотня вошла в деревню Малые Порек. Оттуда в этотмомент выступал первый батальон 318-го Черноярского полка. Солдаты,выбегая из покинутых, полуразрушенных халуп, строились тут же на улице.Около головного возвода топтался смуглый молоденький прапорщик. Онразвертывал, вынимая из планшетки, шоколад (мокрые ярко-розовые губы егопо краям были измазаны шоколадом), ходил вдоль колонны, и захлюстаннаядлинная шинель с присохшей к подолу грязью болталась меж ног, как овечийкурдюк. Казаки шли левой стороной улицы. В одном из рядов второго взвода,крайним справа, шагал машинист Иван Алексеевич. Он тщательно смотрел подноги, норовя переступать колдобины лужиц. Его окрикнули со стороны солдат,и он повернул голову, заскользил глазами по пехотным рядам. - Иван Алексеевич! Друг милый!.. Оторвавшись от взвода, к нему утиной рысью бежал маленький солдатишка.На бегу он откидывал назад винтовку, но ремень сползал, и приклад глуховызванивал по манерке. - Не угадаешь? Забыл? В подбежавшем солдатишке, заросшем до скул ежистой дымчато-серойщетиной, Иван Алексеевич с трудом опознал Валета: - Откуда ты, шкалик?.. - А вот... Служу. - Да ты в каком полку? - В Триста восемнадцатом Черноярском. Не чаял... не чаял, что со своимивстречусь. Иван Алексеевич, не выпуская из жесткой ладони маленькой грязной рукиВалета, радостно и взволнованно улыбался. Валет, поспешая за его крупнымшагом, перебивал на рысь, снизу вверх засматривал Ивану Алексеевичу вглаза, и взгляд его узко посаженных злых глазок был небывало мягок,влажен: - В наступление идем... Видишь... - Мы сами туда. - Ну, как ты, Иван Алексеевич? - Эх, об чем речь-то! - Вот и я так. С четырнадцатого не вылазию из окопов. Ни угла, ни семьине было, а вот за кого-то пришлось натдуваться... Кобыла - за делом, ажеребенок - так. - Штокмана-то помнишь? Ягодка - наш Осип Давыдович! Он бы теперь намвсе разложил. Человек-то... а? Каков был... а? - Он бы расшифровал! - в восторге закричал Валет, потрясая кулачком иморща в улыбке крохотную ежиную мордочку. - Помню об нем! Я об нем болееотца понимаю. Отец-то мне дешево стоил... И не слыхать об нем? Нету слуха? - В Сибири он, - вздохнул Алексеевич. - Отсиживает. - Как? - переспросил Валет, синичкой подпрыгивая рядом с большим своимспутником, наставляя острый хрящ уха. - Сидит в тюрьме. А может, и помер теперь. Валет некоторое время шел молча, поглядывая то назад, где строиласьрота, то на крутой подбородок Ивана Алексеевича, на глубокую круглую ямку,приходившуюся как раз под срединой нижней губы. - Прощай! - сказал он, высвобождая руку из холодных ладоней ИванаАлексеевича. - Должно, не свидимся. Тот снял левой рукой фуражку и нагнулся, обнимая сухонькие плечиВалета. Поцеловались крепко, прощаясь словно навсегда, и Валет отстал. Онвдруг суетливо втянул голову в плечи, так что над серым воротникомсолдатской шинели торчали лишь смугло-розовые острые хрящи ушей, пошел,горбатясь и спотыкаясь на ровном. Иван Алексеевич выступил из рядов, окликнул с дрожью в голосе: - Эй, браток, кровинушка родимая! Ты ить злой был... помнишь? Крепкийбыл... а? Валет повернул постаревшее от слез лицо, крикнул и застучал кулаком посмуглой реброватой груди, видневшейся из-под распахнутой шинели иразорванного ворота рубахи: - Был! Был твердым, а теперь помяли!.. Укатали сивку!.. Он еще что-то кричал, но сотня свернула на следующую улицу, и ИванАлексеевич потерял его из виду. - Ить это Валет? - спросил его шагавший позади Прохор Шамиль. - Человек это, - глухо ответил Иван Алексеевич, дрожа губами, пестая наплече женушку-винтовку. На выходе из деревни стали попадаться раненые, вначале единицами, потомгруппами в несколько человек, а дальше - густыми толпами. Несколькоповозок, до отказа набитых тяжелоранеными, еле передвигались. Клячи,тащившие их, были худы до ужаса. Острые хребтины их были освежеваныбеспрестанными ударами кнутов, обнажали розовые в красных крапинках костис прилипшими кое-где волосками шерсти. Лошади тащили четырехколки, хрипя иналегая так, что запененные морды едва не касались грязи. Иногдакакая-нибудь кобылка останавливалась, немощно раздувая ввалившиесяостроребрые бока, понуря большую от худобы голову. Удар кнута силкомтолкал ее с места, и она, качнувшись сначала в одну сторону, потом вдругую, срывалась и шла. Цепляясь со всех сторон за грядушки повозок,тянулись около раненые. - Какой части? - спросил сотенный командир, выбрав лицо подобродушней. - Туркестанского корпуса, Третьей дивизии. - Сегодня ранен? Солдат отвернулся, не отвечая. Сотня, свернув с дороги, шла к лесу,видневшемуся в полуверсте. Позади тяжким пехотным шагом чавкаливыбравшиеся из деревни роты 318-го Черноярского. Вдали, на вылинявшем отдождей хмарном небе, желто-серым недвижным пятном висел немецкий привязнойаэростат. - Гляньте, станишники, какая чуда висит! - Колбасятина. - Он оттель зирит, проклятущий, как войска передвигаются. - А ты думал - зря выперся на такую вышину? - Ох, далеко он! - Да то близко? Снарядом - и то небось не докинешь. В лесу казаков нагнала первая рота черноярцев. До вечера жались подмокрыми соснами, за воротники текло, по спинам гуляла дрожь: огоньзапретили разводить, да и трудно было развести его на дожде. Уже передсумерками ввели в щель. Неглубокий, чуть выше человеческого роста, ров былзалит на полчетверти водой. Пахло илом, прелой хвоей и преснымбархатисто-мягким запахом дождя. Казаки, подобрав полы шинелей, сидели накорточках, курили, расплетали серую рвущуюся нить разговоров. Второйвзвод, разделив выданный перед уходом паек махорки, жался на повороте,окружив взводного урядника. Тот сидел на брошенной кем-то катушкепроволоки, рассказывал об убитом в прошлый понедельник генералеКопыловском, в бригаде которого служил еще в мирное время. Он не докончилрассказа, так как взводный офицер крикнул: "В ружье!" - и казакиповскакали; обжигая пальцы, жадно докуривали цигарки. Из щелей сотня вновьвылезла в сосновый темнеющий лес. Шли, подбадривая друг друга шутками.Кто-то насвистывал. На небольшой прогалине наткнулись на длинную стежку трупов. Они лежаливнакат, плечом к плечу, в различных позах, зачастую непристойных истрашных. Тут же похаживал солдат с винтовкой и противогазовой маской,привешенной сбоку у пояса. Около трупов была густо взмешена влажная земля,виднелись следы многих ног, глубокие шрамы на траве, оставленные колесамиповозки. Сотня шла в нескольких шагах от трупов. От них уже тек тяжкий,сладковатый запах мертвечины. Командир сотни остановил казаков и совзводными офицерами подошел к солдату. Они о чем-то говорили. В это времяказаки, изломав ряды, надвинулись ближе к трупам, снимая фуражки,рассматривая убитых с тем чувством скрытого трепетного страха и звериноголюбопытства, которое испытывает всякий живой к тайне мертвого. Все убитыебыли офицеры. Казаки насчитали их сорок семь человек. Большинство из нихбыли молодые, судя по виду - в возрасте от 20 до 25 лет, лишь крайнийсправа, с погонами штабс-капитана, был пожилой. Над его широко раскрытымртом, таившим немые отзвуки последнего крика, понуро висели густые черныеусы, на выбеленном смертью лице хмурились в смелом размете широкие брови.Некоторые из убитых были в изватланных грязью кожаных тужурках, остальные- в шинелях. На двух или трех не было фуражек. Казаки особенно долгосмотрели на красивую и после смерти фигуру одного поручика. Он лежал наспине, левая рука его была плотно прижата к груди, в правой, кинутой всторону, навсегда застыла рукоять нагана. Наган, видимо, пытались вынуть,- желтая широкая кисть руки белела царапинами, но, знать, плотно вкипеласталь, - не расстаться. Белокурая курчавая голова, со сбитой фуражкой,словно ласкаясь, никла щекой к земле, а оранжевые, тронутые синевой губыскорбно. недоуменно кривились. Сосед его справа лежал вниз лицом, на спинегорбом бугрилась шинель с оторванным хлястиком, обнажая сильныенапружиненные мускулами ноги в брюках цвета хаки и коротких хромовыхсапогах, с покривленными на сторону каблуками. На нем не было фуражки, небыло верхушки черепа, чисто срезанной осколком снаряда; в порожнейчерепной коробке, обрамленной мокрыми сосульками волос, светлая розоваявода - дождь налил. За ним в распахнутой тужурке и изорванной гимнастеркележал плотный, невысокий, без лица; на обнаженной груди косо лежала нижняячелюсть, а ниже волос белела узкая полоска лба с опаленной, скатавшейся втрубочку кожей, в середине между челюстью и верхушкой лба - обрывкикостей, черно-красная жидкая кашица. Дальше - небрежно собранные в кучукуски конечностей, шмотья шинели, истрощенная мятая нога на месте головы;а еще дальше - совсем мальчишка, с пухлыми губами и отроческим оваломлица; по груди резанула пулеметная струя, в четырех местах продырявленашинель, из отверстий торчат опаленные хлопья. - Этот... этот в смертный час кого кликал? Матерю? - заикаясь, клацаязубами, спросил Иван Алексеевич и, круто повернувшись, пошел как слепой. Казаки отходили поспешно, крестясь и не оглядываясь. И после долгоберегли молчание, пробираясь по узким прогалинам, спеша уйти отвоспоминаний виденного. Возле густой цепи пустых, покинутых кем-тоземлянок сотню остановили. Офицеры вместе с ординарцем, прискакавшим изштаба Черноярского полка, вошли в одну из землянок; тут только щербатыйАфонька Озеров, лапая руку Ивана Алексеевича, шепотом сказал: - Этот, парнишка... последний, гляди, небось, за всю жисть бабу нецеловал... И зарезали, это как? - Это где же их так наворочали? - вмешался Захар Королев. - В наступление шли. Солдат, какой охранял мертвяков, гутарил, -помолчав, ответил Борщев. Казаки стояли "вольно". Над лесом замыкалась темь. Ветер торопил тучии, раздирая их, оголял лиловые угольки далеких звезд. В это время в землянке, где собрались офицеры сотни, командир, отпустивординарца, вскрыл пакет и при свете свечного огарка, ознакомившись ссодержанием, прочитал: "На рассвете 3 октября немцы, употребив удушливые газы, отравили трибатальона 256-го полка и заняли первую линию наших окопов. Приказываю вампродвинуться до второй линии окопов и, завязав связь с первым батальоном318-го Черноярского полка, занять участок второй линии, с тем чтобы этойже ночью выбить противника из первой линии. На правом фланге у вас будутдве роты второго батальона и батальон Фанагорийского полка 3-йгренадерской дивизии." Обсудив положение и выкурив по папиросе, офицеры вышли. Сотнятронулась. Пока казаки отдыхали возле землянок, первый батальон черноярцевопередил их и подошел к мосту через Стоход. Мост охранялся сильнойпулеметной заставой одного из гренадерских полков. Фельдфебель выяснилкомандиру батальона обстановку, и батальон, перейдя мост, разделился: двероты пошли вправо, одна - влево, последняя, с командиром батальона,осталась в резерве. Роты шли, рассыпавшись в цепь. Жидкий лес былизрытвлен. Солдаты шли, осторожно щупая почву ногами, иногда какой-нибудьпадал, вполголоса тихо матерился. В крайней с правого фланга роте шестымот конца шел Валет. После команды "изготовься!" он поставил спуск винтовкина боевой взвод, шел, вытягивая ее вперед, царапая жалом штыка кустарник истволы сосен. Мимо него вдоль цепи прошли двое офицеров; они, сдерживаяголоса, разговаривали. Сочный, спелый баритон командира роты жаловался: - У меня открылась давнишняя рана. Черт бы брал этот пенек! Понимаете,Иван Иванович, в этой темноте я набрел на пень и ударился ногой. Врезультате - рана открылась, и я не могу идти, придется вернуться. -Баритон ротного на минуту умолк и, отдаляясь, зазвучал еще тише: - Вывозьмите на себя командование первой полуротой. Богданов возьмет вторую, ая того... честное слово, не могу. Я вынужден вернуться. В ответ хрипло залаял тенорок прапорщика Беликова: - Удивительно! Как только в бой, так у вас открываются старые раны. - Я попрошу вас молчать, господин прапорщик! - повысил голос ротный. - Оставьте, пожалуйста! Можете возвращаться! Прислушиваясь к своим и чужим шагам, Валет услышал позади торопливыйтреск, понял: ротный уходит назад. А через минуту Беликов, переходя сфельдфебелем на левое крыло роты, бормотал: - ...Прохвосты, чуют! Как только серьезное дело, они заболевают или уних открываются старые раны. А ты, новоиспеченный, изволь вестиполуроту... Мерзавцы! Я бы таких... солдаты... Голоса внезапно смолкли, и Валет слышал лишь влажный хлюп собственныхшагов да трельчатый звон в ушах. - Эй, землячок! - Кто-то слева засипел шепотом. - Ну? - Идешь? - И-иду, - ответил Валет, падая и задом сползая в налитую водойворонку. - Темно-то... - слышалось слева. Минуту шли, невидимые друг другу, и неожиданно у самого уха Валета тотже сипящий голос проговорил: - Пойдем рядом! Не так страшно... Опять молчали, переставляя по влажной земле набухшие сапоги.Ущербленный пятнистый месяц вдруг выплеснулся из-за гребня тучи, несколькосекунд, блестя желтой чешуей, нырял, как карась, в текучих тучевых волнахи, выбравшись на чистое, полил вниз сумеречный свет; фосфорически блеснулимокрые иглы сосен - казалось, сильнее при свете запахла хвоя, жестчедохнула холодом мокрая земля. Валет глянул на соседа. Тот внезапноостановился, мотнул головой, как от удара, разжал губы. - Гляди! - выдохнул он. В трех шагах от них у сосны, широко расставив ноги, стоял человек. - Че-ло-век, - сказал или только подумал сказать Валет. - Кто таков? - вдруг вскидывая к плечу винтовку, крикнул шедший рядом сВалетом солдат. - Ктой-та? Стреляю!.. Стоявший под сосной молчал. Голова его, как шляпка подсолнуха, висела,склонившись набок. - Он спит! - заскрипел смехом Валет и, сотрясаясь, бодря себянасильственным смехом, шагнул вперед. Они подошли к стоявшему. Валет, вытянув шею, глядел. Товарищ его тронулприкладом недвижимую серую фигуру. - Эй, ты, пензинска-а-ай! Спишь? Земляк!.. - насмешливо говорил он. -Чудила-а-а, ты что же?.. - Голос осекся. - Мертвец! - крикнул он,отступая. Валет, клацнув зубами, отпрыгнул, и на то место, где секунду назадстояли его ноги, спиленным деревом упал стоявший под сосной человек. Ониперевернули его лицом вверх и тут только догадались, что под сосной нашелсебе последний приют этот отравленный газами, бежавший от смерти, которуюнес в своих легких, солдат одного из трех батальонов 256-го пехотногополка. Рослый, широкоплечий парень, он лежал, вольно откинув голову, слицом, измазанным при падении клейкой грязью, с изъеденными газом,разжиженными глазами; из стиснутых зубов его черным глянцевитым брускомторчал пухлый, мясистый язык. - Пойдем. Пойдем, ради бога! Пусть себе лежит, - шептал товарищ, дергаяВалета за руку. Они пошли и сейчас же наткнулись на второй труп. Мертвые сталипопадаться чаще. В нескольких местах отравленные лежали копешками, иныезастыли, сидя на, корточках, некоторые стояли на четвереньках - будтопаслись, а один, у самого хода сообщения, ведущего во вторую линию окопов,лежал, скрючившись калачиком, засунув в рот искусанную от муки руку. Валет и солдат, приставший к нему, бегом догнали ушедшую вперед цепь;опередив ее, шли рядом. Они вместе спрыгнули в темную щель окопов,зигзагами уходившую в темноту, разошлись в разные стороны. - Надо пошарить по землянкам. Жратва, может, осталась, - нерешительнопредложил Валету его товарищ. - Пойдем. - Ты - вправо, я - влево. Пока наши подойдут, мы проверим. Валет чиркнул спичкой, шагнул в раскрытую дверь первой землянки,вылетел оттуда, будто кинутый пружиной: в землянке крест-накрест лежалидва трупа. Он в безрезультатных поисках пролез три землянки, пинкомрастворил дверь четвертой и едва не упал от чужого металлического оклика: - Wer ist das? [Кто это? (нем.)] Осыпанный огненным жаром. Валет молча отскочил назад. - Das bist du Otto? Weshalb bist du so spat gekommen? [Это ты, Отто?Отчего ты так поздно? (нем.)] - спросил немец, шагнув из землянки иленивым движением плеча поправляя накинутую внапашку шинель. - Руки! Руки подыми! Сдавайся! - хрипло крикнул Валет и присел, как покоманде "к бою!". Изумленный до немоты, немец медленно вытягивал руки, поворачивалсябоком, завороженными глазами глядя на остро сверкающее жало направленногона него штыка. Шинель упала у него с плеч, под мышками морщился рябьюоднобортный серо-зеленый мундир, поднятые большие рабочие руки тряслись, ипальцы шевелились, словно перебирая невидимые клавиши. Валет стоял, неменяя положения, оглядывая высокую, плотную фигуру немца, металлическиепуговицы мундира, короткие сшивные по бокам сапоги, бескозырку, надетуючуть набок. Потом он как-то сразу изменил положение, качнулся, каквытряхиваемый из своей нескладной шинели; издал странный горловой звук -не то кашель, не то всхлип; шагнул к немцу. - Беги! - сказал он пустым ломким голосом. - Беги, немец! У меня к тебезлобы нет. Стрелять не буду. Он прислонил к стене окопа винтовку, потянулся, приподнимаясь нацыпочки, достал правую руку немца. Уверенные движения его покорялипленного; тот опустил руку, чутко вслушиваясь в диковинные интонациичужого голоса. Валет, не колеблясь, сунул ему свою черствую, изрубцованнуюдвадцатилетним трудом руку, пожал холодные, безвольные пальцы немца иподнял ладонь; на нее, маленькую и желтую, испятненную коричневымибугорками давнишних мозолей, упали сиреневые лепестки ущербленного месяца. - Я - рабочий, - говорил Валет, дрожа как от озноба. - За что я тебябуду убивать? Беги! - И он легонько толкал немца правой рукой в плечо,указывая на черную вязь леса. - Беги, дурной, а то наши скоро... Немец все смотрел на откинутую руку Валета, смотрел, остро напрягаясь,чуть наклонившись вперед, разгадывая за непонятными словами их затаенныйсмысл. Так длилось секунду-другую; глаза его встретились с глазами Валета,и взгляд немца вдруг дрогнул радостной улыбкой. Отступив шаг назад, немецшироким жестом выбросил вперед руки, крепко стиснул руки Валета, затрясих, сверкая взволнованной улыбкой, нагибаясь и засматривая Валету в глаза: - Du entlasst mich?.. О, jetzt hab ich verstanden! Du bis-t einrussischer Arbeiter? Soziel-Demokrat, wie ich? So? О! O! Das ist wie imTraum... Mein Bruder, wie kann ich vergessen? Ich finde keine Worte. Nurdu bist ein wunderbarer wagender Junge... Ich... [Ты меня отпускаешь? О,теперь я понял! Ты - русский рабочий? Социал-демократ, как и я? Да? О! О!Это - как во сне... Мой брат, как я могу забыть... Я не нахожу слов... Ноты чудесный, храбрый парень... Я... (нем.)] Во вскипающем потоке чуждых по языку слов Валет уловил одно знакомое,вопрошающее - "социал-демократ?". - Ну да, я - социал-демократ. А ты беги... Прощай, браток. Лапу-то дай! Чутьем понявшие друг друга, они смотрели друг другу в глаза, - высокийстатный баварец и маленький русский солдат. Баварец шепнул: - In den zukunftigen Klassenkampfen werden wir in denselbcnSchutzengraben sein, nicht wahr, Genosse? [В будущих классовых битвах мыбудем в одних окопах. Не правда ли, товарищ? (нем.)] - и большим серымзверем вспрыгнул на бруствер. По лесу зачмокали шаги подходившей цепи. Впереди двигалась командачешских разведчиков со своим офицером. Они чуть не застрелили вылезавшегоиз землянки солдата, который шарил там в поисках съестного. - Свой! Не видишь... в рот те, в душу!.. - испуганно вскрикнул тот,увидя направленный на него черный глазок винтовочного дула. - Свои тута, - повторил он, прижимая к груди, как ребенка, чернуюбуханку хлеба. Унтер, опознав Валета, перепрыгнул через окоп, с усердием толкнулВалета в спину прикладом: - Изуродую! Кровь из носу! Ты где был? Валет шел, размякший, обессилевший, даже удар не произвел на негодолжного воздействия. Качнувшись, он поразил унтера несвойственным емудобродушным ответом: - Вперед шел. А ты не дерись. - А ты не болтайся собачьим хвостом! То он отстанет, то вперед уходит.Службу не знаешь? Первый год, что ли? - Помолчав, спросил: - Табачок есть? - Помятый только. - Тряхни. Унтер закурил, отошел к концу взвода. Уже перед рассветом чехи-разведчики в упор напоролись на немецкийнаблюдательный пост. Немцы раскололи тишину залпом. С ровными промежуткамидали еще два залпа. Над окопами взвилась красная ракета, зазвучали голоса,не успели затухнуть в воздухе багряные искры ракеты, как со стороны немцевначался артиллерийский обстрел. - Бум! бум! - и, догоняя первые гулкие удары, еще два: бум! бум! Кле-кле-кле-кле-вззи-и-и! - заквохтали с нарастающей силой снаряды, какбуравом выстреливая воздух, со скрежетом проносясь над головами солдатпервой полуроты; мгновение тишины - и далеко, возле переправы черезСтоход, облегчающий гул разрывов: бах!.. бах!.. Цепь, шедшая в сорока саженях позади чехов-разведчиков, после первогоже залпа залегла. Ракета вскинула алое зарево; при свете его Валет видел,как солдаты муравьями ползали меж кустов и деревьев, уже не брезгаягрязной землей, а прижимаясь к ней, ища защиты. Люди копошились у каждойрытвинки, никли за каждой крохотной складкой земли, совали головы в каждуюямку. И все же, когда майским ливнем буйно брызнул и затопотал по лесустрекочущий пулеметный огонь, - не выдержали: ползли назад, до пределавтягивая головы в плечи, гусеницами влипали в землю, передвигались, несгибая ни рук, ни ног, ползли по-змеиному, влача за собою по грязи след...Некоторые вскакивали и бежали. По лесу, осекая хвою, щепя сосны, сгадючьим шипом зарываясь в землю, скакали и, чмокая, рвались разрывныепули. Семнадцати человек недосчитались в первой полуроте, когда вернулись ковторой линии окопов. Неподалеку перестраивались казаки особой сотни. Онишли правее первой полуроты, шли осторожно и, возможно, застали бы немцевврасплох, предварительно сняв часовых, но, когда по чехам-разведчикам дализалп, немцы встревожились на всем участке. Бесцельно стреляя, убили двухказаков, одного ранили. Казаки принесли с собой раненого и убитых -выстраиваясь, переговаривались: - Похоронить надо своих. - Без нас похоронят. - Тут об живых надо думать, а мертвякам мало надо. Из штаба полка через полчаса был получен приказ: "После артиллерийскойподготовки приказываю батальону, совместно с особой казачьей сотней,атаковать противника и выбить его из первой линии окопов". Жиденькая подготовка длилась до двенадцати дня. Казаки и солдаты,выставив посты, отдыхали в землянках. В полдень пошли в атаку. Левее, наглавном участке, громыхала канонада - там наступали вновь. На самом конце правого фланга были забайкальские казаки, левее -Черноярский полк с особой казачьей сотней, за ними - Фанагорийскийгренадерский полк, дальше - Чембарский, Бугульминский, 208-й пехотный,211-й пехотный, Павлоградский, Венгровский; полки 53-й дивизии развивалинаступление в центре; весь левый фланг охватывала 2-я Туркестанскаястрелковая дивизия. Гремело на всем участке - русские наступали повсюду. Сотня шла негустой цепью. Левое крыло ее смыкалось с правым черноярцев.Едва показался хребет бруствера, немцы открыли ураганный огонь. Сотняперебегала без крика; залегали, опорожняли магазинные коробки винтовок ивновь бежали. Окончательно легли в пятидесяти шагах от окопов. Стреляли,не подымая голов. Немцы выбросили по всей линии окопов рогатки с сетчатойпроволокой. Две гранаты, кинутые Афонькой Озеровым, разорвались, отскочивот сетки. Он чуть приподнялся, хотел метнуть третью, но пуля вошла емуниже левого плеча, вышла у крестца. Иван Алексеевич, лежавший неподалеку,видел, как Афонька мелко засучил ногами и затих. Убили Прохора Шамиля -брата безрукого Алешки; третьим лег бывший атаман Маныцков, и сейчас жеподцепила пуля колченогого чубатого соседа Шамилей - Евлантия Калинина. Из второго взвода за полчаса выбыло восемь человек. Убили есаула -командира сотни, двух взводных офицеров, и сотня без команды отползланазад. Очутившись вне действия огня, казаки стеклись кучкой, недосчиталисьполовины людей. Отошли и черноярцы. В первом батальоне урон был ещезначительней, но, не глядя на это, из штаба полка - приказ: "Атакунемедленно возобновить, во что бы то ни стало выбить противника из первойлинии окопов. От успехов восстановления исходного положения зависитконечный успех операции по всей линии". Сотня рассыпалась реденькой цепью. Пошли опять. Под сокрушительнымогнем немцев залегли в ста шагах от окопов. Опять стали таять части, иобезумевшие люди врастали в землю, лежали, не поднимая головы, недвигаясь, опоенные ужасом смерти. Перед вечером вторая полурота черноярцев дрогнула и побежала. Крик"обошли!" донесло до казаков. Поднялись, катились назад, ломая кустарник,падая, теряя оружие. Выбежав на безопасное место, Иван Алексеевич упал подсломленной снарядом сосной, отдышался и тут увидел подходившего к немуГаврилу Лиховидова. Шел тот, пьяно кидая ногами, уронив глаза, что-тохватал в воздухе рукой, другой словно смахивал с лица невидимую паутину.При нем не было ни винтовки, ни шашки, над глазами низко свисали прямые,мокрые от пота темно-русые волосы. Околесив прогалину, он подошел к ИвануАлексеевичу. Стал, вонзив косой, неуловимо плывущий взгляд в землю. Ногиего в коленях мелко дрожали, подгибались, и Ивану Алексеевичу казалось,что Лиховидов приседает будто для того, чтобы взлететь. - Вот... видишь как... - начал Иван Алексеевич, пытаясь что-то сказать,но лицо Лиховидова пронизала судорога. - Стой! - вскричал тот и присел на корточки, топыря пальцы, испуганнооглядываясь. - Слухай! Я зараз песню заиграю. Прилетела господня пташка ксове, гутарит: Скажи, моя совушка, Скажи, Купреяновна, Кто ж тебя больше, Кто ж тебя старше? Вот орел - государь. Вот и коршун - майор, Вот и лунь - есаул, И витютени - удальцы, А голуби - атаманцы, Клиндухи - линейцы, Скворцы - калмыки, Галки - цыганки, Сороки - дворянки, Сера уточка - пехота, А казарки - молдаванки... - Погоди! - Иван Алексеевич побледнел. - Лиховидов, да чтой-то ты?.. Тызахворал? А? - Не мешай! - Он побагровел и, вновь вытягивая голубые губы вбессмысленную улыбку, тем же жутким речитативом продолжал: А казарки - молдаванки, Дудаки - дураки, Кваки - забияки, Вот грачи - антилерия, Вороны - волохи, Рыбники - скрыпники... Иван Алексеевич вскочил: - Пойдем, пойдем к своим, а то немцы заберут нас! Слышишь? Вырывая руку, торопясь, роняя с губ теплую слюну, Лиховидов продолжалвыкрикивать: Соловушки - музыканты, Касатушки - великанты, Чернопуз - голопуз, Синичка - сборщик, Воробей - десятник... И, неожиданно оборвав голос, запел тягуче-хрипло. Не песня, а волчийнарастающий вой рвался из его оскаленного рта. На острых клыковатых зубахпереливалась перламутром слюна. Иван Алексеевич с ужасом смотрел вбезумно-раскосые глаза недавнего товарища, на голову его с плотноприлегшими волосами и восковым слепком ушей. Уже с каким-то ожесточениемЛиховидов выл: Вот гремит слава трубой. Мы за Дунаем-рекой Турк-салтана победили, Християн освободили. Мы по горочкам летали Наподобье саранчи. Из берданочков стреляли Все донские казачки. Как курей, ваших индюшек, Перведем всех до пера. А детей ваших, марушек Заберем всех во плена. - Мартин! Мартин, поди ко мне! - закричал Иван Алексеевич, увидяковылявшего по прогалине Мартина Шамиля. Тот, опираясь на винтовку, подошел. - Помоги мне его отвесть. Видишь? - Иван Алексеевич указал глазами насумасшедшего. - Дошел до краю. Кровь в голову кинулась. Шамиль перевязал раненую ногу рукавом, оторванным от исподней рубахи;не глядя на Лиховидова, взял его под руку с одной стороны, Иван Алексеевич- с другой, пошли: Мы по горочкам летали Наподобье саранчи... - уже тише вскрикивал Лиховидов. Шамиль, болезненно морщась, упрашивалего: - Брось ты шуметь! Брось, ради Христа. Ты теперь отлетался вовзят.Брось! Как курей, ваших индюшек, Перведем всех до пера... Сумасшедший вырывался из рук казаков, петь не переставал и лишь изредкастискивал ладонями виски, скрипел зубами и, дрожа отвисшей челюстью,кособочил голову, опаленную горячим дыханием безумия.

IV

Верст на сорок ниже по Стоходу шли бои. Две недели неумолчно стоналсплошной орудийный гул, по ночам далекое фиолетовое небо кромсали отсветыпрожекторных лучей, они сияли радужно-тусклыми зарницами, перемигивались,заражали необъяснимой тревогой тех, кто отсюда наблюдал за вспышками изаревами войны. На участке, болотистом и диком, разместился 12-й казачий полк. Днемизредка постреливали по перебегавшим в неглубоких окопах австрийцам,ночью, защищенные болотом, спали или играли в карты; одни часовыенаблюдали за оранжевыми жуткими всплесками света там, где шли бои. В одну из морозных ночей, когда далекие отсветы особенно ярко мережилинебо, Григорий Мелехов вышел из землянки, по ходу сообщения пробрался влес, торчавший позади окопов седой щетиной на черном черепе невысокогохолма, и прилег на просторной духовитой земле. В землянке было накурено,смрадно, бурый табачный дым бахромчатой скатертью висел над столиком, закоторым человек восемь казаков резались в карты, а в лесу, на вершинехолма, наплывает ветерок, тихий, как от крыльев пролетающей невидимойптицы; неизъяснимо грустный запах излучают умерщвленные заморозками травы.Над лесом, уродливо остриженным снарядами, копится темнота, дотлевает нанебе дымный костер Стожаров, Большая Медведица лежит сбоку от МлечногоПути, как опрокинутая повозка с косо вздыбленным дышлом, лишь на севереровным мерцающим светом истекает Полярная звезда. Григорий, щурясь, глядел на нее, и от ледяного света звезды, неяркого,но остро коловшего глаза, под ресницами выступали такие же холодные слезы. Лежа здесь, на холме, он почему-то вспомнил ту ночь, когда с хутораНижне-Яблоновского шел в Ягодное к Аксинье; с режущей болью вспомнил и ее.Память вылепила неясные, стертые временем бесконечно дорогие и чуждыелинии лица. С внезапно забившимся сердцем он попытался восстановить еготаким, каким видел в последний раз, искаженным от боли, с багровым следомкнута на щеке, но память упорно подсовывала другое лицо, чуть склоненноенабок, победно улыбающееся. Вот она поворачивает голову, озорно и любовно,из-под низу разит взглядом огнисто-черных глаз, что-тонесказанно-ласковое, горячее шепчут порочно-жадные красные губы, имедленно отводит взгляд, отворачивается, на смуглой шее два крупныхпушистых завитка... их так любил целовать он когда-то... Григорий вздрагивает. Ему кажется, что он на секунду ощутилдурнопьяный, тончайший аромат Аксиньиных волос; он, весь изогнувшись,раздувает ноздри, но... нет! это волнующий запах слежалой листвы. Меркнет,расплывается овал Аксиньиного лица. Григорий закрывает глаза, кладетладони на шероховатую землю и долго, не мигая, глядит, как за поломаннойсосной на окраине неба голубой нарядной бабочкой трепещет в недвижимомполете Полярная звезда. Отдельные куски несвязанных воспоминаний затемняли образ Аксиньи. Онвспомнил те недели, которые провел на хуторе Татарском, в семье, послеразрыва с Аксиньей; по ночам - жадные, опустошающие ласки Натальи, словностаравшейся вознаградить за свою прежнюю девическую холодность; днями -внимательное, почти заискивающее отношение семьи, почет, с каким встречалихуторные первого георгиевского кавалера. Григорий всюду, даже в семье,ловил боковые, изумленно-почтительные взгляды - его разглядывали так, какбудто не верили, что он - тот самый Григорий, некогда своевольный ивеселый парень. С ним, как с равным, беседовали на майдане старики, привстрече на его поклон снимали шапки, девки и бабы с нескрываемымвосхищением разглядывали бравую, чуть сутуловатую фигуру в шинели сприколотым на полосатой ленточке крестом. Он видел, что ПантелейПрокофьевич явно гордился им, шагая рядом в церковь или на плац. И весьэтот сложный тонкий яр лести, почтительности, восхищения постепенно губил,вытравляя из сознания семена той правды, которую посеял в нем Гаранжа.Пришел с фронта Григорий одним человеком, а ушел другим. Свое, казачье,всосанное с материнским молоком, кохаемое на протяжении всей жизни, взяловерх над большой человеческой правдой. - Я знал, Гришка, - подвыпив, на прощанье говорил Пантелей Прокофьевичи, волнуясь, гладил серебряные с чернью волосы, - знал давно, что из тебядобрый казак выйдет. Год от рождения тебе сравнялся, и по давнишнемуказачьему обычаю вынес я тебя на баз - помнишь, старуха? - и посадилверхом на коня. А ты, сукин сын, цап его за гриву ручонками!.. Тогда ишосмекнул я, что должон из тебя толк выйтить. И вышел. Добрым казаком ушел на фронт Григорий; не мирясь в душе с бессмыслицейвойны, он честно берег свою казачью славу... Тысяча девятьсот пятнадцатый год. Май. Под деревней Ольховчик поярко-зеленой ряднине луга наступает в пешем строю 13-й немецкий Железныйполк. Цикадами звенят пулеметы. Тяжеловесно стрекочет станковый пулеметзалегшей над речкой русской роты. 12-й казачий полк принимает бой.Григорий перебегает в цепи вместе с казаками своей сотни и, оглядываясь,видит расплавленный диск солнца на полуденном небе и другой такой же вречной заводи, опушенной желтобарашковой лозой. За речкой, за тополямискрываются коноводы, а впереди - немецкая цепь, желтый глянец медных орловна касках. Ветер шевелит сизый, полынный, дымок выстрелов. Григорий не спеша стреляет, целится тщательно и между двумя выстрелами,прислушиваясь к команде взводного, выкрикивающего прицел, успеваетосторожно ссадить выползшую на рукав его гимнастерки рябую божью коровку.Потом атака... Григорий окованным прикладом валит с ног высокого немецкоголейтенанта, берет в плен трех немецких солдат и, стреляя над их головамивверх, заставляет их рысью бежать к речке. Под Равой-Русской со взводом казаков в июле 1915 года отбивает казачьюбатарею, захваченную австрийцами. Там же во время боя заходит в тылпротивника, открывает огонь из ручного пулемета, обращая наступлениеавстрийцев в бегство. Пройдя Баянец, в стычке берет в плен толстого австрийского офицера. Какбарана, вскидывает его поперек седла, скачет, все время ощущая противныйзапах человеческого кала, исходивший от офицера, и дрожь полного, мокрогоот страха тела. И особенно выпукло вспомнил Григорий, лежа на черной плешине холма,случай, столкнувший его с лютым врагом - Степаном Астаховым. Это было,когда 12-й полк сняли с фронта и кинули в Восточную Пруссию. Казачьи коникопытили аккуратные немецкие поля, казаки жгли немецкие жилища. По пути,пройденному ими, стлался рудный дым и дотлевали обугленные развалины стени черепичные потрескавшиеся крыши. Под городом Столыпином полк шел внаступление вместе с 27-м Донским казачьим полком. Григорий мельком виделпохудевшего брата, чисто выбритого Степана и другихказаков-однохуторянцев. В бою полки понесли поражение. Немцы окружили их,и когда двенадцать сотен, одна за другой, устремились в атаку с цельюпрорвать сомкнувшееся вражеское кольцо, Григорий увидел, как Степанспрыгнул с убитого под ним вороного коня и закружился волчком. Григорий,обожженный внезапной и радостной решимостью, с трудом удержал коня и,когда последняя сотня, едва не растоптав Степана, промчалась мимо,подскакал к нему, крикнул: - Хватайся за стремя! Степан сжал ремень стремени в руке, с полверсты бежал рядом с конемГригория. - Не скачи шибко! Не скачи, ради Исуса Христа! - просил он, задыхаясь. Прорыв они миновали благополучно. До леса, где спешивались вырвавшиесясотни, оставалось не больше ста саженей, но тут пуля хлестнула Степана поноге, и он, оторвавшись от стремени, упал навзничь. Ветер сорвал сГригория фуражку, кинул на глаза чуб. Григорий отбросил волосы, оглянулся.Степан, хромая, подбежал к кусту, швырнул в него казачью фуражку, сел,торопливо стягивая алевшие лампасами шаровары. Из-под бугра перебегализвенья немецкой цепи, и Григорий понял: хочет Степан жить - для того рветс себя казачьи шаровары, чтобы сойти за солдата - казаков не брали тогданемцы в плен... Подчиняясь сердцу, Григорий крутнул коня и подскакал ккусту, на ходу спрыгнув: - Садись!.. Не забыть Григорию короткого взмаха Степановых глаз. Помог Степанусесть в седло, сам бежал, держась за стремя, рядом с облитым потом конем. Цьююууу... - цедила горячий свист пуля и, вылетая из слуха, рваласвист: юууть! Над головой Григория, над меловым лицом Степана, по бокам - этотнижущий, сверлящий высвист: цьююуууть, цьюуу-уть, а сзади - хлопкивыстрелов, как треск перезревших стручков акации: - Пук-пак! Пук-пак! Та-тах-ах-ах! В лесу Степан слез с седла, кривясь от боли, кинул поводья, захромал всторону. Через голенище левого сапога текла кровь, и при каждом шаге,когда наступал на раненую ногу, - из-под отставшей подошвы билавишнево-красная тонкая струя. Степан прислонился к стволу разлапистогодуба, поманил Григория пальцем. Тот подошел. - Полон сапог натекло крови, - сказал Степан. Григорий молчал, глядел в сторону. - Гришка... как шли мы нынче в наступление... Слышишь, Григорий? -заговорил Степан, ища ввалившимися глазами глаза Григория. - Как шли, ясзади до трех раз в тебя стрелял... Не привел бог убить. Они столкнулись глазами. Из запавших глазниц нестерпимо блестел остроотточенный взгляд Степана. Степан говорил, почти не разжимая стиснутыхзубов: - Ты меня от смерти отвел... Спасибо... А за Аксинью не могу простить.Душа не налегает... Ты меня не неволь, Григорий... - Я не неволю, - ответил тогда Григорий. Они разошлись по-прежнему непримиренные... И еще... В мае полк, вместе с остальными частями брусиловской армии,прорвал у Луцка фронт, каруселил в тылу, бил и сам принимал удары. ПодЛьвовом Григорий самовольно увлек сотню в атаку, отбил австрийскуюгаубичную батарею вместе с прислугой. Через месяц ночью как-то плыл черезБуг за "языком". Сбил с ног стоявшего на посту часового, и он, здоровый,коренастый немец, долго кружил повисшего на нем полуголого Григория,порывался кричать и никак не хотел, чтобы его связали. Улыбаясь, вспомнил Григорий этот случай. Мало ли таких дней рассорило время по полям недавних и давнишних боев?Крепко берег Григорий казачью честь, ловил случай выказать беззаветнуюхрабрость, рисковал, сумасбродничал, ходил переодетым в тыл к австрийцам,снимал без крови заставы, джигитовал казак и чувствовал, что ушлабезвозвратно та боль по человеку, которая давила его в первые дни войны.Огрубело сердце, зачерствело, будто солончак в засуху, и как солончак невпитывает воду, так и сердце Григория не впитывало жалости. С холоднымпрезрением играл он чужой и своей жизнью; оттого прослыл храбрым - четыреГеоргиевских креста и четыре медали выслужил. На редких парадах стоял уполкового знамени, овеянного пороховым дымом многих войн; но знал, чтобольше не засмеяться ему, как прежде; знал, что ввалились у него глаза иостро торчат скулы; знал, что трудно ему, целуя ребенка, открыто глянуть вясные глаза; знал Григорий, какой ценой заплатил за полный бант крестов ипроизводства. Он лежал на холме, подвернув под бок полу шинели, опираясь на локотьлевой руки. Память услужливо воскрешала пережитое, и в скупые отрывочныевоспоминания войны тонкой голубой прядью вплетался какой-нибудь далекийслучай из детства. На минуту Григории с любовью и грустью останавливал нанем мысленный взгляд, потом снова переходил к недавнему. В австрийскихокопах кто-то мастерски играл на мандолине. Тоненькие, колеблемые ветромзвуки спешили оттуда, перебираясь через Стоход, легко семенили над землей,многократно политой людской кровью. В зените пламенней горели звезды,плотнела темь, и уже горбатился над болотом полуночный туман. Григорийвыкурил две цигарки подряд, с грубоватой лаской погладил ремень винтовки,опираясь на пальцы левой руки, приподнялся с гостеприимной земли; побрел кокопам. В землянке все еще играли в карты. Григорий упал на нары, хотел ещеблуждать в воспоминаниях по исхоженным, заросшим давностью тропам, но сонопьянил его; он уснул в той неловкой позе, которую принял лежа, и во сневидел бескрайнюю выжженную суховеем степь, розовато-лиловые зарослибессмертника, меж чубатым сиреневым чабрецом следы некованых конскихкопыт... Степь была пустынна, ужасающе тиха. Он, Григорий, шел по твердойсупесной почве, но шагов своих не слышал, и от этого подступал страх...Проснувшись и приподняв голову, с косыми рубцами на щеках от неловкогосна, Григорий долго жевал губами, как лошадь, на минуту ощутившая иутратившая необыкновенный аромат какой-то травки. После спал непросыпно,без снов. На другой день Григорий встал с необъяснимой сосущей тоской. - Ты чего постный ныне? Станицу во сне видал? - спросил его Чубатый. - Угадал. Степь приснилась. Так замутило на душе... Дома побывал бы.Осточертела царева службица. Чубатый снисходительно посмеивался. Он жил все время в одной землянке сГригорием, относился к нему с тем уважением, какое сильный зверьиспытывает к столь же сильному; со времени первой ссоры, в 1914 году,между ними не было стычек, и влияние Чубатого явно сказывалось нахарактере и психике Григория. Мировоззрение Чубатого сильно изменилавойна. Он туго, но неуклонно катился к отрицанию войны, подолгу говорил обизменниках-генералах и германцах, засевших в царском дворце. Раз как-тообмолвился фразой: "Добра не жди, коль сама царица германских кровей. Вподходимый раз она нас за один чох могет продать..." Однажды Григорий высказал ему суть гаранжевского учения, но Чубатыйотнесся к этому неодобрительно: - Песня-то хорошая, да голос хриповат, - говорил он, насмешливоулыбаясь, шлепая себя по сизой лысине. - Об этом Мишка Кошевой, как кочетс плетня, трубит. Толку-то нету от этих революций, баловство одно. Тыпойми то, что нам, казакам, нужна своя власть, а не иная. Нам нужентвердый царь, наподобие Миколая Миколаича [Николай Николаевич (1856-1929)- великий князь, верховный главнокомандующий русской армии с началамировой войны; во время гражданской войны бежал за границу, где,поддерживаемый Врангелем и большей частью монархистов, был одним изпретендентов на русский престол], а с мужиками нам не по дороге - гусьсвинье не товарищ. Мужики землю норовят оттягать, рабочий жалованье себежелает прибавить - а нам чего дадут! Земли у нас - ого! А окромя чегонадо? То-то и ба, что пустая торба. Царек-то у нас хреновый - нечего грехатаить. Папаша ихний был потверже, а этот достукается, что взыграет, как впятом годе, революция, и к едрене-Матрене пойдет все колесом с горы. Намэто не на руку. Коль, не дай бог, прогонят царя, то и до нас доберутся.Тут старую злобу прикинут, а тут земли наши зачнут мужикам нарезать. Ухинадо востро держать... - Ты всегда одним боком думаешь, - хмурился Григорий. - Пустое гутаришь. Ты молодой ишо, необъезженный. А вот погоди, умыляттебя дюжей, тогда узнаешь, на чьей делянке правда. На этом обычно разговоры кончались. Григорий умолкал, а Чубатыйстарался заговорить о чем-либо постороннем. В тот день случай втянул Григория в неприятную историю. В полдень, каквсегда, с той стороны холма остановилась подъехавшая полевая кухня. К нейпо ходам сообщения, обгоняя друг друга, заторопились казаки. Для третьеговзвода за пищей ходил Мишка Кошевой. На длинной палке он принес снизкудымящихся котелков и, едва лишь вошел в землянку, крикнул: - Так нельзя, братушки! Что ж это, аль мы собаки? - Ты об чем? - спросил Чубатый. - Дохлиной нас кормят! - возмущенно крикнул Кошевой. Он кивком откинул назад золотистый чуб, похожий на заплетенную гроздьдикого хмеля, и, ставя на нары котелки, кося на Чубатого глазом,предложил: - Понюхай, чем щи воняют. Чубатый, нагнувшись над своим котелком, ворочал ноздрями, кривился, и,невольно подражая ему, так же двигал ноздрями, морщил тусклое лицоКошевой. - Вонючее мясо, - решил Чубатый. Он брезгливо отставил котелок, глянул на Григория. Тот рывком поднялся с нар, сгорбатил и без того вислый нос над щами,откинулся назад и ленивым движением ноги сбил передний котелок на землю. - На что так-то? - нерешительно проговорил Чубатый. - А ты не видишь - на что? Глянь. Аль ты подслепый? Это что? - указалГригорий на расползавшуюся под ногами мутную жижу. - О-о-о-о!.. Черви!.. Мама стара... А я не видал!.. Вот так обед. Этоне щи, а лапша... Замест потрохов - с червями. На полу, возле сукровично-красного куска мяса, в кружочках жировыхпятен, лежали, вяло распластавшись, выварившиеся, белые пухло-коленчатыечерви. - Один, другой, третий, четвертый... - почему-то шепотом считалКошевой. С минуту молчали. Григорий плевал сквозь зубы. Кошевой обнажил шашку,сказал: - Зараз арестуем эти щи и - к сотенному. - Во! Дельно! - одобрил Чубатый. Он засуетился, отвинчивая штык, говорил: - Мы будем гнать щи, а ты, Гришка, должен следом идтить. Сотенномуотрапортуешь. На штыке Чубатый и Мишка Кошевой несли полный котелок щей, шашкидержали наголо. Позади сопровождал их Григорий, а за ним сплошнойсеро-зеленой волной двигались по зигзагам траншей выбежавшие из землянокказаки. - Что такое? - Тревога? - Может, насчет мира что? - Какой там... мира тебе захотелось, а сухаря не хочешь? - Щи червивые арестовали! У офицерской землянки Чубатый с Кошевым остановились. Григорий,пригибаясь, придерживая левой рукой фуражку, шагнул в "лисью нору". - Не напирай! - зло оскалился Чубатый, оглядываясь на толкнувшего егоказака. Сотенный командир вышел, застегивая шинель, недоумевающе и чутьвстревоженно оглядываясь на Григория, выходившего из землянки последним. - В чем дело, братцы? - Командир заскользил глазами по головам казаков. Григорий зашел ему наперед, ответил в общей тишине: - Арестованного пригнали. - Какого арестованного? - А вот... - Григорий указал на котелок щей, стоявших у ног Чубатого. -Вот арестованный... Понюхайте, чем ваших казаков кормят. У него неровным треугольником изломалась бровь и, мелко подрожав,выпрямилась. Сотенный пытливо следил за выражением Григорьева лица;хмурясь, перевел взгляд на котелок. - Падлом зачали кормить! - запальчиво крикнул Мишка Кошевой. - Каптера сменить! - Гадюка!.. - Зажрался, дьявол! - Он из бычиных почек щи лопает... - А тут с червями! - подхватили ближние. Сотенный, выждав, пока улегся гул голосов, сказал резко: - Ти-ш-ше! Молчать теперь! Все сказано. Каптенармуса сегодня же сменяю.Назначу комиссию для того, чтобы обследовать его действия. Еслинедоброкачественное мясо... - К суду его! - громыхнуло сзади. Голос сотенного захлестнуло новым валом вскриков. Каптенармуса сменять пришлось в дороге. Через несколько часов послетого, как взбунтовавшиеся казаки арестовали и пригнали к сотенному щи,штаб 12-го полка получил приказ сняться с позиций и по приложенному кприказу маршруту походным порядком двигаться в Румынию. Ночью казаковсменили сибирские стрелки. В местечке Рынвичи полк разобрал лошадей инаутро форсированным маршем пошел в Румынию. На помощь румынам, терпевшим поражение за поражением, перебрасывалиськрупные войсковые соединения. Это видно было уже по одному тому, что впервый же день похода квартирьеры, высланные перед вечером в деревню, гдепо маршрутному расписанию была указана ночевка, вернулись ни с чем:деревня была до отказа забита пехотой и артиллерией, тоже передвигавшейсяк румынской границе. Полк вынужден был сделать лишние восемь верст, чтобыобеспечиться квартирами. Шли семнадцать дней. Лошади отощали от бескормицы. В разоренной войнойприфронтовой полосе не было кормов; жители или бежали внутрь России, илискрывались в лесах; раскрытые халупы пасмурно чернели нагими стенами,редко на обезлюдевшей улице встречали казаки хмурого напуганного жителя,да и тот, завидя вооруженных, спешил скрыться. Казаки, разбитыенепрестанным походом, назябшиеся и злые за себя, за лошадей, за все, чтоприходилось терпеть, раскрывали соломенные крыши построек; в деревнях,уцелевших от разгрома, не стеснялись воровать скудный кормишко, и никакимиугрозами со стороны командного состава нельзя было удержать их отпроизвола и воровства. Уже неподалеку от румынской территории, в какой-то зажиточнойдеревушке, Чубатый ухитрился выкрасть из амбара с меру ячменя. Хозяинпоймал его с поличным, но Чубатый избил смирного, престарелого бессарабца,а ячмень унес-таки коню. Взводный офицер застал его у коновязи. Чубатыйнавесил торбу коню, ходил, оглаживая дрожащими руками его запавшиемослаковатые бока, как человеку, засматривал ему в глаза. - Урюпин! Отдай ячмень, сукин сын! Тебя же, мерзавца, расстреляют заэто!.. Чубатый глянул на офицера задымленным косым взглядом и, хлопнув подноги фуражку, в первый раз за свою бытность в полку разразился истошнымкриком: - Судите! Расстреляйте! Убей меня тут, а ячмень не отдам!.. Что, мойконь с голоду должен сдыхать? А? Не дам ячмень! Зерна одного не дам! Он хватался то за голову, то за гриву жадно жевавшего коня, то зашашку... Офицер постоял молча, поглядел на чудовищно оголенные конские кострецыи, кивнув головой, сказал: - Что ж ты горячему-то даешь зерно? В голосе его явственно сквозило смущение. - Не, он остыл уж, - почти шепотом ответил Чубатый, собирая на ладоньупавшие из торбы зерна и вновь ссыпая их туда же. В первых числах ноября полк был уже на позициях. Над Трансильванскимигорами вились ветры, в ущельях бугрился морозный туман, крепко пахлисосновые леса, опаленные заморозками, и на первом чистом снегу в горахчаще попадались на глаза людям следы зверей: волки, лоси, дикие козы,вспугнутые войной, покинувшие дикие урочища, уходили в глубь страны. 7 ноября 42-й полк штурмовал высоту "320". Накануне окопы занималиавстрийцы, а в день штурма утром сменили их саксонцы, только чтопереброшенные с французского фронта. Казаки в пешем строю шли покаменистым, слегка запорошенным снегом склонам. Из-под ног осыпаласьмерзлая крошка камня, курилась мелкая снежная пыль. Григорий шел рядом сЧубатым и виновато, небывало застенчиво улыбаясь, говорил ему: - Я чтой-то ноне робею... Будто в первый раз иду наступать. - Да ну?.. - дивился Чубатый. Он нес свою отерханную винтовку, держа ее за ремень; обсасывал с усовледяные сосульки. Казаки двигались в гору неровными цепями, шли без выстрела. Гребнивражеских окопов угрожающе молчали. Там, за увалом, у немцев,лейтенант-саксонец, с красным от ветра лицом и облупившимся носом,откидываясь всем корпусом назад, улыбаясь, кричал задорно солдатам: - Kameraden! Wir haben die Blaumantel oft genug gedroschen! Da wollenwir's auch diesen einpfeffern, was es heipt mit uns'n Huhnchen zu rupfen!Ausharren! Schiept noch nicht. [Друзья! Мы били не раз синешинельников!Давайте же покажем и этим, что значит иметь дело с нами. Больше выдержки.Не стреляйте пока (нем.)] Шли в штурм казачьи сотни. Сыпалась из-под ног рыхлая каменистаяпорода. Подтыкая концы порыжелого башлыка, Григорий нервно улыбался.Впавшие щеки его, усеянные черным жнивьем давно не бритой бороды, и вислыйнос отливали желтой синевой, из-под заиневших бровей тускло, как осколкиантрацита, светили глаза. Обычное спокойствие покинуло его. Ломая в себевнезапно вернувшееся проклятое чувство боязни, он говорил Чубатому, щуряневерный взгляд на седой, притрушенный снежком гребень окопов: - Молчат. Подпущают поближе. А я боюсь, и не совестно мне... Что ежлизараз повернуться и - назад? - Чего ты галдишь ноне? - раздраженно допытывался Чубатый. - Тут,милый, как в картежной игре: не веришь себе - голову снимут. Ты из лицапожелтел, Гришка... Ты либо хворый, либо... кокнут нынче тебя. Гля-ка!Видал? Над окопами на секунду встал во весь рост и вновь упал немец в короткойшинели и острошипой каске. Левее Григория красивый светло-русый казак Еланской станицы на ходу тоснимал с правой руки перчатку, то надевал опять. Он повторял это движениебеспрерывно, торопливо шагая, трудно сгибая ноги в коленях и преувеличенногромко покашливая. "Будто один ночью идет... насильно кашляет, - веселитсебя", - подумал про него Григорий. За этим казаком виднелась веснушчатаящека урядника Максаева, дальше шагал Емельян Грошев, твердо выставиввинтовку с завернутым на сторону жалом штыка. Григорий вспомнил, чтоЕмельян несколько дней назад на походе украл у румына мешок кукурузы,взломав вот этим штыком замок у чулана. Почти рядом с Максаевым шелКошевой Мишка. Он жадно курил, часто сморкался, вытирая пальцы о наружнуюсторону левой полы шинели. - Пить хочу, - говорил Максаев. - Мне, Емельян, сапоги тесные. Нету через них ходу, - жаловался МишкаКошевой. Грошев прервал его озлобленно: - Не об сапогах тут речь! Держись, зараз из пулемета немец полосканет. После первого же залпа, сбитый с ног пулей, Григорий, охнув, упал. Онхотел было перевязать раненую руку, потянулся к подсумку, где лежал бинт,но ощущение горячей крови, шибко плескавшей от локтя внутри рукава,обессилило его. Он лег плашмя и, пряча за камень затяжелевшую голову,лизнул разом пересохшим языком пушистый завиток снега. Он жадно хваталдрожащими губами рассыпчатую снежную пыль, с небывалым страхом и дрожьювслушиваясь в сухое и резкое пощелкивание пуль и во всеобъемлющий грохотвыстрелов. Приподняв голову, увидел, как казаки его сотни бежали под гору,скользя, падая, бесцельно стреляя назад и вверх. Ничем не объяснимый и неоправдываемый страх поставил его на ноги и также заставил бежать вниз,туда, к острозубчатой прошве соснового леса, откуда полк развивалнаступление. Григорий опередил Грошева Емельяна, увлекавшего за собойраненого взводного офицера. Грошев бегом сводил того по крутому склону;сотник пьяно путал ногами и, редко припадая к плечу Грошева, блевалчерными сгустками крови. Сотни лавиной катились к лесу. На серых скатахостались серые комочки убитых; раненые, которых не успели захватить,сползали сами. Вслед резали их пулеметы. У-у-у-ка-ка-ка-ка! - рвался хлопьями сплошной поток выстрелов. Григорий, опираясь на руку Мишки Кошевого, входил в лес. На пологойплощадке у леса рикошетили пули. На левом фланге у немцев дробно стукотелпулемет. Казалось, будто по первому ломкому льду скачет, вызванивая,камень, пущенный сильной рукой. У-у-у-у-ка-ка-ка-ка-ка!.. - Насыпали нам! - словно радуясь, выкрикнул Чубатый. Прислоняясь крыжему стволу сосны, он лениво постреливал по перебегавшим над окопаминемцам. - Дураков учить надо! Учить! - вырывая у Григория руку, задыхаясь,закричал Кошевой. - Сука народ! Хуже! Кровью весь изойдет, тогда поймет,за что его по голове гвоздют! - Ты к чему это? - Чубатый сощурился. - Умный сам поймет, а дураку... дураку что? Ему силком не вдолбишь. - Ты об присяге помнишь? Ты присягал аль нет? - привязывался Чубатый. Кошевой, не отвечая, припал на колени, трясущимися руками сгребал сземли снег, глотал его с жадностью, мелко дрожа, кашляя.

V

Сбочь хутора Татарского, по небу, изморщенному седой облачной рябью,колесило осеннее солнце. Там, вверху, тихий ветерок лишь слегкаподталкивал тучи, сплавляя их на запад, а над хутором, над темно-зеленойравниной Дона, над голыми лесами бил он мощными струями, гнул вершины верби тополей, взрыхлял Дон, гнал по улицам табуны рыжих листьев. НаХристонином гумне взлохматился плохо свершенный скирд пшеничной соломы,ветер, вгрызаясь, подрыл ему вершину, свалил тонкую жердь и вдруг,подхватив золотое беремя соломы, как на навильнике, понес его над базом,завертел над улицей и, щедро посыпав пустую дорогу, кинул ощетиненныйворох на крышу куреня Степана Астахова. Христонина жена, простоволосая,выскочила на баз, зажимая коленками юбку, поглядела, как ветер хозяйничаетна гумне, и опять ушла в сенцы. Третий год войны заметно сказывался на хозяйстве хутора. Те дворы, гдене осталось казаков, щерились раскрытыми сараями, обветшалыми базами,постепенное разрушение оставляло на них свои неприглядные следы.Христонина жена хозяйствовала с девятилетним сынишкой; Аникушкина бабасовсем не хозяйствовала, а по жалмерскому своему положению усиленноухаживала за собой; румянилась, наводила красоту и за недостатком взрослыхказаков принимала ребятишек лет по четырнадцати и больше, о чемкрасноречиво свидетельствовали дощатые ворота, в свое время обильноизмазанные дегтем и досель хранившие бурые обличающие следы. КуреньСтепана Астахова пустовал, окна перед уходом забил хозяин досками, крышаместами ввалилась, поросла лопушатником, на дверях ржавел замок, а враскрытые ворота база, непролазно заросшего бурьяном и лебедой, заходила влюбое время поблудная скотина, ища приюта от жары или непогоды. У ТомилинаИвана падала на улицу стена хаты, держала ее врытая в землю рогатаяподпорка, видно, мстила лихому артиллеристу судьба за те немецкие ирусские домики, которые разрушил он, будучи наводчиком. И так по всем улицам и переулкам хутора. В нижнем конце лишь у ПантелеяПрокофьевича по-настоящему выглядел баз: все исправно, целостно. Но и тоне во всем. На крыше амбара попадали от ветхости жестяные петухи,скособочился амбар, некоторую бесхозяйственность мог приметить опытныйглаз. Не до всего доходили руки старика, посев уменьшился, а про остальноеуж и говорить нечего; лишь семья мелеховская не уменьшилась числом: назамену Петру и Григорию, таскавшимся по фронтам, в начале осени прошлогогода родила Наталья двойню. Ухитрилась угодить свекрам, родив мальчика идевочку. Беременность Наталья переносила болезненно, иногда целыми дняминельзя было ходить из-за мучительных болей в ногах, двигалась,приволакивая ногу, морщась, но боль терпела стойко, - на смуглом,похудевшем и счастливом лице никогда она не отражалась. В минуты, когдаособенно сводило ноги, на висках бисером проступал пот; лишь по этомудогадывалась Ильинична; качая головой, ругалась: - Ляжь ты, окаян-на-я! Что ты себя мордуешь? В ясный сентябрьский день Наталья, почувствовав приближение родов,вышла на улицу. - Ты куда это? - спросила свекровь. - В займище. Проведаю коров. Наталья торопливо вышла на хутор, оглядываясь, стоная, придерживаяруками низ живота, забралась в густую заросль дикого терна и легла. Ужестемнело, когда она задами пробралась домой. В холщовой завеске принесладвойнят. - Милушка моя! Проклятая! Что ж ты это?.. Где ж ты была? - заголосилаИльинична. - Я от стыда ушла... Батю не смела... Я чистая, маманя, и ихискупала... Возьмите... - бледнея, оправдывалась Наталья. Дуняшка кинулась за бабкой-повитухой. Дарья суетилась, застилая решето,а Ильинична, смеясь и плача, выкрикивала: - Дашка! Брось ты решето! Котята они, что ли, что ты их в решето?..Господи, да двое их! Ой господи, парнишка один!.. Натальюшка!.. Дапостелите ей!.. Пантелей Прокофьевич, услышав на базу о том, что сноха разрешиласьдвойней, вначале руками развел, потом обрадованно, потурсучив бороду,заплакал и ни с того ни с сего накричал на подоспевшую бабку-повитуху: - Брешешь, канунница! - Он тряс перед носом старухи когтистым пальцем.- Брешешь! Ишо не зараз переведется мелеховская порода! Казака с девкойподарила сноха. Вот сноха - так сноха! Господи, бож-же мой! За такую-томилость чем я ей, душеньке, отхвитаю? Урожайный был тот год: корова отелила двойню, к Михайлову дню овцыокотили по двойне, козы... Пантелей Прокофьевич, дивясь такому случаю, самс собой рассуждал: "Счастливый ноне год, накладистый! Кругом двоится. Теперича приплоду унас... ого-го!" Наталья кормила детей грудью до года. В сентябре отняла их, но неоправилась до глубокой осени; на похудевшем лице молочно блестели зубы датеплым, парным блеском светились, от худобы казавшиеся чрезмерно большими,глаза. Всю жизнь вбивала в детей, стала неряшливей к себе, все время,свободное от работы по домашности, тратила на них: мыла, стирала, вязала,штопала и часто, примостившись боком к кровати, свесив ногу, брала излюльки двойнят и, движением плеч высвобождая из просторной рубахи тугоналитые, большие бело-желтые, как дыни, груди, кормила сразу двоих. - Они тебя и так вытянули всю. Часто дюже кормишь! - И Ильиничнашлепала полные, в складках, ножонки внучат. - Корми! Не жалей молока! Тебе его не на каймак сбирать, - с ревнивойгрубоватостью вступался Пантелей Прокофьевич. В эти годы шла жизнь на сбыв - как полная вода в Дону. Скучные,томились дни и, чередуясь, проходили неприметно, в постоянной толчее, вработе, в нуждишках, в малых радостях и большой неусыпной тревоге за тех,кто был на войне. От Петра и Григория приходили из действующей армииредкие письма в конвертах, измусоленных и запятнанных почтовымиштемпелями. Последнее письмо Григория побывало в чьих-то руках: половинаписьма была аккуратно затушевана фиолетовыми чернилами, а на полях серойбумаги стоял непонятный чернильный значок. Петро писал чаще Григория и вписьмах, адресованных Дарье, грозил ей и просил бросать баловство, -видно, слухи о вольном житье жены доходили и до него. Григорий вместе списьмами пересылал домой деньги - жалованье и "крестовые", сулил в отпускприйти, но что-то не шел. Дороги братьев растекались врозь: гнула Григориявойна, высасывала с лица румянец, красила его желчью, не чаял конца войныдождаться, а Петро быстро и гладко шел в гору, получил под осеньшестнадцатого года вахмистра, заработал, подлизываясь к командиру сотни,два креста и уже поговаривал в письмах о том, что бьется над тем, чтобыпослали его подучиться в офицерскую школу. Летом с Аникушкой, приходившимв отпуск, прислал домой немецкую каску, шинель и свою фотографическуюкарточку. С серого куска картона самодовольно глядело постаревшее лицоего, торчмя стояли закрученные белесые усы, под курносым носом знакомойулыбкой щерились твердые губы. Сама жизнь улыбалась Петру, а войнарадовала, потому что открывала перспективы необыкновенные: ему ли,простому казаку, с мальства крутившему хвосты быкам, было думать обофицерстве и иной сладкой жизни... С одного лишь края являла Петрова жизньнеприглядную щербатину: ходили по хутору дурные про жену слухи. СтепанАстахов был в отпуске осенью этого года и, вернувшись в полк, бахвалилсяперед всей сотней о том, что славно пожил он с Петровой жалмеркой. Неверил Петро, слушая рассказы товарищей; темнея лицом, улыбался, говорил: - Брешет Степка! Это он за Гришку мне солит. Но однажды, случайно ли или нарочно, выходя из окопной землянки,обронил Степан вышитую утирку; следом за ним шел Петро, поднял кружевную,искусно расшитую утирку и узнал в ней рукоделье жены. Вновь в калмыцкийузелок завязалась злоба меж Петром и Степаном. Случай стерег Петро, смертьстерегла Степана - лежать бы ему на берегу Западной Двины с Петровойотметиной на черепе. Но вскоре так случилось, что пошел Степан охотникомснимать немецкую заставу и не вернулся. Рассказывали казаки, ходившие сним, будто услыхал немецкий часовой, что режут они проволочныезаграждения, кинул гранату; успели казаки прорваться к нему, кулаком сшибс ног Степан немца-часового, а подчасок выстрелил, и упал Степан. Казакизакололи подчаска, обеспамятевшего немца, сбитого Степановой кулачнойсвинчаткой, уволокли, а Степана подняли было, хотели унести, но тяжелоказался казак - пришлось бросить. Просил раненый Степан: "Братцы! Недайте пропасть! Братцы! Что ж вы меня бросаете?.." Но брызнула тут попроволоке пулеметная струя, и уползли казаки. "Станишники! Братцы!" -кричал вслед Степан, да где уж там - своя рубашка, а не чужая к телулипнет. После того как услышал Петро про Степана, полегчало, словноссадную болячку сурчиным жиром смазали, но все же решил: "Пойду в отпуск -кровь из Дашки выну! Я не Степан, так не спущу..." - подумал было убитьее, но сейчас же отверг эту мысль: "Убей гадюку, а через нее вся жизньспортится. В тюрьме сгниешь, все труды пропадут, всего лишишься..." Просторешил избить, но так, чтобы на всю жизнь отбило у бабы охоту хвосттрепать: "Глаз выбью ей, змее, - черт на нее тогда позавидует". Такпридумал Петро, отсиживаясь в окопах, неподалеку от крутоглинистого берегаЗападной Двины. Мяла деревья и травы осень, жгли их утренники, холодела земля, чернели,удлиняясь, осенние ночи. В окопах отбывали казаки наряды, стреляли понеприятелю, ругались с вахмистрами за теплое обмундирование, впроголодьели, но не выходила ни у кого из головы далекая от неласковой польскойземли Донщина. А Дарья Мелехова в эту осень наверстывала за всю голодную безмужнююжизнь. На первый день покрова Пантелей Прокофьевич проснулся, как ивсегда, раньше всех; вышел на баз и за голову ухватился: ворота, снятые спетель чьими-то озорными руками и отнесенные на середину улицы, лежалипоперек дороги. Это был позор. Ворота старик сейчас же водворил на место,а после завтрака позвал Дарью в летнюю стряпку. О чем он с ней говорил -неизвестно, но Дуняшка видела, как спустя несколько минут Дарья выскочилаиз стряпки со сбитым на плечи платком, растрепанная и в слезах. Проходямимо Дуняшки, она ежила плечи, крутые черные дуги бровей дрожали на еезаплаканном и злом лице. - Подожди, проклятый!.. Я тебе припомню! - цедила она сквозь вспухшиегубы. Кофточка на спине ее была разорвана, виднелся на белом телебагрово-синий свежий подтек. Дарья, вильнув подолом, взбежала на крыльцокуреня, скрылась в сенях, а из стряпки прохромал Пантелей Прокофьевич,злой как черт. Он на ходу складывал вчетверо новые ременные вожжи. Дуняшка услышала сиповатый отцов голос: - ...Тебе, сучке, не так надо бы ввалить!.. Потаскуха!.. Порядок в курене был водворен. Несколько дней Дарья ходила тише водыниже травы, по вечерам раньше всех ложилась спать, на сочувственныевзгляды Натальи холодно улыбалась, вздергивая плечом и бровью: "Ничего,дескать, посмотрим", - а на четвертый день и произошел этот случай, окотором знали лишь Дарья да Пантелей Прокофьевич. Дарья после торжествующепосмеивалась, а старик целую неделю ходил смущенный, растерянный, будтонашкодивший кот; старухе он не сказал о случившемся, и даже на исповедиутаил от отца Виссариона и случай этот, и греховные свои мысли после него. Дело было так. Вскоре после покрова Пантелей Прокофьевич, уверовавший вокончательное исправление Дарьи, говорил Ильиничне: - Ты Дашку не милуй! Нехай побольше работы несет. За делами некогдабудет блудить-то, а то она - гладкая кобыла... У ней только что на уме -игрища да улица. С этой целью он заставил Дарью вычистить гумно, прибрать на заднем базустарые дрова, вместе с ней чистил мякинник. Уже перед вечером надумалперенести веялку из сарая в мякинник, позвал сноху: - Дарья? - Чего, батя? - откликнулась та из мякинника. - Иди, веялку перенесем. Оправляя платок, отряхиваясь от мякинной трухи, насыпавшейся заворотник кофты, Дарья вышла из дверей мякинника и через гуменные воротцапошла к сараю. Пантелей Прокофьевич, одетый в ватную расхожую куртку ирваные шаровары, хромал впереди нее. На базу было пусто. Дуняшка с матерьюпряли осенней чески шерсть, Наталья ставила тесто. За хутором рдянодогорала заря, звонили к вечерне. В прозрачном небе, в зените стояломалиновое недвижное облачко, за Доном на голых ветках седоватых тополейчерными горелыми хлопьями висели грачи. В ломкой пустозвучной тишиневечера был четок и выверенно-строг каждый звук. Со скотиньего база тектонкий запах парного навоза и сена. Пантелей Прокофьевич, покряхтывая,внес с Дарьей в мякинник вылинявшую рыже-красную веялку, установил ее вуглу, сдвинул граблями ссыпавшуюся из вороха мякину и собрался выходить. - Батя! - низким, пришептывающим голосом окликнула его Дарья. Он шагнул за веялку; ничего не подозревая, спросил: - Чего тут? Дарья в распахнутой кофте стояла лицом к нему; закинув за голову руки,поправляла волосы. На нее из щели в стене мякинника падал кровянойзакатный луч. - Тут вот, батя, что-то... Подойди-ка, глянь, - говорила она,перегибаясь набок и воровски, из-за плеча свекра, поглядывая нараспахнутую дверь. Старик подошел к ней вплотную. Дарья вдруг вскинула руки и, охватив шеюсвекра, скрестив пальцы, пятилась, увлекая его за собой, шепча: - Вот тут, батя... Тут... мягко... - Ты чегой-то? - испуганно спрашивал Пантелей Прокофьевич. Вертя головой, он попытался освободить шею от Дарьиных рук, но онапритягивала его голову к своему лицу все сильнее, дышала в бороду емугорячим ртом, смеясь, что-то шепча. - Пусти, стерва! - Старик рванулся и вплотную ощутил тугой живот снохи. Она, прижавшись к нему, упала на спину, повалила его на себя. - Черт! Сдурела!.. Пусти! - Не хочешь? - задыхаясь, спросила Дарья и, разжав руки, толкнуласвекра в грудь. - Не хочешь?.. Аль, может, не могешь?.. Так ты меня несуди!.. Так-то! Вскочив на ноги, она торопливо оправила юбку, обмела со спины мякинныеости и в упор выкрикнула ошалевшему Пантелею Прокофьевичу: - Ты за что меня надысь побил? Что ж, аль я старуха? Ты-то молодой нетаковский был? Мужа - его вот год нету!.. А мне, что ж, с кобелем, что ли?Шиш тебе, хромой! Вот на, выкуси! Дарья сделала непристойное движение и, играя бровями, пошла к дверям. Удверей она еще раз внимательно оглядела себя, стряхнула с кофты и платкапыль, сказала, не глядя на свекра: - Мне без этого нельзя... Мне казак нужен, а не хочешь - я найду себе,а ты помалкивай! Она виляющей быстрой походкой дошла до гуменных ворот, скрылась, неоглянувшись, а Пантелей Прокофьевич все стоял у рыжего бока веялки, жевалбороду и недоуменно и виновато оглядывал мякинник и концы своих латаныхчириков. "Неужели на ее стороне правда? Может, мне надо бы было с нею грехпринять?" - оглушенный происшедшим, растерянно думал он в этот миг.

VI

В ноябре в обним жали морозы. Ранний перепадал снежок. На колене противверхнего конца хутора Татарского стал Дон. По хрупкому сизому льдуперебирались редкие пешеходы на ту сторону, а ниже одни лишь окраинцыподернулись пузырчатым ледком, на середине бугрилось стремя, смыкались итрясли седыми вихрами зеленые валы. На яме, против Черного яра, в дрямах[дрям - хворост, валежник], на одиннадцатисаженной глубине давно уже сталина зимовку сомы, в головах у них - одетые слизью сазаны, одна быльмоталась по Дону да на перемыках шарахался судак, гоняясь за калинкой. Нахрящу легла стерлядь. Ждали рыбаки морозов поядреней, покрепче, - чтобы попервому льду пошарить цапками, полапать красную рыбу. В ноябре получили Мелеховы письмо от Григория. Писал из Кувински, изРумынии, о том, что ранен был в первом же бою, пуля раздробила ему костьлевой руки, поэтому отправляют его на излечение в свой округ, в станицуКаменскую. Следом за письмом проведала мелеховский курень другая беда;года полтора назад подошла Пантелею Прокофьевичу нужда в деньгах, взял уМохова Сергея Платоновича сто рублей серебром под запродажное письмо.Летом в этом году вызвали старика в магазин, и Атепин-Цаца, ущемив нос взолотое пенсне, глядя поверх стекол на мелеховскую бороду, заявил: - Цто же ты, Пантелей Прокофьиц, будешь платить или как? Оглядел Пантелей Прокофьевич пустующие полки и глянцевитый от старостиприлавок, помялся: - Погоди, Емельян Констентиныч, обернусь трошки - заплачу. На том кончился разговор. Обернуться старику не пришлось - урожай неуказал, а из гулевой скотины нечего было продавать. И вот тебе, как снегна темя, - приехал судебный пристав, прислал за неплательщиком - и в дваоборота: - Вынь да положь сто целковых. На въезжей, в комнате пристава, на столе длинная бумага, на ней читай -не перечь: ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ЛИСТ По Указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА 1916 года октября дня, я.Донецкого округа Мировой судья 7-го участка, слушал гражданское дело поиску мещанина Сергея Мохова с урядника Пантелеймона Мелехова 100 руб. позапродажному письму, и, руководствуясь ст. ст. 81, 100, 129, 133, 145,Уст. Гр. Суд., заочно определил: Взыскать с ответчика, урядника Пантелеймона Прокофьева Мелехова, впользу истца, мещанина Сергея Платоновича Мохова, сто рублей позапродажному письму от 21 июня 1915 года, а также три рубля судебных и заведение дела издержек. Решение не окончательное; объявить как заочное. Решение это, на основании 3 пункт. 156 ст. Устава Граждан. Судопр.,подлежит немедленному исполнению, как вошедшее в законную силу. Донецк.Окр. Мировой судья 7-го участка, по указу Его Императорского Величества,приказал: всем местам и лицам, до коих сие может относиться, исполнить вточности настоящее решение, а властям местным, полицейским и военнымоказывать исполняющему решение приставу надлежащее по закону содействиебез малейшего отлагательства. Пантелей Прокофьевич, выслушав пристава, попросил разрешения сходитьдомой, пообещав сегодня же внести деньги. Со въезжей он прямо направился ксвату Коршунову. На площади повстречался с безруким Алешкой Шамилем. - Хромаешь, Прокофьич? - приветствовал его Шамиль. - Помаленечку. - Далеко ли бог несет? - К свату. Дельце есть. - О! А у них, брат, радость. Не слыхал? Сынок Мирона Григорича с фронтапришел. Митька ихний пришел, гутарют. - В самом деле? - Слыхал такую брехню, - мигая щекой и глазом, доставая кисет и подходяк Пантелею Прокофьевичу, говорил Шамиль. - Давай закурим, дядя! Бумажкамоя, табачок твой. Закуривая, Пантелей Прокофьевич колебался - идти или нет; в концеконцов решил пойти и, попрощавшись с безруким, захромал дальше. - Митька-то тоже с крестом! Норовит твоих сынов догнать. У нас теперьпо хутору кавалеров этих - как воробьев в хворосте! - горланил вслед емуШамиль. Пантелей Прокофьевич не спеша вышел в конец хутора; поглядывая на окнакоршуновского куреня, подошел к калитке. Встретил его там сват.Веснушчатое лицо старика Коршунова словно вымыла радость, казался он ичище и не таким уж конопатым. - Прослыхал про нашу радость? - ручкаясь со сватом, спрашивал МиронГригорьевич. - Дорогой от Алешки Шамиля узнал. Я к тебе, сваток, по другому делу... - Погоди, какие дела! Пойдем в куреня - служивого встренешь. Мы,признаться, на радостях трошки подпили... У моей бабы блюлась бутылкацарской про свят случай. - Ты мне не рассказывай, - шевеля ноздрями горбатого носа, улыбнулсяПантелей Прокофьевич, - я ишо издаля почуял! Мирон Григорьевич распахнул дверь, пропуская свата вперед. Тот шагнулчерез порог и сразу уперся взглядом в Митьку, сидевшего за столом впереднем углу. - Вот он, наш служивый! - плача, воскликнул дед Гришака и припал кплечу вставшего Митьки. - Ну с прибытием, казачок! Пантелей Прокофьевич, подержав длинную ладонь Митьки, отступил шагназад, дивясь и оглядывая его. - Чего смотрите, сват? - улыбаясь, хрипловато пробасил Митька. - Гляжу - и диву даюсь: провожали вас на службу с Гришкой - ребятамибыли, а теперь ишь... казак, прямо хучь в Атаманский! Лукинична, заплаканными глазами глядя на Митьку, наливала в рюмку водкуи, не видя, лила через край. - Ты, короста! Такую добро через льешь! - прикрикнул на нее МиронГригорьевич. - С радостью вас, а тебя, Митрий Мироныч, с счастливым прибытием! Пантелей Прокофьевич поворочал по сторонам синеватыми белками и, недыша, дрожа ресницами, выцедил пузатую рюмку. Медленно вытирая ладоньюгубы и усы, он стрельнул глазами на дно рюмки, - запрокинув голову,стряхнул в раззявленный чернозубый рот сиротинку-каплю и только тогдаперевел дух, закусывая огурцом, блаженно и долго щурясь. Сваха поднеслаему вторую, и старик как-то сразу смешно опьянел. Митька следил за ним,улыбаясь. Кошачьи зрачки его то суживались в зеленые, как осокойпрорезанные, щелки, то ширились, темнели. Изменился он за эти годынеузнаваемо. Почти ничего не осталось в этом здоровенном черноусомказачине от того тонкого, стройного Митьки, которого три года назадпровожали на службу. Он значительно вырос, раздался в плечах, ссутулился ипополнел, весил, наверное, никак не меньше пяти пудов, огрубев лицом иголосом, выглядел старше своих лет. Одни глаза были те же - волнующие ибеспокойные; в них-то и тонула мать, смеясь и плача, изредка трогаяморщеной, блеклой ладонью прямые коротко остриженные волосы сына и белыйего узкий лоб. - Кавалером пришел? - пьяно улыбаясь, спрашивал Пантелей Прокофьевич. - Кто теперь из казаков крестов не имеет? - нахмурился Митька. -Крючкову вон три креста навесили за то, что при штабе огинается. - Он, сваточек, гордый у нас, - спешил дед Гришака. - Он, поганец, весьв меня, в деда. Он не могет спину гнуть. - Кресты, кубыть, не за это им вешают, - насупился было ПантелейПрокофьевич, но Мирон Григорьевич увлек его в горницу; усаживая на сундук,спросил: - Наталья с внуками как? Живы-здоровы? Ну, слава богу! Ты, сват, никак,сказал, что по делу зашел? Какое у тебя завелось дело? Говори, а то ишовыпьем - и захмелеешь. - Денег дай. Дай ради бога! Выручи, а то бедствую с этими... деньгами. Пантелей Прокофьевич просил с размашистой униженностью. Сват перебилего: - Сколько? - Сто бумажек. - Каких? Бумажки-то - они разные бывают. - Сто целковых. - Так и говори. Мирон Григорьевич, порывшись в сундуке, достал засаленный платок,развязал его; шелестя хрусткой бумагой, отсчитал десять "красненьких". - Спасибо, сваток... отвел от беды! - Ну, о чем гутарить. Свои люди - сочтемся! Митька пробыл дома пять дней; ночи проводил у Аникушкиной жены,сжалившись над горькой бабьей нуждой и над самой над ней, безотказной ипростенькой бабенкой. Днями бродил по родне, по гостям. Высокий, одетый водну легонькую защитную тужурку, попирал раскачкой хуторские улицы,сдвинув фуражку набекрень, хвастая крепостью своей на холод. Как-то передвечером заглянул и к Мелеховым. Принес с собой в жарко натопленную кухнюзапах мороза и незабываемый едкий дух солдатчины. Посидел, поговорил овойне и хуторских новостях, пощурил на Дарью зеленые, камышовые глаза исобрался уходить. Дарья, глаз не сводившая со служивого, качнулась, какпламя свечки, когда Митька, уходя, хлопнул дверью, туго поджимая губы,накинула было платок, но Ильинична спросила: - Ты куда, Дашка? - До ветру... по нужде. - Пойдем вместе. Пантелей Прокофьевич сидел, не поднимая опущенной головы, будто и неслышал разговора. Мимо него прошла к дверям Дарья, тая под опущеннымивеками лисий блеск; за ней, кряхтя, увалисто катилась свекровь. Митька,покашливая, скрипел сапогами у калитки, курил в горсть. На звяк щеколды оншагнул было к крыльцу. - Это ты, Митрий? Либо заблудился на чужом базу? - ехидно окликнула егоИльинична. - Так уж калитку-то за собой засовом запри, а то ветер хлопатьбудет ночью... Ветер-то ишь какой... - Ничего не заблудился... Запру... - помолчав, досадливо сказал Митькаи, кашлянув, прямо через улицу потянул к Аникушкиному базу. Жил Митька птичьей, бездумной жизнью: жив нынче - хорошо, а назавтра -само дело укажет. Служил он с прохладцей и, несмотря на то, чтобесстрашное сердце гоняло его кровь, не особенно искал возможностивыслужиться - зато послужной список Митьки являл некоторое неблагополучие:был хозяин его два раза судим - по обвинению в изнасилованиирусско-подданной польки и в грабеже, за три года войны подвергалсябесчисленным наказаниям и взыскам; однажды военно-полевой суд чуть неприлепил ему даже расстрела, но как-то умел Митька выкручиваться из бед,и, хотя и был в полку на последнем счету, - любили его казаки за веселыйулыбчивый нрав, за похабные песни (на них был Митька мастер не изпоследних), за товарищество и простоту, а офицеры - за разбойную лихость.Улыбаясь, топтал Митька землю легкими волчьими ногами, было много в нем отзвериной этой породы: в походке увалистой - шаг в шаг, в манере глядетьисподлобья зелеными зрачкастыми глазами; даже в повороте головы - никогдане вертел Митька контуженой шеей - поворачивался всем корпусом, коли надобыло оглянуться. Весь скрученный из тугих мускулов, на широком костяке,был он легок и скуп в движениях, терпким запахом здоровья и силы веяло отнего - так пахнет поднятый лемехами чернозем в логу. Была для Митькинесложна и пряма жизнь, тянулась она пахотной бороздой, и он шел по нейполноправным хозяином. Так же примитивно просты и несложны были его мысли:голоден - можно и должно украсть, хотя бы и у товарища, и крал, когда былголоден; износились сапоги - проще простого разуть пленного немца;проштрафился, надо искупить вину - и Митька искупал - ходил в разведку,приносил снятых им полузадушенных немецких часовых, охотником шел нарискованнейшие предприятия. В 1915 году попался в плен, был избит иизранен тесаками, а ночью, изломав до корней ногти, продрал крышу сарая ибежал, захватив на память обозную упряжь. Поэтому-то многое и сходилоМитьке. На шестые сутки отвез Мирон Григорьевич сына на Миллерово, проводил егодо вагона, послушал, как, удаляясь, тарахтят звенья зеленых коробок, идолго ковырял кнутовищем насыпанный у платформы шлак, не поднимаяопущенных, посоловевших глаз. Плакала по сыну Лукинична, кряхтел дедГришака, трубил в горнице, сморкаясь в ладонь, вытирая ее о замасленнуюполу чекменька. Плакала и Аникушкина жалмерка, вспоминая большое, горячеена ласки тело Митьки и мучаясь от триппера, которым наделил ее служивый. Время заплетало дни, как ветер конскую гриву. Перед рождеством внезапнонаступила оттепель; сутки шел дождь, с обдонской горы по ерикам, шалая,неслась вода; на обнажившихся от снега мысах зазеленели прошлогодняятравка и мшистые плитняки мела; на Дону заедями пенились окраинцы, лед,трупно синея, вздувался. Невыразимо сладкий запах излучал оголенныйчернозем. По Гетманскому шляху, по прошлогодним колеям пузырилась вода.Свежими обвалами зияли глинистые за хутором яры. Южный ветер нес с Чиратомленые запахи травного тлена, и в полдни на горизонте уже маячили, каквесной, голубые, нежнейшие тени. По хутору около бугров высыпанной уплетней золы стояли рябые лужины. На гумнах оттаивала у скирдов земля,колола нос прохожего приторная сладость подопревшей соломы. Днями покарнизам куреней с соломенных сосульчатых крыш стекала дегтярная вода,надрывно чечекали на плетнях сороки, и, обуреваемый преждевременнымтомлением весны, ревел зимовавший на базу у Мирона Григорьевичаобщественный бугай. Он раскидывал рогами плетни, терся о дубовуюизъеденную червоточиной соху, мотал шелковистым подгрудком, копытил набазу рыхлый, напитанный талой водой снег. На второй день рождества взломало Дон. С мощным хрустом и скрежетом шелпосредине стор. На берег, как сонные чудовищные рыбы, вылезали льдины. ЗаДоном, понукаемые южным волнующим ветром, стремились в недвижном зыбкомбеге тополя. Шшшшшууууууу... - плыл оттуда сиповатый, приглушенный гул. Но к ночи загудела гора, взголчились на площади вороны, мимомелеховского куреня прокатила Христонина свинья с клочком сена в пасти, иПантелей Прокофьевич решил: "Прищемило весну, завтра саданет мороз". Ночьюветер повернул с востока, легонький морозец кристальным ледком латализорванные оттепелью лужицы. К утру дул уже московский ветер, тяжко давилмороз. Вновь водворилась зима. Лишь посредине Дона, напоминая об оттепели,большими белыми листьями плыли шматки льдин да на бугре морозно дымиласьобнаженная земля. Вскоре после рождества Пантелею Прокофьевичу на станичном сходе сообщилписарь о том, что видел в Каменской Григория и что тот просил уведомитьродных о скором своем приезде.

VII

Маленькими смуглыми руками, покрытыми редким глянцем волоса, щупалСергей Платонович Мохов жизнь со всех сторон. Иногда и она с нимзаигрывала, иногда висела, как камень на шее утопленника. Многое перевидалСергей Платонович на своем веку, в разных бывал передрягах. Давненько,когда работал еще по ссыпке, пришлось ему за гроши скупить у казаков хлеб,а потом вывезти за хутор и ссыпать в Дурной яр четыре тысячи пудовсгоревшейся пшеницы. Помнил и 1905 год - и в него осенней ночухой разрядилкто-то из хуторских дробинок. Богател Мохов и проживался, под конецсколотил шестьдесят тысяч, положил их в Волго-Камский банк, но дальнимнюхом чуял, что неотвратимо подходит время великого потрясения. ЖдалСергей Платонович черных дней и не ошибся: в январе семнадцатого годаучитель Баланда, исподволь умиравший от туберкулеза, жаловался ему: - Революция на носу, а тут изволь издыхать от глупейшей исентиментальнейшей болезни. Обидно, Сергей Платонович!.. Обидно, что непридется поглядеть, как роспотрошат ваши капиталы и вас вспугнут изтеплого гнездышка. - Что же тут обидного? - А как же? Все же, знаете, приятно будет видеть, как все пойдетпрахом. - Нет уж, милый мой! Умри ты нынче, я завтра! - тайно злобясь, говорилСергей Платонович. В январе еще блуждали по хуторам и станицам отголоски столичныхразговоров о Распутине и царской фамилии, а в начале марта, как стрепетасетью, накрыла Сергея Платоновича весть о низвержении самодержавия. Казакиотнеслись к известию о перевороте со сдержанной тревогой и выжиданием. Вэтот день у закрытой моховской лавки толпились до вечера старики и казакипомоложе. Хуторский атаман Кирюшка Солдатов (преемник убитого Маныцкова),большой рыжеусый и чуть раскосый казак, был подавлен, в разговоре,оживленно закипевшем у лавки, участия почти не принимал, ползал косымиглазами по казакам, изредка вставляя растерянное восклицание: - Наворошили делов!.. Ну и ну!.. Как теперича жить!.. Сергей Платонович, увидев из окна толпу у лавки, решил пойтипотолковать со стариками. Надел енотку и, опираясь на коричневую трость соскромными серебряными инициалами, вышел на парадное крыльцо. От лавкисочился гомон. - Ну, Платоныч, ты человек грамотный, расскажи нам, темным, что теперьи как будет? - спросил Матвей Кашулин, напуганно улыбаясь, собирая узябкого носа косые складки. На поклон Сергея Платоновича старики почтительно снимали шапки,расступались, давая место в кругу. - Без царя будем жить... - помялся Сергей Платонович. Старики заговорили все сразу: - Как же без царя-то? - Отцы наши и деды при царях жили, а теперя не нужен царь? - Голову сними - небось ноги без нее жить не будут. - Какая же власть заступит? - Да ты не мнись, Платоныч! Гутарь с нами по чистой... Чего тыопасаешься? - Он, может, и сам не знает, - улыбнулся Авдеич Брех, и от улыбки ямкина розовых щеках его стали глубже. Сергей Платонович тупо оглядел свои старые резиновые боты, сказал, сболью выплевывая слова: - Государственная дума будет править. Республика будет у нас. - Достукались, мать те черт! - Мы как служили при покойничке Александре Втором... - начал былоАвдеич, но суровый старик Богатырев строго перебил его: - Слыхали! Не об этом тут речь. - Казакам, значит, концы приходют? - Мы тут забастовки работаем, а немец тем часом и до Санкт-Петербургадоберется. - Раз равенство - значит, с мужиками нас поравнять хочут... - Гляди, небось и до земельки доберутся?.. Сергей Платонович, насильно улыбаясь, оглядел расстроенные лицастариков, на душе у него стало сумеречно и гадко. Он привычным жестомраздвоил гнедоватую бороду, заговорил, злобясь неизвестно на кого: - Вот, старики, до чего довели Россию... Сравняют вас с мужиками, лишатвас привилегий, да еще и старые обиды припомнят. Тяжелые наступаютвремена... В зависимости от того, в какие руки попадет власть, а то и доокончательной гибели доведут. - Живы будем - посмотрим! - Богатырев покачал головою и из-подклочкастых хлопьев бровей глянул на Сергея Платоновича недоверчиво. - Ты,Платоныч, свою линию гнешь, а нам, могет быть, что и полегчает от этого?.. - Чем же это вам полегчает? - язвительно спросил Сергей Платонович. - Войну новая власть, может, кончит... Могет ить быть такое? Ась? Сергей Платонович махнул рукой и постаревшей походкой заковылял ксвоему голубому нарядному крыльцу. Он шел, разбросанно думая о деньгах, омельнице и ухудшающейся торговле, вспомнил, что Елизавета теперь в Москве,а Владимир должен вскоре приехать из Новочеркасска. Тупой укол тревоги задетей не нарушил мятущейся бессвязицы мыслей. Так дошел он до крыльца,чувствуя, как за этот день сразу потускнела жизнь и даже сам он словновнутренне вылинял от ноющих мыслей. Кислым вкусом ржавчины во рту вызвалоприток слюны. Оглянувшись на стариков у лавки, Сергей Платонович плюнулчерез резные перила крыльца, зашаркал по террасе в комнаты. Анна Ивановнавстретила мужа в столовой, скользнула по лицу его привычно равнодушнымвзглядом пустоцветных глаз, спросила: - Перед чаем закусишь? - Да нет же! Какая там закуска?! - брезгливо отмахнулся СергейПлатонович. Раздеваясь, он все чувствовал вкус ржавчины во рту и безрадостнуюпустоту в голове. - От Лизы письмо. Анна Ивановна прошла в спальню снующей иноходью (так всегда ходила онас первого дня замужества, придавленная большим хозяйством), вынесланадорванный конверт. "Пустая и, кажется, недалекая девка", - в первый раз подумал так одочери Сергей Платонович, морща нос от запаха духов, исходившего отплотного конверта. Старик невнимательно прочел письмо, почему-тоостановился на слове "настроние" и долго думал, доискиваясь в немнепонятного смысла. В конце письма Елизавета просила выслать денег. СергейПлатонович, все еще ощущая ноющую пустоту в голове, прочел последниестроки. Ему неожиданно захотелось тихо заплакать. Дыбом вставшая жизньявляла в этот миг ему порожнее свое нутро. "Чужая она мне, - подумал он про дочь. - И я ей чужой. Родственныечувства испытывает - поскольку нужны деньги... Грязная девка, имеетлюбовников... а маленькая была белокурой и родной. Боже мой! Как меняетсявсе!.. До старости остался дураком, верил в какую-то хорошую в будущемжизнь, а на самом деле одинок, как часовня... Нечисто наживал - да чисто ине наживешь! - жулил, жался, а теперь вот революция, и завтра мои холуимогут вытряхнуть меня из дома... Все под такую мать!.. А дети? Владимирглуп... Да и что толку? Все равно, пожалуй..." По какой-то нелепой связи вспомнился давнишний случай на мельнице:завозчик-казак заскандалил по поводу большого отмола и отказался платить;он, Сергей Платонович, в это время был в машинном отделении, вышел на шуми, узнав в чем дело, приказал весовщику и мирошникам не отдаватьсработанной муки. Маленький, невзрачный казачишка тянул мешок за гузырь ксебе, мирошник, плотный, грудастый Завар, - к себе. Так случилось, чтоказачишка толкнул мирошника, тот, развернувшись, ударил его в високбольшим, косо сжатым кулаком. Казачишка упал, потом вскочил на ноги,покачиваясь; на левом виске его кровянилась ссадина. Он вдруг шагнул кСергею Платоновичу, выдохнул стенящим шепотом: - Возьми муку! Жри! - и вышел, дрожа плечами. Безо всякой видимой связи вспомнился Сергею Платоновичу этот случай ипоследствия его: жена казачишки приходила с просьбой возвратить муку;насильно выдавливая слезы, ища сочувствия у завозчиков, голосила: - Что ж это такое, люди добрые? Какие это права? Отдай муку! - Иди, тетка, иди подобру, а то волосья выщипаю! - посмеивался Завар. Было неприятно и досадно смотреть, как весовщик Валет, такой жеслабосильный и мелкорослый, как и тот казачишка, полез на Завара в драку ипосле, жестоко избитый им, приходил просить расчет. Все это быстролетномелькнуло в уме Сергея Платоновича, пока он сворачивал прочитанное письмо,глядя перед собой невидящими глазами. День этот оставил под исход садную дурную боль. Сергей Платонович спалночью плохо, ворочался, одолеваемый бестолковыми мыслями и неосознаннымижеланиями; уснул за полночь, а утром, прослышав, что в Ягодное приехал сфронта к отцу Евгений Листницкий, решил съездить туда, чтобы поговорить,выяснить подлинное положение и снять с души горькую накипь тревожныхпредчувствий. Емельян, посасывая трубку, запряг в городские сани маштака,повез хозяина в Ягодное. Над хутором оранжевым абрикосом вызревало солнце, под ним тлели,дымясь, облака. Резкий морозный воздух был насыщен сочным плодовымзапахом. Под копытами маштака хрустел подорожный ледок, пар сносилсяветром от конских ноздрей назад, инеем оседал на гриве. Сергей Платонович,умиротворенный быстрой ездой и холодом, подремывал, качался, терся спинойо коверчатый задок саней. А в хуторе на площади чернела тулупами толпаказаков, овечьим порядком кучились бабы, запахнув донские шубы, опушенныебурым поречьем [поречье - мех выдры или норки]. В середине толпы учитель Баланда, с платком у позеленевшего рта и скрасной лентой в петличке полушубка, горячечно блестя глазами, говорил: - ...Видите, наступил конец проклятому самодержавию! Теперь ваших сыновне пошлют усмирять плетями рабочих, кончилась ваша позорная службацарю-кровососу. Учредительное собрание будет хозяином новой, свободнойРоссии. Оно сумеет построить иную, так сказать, светлую жизнь! Сзади, за сборки полушубка, дергала сожительница, шептала умоляюще: - Митя, оставь! Пойми, что вредно тебе, нельзя! Кровь ведь опять будетидти... Митя! Казаки слушали Баланду, смущенно потупясь, покряхтывая, тая улыбки.Речь ему так и не дали докончить. Сочувственный голос из передних рядовпроизнес басовито: - Жизня-то, как видать, светлая будет, да вот ты, сердяга, не дотянешь.Шел бы себе домой, а то на базу-то свежо... Баланда скомкал недоговоренную фразу и, увядший, вышел из толпы. В Ягодное приехал Сергей Платонович в полдень. Емельян за уздцы подвелмаштака к плетеным яслям возле конюшни и, пока хозяин вылезал из саней и,откинув полу тулупа, доставал носовой платок, успел разнуздать лошадь,накинуть попону. У крыльца Сергея Платоновича встретил высокий, седоватый,в рыжих подпалинах борзой кобель. Он встал навстречу чужому, потягиваясьна длинных жилистых ногах, зевая; за ним с такой же ленцой поднялись иостальные собаки, черными узлами лежавшие возле крыльца. "Черт, сколько их!.." - Сергей Платонович поглядывал опасливо, пятясьзадом по сходцам. В сухой, светлой передней тяжело воняло псиной, уксусом. Над сундуком,на широком размете оленьих рогов, висели каракулевая офицерская папаха,башлык с серебряной кистью и бурка. Сергей Платонович глянул туда; на мигему показалось, что кто-то мохнатый, черный стоит на сундуке, недоумевающевздернув плечи. Из боковой комнаты вышла полная черноглазая женщина. Онавнимательно оглядела раздевавшегося Сергея Платоновича, спросила, не меняясерьезного выражения на смугловато-красивом лице: - Вы к Николаю Алексеевичу? Я сейчас доложу. Она вошла в зал не постучавшись, плотно прикрыв за собою дверь. В этойрасполневшей черноглазой красавице бабе Сергей Платонович с трудом призналАстахову Аксинью. Она сразу узнала его, плотнее сжала вишневые губы,пошла, держась неестественно прямо, чуть шевеля матовыми оголеннымилоктями. Через минуту следом за ней вышел сам старый Листницкий. Он, вмеру приветливо улыбаясь, снисходительно пробасил: - А! Степенство! Какими судьбами? Прошу... - посторонился, движениемруки приглашая гостя в зал. Сергей Платонович раскланялся с давно усвоенной им в отношении большихлюдей почтительностью; шагнул в зал. Навстречу ему, щурясь из-под пенсне,шел Евгений Листницкий: - Это превосходно, милейший Сергей Платонович! Здравствуйте. Что ж это,как будто бы стареете? А? - Ну, полно, Евгений Николаевич! Я еще думаю вас пережить. Как вы-то? Вцелости и сохранности? Евгений, улыбаясь, поблескивая золотыми коронками зубов, под рукуувлекал гостя к креслу. Они сели за небольшим столиком, перебрасываясьнезначительными фразами, разыскивая в лицах друг у друга те изменения,которые произошли со времени последней встречи. Распорядившись подать чай,вошел пан. Большая гнутая трубка в зубах его дымилась. Он остановился укресла Сергея Платоновича, спросил, положив на стол старчески костлявую,длинную ладонь: - Как у вас на хуторе? Слышали... хорошие вести-то? Сергей Платонович снизу вверх глянул на выбритые висячие складки наподбородке и шее генерала, вздохнул: - Как не слышать!.. - С какой роковой предопределенностью шло к этому... - Генерал, дрогнувкадыком, глотнул дым. - Я предвидел это еще в начале войны. Что же...династия была обречена. Мне сейчас вспомнился Мережковский... помнишь,Евгений? - "Петр и Алексей". Там после пытки царевич Алексей говорит отцу:"Кровь моя падет на потомков твоих..." - Ведь у нас ничего толкового нет, - волнуясь, заговорил Платонович;поерзав в кресле, он закурил, продолжал: - Газет не получаем уже неделю.Слухи самые невероятные, растерянность. Беда, ей-богу! Я, услыша, чтоЕвгений Николаевич приехал в отпуск, решил съездить сюда к вам,расспросить, что там творится, чего нужно ожидать. Евгений, уже без улыбки на опрятно выбритом белесом лице, рассказывал: - Грозные события... Солдаты буквально все разложены, воевать не желают- устали. Собственно, в этом году уже не стало солдат в общепринятомсмысле этого слова. Солдаты превратились в банды преступников,разнузданных и диких. Вот папа, например... он не может себе этогопредставить. Он не может представить, до какой степени разложения дошланаша армия... Самовольно уходят с позиций, грабят и убивают жителей,убивают офицеров, мародерствуют... Невыполнение боевого приказа - теперьобычная вещь. - Рыба с головы гниет, - вместе с дымом вытолкнул старый Листницкийфразу. - Я бы не сказал этого. - Евгений поморщился, жиловатое веко у негоподергал нервчик. - Я бы не сказал... Снизу гниет армия, разлагаемаябольшевиками. Даже казачьи части, особенно те, которые близкосоприкасались с пехотой, неустойчивы морально. Сильнейшая усталость и тягак родным куреням... А тут большевики... - Чего они хотят? - не вытерпел Сергей Платонович. - О!.. - Листницкий усмехнулся. - Они хотят... это хуже холерныхбацилл! Хуже в том отношении, что легче прилипает к человеку и внедряетсяв самые толщи солдатских масс. Я говорю про идею. Тут уже никакимикарантинами не спасешься. Среди большевиков есть, несомненно, талантливыелюди, с некоторыми мне приходилось общаться, есть просто фанатики, нопреобладающее большинство - разнузданные, безнравственные субъекты. Тех неинтересует сущность большевистского учения, а лишь возможность пограбить,уйти с фронта. Они хотят прежде всего захватить власть в свои руки, налюбых условиях кончить, как они выражаются, "империалистическую" войну,хотя бы даже путем сепаратного мира, - земли передать крестьянам, фабрики- рабочим. Разумеется, это столь же утопично, сколь и глупо, но подобнымпримитивом достигается расположение солдат. Листницкий говорил, сдерживая глухую злобу. В пальцах его ходилслоновой кости мундштук. Сергей Платонович слушал, наклонившись вперед,словно собираясь вскочить на ноги. Старый Листницкий расхаживал по залу,чмыкая черными мохнатыми бурками, покусывая зелено-сединный ус. Евгений рассказал о том, как еще до переворота он вынужден был бежатьиз полка, опасаясь мести казаков; о происходивших в Петрограде событиях,свидетелем которых был. Разговор на минуту заглох. Старый Листницкий, глядя в переносицу СергеяПлатоновича, спросил: - Что же, купишь серого, того, которого смотрел осенью, - сынка"Боярыни"? - До этого ли теперь, Николай Алексеевич? - Мохов жалко сморщился имахнул безнадежно рукой. В людской в это время Емельян, отогревшись, пил чай, красным платкомвытирал пот с бураковых щек, рассказывал о хуторе и новостях. Аксиньястояла у кровати, грудью навалясь на резную спинку, кутаясь в пуховыйплаток. - Небось, наш курень уж развалился? - спрашивала она. - Нет, зачем же развалился - стоит!. Чего ему сделается, - мучительнорастягивая слова, отвечал Емельян. - Соседи-то наши, Мелеховы, как живут? - Живут помаленечку. - Петро не приходил в отпуск? - Вроде не приходил. - А Григорий?.. Гришка ихний? - Гришка приходил после рождества. Баба его двойню энтот год родила...А Григорий... - как же - приходил по ранению. - Раненый был? - А то как же? Ранили в руку. Его всего испятнили, как кобеля в драке:то ли крестов на нем больше, то ли рубцов. - Какой же он, Гришка? - давясь сухой спазмой, спрашивала Аксинья ипокашливала, выправляя секущийся голос. - Такой же... горбоносый да черный. Турка туркой, как и полагается. - Я не про то... Постарел аль нет? - А чума его знает: может, и постарел трошки. Жена двойню родила -значит, не дюже постарел. - Холодно здесь... - подрожав плечами, сказала Аксинья и вышла. Наливая восьмую чашку, Емельян проводил Аксинью глазами, медленно, какслепой ноги, переставляя слова, сказал: - Гнида гадкая, вонючая, какая ни на есть хуже. Давно ли в чириках похутору бегала, а теперя уж не скажет "тут", а "здеся"... Вредные мне такиебабы. Я бы их, стерьвов... Выползень змеиный! Туда же... "холодноздеся"... Возгря [сопля] кобылья! Пра! Обиженный, он не допил восьмой чашки, вылез, перекрестился, ушел,независимо поглядывая вокруг и сознательно грязня сапогами натертый пол. Всю обратную дорогу он был угрюм, как и хозяин. Злобу, вызваннуюАксиньей, вымещал на маштаке, нахлестывая кончиком кнута по местаммаштаковой стыдливости и язвительно величая его "хлынцем" и "чикиляем". Досамого хутора Емельян, против обыкновения, не перекинулся с хозяином ниодним словом. Напуганную тишину хранил и Сергей Платонович.

VIII

Первую бригаду одной из пехотных дивизий, находившуюся в резервеЮго-Западного фронта, с приданным к ней 27-м Донским казачьим полком,перед Февральским переворотом сняли с фронта с целью переброски вокрестности столицы на подавление начавшихся беспорядков. Бригаду отвели втыл, снабдили новым зимним обмундированием, сутки превосходно кормили, надругой день, погрузив в вагоны, отправили, но события опередилидвигавшиеся к Минску полки: в день отправки уже передавались настойчивыеслухи, что император в Ставке главнокомандующего подписал акт об отреченииот престола. Бригаду с полпути вернули обратно. На станции Разгон 27-й полк получилприказ выгрузиться из вагонов. Пути были забиты составами. На платформесновали солдаты с красными бантами на шинелях, с добротно сделанныминовыми винтовками русского образца, но английского происхождения. Многиеиз солдат были возбуждены, опасливо поглядывали на строившихся посотенноказаков. Пасмурный иссякал день. С крыш станционных построек журчалась вода,лужи на путях, покрытые нефтяными блестками, отражали серую мякотнуюовчину неба. Рев маневрировавших паровозов звучал приглушенно, рыхло. Запакгаузом полк в конном строю встречал командира бригады. Мокрые по щеткиноги лошадей дымились паром. Вороны безбоязненно садились позади строя,гребли и клевали оранжевые яблоки конского помета. Командир бригады на вороном трехвершковом коне, в сопровождениикомандира полка, подъехал к казакам. Натянув поводья, оглядел сотни.Заговорил, словно отталкивая обнаженной рукой свои неуверенные, глухиеслова: - Станичники! Волею народа, царствовавший доныне император НиколайВторой... э-э-э... низложен. Власть перешла к Временному комитетуГосударственной думы. Армия и вы в том числе должны спокойно перенестиэто... э-э-э... известие... Дело казаков защищать свою Родину отпосягательств внешних и... э-э-э... так сказать, внешних врагов. Мы будемв стороне от начавшейся смуты, предоставим гражданскому населению избиратьпути к организации нового правительства. Мы должны быть в стороне! Война иполитика для армии несовместимы... В дни таких вот потрясений... э-э-э...всех основ мы должны быть тверды, как... - Бригадный, старый и бездарныйслужака-генерал, не привыкший держать речи, замялся, копаясь в сравнениях;на маслянистом лице его в мучительной немоте двигались брови; сотнитерпеливо ждали: - Э-э-э... как сталь. Ваш казачий воинский долг призываетвас подчиняться своим начальникам. Мы будем биться с врагом так жедоблестно, как и раньше, а там... - косой плывущий жест назад, - пустьГосударственная дума решает судьбу страны. Кончим войну, тогда и мы примемучастие во внутренней жизни, а пока нам... э-э-э... нельзя. Армию мы неможем отдать... В армии не должно быть политики! Здесь же на станции спустя несколько дней присягали Временномуправительству, ходили на митинги, собираясь большими земляческимигруппами, держась обособленно от солдат, наводнявших станцию. Послеподолгу обсуждали слышанные речи; вспоминая, прощупывали недоверчивокаждое сомнительное слово. У всех почему-то сложилось убеждение: еслисвобода - значит, конец войне, и с этим прочно укоренившимся убеждениемтрудно стало бороться офицерам, утверждавшим, что воевать Россия обязанадо конца. Растерянность, после переворота охватившая верхушки армии, отражаласьна низах; про существование застрявшей на полпути бригады штаб дивизиисловно забыл. Бригада, выгрузившись, доедала выданное на восемь сутокдовольствие, солдаты толпами уходили в близлежащие деревушки, на базареоткуда-то появился в продаже спирт, и уже не в диковинку было видеть в тедни пьяных нижних чинов и офицеров. Вырванные переброской из обычного круга обязанностей, казаки томились втеплушках, ждали отправки на Дон (слух о том, что второочередников будутраспускать по домам, держался весьма упорно), небрежно ухаживали залошадьми, дни насквозь толкались на базарной площади, торговализапасенными с позиций ходкими предметами продажи: немецкими одеялами,штыками, пилами, шинелями, кожаными ранцами, табаком... Приказ о возвращении на фронт встречен был открытым ропотом. Втораясотня отказалась было ехать, казаки не разрешили прицепить к составупаровоз, но командир полка пригрозил разоружением, и волнение пошло наубыль, улеглось. Эшелоны потянулись к фронту. - Это что же, братушки? Свобода - свобода, а касаемо войны - опять,значится, кровь проливать? - Старый прижим начинается! - На какой же ляд царя-то уволили? - Нам что при нем было хорошо, что и зараз подходяще... - Шаровары одни, только мотней назад. - Во-во! - Это до каких же пор будет?.. - Третий год с винтовки не слазишь! - шли в вагонах разговоры. На какой-то узловой станции казаки, как сговорившись, высыпали извагонов и, не слушая увещаний и угроз командира полка, открыли митинг.Тщетно меж серого сплава казачьих шинелей метались комендант и престарелыйначальник станции, упрашивая казаков разойтись по вагонам и освободитьпути. Казаки с неослабным вниманием слушали речь урядника третьей сотни.После него говорил небольшой статный казачок Манжулов. Из его побелевшего,злобно искривленного рта с трудом выметывались злые слова: - Станишники! Нельзя так-то! Нас опять же под конфуз подвели. Обманхочут исделать! Раз превзошла революция и всему народу дадена свобода -значится, должны войну прикончить, затем что народ и мы войну не хотим!Аккуратно я гутарю? По-правильному? - Правильно! - Под хвост кобыле! - Осточертела всем! - Шаровары вон не держутся... какая война?! - Не жжжа-лла-ем!.. - По домам! - Отчаливай паровоз! Федот, давай-ка! - Станишники! Погодите! Станишники! Братцы! Черти, в рот вас, впеченку, в душу!.. Братцы! - надрывался Манжулов, стараясь перекричатьтысячу глоток. - Погодите! Паровоз не волнуйте! Он нам без надобности, атолько что обман... Пущай нам их высокоблагородие командир полка документобъявит: на самом деле нас требуют на фронт али это по ихнейкапрызности?.. Полк только после того погрузился в вагоны, когда взволнованный, невладеющий собой командир полка, дрожа губами, вслух прочитал полученную имиз штадива телеграмму о вызове полка на фронт. В одной теплушке ехали шесть человек татарцев - хуторян, служивших в27-м полку: Петро Мелехов, родной дядя Мишки Кошевого Николай Кошевой,Аникушка, Федот Бодовсков, Меркулов - цыгановатый с чернокудрявой бородойи с шалыми светло-коричневыми глазами, и Максимка Грязнов, соседКоршуновых, беспутный и веселый казак, по всему станичному юрту стяжавшийдо войны черную славу бесстрашного конокрада. "Меркулову уж куда ниподошло бы коней уводить - на цыгана похож и все такое... а вот не ворует.А ты, Максим, конский хвост увидишь - и то в жар тебя шибает!" - постоянносмеялись над Грязновым казаки. Максимка краснел, жмурил голубой, какльняной цветок, глаз, пакостно отшучивался: "С Меркуловой матерью цыганночевал, а моя, небось, позавидовала, а то б рази я... да упаси и неприведи!.." В теплушке ходил сквозной ветер; лошади стояли у наскоро сбитыхкормушек под попонами; среди вагона - на бугорке мерзлой земли - чадилисырые дрова, едучий дым тянуло в дверную щель. Казаки сидели на седлахвокруг огня, сушили взвонявшиеся от пота и сырости портянки. ФедотБодовсков грел у огня босые гнутые ноги. На калмыцком, углоскулом лице егоблудила довольная улыбка. Грязнов наскоро прихватывал дратвой отпоровшуюсяподметку, продымленным осипшим голосом говорил, обращаясь неизвестно ккому: - ...Маленьким был, зимой, бывалочка, заберусь на печку, а бабка моя(ей в те годы за сто перевалило!) ощупкой ищет у меня в голове вшу,гутарит: "Ягодка, мой Максимушка! В старину не так-то народ жил - крепкожил, по правилам, и никаких на него не было напастей. А ты, чадунюшка,доживешь до такой поры-времени, что увидишь, как землю всю опутаютпроволокой, и будут летать по синю небушку птицы с железными носами, будутлюдей клевать, как грач арбуз клюет... И будет мор на людях, глад, ивосстанет брат на брата и сын на отца... Останется народу, как от пожаратравы". Что ж, - помолчав, продолжал Максим, - и на самом деле сбылось;телеграф выдумали - вот тебе и проволока! А железная птица - еропланы.Мало они нашего брата подолбили? И голод будет. Мои вон спротив энтихгодов в половину хлеба сеют, да и каждый хозяин так. По станицам стар дамал остались, а хлоп неурожай - вот и "глад" вам. - А брат на брата - это как вроде брехня? - спросил Петро Мелехов,поправляя огонь. - Погоди, и этого народ достигнет. - Власть не установют и забрухаются, - вмешался Федот Бодовсков. - Ишо усмирять чертей придется. - Ты сначала с германцем расхлебай, - засмеялся Кошевой. - Что ж, повоюем ишо... Аникушка, деланным испугом морща голощекое, бабье лицо, воскликнул: - Царица наша лохмоногая, до каких же пор все "повоюем"? - До тех пор, покеда ты, скопец, шерстью обрастешь, - поддел егоКошевой. Сидевшие у огня дружно засмеялись. Петро поперхнулся дымом и, кашляя,глядя на Аникушку глазами, полными слез, тыкал в его сторону пальцем. - Волос - он дурак... - смущенно бормотал Аникушка, - он и где не надорастет... Зря ты, Кошевой, ногами болтаешь... - Нет, уж хватит! Хлебнули через край! - вспыхнул неожиданно Грязнов. -Мы тут бедствуем, во вшах погибаем, а семьи наши там нужду принимают, даить как? - режь - кровь не потекет. - Ты чего взбугрился? - насмешливо, пожевывая пшеничный ус, спросилПетро. - Известно чего... - за Грязнова ответил Меркулов и надежно захоронилулыбку в курчавой, цыганской бороде. - Известно, нудится казак...тоскует... Иной раз пастух выгонит табун на зеленку: покеда солнце росуподбирает, - скотинка ничего, кормится, а как станет солнце в дуб, заюжитовод, зачнет скотину сечь, - вот тут... - Меркулов шельмовато стрельнулглазами в казаков, продолжал, повернувшись к Петру: - Тут-то, господинвахмистр, и нападает на скотину бзык. Ну да ты знаешь! Не из суцких[суцкой (судской) - чиновник, интеллигент], небось! Сам быкам хвостыкрутил... Обнаковенно, какая-нибудь телка задерет хвост на спину, мыкнет -да как учешет! А за ней весь табун. Пастух бегет: "Ая-яй!.. ая-яй!.."Только где ж там?! Метется табун лавой, не хуже как мы под Незвиской нанемцев лавой ходили. Где ж там, рази удержишь? - Ты к чему это загинаешь-то? Меркулов ответил не сразу. Намотав на палец завиток смолистой бороды,дернул его ожесточенно, заговорил уже деловито и без улыбки: - Третий год воюем... так? Третий год, как нас в окопы загнали. За чтои чего - никто не разумеет... К тому и гутарю, что вскорости какой-нибудьГрязнов али Мелехов бзыкнет с фронта, а за ним полк, а за полком армия...Будя! - Вон ты куда... - Туда самое! Не слепой, вижу: на волоске все держится. Тут толькошумнуть: "Брысь!" - и полезет все, как старый зипун с плеч. На третьемгоду и нам солнце в дуб стало. - Ты бы полегше! - посоветовал Бодовсков. - А то Петро... он итьвахмистр... - Я товарищев, кубыть, не трогал, - вспыхнул Петро. - Не серчай! Шутейно оказал. - Бодовсков смутился, поворочал узловатымипальцами босых ног и встал, пошлепал к кормушке. На углу, у цибиков прессованного сена, вполголоса разговаривали казакидругих хуторов. Из них лишь двое были с хутора Каргинского - Фадеев иКаргин, остальные восемь - разных хуторов и станиц. Спустя немного они запели. Заводил чирский казак Алимов. Он начал былоплясовую, но кто-то шлепнул его по спине, простуженно рявкнул: - Отставить!.. - Эй вы, сироты, полезьте к огню! - пригласил Кошевой. В костер кинулищепки (остатки разломанного на полустанке забора). При огне веселееподняли песню: Конь боевой с походным вьюком У церкви ржет, когой-то ждет. В ограде бабка плачет с внуком. Жена-молодка слезы льет. А из дверей святого храма Казак в доспехах боевых идет, Жена коня ему подводит, Племянник пику подает... В соседнем вагоне двухрядка, хрипя мехами, резала казачка. По дощатомуполу безжалостно цокотали каблуки казенных сапог, кто-то дурным голосомвякал, голосил: Эх вы, горьки хлопоты, Тесны царски хомуты! Каэаченькам выи [выя - шея] труть - Ни вздохнуть, ни воздохнуть. Пугачев по Дону кличет, По низовьям голи зычет! "Атаманы, казаки!.." Второй, заливая голос первого, верещал несуразно тонкой скороговоркой: Царю верой-правдой служим, По своим жалмеркам тужим. Баб найдем - тужить не будем. А царю... полудим. Ой, сыпь! Ой, жги!.. У-ух! Ух! Ух! Ха! Ха-ха-хи-хо-ху-ха-ха! Казаки давно уже оборвали песню и вслушивались в бесшабашный гомон,разраставшийся в соседнем вагоне, перемигивались, сочувственно улыбаясь.Петро Мелехов не выдержал и захохотал: - Эк дьяволы их размывают! У Меркулова в коричневых, крапленных желтой искрой глазах замигаливеселые светлячки; он вскочил на ноги, улавливая такт, носком сапогапосыпал мельчайшее просо дроби и, вдруг топнув, легко, пружинисто, круглопошел на присядку. Плясали все по очереди - грелись движением. В соседнемвагоне давно уже затихли двухрядные голоса, там уже хрипло и крупноругались. А тут бились в пляске, беспокоили лошадей и кончили, толькокогда вломавшийся в раж Аникушка, во время одного необычайнейшего позамысловатости колена, упал задом на огонь. Аникушку с хохотом подняли,при свете свечного огарка долго оглядывали новехонькие шаровары, насмертьсожженные сзади, и края припаленной ватной теплушки. - Скинь шаровары-то! - сожалея, советовал Меркулов. - Ты, цыган, сдурел? А в чем же я? Меркулов порылся в саквах, достал холщовую бабью исподницу. Огоньраздули вновь. Меркулов держал рубаху за узкие плечики; откидываясь назад,стоная от хохота, говорил: - Вот!.. Ох! Ох! Украл я ее на станции, с забора... На портянки блюл...Ох! Пороть не бу-у-уду... Бери! Силком обряжая ругавшегося Аникушку, ржали так смачно и густо, что издверей соседних вагонов повысунулись головы любопытных, в ночной темнотеорали завистливые голоса: - Чего вы там? - Жеребцы проклятые! - Чего зашлись-то? - Железку нашли, дурочкины сполюбовники? На следующей остановке притянули из переднего вагона гармониста, издругих вагонов битком набились казаки, сломали кормушки, толпились,прижимая лошадей к стене. В крохотном кругу выхаживал Аникушка. Белаярубаха, со здоровенной, как видно, бабищи, была ему длинна, путалась вногах, но рев и хохот поощряли - плясал он до изнеможения. А над намокшей в крови Беларусью скорбно слезились звезды. Проваломзияла, дымясь и уплывая, ночная небесная чернь. Ветер стлался над землей,напитанной горькими запахами листа-падалицы, суглинистой мочливойржавчины, мартовского снега...

IX

Через сутки полк был уже неподалеку от фронта. На узловой станцииэшелоны остановили. Вахмистры разнесли приказ: "Выгружаться!" Торопливосводили казаки лошадей по подмостям, седлали, бегали в вагоны запозабытыми второпях вещами, выкидывали прямо на мокрый песчаник путейрастрепанные цибики сена, суетились. Мелехова Петра позвал ординарец командира полка: - Иди на вокзал, командир кличет. Петро, поправив ремень на шинели, неспешно пошел к платформе. - Аникей, пригляди за моим конем, - попросил он топтавшегося у лошадейАникушку. Тот молча поглядел ему вслед, на будничном, хмуром Аникушкином лицеозабоченность сливалась с обычной скукой. Петро шагал, глядя на своисапоги, забрызганные охровой глинистой грязью, и раздумывая: зачем бы этоон понадобился командиру полка? Внимание его привлекла небольшая толпа,собравшаяся в конце платформы у бака с кипятком. Он подошел, еще издаливслушиваясь в разговор. Человек двадцать солдат окружили рослогорыжеватого казака, стоявшего спиной к баку в неловкой, затравленной позе.Петро, вытянув голову, поглядел на смутно знакомое забородатевшее лицорыжеватого казака-атаманца, на цифру 52 на синем урядницком погоне; решил,что где-то и когда-то видел этого человека. - Как же это ты ухитрился? А еще гайку тебе нашивали... - злораднодопытывался у рыжеватого казака вольноопределяющийся с веснушчатым умнымлицом. - Что такое? - полюбопытствовал Петро, тронув плечо стоявшего к немуспиной ополченца. Тот повернул голову, ответил нехотя: - Дизиртира пымали... Из ваших казаков. Петро, усиленно напрягая память, пытался вспомнить, - где он видел этоширокое рыжеусое и рыжебровое лицо атаманца. Не отвечая на назойливыевопросы вольноопределяющегося, атаманец редкими глотками тянул кипяток измедной кружки, сделанной из гильзы снаряда, прикусывая черным размоченнымв воде сухарем. Далеко расставленные выпуклые глаза его щурились;прожевывая и глотая, он шевелил бровями, глядел вниз и по сторонам. Рядомс ним, придерживая за штык винтовку, стоял конвоировавший его пожилойкоренастый солдат. Атаманец-дезертир допил из кружки, повел усталымиглазами по лицам бесцеремонно разглядывавших его солдат, и в голубых,по-детски простых глазах его неожиданно вспыхнуло ожесточение. Торопливоглотнув, он облизал губы, крикнул грубым негнущимся басом: - Диковина вам? Пожрать не даете, сволочи! Что вы, людей не видали, чтоль? Солдаты засмеялись, а Петро, едва лишь услышал голос дезертира, сразу,как это всегда бывает, с поразительной отчетливостью вспомнил, чтоатаманец этот - с хутора Рубежина, Еланской станицы, по фамилии Фомин, ичто у него еще до войны на еланской годовой ярмарке торговали Петро сотцом трехлетка-бычка. - Фомин! Яков! - окликнул он, протискиваясь к атаманцу. Тот неловким, растерянным движением сунул на бак кружку; прожевывая,глядя на Петра смущенными улыбающимися глазами, сказал: - Не признаю, браток... - С Рубежина ты? - Оттель. А ты либо еланский? - Я-то вешенский, а тебя помню. С батей лет пять назад бычка у тебяторговали. Фомин, улыбаясь все той же растерянной, ребячьей улыбкой, как видно,силился вспомнить. - Нет, заметило... не упомню тебя, - с видимым сожалением сказал он. - Ты в Пятьдесят втором был? - В Пятьдесят втором. - Убег, стал быть? Как же это ты, братец? В это время Фомин, сняв папаху, доставал оттуда потрепанный кисет.Сутулясь, он медленно сунул папаху под мышку, оторвал косой угол бумажки итолько тогда прижал Петра строгим, влажно мерцающим взглядом. - Невтерпеж, братушка... - сказал невнятно. Взгляд этот кольнул Петра. Петро крякнул, вобрал в рот желтоватый ус. - Ну, землячки, кончайте разговоры, а то через вас как бы мне непопало, - вздохнул, вскидывая винтовку, коренастый солдат-конвоир. -Иди-ка, папаша! Фомин, торопясь, сунул в подсумок кружку, попрощался с Петром, глядя всторону, и зашагал в комендантскую увалистой, медвежковатой роскачью. На вокзале, в буфете бывшего первого класса, за столиком гнулиськомандир полка и два сотенных командира. - Ты, Мелехов, заставляешь себя ждать. - Полковник поморгал усталозлобными глазами. Петро выслушал известие о том, что сотня его поступает в распоряжениештаба дивизии и что необходимо усиленно присматривать за казаками, сообщаяо всякой замеченной перемене в их настроении командиру сотни. Он, несморгнув, глядел в глаза полковника, слушал внимательно, но в памятинеотступно, цепко, как приклеенные, держались мерцающий влажный взглядФомина и тихое: "Невтерпеж, братушка..." Он вышел из парного теплого вокзала, направился к сотне. Здесь же, настанции, стоял полковой обоз второго разряда. Подходя к своей теплушке,Петро увидел обозных казаков и сотенного коваля. При взгляде на коваля уПетра выветрились из памяти Фомин и разговор с ним, он ускорил шаги сцелью переговорить относительно перековки коня (в этот миг Петром ужевладели будничные заботы и тревоги), но из-за красного угла вагонавыступила женщина, нарядно покрытая белым пуховым шарфом, одетая не так,как одеваются в этих краях. Странно знакомый склад фигуры заставил Петравнимательней вглядеться в женщину. Она вдруг повернулась к нему лицом,заспешила навстречу, неуловимо поводя плечами, тонким, не бабьим станом. Иеще, не различая лица, по этой вьющейся легкой походке Петро угадал жену.Колкий приятный холодок докатился до сердца. Радость была тем сильней, чемнеожиданней. Нарочно укоротив шаг, чтобы наблюдавшие за ним обозные неподумали, что он особенно уж рад, Петро шел навстречу. Он степенно обнялжену, поцеловал ее три раза, хотел что-то спросить, но глубокое внутреннееволнение пробилось наружу - мелко задрожали губы и словно отнялся язык. - Не ждал... - заикаясь, выговорил он наконец. - Голубок мой! То-то ты да переменился!.. - Дарья всплеснула руками. -Ты как будто чужой... Видишь, приехала проведать... Наши не пускали: "Кудатебя понесет?!" Нет, думаю, поеду, проведаю родимого... - тарахтела она,прижимаясь к мужу, заглядывая в глаза ему увлажненными глазами. А у вагонов толпились казаки; глядя на них, покрякивали,перемигивались, нудились. - Подвалило счастье Петру... - Моя волчиха не приедет, отроилась. - Там у ней без Нестора десятеро! - Мелехов хучь бы своему взводу на ночушку бабу пожертвовал... Набедность на нашу... Кх-м!.. - Пойдемте, ребята! Кровью изойдешь, глядючи, как она к нему липнет! В этот момент Петр не помнил, что собирался бить жену смертным боем -ласкал ее на людях, гладил большим обкуренным пальцем писаные дуги еебровей, радовался. Дарья тоже забыла, что только две ночи назад спала онав вагоне с драгунским ветеринарным фельдшером, вместе с ней ехавшим изХарькова в полк. У фельдшера были необычайно пушистые и черные усы, новедь все это было две ночи назад, а сейчас она со слезами искреннейрадости обнимала мужа, смотрела на него правдивыми ясными глазами.

X

По возвращении из отпуска есаул Евгений Листницкий получил назначение в14-й Донской казачий полк. В свой полк, в котором служил раньше и изкоторого ему пришлось еще до Февральского переворота так позорно бежать,он не явился, а прямо заехал в штаб дивизии, и начальник штаба, молодойгенерал с громкой донской дворянско-казачьей фамилией, легко устроил емуперевод. - Я знаю, есаул, - говорил он Листницкому, уединяясь с ним в своейкомнате, - что вам трудно будет работать в старой обстановке, потому чтоказаки настроены против вас, ваше имя для них одиозно, и, разумеется,будет благоразумней, если вы поедете в Четырнадцатый полк. Тамисключительно славный подбор офицеров, да и казаки потверже, посерее -большинство из южных станиц Усть-Медведицкого округа. Там вам лучше будет.Ведь вы, кажется, сын Николая Алексеевича Листницкого? - помолчав, спросилгенерал и, получив утвердительный ответ, продолжал: - Со своей сторонымогу заверить, что мы ценим офицеров таких, как вы. В наше время дажесреди офицерского состава большинство двурушников. Ничего нет легче, какпеременить веру, а то и двум богам молиться... - горько закончил начштаба. Листницкий с радостью принял перевод. В этот же день он выехал вДвинск, где находился 14-й полк, а через сутки уже представился командируполка, полковнику Быкадорову, и с удовлетворением осознал правдивость словначштаба дивизии: офицеры в большинстве - монархисты; казаки, на третьразбавленные старообрядцами Усть-Хоперской, Кумылженской, Глазуновской идругих станиц, были настроены отнюдь не революционно, на верностьВременному правительству присягали неохотно, в событиях, кипевших вокруг,не разбирались, да и не хотели разбираться - в полковой и сотенныекомитеты прошли казаки подхалимистые и смирные... С радостью вздохнулЛистницкий в новой обстановке. Среди офицеров он встретил двух сослуживцев по Атаманскому полку,державшихся обособленно; остальные были на редкость сплочены, единодушно,открыто поговаривали о восстановлении династии. Полк около двух месяцев простоял в Двинске, собранный в единый кулак иотдохнувший, подтянутый. До этого сотни, прикрепленные к пешим дивизиям,бродили по фронту от Риги до Двинска, но в апреле чья-то заботливая рукаслила все сотни - полк был наготове. Казаки, опекаемые суровым офицерскимнадзором, выходили на ученье, выкармливая лошадей, жили размереннойулиточной жизнью, оставаясь без всякого воздействия извне. Среди них были смутные предположения об истинном предназначении полка,но офицеры говорили, не таясь, что в недалеком будущем полк в чьих-нибудьнадежных руках еще покрутит колесо истории. Близкий дыбился фронт. Армии дышали смертной лихорадкой, не хваталобоевых припасов, продовольствия; армии многоруко тянулись к призрачномуслову "мир"; армии по-разному встречали временного правителя республикиКеренского и, понукаемые его истерическими криками, спотыкались в июньскомнаступлении; в армиях вызревший гнев плавился и вскипал, как вода вроднике, выметываемая глубинными ключами... А в Двинске жили казаки мирно, тихо: желудки лошадей переваривали овеси макуху, память казаков заращивала тяготы, перенесенные на фронте;офицеры аккуратно посещали офицерское собрание, недурно столовались,горячо спорили о судьбах России... Так до первых чисел июля. Третьего - приказ: "Не медля ни минуты -выступать". Эшелоны полка потянулись в Петроград. Седьмого июля копытаказачьих коней уже цокали по одетым в торцовую чешую улицам столицы. Полк расквартировали на Невском. Под сотню Листницкого отвелипустовавшее торговое помещение. Казаков ждали с нетерпением и радостью, -об этом красноречиво свидетельствовала та заботливость столичных властей,с какой были заранее оборудованы предназначавшиеся для казаков помещения.Заново окрашенные стены блестели известкой, глянцем лоснились начистовымытые полы, от сосновых свежих нар - смолистые запахи; почти уютно былов светлом, опрятном полуподвале. Листницкий, морщась под пенсне,внимательно осмотрел помещение, походил под слепящими белизной стенами,решил, что лучшего, в смысле удобств, не остается и желать.Удовлетворенный осмотром, он, в сопровождении маленького, изящно одетогопредставителя городского управления, на долю которого выпало встречатьказаков, направился к выходу во двор, но тут произошел неприятный казус:держась за дверную скобу, он увидел на стене мастерски выцарапанныйкаким-то острым предметом рисунок, - оскаленную собачью голову и метлу.Видно, кто-то из рабочих, трудившихся над оборудованием помещения, знал,для кого оно предназначалось... - Что это? - подрожав бровями, спросил Листницкий у сопровождавшего егопредставителя. Тот обежал рисунок расторопно-мышастыми глазами, страшно засопел. Кровьтак густо кинулась ему в лицо, что даже крахмальный воротничок сорочкисловно порозовел на нем... - Простите, господин офицер... злоумышленная рука... - Надеюсь, без вашего ведома изобразили здесь эмблему опричнины? - Что вы? Что вы?! Помилуйте!.. Большевистский фортель... Какой-тонегодяй осмелился!.. Я сейчас же прикажу вновь выбелить стену. Черт знаетчто!.. Простите... такое нелепое происшествие... Смею вас уверить, мнесовестно за чужую подлость... Листницкому стало искренне жаль униженного, смущенного гражданина. Он,смягчив неумолимо-холодный взгляд, сдержанно сказал: - Небольшой просчет художника - казаки ведь не знают русской истории.Но из этого еще не следует, что подобное отношение к себе мы можемпоощрять... Представитель твердым холеным ногтем выскребал в известке рисунок,пачкал дорогое английское пальто мельчайшей оседавшей на нем белой пылью,тянулся на цыпочках перед стеной; Листницкий, протирая пенсне, улыбался,но горькая, желчная грусть томилась в нем в этот миг. "Вот как встречают нас и вот что кроется за внешней, показнойстороной!.. Но неужели для всей России мы являемся в образе опричнины?" -думал он, шагая по двору к конюшням и невнимательно, безразличновслушиваясь в слова спешившего за ним представителя. В глубокий, просторный колодец двора отвесно падали солнечные лучи. Изокон многоэтажных домов жильцы, свесившись, разглядывали казаков,заполнивших весь двор, - сотня размещала в конюшне лошадей. Освободившиесяказаки кучками стояли и сидели на корточках у стен, в холодке. - Что же не идете, ребята, в помещение? - спросил Листницкий. - Успеется, господин есаул. - Надоисть ишо и там. - Коней вот расстановим - тогда уж. Листницкий осмотрел склад, предназначенный под конюшни, строго,стараясь вернуть себе прежнюю неприязнь к сопровождавшему егопредставителю, сказал: - Войдите в соглашение с кем требуется и договоритесь вот о чем: намнеобходимо прорубить еще одну дверь. Ведь не можем мы иметь на стодвадцать лошадей три двери. Этак в случае тревоги нам понадобится полчасадля того, чтобы вывести лошадей... Странно! Неужели это обстоятельствонельзя было учесть в свое время? Я вынужден буду доложить об этомкомандиру полка. Получив немедленное заверение, что не одна, а две двери будут сегодняже пробиты, Листницкий распрощался с представителем; сухо поблагодарив егоза хлопоты, отдал распоряжение о назначении дневальных и пошел на второйэтаж, во временную квартиру, отведенную офицерам сотни. На ходурасстегивая китель, вытирая под козырьком пот, он по черной лестницеподнялся к себе, радостно ощутив сыроватую прохладу комнат. В квартире, заисключением подъесаула Атарщикова, не было никого. - Где же остальные? - спросил Листницкий, падая на брезентовую койку итяжело отваливая ноги в запыленных сапогах. - На улице. Рассматривают Петроград. - А ты что же? - Ну, знаешь ли, не стоит. Не успели ввалиться - и уже сразу в город. Явот почитываю о том, что происходило здесь несколько дней назад. Занятно! Листницкий лежал молча, чувствуя, как на спине его приятно холодеетмокрая от пота рубашка, ему лень было встать и умыться, - сказываласьнажитая за дорогу усталость. Пересилив себя, он встал, позвал вестового.Переменив белье, долго умывался, довольно фыркал, тер лохматым полотенцемполную, с серым налетом загара, шею. - Умойся, Ваня, - посоветовал он Атарщикову, - гору с плеч скинешь...Ну, так что в газетах? - Пожалуй, в самом деле умыться. Неплохо - говоришь?.. А в газетах что?Описание выступлений большевиков, правительственные мероприятия...Почитай! Повеселевший после умывания Листницкий взялся было за газету, но егопригласили к командиру полка. Нехотя поднявшись, он надел новый китель,пахнущий мылом, неприлично помятый за дорогу, прицепил шашку и вышел напроспект. Перейдя на другую сторону, повернулся, разглядывая дом, гдерасположилась сотня. С внешней стороны, по типу, дом ничем не отличаетсяот остальных: пятиэтажный, облицованный дымчатым ноздреватым камнем, стоялон в ровном строю таких же домов. Закуривая, Листницкий медленно тронулсяпо тротуару. Густая толпа пенилась мужскими соломенными шляпами,котелками, кепками, изысканно-простыми и нарядными шляпками женщин. Вобщем потоке изредка мелькала зеленым демократическим пятном фуражкавоенного и исчезала, поглощенная переливами разноцветных красок. Со взморья волной шел бодрящий свежий ветерок, но, разбиваясь о крутыегромады строений, растекался жидкими неровными струями. По стальному, ссиреневым оттенком, неяркому небу правились на юг тучи. Молочно-белыегребни их зубчатились рельефно и остро. Над городом висела парнаяпреддождевая духота. Пахло нагретым асфальтом, перегаром бензина, близкимморем, волнующим невнятным запахом дамских духов и еще какой-торазнородной неделимой смесью запахов, присущей всякому многолюдномугороду. Листницкий, покуривая, медленно шел правой стороной тротуара, изредкаловил на себе боковые почтительные взгляды встречных. Вначале он испытывалнекоторое стеснение за свой помятый китель и несвежую фуражку, но потомрешил, что фронтовику, пожалуй, и нечего стыдиться своей внешности, а темболее ему, только сегодня покинувшему вагон. На тротуарах ленивые оливково-желтые лежали теневые пятна отпарусиновых тентов, натянутых над входами в магазины и кафе. Ветер,раскачивая, трепал выжженную парусину, пятна на тротуарах шевелились,рвались из-под шаркающих ног людей. Несмотря на послеобеденный час,проспект кишел людьми. Листницкий, отвыкший за годы войны от города, срадостным удовлетворением впитывал в себя разноголосый гул, перевитыйсмехом, автомобильными гудками, криком газетчиков, и, чувствуя себя в этойтолпе прилично одетых, сытых людей своим, близким, все же думал: "Какие все вы сейчас довольные, радостные, счастливые - все: и купцы, ибиржевые маклеры, и чиновники разных рангов, и помещики, и люди голубойкрови! А что с вами было три-четыре дня назад? Как выглядели вы, когдачернь и солдатня расплавленной рудой текли вот по этому проспекту, поулицам? По совести, и рад я вам и не рад. И благополучию вашему не знаю,как радоваться..." Он попробовал проанализировать свое раздвоенное чувство, найти истокиего и без труда решил: потому он так мыслит и чувствует, что война и то,что пришлось пережить там, отдалили его от этого скопища сытых, довольных. "Ведь вот этот молодой, упитанный, - думал он, встречаясь глазами сполным, краснощеким и безусым мужчиной, - почему он не на фронте? Наверно,сын заводчика или какого-нибудь торгового зубра, уклонился, подлец, отслужбы - начхать ему на родину, - и "работает на оборону", жиреет, судобствами любит женщин..." "Но с кем же ты-то в конце концов? - задал он сам себе вопрос и,улыбаясь, решил: - Ну конечно же, вот с этими! В них частичка самого меня,а я частичка их среды... Все, что есть хорошего и дурного в них, есть втой или иной мере и у меня. Может быть, у меня немного тоньше кожа, чем уэтого вот упитанного боровка, может быть, поэтому я болезненней реагируюна все, и наверняка поэтому я - честно на войне, а не "работаю наоборону", и именно поэтому тогда зимой, в Могилеве, когда я увидел вавтомобиле свергнутого императора, уезжавшего из Ставки, и его скорбныегубы, и потрясающее, непередаваемое положение руки, беспомощно лежавшей наколене, я упал на снег и рыдал, как мальчишка... Ведь вот я по-честному неприемлю революцию, не могу принять! И сердце и разум противятся... Жизньположу за старое, отдам ее, не колеблясь, без позы, просто, по-солдатски.А многие ли на это пойдут?" Бледнея, с глубочайшей волнующей яркостью воскресил он в памятифевральский богатый красками исход дня, губернаторский дом в Могилеве,чугунную запотевшую от мороза ограду и снег по ту сторону ее, испещренныйчервонными бликами низкого, покрытого морозно-дымчатым флером, солнца. Запокатым свалом Днепра небо крашено лазурью, киноварью, ржавой позолотой,каждый штрих на горизонте так неосязаемо воздушен, что больно касатьсявзглядом. У выезда небольшая толпа из чинов Ставки, военных, штатских...Выезжающий крытый автомобиль. За стеклом, кажется, Фредерикс [В.Фредерикс- граф, министр царского двора] и царь, откинувшийся на спинку сиденья.Осунувшееся лицо его с каким-то фиолетовым оттенком. По бледному лбу косойчерный полукруг папахи, формы казачьей конвойной стражи. Листницкий почти бежал мимо изумленно оглядывавшихся на него людей. Вглазах его падала от края черной папахи царская рука, отдававшая честь, вушах звенели бесшумный ход отъезжающей машины и унизительное безмолвиетолпы, молчанием провожавшей последнего императора... По лестнице дома, где помещался штаб полка, Листницкий поднималсямедленно. У него еще дрожали щеки и кровянисто слезились припухшиезаплаканные глаза. На площадке второго этажа он выкурил подряд двепапиросы, протирая пенсне, через две ступеньки взбежал на третий этаж. Командир полка отметил на карте Петрограда район, в котором сотняЛистницкого должна была нести охрану правительственных учреждений,перечислил учреждения, с мельчайшими деталями сообщил о том, какие и вкакое время надо ставить и сменять караулы, в заключение сказал: - В Зимний дворец Керенскому. - Ни слова о Керенском!.. - заливаясь смертельной бледностью, громкопрошептал Листницкий. - Евгений Николаевич, надо брать себя в руки... - Полковник, я вас прошу! - Но, милый мой... - Я прошу! - Нервы у вас... - Разъезды к Путиловскому сейчас прикажете выслать? - тяжело дыша,спросил Листницкий. Полковник, кусая губы, улыбаясь, пожал плечами, ответил: - Сейчас же! И непременно со взводным офицером. Листницкий вышел из штаба нравственно опустошенный, раздавленныйвоспоминаниями пережитого и разговором с командиром полка. Почти у самогодома увидел казачий разъезд стоявшего в Петрограде 4-го Донского полка. Науздечке светло-рыжего офицерского коня, завядшие, понуро висели живыецветы. На белоусом лице офицера сквозила улыбка. - Да здравствуют спасители родины!.. - крикнул, сходя с тротуара иразмахивая шляпой, какой-то экзальтированный пожилой господин. Офицер любезно приложил ладонь к козырьку. Разъезд тронулся рысью.Листницкий посмотрел на взволнованное мокрогубое лицо приветствовавшегоказаков господина, на его тщательно повязанный цветастый галстук и,морщась, ссутулившись, шмыгнул в подъезд своего дома.

XI

Назначение генерала Корнилова главнокомандующим Юго-Западного фронтавстречено было офицерским составом 14-го полка с большим сочувствием. Онем говорили с любовью и уважением, как о человеке, обладающем железнымхарактером и, несомненно, могущем вывести страну из тупика, в которыйзавело ее Временное правительство. Особенно горячо встретил это назначение Листницкий. Он через младшихофицеров сотен и близких к нему казаков пытался узнать, как относятся кэтому казаки, но полученные сведения его не порадовали. Молчали казаки илиотделывались апатичными ответами: - Нам все одно... - Какой он, кто его знает... - Кабы он насчет замиренья постарался, тогда, конешно... - Нам от его повышенья легше не будет, небось! Через несколько дней среди офицеров, общавшихся с более широкимикругами гражданского населения и военных, передавались упорные слухи, чтобудто бы Корнилов жмет на Временное правительство, требуя восстановлениясмертной казни на фронте и проведения многих решительных мероприятий, откоторых зависит участь армии и исход войны. Говорили о том, что Керенскийбоится Корнилова и, наверное, приложит все усилия к тому, чтобы заменитьего на должности главнокомандующего фронта более податливым генералом.Назывались известные в военной среде имена генералов. 19 июля всех поразило правительственное сообщение о назначенииКорнилова верховным главнокомандующим. Вскоре же подъесаул Атарщиков,имевший обширные знакомства в Главном комитете Офицерского союза,рассказывал, ссылаясь на вполне достоверные источники, что Корнилов взаписке, приготовленной для доклада Временному правительству, настаивал нанеобходимости следующих главнейших мероприятий: введения на всейтерритории страны в отношении тыловых войск и населения юрисдикциивоенно-полевых судов, с применением смертной казни; восстановлениядисциплинарной власти военных начальников; введения в узкие рамкидеятельности комитетов в воинских частях и т.д. В этот же день вечером Листницкий в разговоре с офицерами своей сотни идругих сотен остро и прямо поставил вопрос: с кем они идут? - Господа офицеры! - говорил он со сдержанным волнением. - Мы живемдружной семьей. Мы знаем, что представляет каждый из нас, но до сей порымногие больные вопросы между нами остались невырешенными. И вот именнотеперь, когда отчетливо намечаются перспективы расхождения верховного справительством, нам необходимо ребром поставить вопрос: с кем и за когомы? Давайте же поговорим по-товарищески, не кривя душой. Подъесаул Атарщиков ответил первый: - Я за генерала Корнилова готов и свою и чужую кровь цедить! Этокристальной честности человек, и только он один в состоянии поставитьРоссию на ноги. Смотрите, что он делает в армии! Ведь только благодаря емуотчасти развязали руки военачальникам, а было сплошное засилье комитетов,братанье, дезертирство. Какой может быть разговор? Всякий порядочныйчеловек за Корнилова! Тонконогий, непомерно грудастый и широкоплечий Атарщиков говорилзапальчиво. Видно, трогал его за живое поднятый вопрос. Кончив, он огляделгруппировавшихся у стола офицеров, выжидательно постукал по портсигарумундштуком папиросы. На нижнем веке его правого глаза коричневой выпуклойгорошиной сидела родинка. Она мешала верхнему веку плотно прикрывать глаз,и от этого при первом взгляде на Атарщикова создавалось впечатление, будтоглаза его тронуты постоянной снисходительно выжидающей усмешкой. - Если выбирать между большевиками, Керенским и Корниловым, то,разумеется, мы за Корнилова. - Нам трудно судить, чего хочет Корнилов: только ли восстановленияпорядка в России или восстановления еще чего-нибудь... - Это не ответ на принципиальный вопрос! - Нет, ответ! - А если и ответ, то неумный, во всяком случае. - А чего вы боитесь, сотник? Восстановления монархии? - Я не боюсь этого, а, напротив, желаю. - Так в чем же дело? - Господа! - твердым, обветрившим голосом заговорил Долгов, недавнийвахмистр, получивший за боевые отличия хорунжего. - О чем вы спорите? А выстепенно скажите, что нам, казакам, надо держаться за генерала Корнилова,как дитю за материн подол. Это без всяких лукавствий, напрямик! Оторвемсяот него - пропадем! Расея навозом нас загребет. Тут уж дело ясное: куда он- туда и мы. - Вот это - да! Атарщиков с восхищением хлопнул Долгова по плечу и смеющимися глазамиуставился на Листницкого. Тот, улыбаясь, волнуясь, разглаживал на коленяхскладки брюк. - Так как же, господа офицеры, атаманы? - приподнятым голосомвоскликнул Атарщиков. - За Корнилова мы?.. - Ну конечно! - Долгов сразу разрубил гордиев узел. - Все офицерство за него! - Мы не хотим быть исключением. - Дорогому Лавру Георгиевичу, казаку и герою - ура! Смеясь и чокаясь, офицеры пили чаи. Разговор, утративший недавнююнапряженность, вертелся вокруг событий последних дней. - Мы-то гужом за верховного, а вот казаки мнутся... - нерешительносказал Долгов. - Как это "мнутся"? - спросил Листницкий. - А так. Мнутся - и шабаш... Им, сукиным сынам, по домам к бабамохота... Жизня-то нетеплая остобрыдла... - Наше дело - увлечь за собой казаков! - Сотник Чернокутов брякнулкулаком по столу. - Увлечь! На то мы и носим офицерские погоны! - Казакам надо терпеливо разъяснять, с кем им по пути. Листницкий постучал ложечкой о стакан; собрав внимание офицеров,раздельно сказал: - Прошу запомнить, господа, что наша работа сейчас должна сводиться вотименно, как сказал Атарщиков, к разъяснению казакам истинного положениявещей. Казака надо вырвать из-под влияния комитетов. Тут нужна ломкахарактеров, примерно такая же, если не большая, которую большинству из наспришлось пережить после Февральского переворота. В прежнее время -допустим, в шестнадцатом году - я мог избить казака, рискуя тем, что в боюон мне пустит в затылок пулю, а после февраля пришлось свернуться, потомучто, если бы я ударил какого-нибудь дурака, - меня убили бы здесь же, вокопах, не дожидаясь удобного момента. Теперь совсем иное дело. Мы должны,- Листницкий подчеркнул это слово, - сродниться с казаком! От этогозависит все. Вы знаете, что творится сейчас в Первом и Четвертом полках? - Кошмар! - Вот именно - кошмар! - продолжал Листницкий. - Офицеры отгораживалисьот казаков прежней стеной, и в результате казаки все поголовно подпали подвлияние большевиков и сами на девяносто процентов стали большевиками. Ведьясно, что грозных событий нам не миновать... Дни третьего и пятого июля -только суровое предостережение всем беспечным. Или нам за Корниловапридется драться с войсками революционной демократии, или большевики,накопив силы и расширив свое влияние, качнут еще одной революцией. У нихпередышка, концентрация сил, а у нас - расхлябанность... Да разве же можнотак?! Вот будущей-то перетряске и пригодится надежный казак... - Мы без казаков, конешно, ноль без палочки, - вздохнул Долгов. - Верно, Листницкий! - Очень даже верно. - Россия одной ногой в могиле... - Ты думаешь, мы этого не понимаем? Понимаем, но иногда бессильнычто-либо сделать. "Приказ N_I" ["Приказ N_I" (1/III - 1917 г.)Исполнительного комитета Петроградского Совета, изданный под давлениемреволюционно настроенных масс, вводил выборные организации в войсковыхчастях и контроль этих организаций над действиями старого царскогокомандного состава] и "Окопная правда" [боевая большевистская газета] сеютсвои семена. - А мы любуемся на всходы вместо того, чтобы вытоптать их и выжечьдотла! - крикнул Атарщиков. - Нет, не любуемся, - мы бессильны! - Врете, хорунжий! Мы просто нерадивы! - Неправда! - Докажите! - Тише, господа! - "Правду" разгромили... Керенский задним умом умен... - Что это... базар, что ли? Нельзя же! Поднявшийся гул бестолковых выкриков понемногу утих. Командир одной изсотен, с чрезвычайным интересом вслушивавшийся в слова Листницкого,попросил внимания: - Я предлагаю дать возможность есаулу Листницкому докончить. - Просим! Листницкий, потирая кулаками острые углы колен, продолжал: - Я говорю, что тогда, то есть в будущих боях, в гражданской войне, - ятолько сейчас понял, что она неизбежна, - и понадобится верный казак. Надобиться и отвоевать его у комитетов, тяготеющих к большевикам. В этомкровная необходимость! Ведь в случае новых потрясений казаки Первого иЧетвертого полков перестреляют своих офицеров... - Ясно! - Церемониться не будут! - ...И на их опыте, - очень горьком, к слову сказать, - должны мыучиться. Казаков Первого и Четвертого полков - хотя, впрочем, какие онитеперь казаки? - в будущем придется вешать через одного, а то и простосвалить всех... Сорную траву из поля вон! Так давайте же удержим своихказаков от ошибок, за которые им придется впоследствии нести расплату. После Листницкого взял слово тот самый командир сотни, который слушалего с таким исключительным вниманием. Старый кадровый офицер, служивший вполку девять лет, получивший за войну четыре ранения, он говорил о том,что в прежнее время тяжело было служить. Казачьи офицеры были назадворках, держались в черном теле, движение по службе было слабым, и дляпреобладающей части офицерских кадров чин войскового старшины былпоследним; этим обстоятельством, по его словам, и объяснялась инертностьказачьих верхушек в момент низвержения самодержавия. Но, несмотря на это,говорил он, надо всемерно поддерживать Корнилова, прочнее связавшись с нимчерез Совет союза казачьих войск и Главный комитет Офицерского союза. - Пусть Корнилов будет диктатором - для казачьих войск это спасение.При нем мы, может быть, будем даже лучше жить, чем при царе. Время утекло далеко за полночь. Над головой простая, белесая, враспатлаченных космах облаков стояла ночь. Из окна виден был темный шпильадмиралтейской башни и желтый половодный разлив огней. Офицеры проговорили до рассвета. Решено было в неделю три разапроводить с казаками беседы на политические темы, взводным офицерам быловменено в обязанность ежедневно заниматься со взводами гимнастикой ичиткой, для того, чтобы заполнить свободное время и вырвать умы казаков изразлагающей атмосферы политики. Перед уходом пели "Всколыхнулся, взволновался православный тихий Дон",допивали десятый самовар, под звон стаканов шутливые произносились тосты.И уже совсем перед концом Атарщиков, пошептавшись с Долговым, крикнул: - Сейчас, в виде десерта, угостим мы вас старинной казачьей. А ну,потише! Да окошко бы открыть, а то уж больно накурено. Два голоса - обветренный, ломкий бас Долгова и мягкий, необычайноприятный тенор Атарщикова - вначале сшибались, путались, у каждого былсвой темп песни, но потом голоса буйно сплелись, звучали покоряющекрасиво: ...Но и горд наш Дон, тихий Дон, наш батюшка - Басурманину он не кланялся, у Москвы, как жить, не спрашивался. А с Туретчиной - ох, да по потылице шашкой острою век здоровался... А из года в год степь донская, наша матушка, За пречистую мать богородицу, да за веру свою православную, Да за вольный Дон, что волной шумит, в бой звала со супостатами... Атарщиков, скрестив на коленях пальцы, на высоких тонах вел песню, завсе время ни разу не сбился, несмотря на то что, варьируя, он далекооставлял за собой напористый бас Долгова; с виду был необычайно суров, илишь под конец Листницкий заметил, как через коричневый кургашек родинкина глазу сбежала у него холодно сверкавшая слезинка. После того как офицеры чужих сотен разошлись, а оставшиеся улеглисьспать, Атарщиков подсел на койку Листницкого, теребя голубые вылинявшиеподтяжки на выпуклом заслоне груди, зашептал: - Ты понимаешь, Евгений... Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый,веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек -все люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать... И вот еще,когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождемвиноградниками, - так глубоко и больно люблю... ты поймешь... А вот теперьдумаю: не околпачиваем ли мы вот этих самых казаков? На эту ли стежкухотим мы их завернуть?.. - О чем ты? - настороженно спросил Листницкий. Из-под воротника белой сорочки Атарщикова наивно, по-юношескитрогательно смуглела шея. Над коричневой родинкой тяжко висел ободок века,в профиле виден был увлажненный свет одного полузакрытого глаза. - Я думаю: надо ли казакам это? - А что же, в таком случае, им надо? - Не знаю... Но почему они так стихийно отходят от нас? Революциясловно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся. - Видишь ли, - осторожно начал Листницкий, - тут сказывается разница ввосприятии событий. За нами больше культуры, мы можем критически оцениватьтот или иной факт, а у них все примитивней, проще. Большевики вдалбливаютим в головы, что надо войну кончать - вернее, превращать ее в гражданскую.Они натравливают казаков на нас, а так как казаки устали, в них большеживотного, нет того нравственного крепкого сознания долга иответственности перед родиной, что есть у нас, то, вполне понятно, этонаходит благоприятную почву. Ведь что такое для них родина? Понятие, вовсяком случае, абстрактное: "Область войска Донского от фронта далеко, инемец туда не дойдет" - так рассуждают они. В этом-то вся и беда. Нужноправильно растолковать им, какие последствия влечет за собой превращениеэтой войны в войну гражданскую. Листницкий говорил, подсознательно чувствуя, что слова его не доходятдо цели и что Атарщиков сейчас закроет перед ним створки своей душевнойраковины. Так и произошло: Атарщиков что-то промычал невнятное, долго сиделмолча, и Листницкий хотя и пытался, но не мог разобраться, в какихпотемках бродят сейчас мысли умолкшего сослуживца. "Надо бы дать ему высказаться до конца..." - с сожалением подумал он. Атарщиков пожелал спокойной ночи, так и ушел, не сказав больше нислова. На минуту потянулся к искреннему разговору, приподнял краешек тойчерной завесы неведомого, которой каждый укрывается от других, и вновьопустил ее. Неразгаданность чужого, сокровенного досадно волновала Листницкого. Онпокурил, полежал немного, напряженно глядя в серую ватную темень, инеожиданно вспомнил Аксинью, дни отпуска, заполненные до краев ею. Уснул,примиренный думами и случайными, отрывочными воспоминаниями о женщинах,чьи пути скрещивались когда-то с его путями.

XII

В сотне Листницкого был казак Букановской станицы Лагутин Иван. Попервым выборам он прошел в члены полкового Военно-революционного комитета,до прихода полка в Петроград ничем особым себя не проявлял, но в последнихчислах июля взводный офицер сообщил Листницкому, что Лагутин бывает ввоенной секции Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов,связан, наверное, с Советом, так как замечалось, что ведет он частыебеседы с казаками своего взвода и влияет на них с отрицательной стороны. Всотне два раза были случаи отказа от назначения в караулы и разъезды.Взводный офицер приписывал эти случаи воздействию на казаков Лагутина. Листницкий решил, что ему необходимо как-нибудь поближе узнатьЛагутина, прощупать его. Вызвать казака на откровенный разговор было быглупо и неосторожно, поэтому Листницкий решил выжидать. Случайпредставился скоро. В конце июля третий взвод по наряду должен был ночьюнести охрану улиц, прилегающих к Путиловскому заводу. - Я поеду с казаками, - предупредил взводного офицера Листницкий. -Передайте, чтобы мне оседлали вороного. Листницкий имел двух лошадей - "на всякий случай", как говорил он.Одевшись при помощи вестового, он спустился во двор. Взвод был на конях. Вмглистой, вышитой огнями темноте проехали несколько улиц. Листницкийнарочно отстал, окликнул сзади Лагутина. Тот подъехал, поворачивая своюневзрачную лошаденку, сбоку выжидающе поглядел на есаула. - Что нового у вас в комитете? - спросил Листницкий. - Ничего нету. - Ты какой станицы, Лагутин? - Букановской. - Хутора. - Митякина. Теперь лошади их шли рядом. Листницкий при свете фонарей искосапосматривал на бородатое лицо казака. У Лагутина из-под фуражки виднелисьгладкие зачесы волос, на пухлых щеках неровная куделилась бородка, умные схитринкой глаза сидели глубоко, прикрытые выпуклыми надбровными дугами. "Простой с виду, постный, - а что у него за душой? Наверное, ненавидитменя, как и все, что связано со старым режимом, с "палкой капрала"..." -подумал Листницкий, и почему-то захотелось узнать о прошлом Лагутина. - Семейный? - Так точно. Жена и двое детишков. - А хозяйство? - Какое у нас хозяйство? - насмешливо, с ноткой сожаления сказалЛагутин. - Живем ни шатко ни валко. Бык на казака, а казак на быка - таквсю жисть и крутимся... Земля-то у нас песчаная, - подумав, сурово добавилон. Листницкий когда-то ехал на станцию Серебрякове через Букановскую. Онживо вспомнил эту глухую, улегшуюся на отшибе от большого шляха станицу, сюга прикрытую ровнехоньким неокидным лугом, опоясанную капризными извивамиХопра. Тогда еще с гребня, от Еланской грани, верст за двенадцать, увиделон зеленое марево садов в низине, белый обглоданный мосол высокойколокольни. - Супесь у нас, - вздохнул Лагутин. - Домой, наверное, хочется, а? - Как же, господин есаул! Конешно, гребтится поскорей возвернуться.Нуждишки немало приняли за войну. - Едва ли, брат, скоро придется вернуться... - Придется. - Войну-то не кончили ведь? - Скоро прикончут. По домам скоро, - упрямо настаивал Лагутин. - Еще между собой придется воевать. Ты как думаешь? Лагутин, не поднимая от луки опущенных глаз, помолчав, спросил: - С кем воевать-то? - Мало ли с кем... Хотя бы с большевиками. И опять надолго замолчал Лагутин, словно задремал под четкий плясовойзвяк копыт. Ехали молча минуты три. Лагутин, медленно расстанавливаяслова, сказал: - Нам с ними нечего делить. - А землю? - Земли на всех хватит. - Ты знаешь, к чему стремятся большевики? - Трошки припадало слыхать... - Так что же, по-твоему, делать, если большевики будут идти на нас сцелью захвата наших земель, с целью порабощения казаков? С германцами ведьты воевал, защищал Россию? - Германец - дело другое. - А большевики? - Что ж, господин есаул, - видимо решившись, заговорил Лагутин,поднимая глаза, настойчиво разыскивая взгляд Листницкого: - Большевикипоследнюю землишку у меня не возьмут. У меня в аккурат один пай, им мояземля без надобности... А вот, к примеру, - вы не обижайтесь только! - увашего папаши десять тыщев десятин. - Не десять, а четыре. - Ну все одно, хучь и четыре, - рази мал кусок? Какой же это порядок,можно сказать? А кинь по России - таких, как ваш папаша, очень даже много.И так рассудите, господин есаул, что каждый рот куска просит. И вы желаетекушать, и другие всякие люди тоже желают исть. Это ить один цыган приучалкобылу не исть - дескать, приобыкнет без корму. А она, сердешная,привыкала, привыкала, да на десятые сутки взяла да издохла... Порядки-токривые были при царе, для бедного народа вовсе суковатые... Вашему папашеотрезали вон, как краюху пирога, четыре тыщи, а ить он не в два горлаисть, а так же, как и мы, простые люди, в одно. Конешно, обидно за народ!Большевики - они верно нацеливаются, а вы говорите - воевать... Листницкий слушал его с затаенным волнением. К концу он уже понимал,что бессилен противопоставить какой-либо веский аргумент, чувствовал, чтонесложными, убийственно-простыми доводами припер его казак к стене, иоттого, что заворошилось наглухо упрятанное сознание собственнойнеправоты, Листницкий растерялся, озлился: - Ты чего же - большевик? - Прозвище тут ни при чем... - насмешливо и протяжно ответил Лагутин. -Дело не в прозвище, а в правде. Народу правда нужна, а ее все хоронют,закапывают. Гутарют, что она давно уж покойница. - Вот чем начиняют тебя большевики из Совдепа... Оказывается, недаромты с ними якшаешься? - Эх, господин есаул, нас, терпеливых, сама жизня начинила, абольшевики только фитиль подожгут... - Ты эти присказки брось! Балагурить тут нечего! - уже сердитозаговорил Листницкий. - Ответь мне: ты вот говорил о земле моего отца,вообще о помещичьей земле, но ведь это - собственность. Если у тебя дверубахи, а у меня нет ни одной - что же, по-твоему, я должен отбирать утебя? Листницкий не видел, но по голосу Лагутина догадался, что тотулыбается. - Я сам отдам лишнюю рубаху. И отдавал на фронте не лишнюю, апоследнюю, шинель на голом теле носил, а вот землицей что-то никто непрошибется... - Да ты что - землей не сыт? Не хватает тебе? - повысил Листницкийголос. В ответ, взволнованно задыхаясь, почти крикнул побелевший Лагутин: - А ты думаешь, я об себе душою болею? В Польше были - там как людиживут? Видал аль нет? А кругом нас мужики как живут?.. Я-то видал! Сердцекровью закипает!.. Что ж, думаешь, мне их не жалко, что ль? Я, может быть,об этом, об поляке, изболелся весь, на его горькую землю интересуясь. Листницкий хотел сказать что-то едкое, но от серых лобастых корпусовПутиловского завода - пронзительный крик "держи!". Грохотом пробарабанилконский топот, резнул слух выстрел. Взмахнув плетью, Листницкий пустилконя наметом. Они с Лагутиным одновременно подскакали ко взводу, сгрудившемуся возлеперекрестка. Казаки, звеня шашками, спешивались, в середине билсясхваченный ими человек. - Что? Что такое? - загремел Листницкий, врезываясь конем в толпу. - Гад какой-то камнем... - Шибнул - и побег. - Дай, ему, Аржанов! - Ишь ты сволочь! В шиб-прошиб играешь? Взводный урядник Аржанов, свесившись с седла, держал за шиворотнебольшого, одетого в черную распоясанную рубаху, человека. Троеспешившихся казаков крутили ему руки. - Ты кто такой? - не владея собой, крикнул Листницкий. Пойманный поднял голову, на мутно-белом лице, покривясь, плотносомкнулись безмолвные губы. - Ты кто? - повторил Листницкий вопрос. - Камнями швыряешься, мерзавец?Ну? Молчишь? Аржанов... Аржанов прыгнул с седла, - выпустив из рук воротник пойманного, с махуударил того по лицу. - Дайте ему! - круто поворачивая коня, приказал Листницкий. Трое или четверо спешенных казаков, валяя связанного человека, замахалиплетьми. Лагутин - с седла долой, к Листницкому. - Господин есаул!.. Что ж вы это?.. Господин есаул! - Он ухватил коленоесаула дрожащими цепкими пальцами, кричал: - Нельзя так!.. Человек ить!Что вы делаете? Листницкий трогал коня поводьями, молчал. Рванувшись к казакам, Лагутинобхватил Аржанова поперек, спотыкаясь, путаясь в шашке ногами, пытался егооттащить. Тот, сопротивляясь, бормотал: - Ты не гори дюже! Не гори! Он будет каменьями шибаться, а ему молчи?..Пусти!.. Пусти, тебе добром говорят!.. Один из казаков, изогнувшись, смахнул с себя винтовку, бил прикладом помягко похрустывавшему телу поваленного человека. Спустя минуту низкий,животно-дикий крик пополз над мостовой. А потом несколько секунд молчания - и тот же голос, но уже ломкийпо-молодому, захлебывающийся, исшматованный болью, между выхрипами послеударов замыкался короткими выкриками: - Сволочи!.. Контрреволюционеры!.. Бейте! О-ох!.. А-а-а-а-а!.. Гак! гак! гак! - хряпали вперемежку удары. Лагутин подбежал к Листницкому; плотно прижимаясь к его колену, царапаяногтями крыло седла, задохнулся: - Смилуйся! - Отойди! - Есаул!.. Листницкий!.. Слышишь? Ответишь! - Плевать я на тебя хотел! - засипел Листницкий и тронул коня наЛагутина. - Братцы! - крикнул тот, подбежав к стоявшим в стороне казакам. - Ячлен полкового ревкома... Я вам приказываю: ослобоните человека отсмерти!.. ответ... ответ будете держать!.. Не старое время!.. Безрассудная слепящая ненависть густо обволокла Листницкого. Плетьюконя меж ушей - и на Лагутина. Тыча в лицо ему вороненый, провонявшийружейным маслом ствол нагана, прорвался на визг: - Замолчи-и-и, предатель! Большевик! Застрелю! Величайшим усилием воли оторвал палец от револьверного спуска, вскинувконя на дыбы, ускакал. Несколько минут спустя тронулись следом за ним три казака. Средилошадей Аржанова и Лапина волочился, не переставляя ног, человек в мокрой,плотно прилипшей к телу рубахе. Поддерживаемый под руки казаками, он тихопокачивался, чертил ногами булыжник. Между высоко вздернутыми острымиплечами его болталась, свешиваясь назад, белея торчмя поднятымподбородком, окровяненная, разбитая в мякоть голова. Поодаль двигалсятретий казак. На углу освещенного переулка он увидел извозчика; привставна стременах, зарысил к нему. Что-то коротко сказав, выразительно пощелкалпо голенищу сапога плетью, и извозчик с послушной торопливостью поехал костановившимся среди улицы Аржанову и Лапину. На другой день Листницкий проснулся с сознанием совершенной им вчерабольшой непоправимой ошибки. Покусывая губы, он вспомнил сцену избиениячеловека, бросившего в казаков камнем, и то, что после разыгралось междуним и Лагутиным. Поморщился. Раздумчиво покашлял. Одеваясь, думал, чтоЛагутина трогать пока не надо, во избежание обострения отношений сполковым комитетом, а лучше выждать время, когда в памяти казаков, бывшихпри этом, выутюжится вчерашняя стычка с Лагутиным, и тогда потихонькуубрать его с дороги. "Что называется, сроднился с казаком..." - горько иронизировал надсобой Листницкий и все последующие дни находился под нехорошимвпечатлением происшедшего. Уже в первых числах августа, в погожий солнечный день, Листницкий пошелоднажды с Атарщиковым по городу. Между ними, после разговора,происходившего в день собрания офицеров, не было ничего, что могло быразрешить создавшуюся тогда недоговоренность. Атарщиков был замкнут,вынашивал невысказанные размышления, на повторные попытки Листницкоговызвать его на откровенность наглухо запахивал ту непроницаемую завесу,которую привычно носит большинство людей, отгораживая ею от чужих глазподлинный свой облик. Листницкому всегда казалось, что, общаясь с другимилюдьми, человек хранит под внешним обликом еще какой-то иной, которыйпорою так и остается неуясненным. Он твердо верил, что если с любогочеловека соскоблить верхний покров, то вышелушится подлинная, нагая, неприкрашенная никакой ложью сердцевина. И поэтому ему всегда болезненнохотелось узнать, что кроется за грубой, суровой, бесстрашной, нахальной,благополучной, веселой внешностью разных людей. В данном случае, думая обАтарщикове, он догадывался лишь об одном - что тот мучительно ищет выходаиз создавшихся противоречий, увязывает казачье с большевистским. Этопредположение понудило его прекратить попытки к сближению с Атарщиковым,держаться отчужденней. Они шли по Невскому, изредка перекидываясь незначительными фразами. - Зайдем перекусить чего-нибудь? - предложил Листницкий, указываяглазами на двери ресторана. - Пожалуй, - согласился Атарщиков. Они вошли и остановились, оглядываясь с некоторой беспомощностью: всестолики были заняты, Атарщиков уже повернулся было уходить, но от столикау окна поднялся внимательно глядевший на них брюзглый, хорошо одетыйгосподин, сидевший в обществе двух дам, подошел, вежливо приподнимаякотелок. - Прошу прощения! Не угодно ли занять наш столик? Мы уходим. - Онулыбался, обнажая редкий ряд обкуренных зубов, движением руки приглашаяпройти. - Я рад услужить господам офицерам. Вы - наша гордость. Дамы, сидевшие за столиком, встали. Одна, высокая и черная, поправлялаприческу, другая, помоложе, ожидала, играя зонтиком. Офицеры поблагодарили господина, любезно предоставившего им возможностьвоспользоваться столиком, прошли к окну. Сквозь опущенную штору желтымииглами втыкались в скатерть истрощенные лучи. Запахи кушаний глушиливолнующе-тонкий аромат расставленных по столикам живых цветов. Листницкий заказал ботвинью со льдом, в ожидании задумчиво ощипывалвыдернутую из вазы желто-рдяную настурцию. Атарщиков вытирал платкомпотный лоб, устало опущенные глаза его, часто моргая, следили за солнечнымзайчиком, трепетавшим на ножке соседнего столика. Они еще не кончили закусывать, когда в ресторан, шумно разговаривая,вошли два офицера. Передний, отыскивая глазами свободный столик, повернул к Листницкомупокрытое ровным бурым загаром лицо. В косых черных глазах его сверкнуларадость. - Листницкий! Ты ли это?.. - направляясь к нему, уверенно, без тенистеснения крикнул офицер. Под черными усами его кипенно сверкнули зубы. Листницкий угадал есаулаКалмыкова, следом за ним подошел Чубов. Они обменялись крепкимрукопожатием. Познакомив бывших сослуживцев с Атарщиковым, Листницкийспросил: - Какими судьбами сюда? Калмыков, покручивая усы, кивнул головой назад, кося глазами посторонам, сказал: - Командированы. После расскажу. Ты о себе повествуй. Как живется вЧетырнадцатом полку? ...Вышли они вместе. Калмыков и Листницкий отстали, свернули в первыйпереулок и через полчаса, миновав шумную часть города, шли, вполголосаразговаривая, опасливо поглядывая вокруг. - Наш Третий корпус находится в резерве Румынского фронта, - оживленнорассказывал Калмыков. - Недели полторы назад получаю от командира полкапредписание: сдав сотню, совместно с сотником Чубовым отправляться враспоряжение штаба дивизии. Чудесно. Сдаю. Приезжаем в штаб дивизии.Полковник М., из оперативного отделения, - ты его знаешь, -конфиденциально мне сообщает, что я немедленно должен выехать к генералуКрымову. Едем с Чубовым в корпус. Крымов принимает меня, а так как онзнает, кого из офицеров к нему посылают, то прямо заявляет следующее: "Увласти люди, сознательно ведущие страну к гибельному концу, - необходимасмена правительственной верхушки, быть может, даже замена Временногоправительства военной диктатурой". Назвал Корнилова как вероятногокандидата, потом предложил мне отправиться в Петроград, в распоряжениеГлавного комитета Офицерского союза. Теперь здесь сгруппировано несколькосот надежных офицеров. Ты понимаешь, в чем заключается наша роль? Главныйкомитет Офицерского союза работает в контакте с нашим Советом союзаказачьих войск, на узловых станциях и в дивизиях организует ударныебатальоны. Все, что в недалеком будущем пригодится... - Во что же выльется? Как ты думаешь? - Вот тебе раз! Неужели, живя здесь, вы не уяснили обстановку?Несомненно, будет правительственный переворот, у власти станет Корнилов.Армия ведь за него горой. У нас там думают так: две равнозначащих - этоКорнилов и большевики. Керенский между двумя жерновами, - не тот, такдругой его сотрет. Пусть себе спит пока на постели Алисы [Алиса -Александра Федоровна (до замужества принцесса Алиса Гессенская), женаНиколая II]. Он - калиф на час. - Калмыков, помолчав и раздумчиво играятемляком шашки, сказал: - Мы, в сущности, - пешки на шахматном поле, апешки ведь не знают, куда пошлет их рука игрока... Я, например, непредставляю всего, что творится в Ставке. Знаю, что между генералитетом -Корниловым, Лукомским, Романовским, Крымовым, Деникиным, Калединым, Эрделии многими другими - есть какая-то таинственная связь, договоренность... - Но армия... пойдет ли вся армия за Корниловым? - спросил Листницкий,все убыстряя шаги. - Солдатня, конечно, не пойдет. Мы поведем ее. - Ты знаешь, что Керенский под давлением левых хочет сместитьверховного? - Не посмеет! Завтра же поставят его на колени. Главный комитетОфицерского союза довольно категорически высказал ему свой взгляд на это. - Вчера к нему от Совета союза казачьих войск были делегированыпредставители, - улыбаясь, говорил Листницкий. - Они заявили, чтоказачество не допускает и мысли о смещении Корнилова. И ты знаешь, что онответил: "Это - инсинуации. Ничего подобного Временное правительство и недумает предпринимать". Успокаивает общественность и в то же время, какпроститутка, улыбается исполкому Совдепа. Калмыков на ходу достал полевую офицерскую книжку, прочитал вслух: - "Совещание общественных деятелей приветствует вас, верховного вождярусской армии. Совещание заявляет, что всякие покушения на подрыв вашегоавторитета в армии и России считает преступными, и присоединяет свой голоск голосу офицеров, георгиевских кавалеров и казаков. В грозный час тяжелыхиспытаний вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верою. Дапоможет вам бог в вашем великом подвиге на воссоздание могучей армии испасения России! Родзянко". Ясно, кажется? Не может быть и речи о смещенииКорнилова... Да, кстати, ты видел вчера его приезд? - Я только ночью приехал из Царского Села. Калмыков улыбнулся, разом оголив ровный навес зубов и розовые здоровыедесны. Узкие глаза его сморщились, излучив от углов несчетное множествопаутинно тонких морщин. - Классически! Охрана - эскадрон текинцев. Пулеметы на автомобилях. Всеэто к Зимнему дворцу. Довольно недвусмысленное предупреждение...кха-кха-кха. Видел бы ты эти рожи в косматых папахах. О, на них стоитпосмотреть! Своеобразное производят впечатление. Поколесив по Московско-Нарвскому району, офицеры расстались. - Нам, Женя, надо не терять друг друга из виду, - говорил на прощаниеКалмыков. - Лихое наступает время. Держись за землю, а то упадешь! Вслед уходившему Листницкому крикнул он, став вполоборота: - Забыл тебе сказать. Меркулова нашего помнишь? Художника-то? - Ну? - Убили в мае. - Не может быть! - Да ведь как убили, - нечаянно. Глупее смерти и быть не может. В рукаху разведчика разорвалась граната, самому ему по локти оторвало руки, а отМеркулова нашли мы лишь часть внутренностей да раздробленный цейс [здесь:цейсовский (фабрики Цейса) бинокль]. Три года щадила смерть... Калмыков еще что-то кричал, но поднявшийся ветер взвихрил серую пыль,нес лишь безголосые концы слов. Листницкий махнул рукой, пошел, изредкаоглядываясь.

XIII

6 августа начальник штаба верховного главнокомандующего генералЛукомский, через первого генерал-квартирмейстера Ставки генералаРомановского, получил распоряжение о сосредоточении в районе Невель -Н.-Сокольники - Великие Луки 3-го конного корпуса с Туземной дивизией. - Почему в данном районе? Ведь части эти в резерве Румынского фронта? -спросил озадаченный Лукомский. - Не знаю, Александр Сергеевич. Передаю вам точно приказаниеверховного. - Когда вы его получили? - Вчера. В одиннадцать часов ночи верховный вызвал меня и приказалдоложить вам об этом сегодня утром. Романовский, ступая на носки, походил у окна и, остановившись передзанявшей полстены в кабинете Лукомского стратегической картой СреднейЕвропы, сказал, стоя спиной к нему, с преувеличенным вниманием разглядываякарту: - Вы объяснитесь... Он сейчас у себя. Лукомский взял со стола бумаги, отодвинул кресло, пошел той подчеркнутотвердой походкой, какой ходят все полнеющие пожилые военные. В дверях,пропуская вперед себя Романовского, сказал, очевидно, следя за ходомсобственных мыслей: - Правильно. Да. От Корнилова только что вышел незнакомый Лукомскому высокий голенастыйполковник. Он почтительно уступил дорогу, пошел по коридору, заметноприхрамывая, смешно и страшно дергая контуженым плечом. Корнилов, чуть наклонившись вперед, опираясь о стол косо поставленнымиладонями, говорил стоявшему против него пожилому офицеру. - ...надо было ожидать. Вы меня поняли? Прошу известить немедленно поприбытии в Псков. Можете идти. Выждав, пока за офицером закрылась дверь, Корнилов молодым, упругимдвижением опустился в кресло; подвигая Лукомскому второе, спросил: - Вы получили от Романовского мое распоряжение о переброске Третьегокорпуса? - Да. Я пришел поговорить по этому поводу. Почему вами избран указанныйрайон сосредоточения для корпуса? Лукомский внимательно смотрел на смуглое лицо Корнилова. Оно былонепроницаемо, азиатски бесстрастно; по щекам, от носа к черствому рту,закрытому негустыми вислыми усами, привычно-знакомые кривые ниспадалиморщины. Жесткое, строгое выражение лица нарушала лишь косичка волос,как-то по-ребячески спускавшаяся на лоб. Облокотившись, придерживая маленькой, сухой ладонью подбородок,Корнилов сощурил монгольские с ярким блеском глаза, ответил, касаясь рукойколена Лукомского: - Я хочу сосредоточить конницу не специально за Северным фронтом, а втаком районе, откуда в случае надобности легко было бы ее перебросить наСеверный или Западный фронты. По-моему, выбранный район наиболееудовлетворяет этому требованию. Вы мыслите иначе? Что? Лукомский неопределенно пожал плечами: - Опасаться за Западный фронт нет никаких оснований. Лучшесосредоточить конницу в районе Пскова. - Пскова? - переспросил Корнилов, всем корпусом наклоняясь вперед, и,поморщась, чуть ощерив тонкую выцветшую губу, отрицательно качнул головой:- Нет! Район Пскова неудобен. Усталым, старческим движением Лукомский положил на ручки кресла ладони;осторожно выбирая слова, сказал: - Лавр Георгиевич, я сейчас же отдам необходимые распоряжения, но уменя создалось впечатление, что вы чего-то не договариваете... Выбранныйвами район для сосредоточения конницы очень хорош на случай, если б еенадо было бросить на Петроград или Москву, но Северный фронт подобноеразмещение конницы не обеспечивает уже по одному тому, что ее трудно будетперебрасывать. Если я не ошибаюсь и вы действительно чего-то недоговариваете, то прошу - или отпустите меня на фронт, или полностьюскажите мне ваши предположения. Начальник штаба может оставаться на своемместе лишь при полном доверии со стороны начальника. Корнилов, склонив голову, напряженно вслушивался и все же своим острымглазом успел заметить, как холодное с виду лицо Лукомского волнениеиспятнило еле видным, скупым румянцем. Подумав несколько секунд, онответил: - Вы правы. У меня есть некоторые соображения, относительно которых я свами еще не говорил... Прошу отдать распоряжение о перемещении конницы исрочно вызовите сюда командира Третьего корпуса генерала Крымова, а мы свами подробно переговорим после возвращения из Петрограда. От вас,Александр Сергеевич, поверьте, я ничего не хочу скрывать, - подчеркнулКорнилов последнюю фразу и с живостью повернулся на стук в дверь: -Войдите. Вошли помощник комиссара при Ставке фон Визин, с ним низкорослыйбелесый генерал. Лукомский поднялся; уходя, слышал, как на вопрос фонВизина Корнилов резко сказал: - Сейчас у меня нет времени пересматривать дело генерала Миллера.Что?.. Да, я уезжаю. Вернувшись от Корнилова, Лукомский долго стоял у окна. Поглаживаяседеющий клин бородки, задумчиво глядел, как в саду ветер зализываетгустые вихры каштанов и волною гонит просвечивающую на солнце горбатуютраву. Через час штаб 3-го конного корпуса получил приказание от наштаверха[наштаверх - начальник штаба верховного главнокомандующего] изготовиться кперемещению. В этот же день шифрованной телеграммой командир корпуса,генерал Крымов, в свое время, по желанию Корнилова, отказавшийся отназначения на должность командующего 11-й армией, срочно вызывался вСтавку. 9 августа Корнилов, под охраной эскадрона текинцев, специальным поездомвыехал в Петроград. На другой день в Ставке передавались слухи о смещении и даже арестеверховного, но 11-го утром Корнилов вернулся в Могилев. Сейчас же по приезде он пригласил к себе Лукомского. Перечитавтелеграммы и сводки, он заботливо поправил безукоризненно белый манжет,сочно оттенявший оливковую узкую кисть руки, коснулся воротника. В этихторопливо скользящих движениях сказывалось необычайное для него волнение. - Сейчас мы можем докончить прерванный тогда разговор, - сказал оннегромко. - Я хочу вернуться к тем соображениям, которые понудили меняпередвигать Третий корпус к Петрограду и относительно которых я с вами ещене говорил. Вы знаете, что третьего августа, когда я был в Петрограде назаседании правительства, Керенский и Савинков предупредили меня, чтобы яне касался особо важных вопросов обороны, так как, по их словам, средиминистров есть люди ненадежные. Я, верховный главнокомандующий,отчитываясь перед правительством, не могу говорить об оперативных планах,ибо нет гарантий, что сказанное не будет через несколько дней известногерманскому командованию! И это - правительство? Да разве я могу послеэтого верить, что оно спасет страну? - Корнилов быстрыми твердыми шагамидошел до двери, запер ее на ключ и, вернувшись, взволнованно, расхаживаяперед столом, сказал: - Горько и обидно, что какие-то слизняки правятстраной. Безволие, слабохарактерность, неумение, нерешительность, зачастуюпростая подлость - вот что руководит действиями этого, с позволениясказать, "правительства". При благосклонном участии таких господ, какЧернов и другие, большевики сметут Керенского... Вот, Александр Сергеевич,в каком положении находится Россия. Руководствуясь известными вампринципами, я хочу оградить родину от новых потрясений. Третий конныйкорпус я передвигаю, главным образом, для того, чтобы к концу августастянуть его к Петрограду, и если большевики выступят, то расправиться спредателями родины как следует. Непосредственное руководство операциейпередаю генералу Крымову. Я убежден, что в случае необходимости он незадумается перевешать весь Совет рабочих и солдатских депутатов. Временноеправительство... Ну, да мы еще посмотрим... Я ничего не ищу. СпастиРоссию... спасти во что бы то ни стало, любой ценой!.. Корнилов оборвал шаги; остановившись против Лукомского, резко спросил: - Разделяете вы мое убеждение, что только подобным мероприятием можнообеспечить будущее страны и армии? Пойдете ли вы со мной до конца? Крепко, растроганно пожимая сухую, горячую руку Корнилова, Лукомскийпривстал: - Вполне разделяю ваш взгляд! Пойду до конца. Надо обдумать, взвесить -и ударить. Поручите мне, Лавр Георгиевич. - План разработан мною. Детали разработают полковник Лебедев и капитанРоженко. Ведь вы, Александр Сергеевич, завалены работой. Доверьтесь мне, унас еще будет время обсудить все и, если явится необходимость, внестисоответствующие изменения. Эти дни Ставка жила лихорадочной жизнью. Ежедневно в губернаторский домв Могилеве с предложением услуг являлись с фронтов из различных частей, впропыленных защитных гимнастерках, загорелые и обветренные офицеры,приезжали щеголеватые представители Союза офицеров и Совета союза казачьихвойск, шли гонцы с Дона от Каледина - наказного атамана Области войскаДонского. Наезжали штатские, разные "визитеры". Было немало стервятников,дальним нюхом чуявших запах большой крови и предугадывавших, чья твердаярука вскроет стране вены, и слетавшихся в Могилев с надеждой, что и имудастся урвать кус, если Корнилов захватит власть. Имена Завойко - бывшегокорниловского ординарца, богатого помещика, крупного спекулянта, иАладьина, заядлого монархиста, назывались в Ставке, как имена людей,имеющих самое близкое отношение к верховному. В военной среде шли слухи,что Корнилов попал в авантюрное окружение. И в то же время в широкихкругах офицерства, кадетов и монархистов господствовало убеждение, чтоКорнилов - надежное знамя восстановления старой, упавшей в феврале,России. И под это знамя стекались отовсюду страстно желавшие реставрации. 13 августа Корнилов выехал в Москву на Государственное совещание. Теплый, чуть облачный день. Небо словно отлито из голубоватогоалюминия. В зените поярчатая, в сиреневой опушке, туча. Из тучи на поля,на стрекочущий по рельсам поезд, на сказочно оперенный увяданием лес, надалекие акварельно-чистого рисунка контуры берез, на всю одетую вдовьимцветом предосеннюю землю - косой преломленный в отсветах радугиблагодатный дождь. Поезд мечет назад пространство. За поездом рудым шлейфом дым. Уоткрытого окна вагона маленький в защитном мундире с Георгиями генерал.Сузив косые углисто-черные глаза, он высовывает в окно голову, и парныекапли дождя щедро мочат его покрытое давнишним загаром лицо и черныевислые усы; ветер шевелит, зачесывает назад по-ребячески спадающую на лобпрядку волос.

XIV

За день до приезда Корнилова в Москву есаул Листницкий прибыл туда споручением особой важности от Совета союза казачьих войск. Передав в штабнаходившегося в Москве казачьего полка пакет, он узнал, что назавтраожидается Корнилов. В полдень Листницкий был на Александровском вокзале. В зале ожидания ибуфетах первого и второго классов - крутое месиво встречающих; военныепреобладают. На перроне строится почетный караул от Александровскоговоенного училища, у виадука - московский женский батальон смерти. Околотрех часов пополудни - поезд. Разом стих разговор. Зычный, взвихрившийсявсплеск оркестра и шаркающий топот множества ног. Взбугрившаяся толпаподхватила, понесла, кинула Листницкого на перрон. Выбравшись из свалки,он увидел: у вагона главнокомандующего строятся в две шеренги текинцы.Блещущая лаком стена вагона рябит, отражая их ярко-красные халаты.Корнилов, вышедший в сопровождении нескольких военных. начал обходпочетного караула, депутаций от Союза георгиевских кавалеров, Союзаофицеров армии и флота, Совета союза казачьих войск. Из числа лиц, представлявшихся верховному, Листницкий узнал донскогоатамана Каледина и генерала Зайончковского, остальных называли по именамокружавшие его офицеры: - Кисляков - товарищ министра путей сообщения. - Городской голова Руднев. - Князь Трубецкой - начальник дипломатической канцелярии в Ставке. - Член Государственного совета Мусин-Пушкин. - Французский военный атташе полковник Кайо. - Князь Голицын. - Князь Мансырьев... - звучали подобострастно почтительные голоса. Листницкий видел, как приближавшегося к нему Корнилова осыпали цветамиизысканно одетые дамы, густо стоявшие вдоль платформы. Один розовый цветокповис, зацепившись венчиком за аксельбанты на мундире Корнилова. Корниловстряхнул его чуть смущенным, нерешительным движением. Бородатый старикуралец, заикаясь, начал приветственное слово от имени двенадцати казачьихвойск. Дослушать Листницкому не удалось - его оттеснили к стене, едва непорвали ремень шашки. После речи члена Государственной думы РодичеваКорнилов вновь тронулся, густо облепленный толпой. Офицеры, взявшись заруки, образовали предохранительную цепь, но их разметали. К Корниловутянулись десятки рук. Какая-то полная растрепанная дама семенила сбоку отнего, стараясь прижаться губами к рукаву светло-зеленого мундира. У выходапод оглушительный грохот приветственных криков Корнилова подняли на руки,понесли. Сильным движением плеча Листницкий оттер в сторону какого-тосановитого господина, успел схватиться за мелькнувший перед его глазамилакированный сапог Корнилова. Ловко перехватив ногу, он положил ее наплечо и, не чувствуя ее невесомой тяжести, задыхаясь от волнения, стараясьтолько сохранить равновесие и ритм шага, двинулся, медленно влекомыйтолпой, оглушенный ревом и пролитой медью оркестра. У выхода наскорооправил складки рубашки, в давке выбившейся из-под пояса. По ступенькам -на площадь. Впереди толпа, зеленые шпалеры войск, казачья сотня в конномстрою. Приложив ладонь к козырьку фуражки, моргая увлажненными глазами, онпытался, но не мог унять неудержную дрожь губ. Смутно помнил, как клацалифотографические аппараты, бесновалась толпа, шли церемониальным маршемюнкера и стоял, пропуская их перед собой, стройный, подтянутый, маленький,с лицом монгола генерал. Спустя день Листницкий выехал в Петроград. Устроившись на верхнейполке, он расстелил шинель, курил, думая о Корнилове: "С риском для жизни бежал из плена, словно знал, что будет такнеобходим родине. Какое лицо! Как высеченное из самородного камня - ничеголишнего, обыденного... Такой же и характер. Для него, наверное, все ясно,рассчитано. Наступит удобный момент - и поведет нас. Странно, я даже незнаю, кто он - монархист? Конституционная монархия... Вот если б каждыйбыл так уверен в себе, как он". Примерно в этот же час в Москве, в кулуарах Большого театра, во времяперерыва в заседании членов Московского государственного совещания, двагенерала - один щуплый, с лицом монгола, другой плотный, с крепким посадомквадратной стриженной ежиком головы, с залысинами на гладко причесанныхчуть седеющих висках и плотно прижатыми хрящами ушей, - уединившись,расхаживали по короткому отрезку паркета, вполголоса разговаривали: - Этот пункт декларации предусматривает упразднение комитетов ввоинских частях? - Да. - Единый фронт, сплоченность, безусловно, необходимы. Без проведения вжизнь указанных мною мероприятий нет спасения. Армия органически неспособна драться. Такая армия не только победы не даст, но и не сумеетвыдержать сколько-нибудь значительного натиска. Части растленыбольшевистской пропагандой. А здесь, в тылу? Вы видите, как рабочиереагируют на всякую попытку найти меры к их обузданию? - забастовки идемонстрации. Члены совещания должны идти пешком... Позор! Милитаризациятыла, установление суровой карающей руки, беспощадное истребление всехбольшевиков, этих носителей маразма, - вот ближайшие наши задачи. Могу язаручиться и в дальнейшем вашей поддержкой, Алексей Максимович? - Я безоговорочно с вами. - Я был уверен в этом. Благодарю. Вы видите, когда нужно действоватьрешительно и твердо, правительство ограничивается полумерами и звонкимифразами - что-де "железом и кровью подавим попытки тех, кто, как виюльские дни, посягнет на народную власть". Нет, мы привыкли сначаладелать, а потом говорить. Они поступают наоборот. Что же... будет время -пожнут плоды своей политики полумер. Но я не желаю участвовать в этойбесчестной игре! Я был и остаюсь сторонником открытого боя, блудословие нев моем характере. Маленький генерал, остановившись против собеседника, покрутилметаллическую пуговицу на его темно-защитном френче, сказал, слегказаикаясь от волнения: - Сняли намордник, а теперь сами трусят своей революционной демократии,просят двинуть с фронта к столице надежные воинские части и в то же время,в угоду этой демократии, боятся предпринимать что-либо реальное. Шагвперед, шаг назад... Только при полной консолидации наших сил, сильнейшимморальным прессом мы сможем выжать из правительства уступку, а нет - тогдапосмотрим! Я не задумываюсь обнажить фронт - пусть их вразумляют немцы! - Мы говорили с Дутовым. Казачество окажет вам, Лавр Георгиевич,всемерную поддержку. Нам остается согласовать вопрос о совместныхдействиях в дальнейшем. - После заседания я жду вас и остальных у себя. Настроение на Дону увас? Плотный генерал, прижимая к груди четырехугольный выбритый до глянцаподбородок, угрюмым, исподлобным взглядом глядел перед собой. Под егоширокими усами дрогнули углы губ, когда он отвечал: - Нет у меня прежней веры в казака... И сейчас вообще трудно судить онастроениях. Необходим компромисс: казачеству надо кое-чем поступиться длятого, чтобы удержать за собой иногородних. Некоторые мероприятия в этомнаправлении мы предпринимаем, но за успех поручиться нельзя. Боюсь, что настыке интересов казачества и иногородних и может произойти разрыв...Земля... вокруг этой оси вертятся сейчас мысли и тех и других. - Вам надо иметь под рукой надежные казачьи части, чтобы обеспечитьсебя от всяких случайностей изнутри. По возвращении в Ставку я поговорю сЛукомским, и мы, наверное, изыщем возможность отправить с фронта на Доннесколько полков. - Буду вам очень признателен. - Итак, сегодня мы согласуем вопрос о наших совместных действиях вбудущем. Я горячо верю в благополучное завершение задуманного, но счастьевероломно, генерал... Если оно, вопреки всему, станет ко мне спиной, -могу я рассчитывать, что на Дону у вас я найду приют? - Не только приют, но и защиту. Казаки ведь исстари славятсягостеприимством и хлебосольством. - В первый раз за все время разговораулыбнулся Каледин, смягчив хмурую усталь исподлобного взгляда. Час спустя Каледин, донской атаман, выступал перед затихшей аудиториейс "Декларацией двенадцати казачьих войск". По Дону, по Кубани, по Тереку, по Уралу, по Уссури, по казачьим землямот грани до грани, от станичного юрта до другого черной паутинойраскинулись с того дня нити большого заговора.

XV

В версте от развалин местечка, стертого орудийным огнем июньских боев,возле леса причудливо вилюжились зигзаги окопов. Участок у самой опушкизанимала казачья особая сотня. Позади, за зеленой непролазью ольшаника и березового молодняка, ржавелоторфяное болото, когда-то, еще до войны, тронутое разработками; весело,красной ягодой, цвел шиповник. Правее, за выпятившимся лесным мысом,тянулось разбитое снарядами шоссе, напоминая о неисхоженных еще путях, а уопушки рос чахлый, ощелканный пулями бурьянок, сугорбились обугленные пни,желтел бурой глиной бруствер, далеко в стороны по голому полю отходилиморщины окопов. Позади даже болото, изрытвленное рябью разработок, дажеразрушенное шоссе пахли жизнью, кинутым трудом, у опушки же безрадостную игорькую картину являла человеческому глазу земля. В этот день Иван Алексеевич, в прошлом машинист моховской вальцовки,уходил в близлежащее местечко, где стоял обоз первого разряда, и вернулсятолько перед вечером. Пробираясь к себе в землянку, он столкнулся сЗахаром Королевым. Цепляясь шашкой за уступы мешков, набитых землей,бестолково махая руками, Захар почти бежал. Иван Алексеевич посторонился,уступая дорогу, но Захар схватил его за пуговицу гимнастерки, зашептал,ворочая нездорово-желтыми белками: - Слыхал? Пехота справа уходит! Может, фронт бросают? Застывшая недвижным потоком, словно выплавленная из черного чугуна,борода Захара была в чудовищном беспорядке, глаза глядели с голоднойтоскливой жадностью. - Как, то есть, бросают? - Уходют, а как - я не знаю. - Может, их сменяют? Пойдем к взводному, узнаем. Захар повернулся и пошел к землянке взводного, скользя ногами поосклизлой, влажной земле. Через час сотня, смененная пехотой, шла к местечку. Наутро разобрали уконоводов лошадей, форсированным маршем двинулись в тыл. Мелкий накрапывал дождь. Понурые горбились березы. Дорога вклинилась влес, и лошади, почуяв сырость и вянущий, острый и тоскливый запахпрошлогодней листвы, зафыркали, пошли веселей. Розовыми бусами мокрела накустах волчья ягода, омытые дождем, пенистые шапки девичьей кашкинеотразимо сияли белизной. Ядрено-тяжеловесные капли отряхал ветер сдеревьев на всадников. Шинели и фуражки чернели пятнышками, будтоиссеченные дробью. Тающий дымок махорки плыл над взводными рядами. - Захватили-и - и прут черт те куда. - Аль не обрыдло в окопах? - А в самом деле, куда нас гонют? - Переформировка какая-нибудь. - Что-то не похоже. - Эх, станица, покурим - все горе забудем! - Я свое горе в саквах вожу... - Господин есаул, дозвольте песню заиграть? - Дозволил, что ль?.. Заводи, Архип! Кто-то в передних рядах, откашлявшись, завел: Ехали казАченки да со службы домой, На плечах погоники, на грудях кресты. Отсыревшие голоса вяло потянули песню и замолкли. Захар Королев,ехавший в одном ряду с Иваном Алексеевичем, приподнялся на стременах,закричал насмешливо: - Эй вы, старцы слепые! Рази же так по-нашему играют? Вам под церквой скружкой побираться, "Лазаря" играть. Песельники... - А ну, заведи! - Шея у него короткая, голосу негде помещаться. - Нахвалился, а теперя хвост на сторону? Королев зажал в кулаке черный слиток завшивевшей бороды, на минутузакрыл глаза и, отчаянно махнув поводьями, кинул первые слова: Ой, да возвеселитесь, храбрые донцы-казаки... Сотня, словно разбуженная его напевным вскриком, рявкнула: Честь и славою своей! - и понесла над мокрым лесом, над просекой-дорогой: Ой, да покажите всем друзьям пример, Как мы из ружей бьем своих врагов! Бьем, не портим боевой порядок. Только слушаем один да приказ. И что нам прикажут отцы-командиры, Мы туда идем - рубим, колем, бьем! Весь переход шли с песнями, радуясь, что вырвались из "волчьегокладбища". К вечеру погрузились в вагоны. Эшелон потянулся к Пскову. Итолько через три перегона узнали, что сотня, совместно с другими частями3-го конного корпуса, направляется на Петроград для подавленияначинающихся беспорядков. После этого разговоры приутихли. Долго баюкаласьв красных вагонах дремотная тишина. - Из огня да в полымю! - высказал долговязый Борщев общую длябольшинства мысль. Иван Алексеевич - с февраля бессменный председатель сотенного комитета- на первой же остановке пошел к командиру сотни. - Казаки волнуются, господин есаул. Есаул долго глядел на глубокую яму на подбородке Ивана Алексеевича,сказал, улыбаясь: - Я сам, милый мой, волнуюсь. - Куда нас отправляют? - В Петроград. - Усмирять? - А ты думал - способствовать беспорядкам? - Мы ни того, ни другого не хотим. - А нас, в аккурат, и не спрашивают. - Казаки... - Что "казаки"? - уже озлобленно перебил его командир сотни. - Я самзнаю, что казаки думают. Мне-то приятна эта миссия? Возьми вот, прочитай всотне. На следующей станции я побеседую с казаками. Командир подал свернутую телеграмму и, морщась, с видимым отвращениемстал жевать покрытые крупками жира куски мясных консервов. Иван Алексеевич вернулся в свой вагон. В руке, словно горящую головню,нес телеграмму. - Созовите казаков из других вагонов. Поезд уже тронулся, а в вагон все прыгали казаки. Набралось человектридцать. - Телеграмму командир получил. Зараз читал. - Ну-кась, что там написано? Давай! - Читай, не бреши! - Замиренье? - Цыцте! В застойной тишине Иван Алексеевич вслух прочитал воззвание верховногоглавнокомандующего Корнилова. Потом листок с перевранными телеграфомсловами пошел по потным рукам. "Я, верховный главнокомандующий Корнилов, перед лицом всего народаобъявляю, что долг солдата, самоотверженность гражданина свободной Россиии беззаветная любовь к родине заставила меня в эти тяжелые минуты бытияотечества не подчиниться приказанию Временного правительства и оставить засобой верховное командование армией и флотом. Поддерживаемый в этомрешении всеми главнокомандующими фронтами, я заявляю всему русскомународу, что предпочитаю смерть устранению меня от должности верховногоглавнокомандующего. Истинный сын народа русского всегда погибает на своемпосту и несет в жертву родине самое большое, что имеет, - свою жизнь. В эти поистине ужасные минуты существования отечества, когда подступы кобеим столицам почти открыты для победоносного движения торжествующеговрага, Временное правительство, забыв великий вопрос самого независимогосуществования страны, кидает в народ призрачный страх контрреволюции,которую оно само своим неуменьем к управлению, своей слабостью во власти,своей нерешительностью в действиях вызывает к скорейшему воплощению. Не мне, кровному сыну своего народа, всю жизнь свою на глазах всехотдавшему на беззаветное служение ему, - не стоять на страже великихсвобод великого будущего своего народа. Но ныне будущее это - в слабых,безвольных руках. Надменный враг посредством подкупа и предательствараспоряжается у нас, как у себя дома, несет гибель не только свободе, но исуществованию народа русского. Очнитесь, люди русские, и вглядитесь вбездонную пропасть, куда стремительно идет наша родина! Избегая всяких потрясений, предупреждая какое-либо пролитие русскойкрови, междуусобной брани и забывая все обиды и оскорбления, я перед лицомвсего народа обращаюсь к Временному правительству и говорю: приезжайте комне в Ставку, где свобода ваша и безопасность обеспечены моим честнымсловом, и совместно со мной выработайте и образуйте такой состав народнойобороны, который, обеспечивая свободу, вел бы народ русский к великомубудущему, достойному могучего свободного народа. Генерал Корнилов." На следующей станции эшелон задержали. Ожидая отправки, казакисобрались возле вагонов, обсуждая телеграмму Корнилова и только чтопрочитанную командиром сотни телеграмму Керенского, объявлявшего Корниловаизменником и контрреволюционером. Казаки растерянно переговаривались.Командир сотни и взводные офицеры были в замешательстве. - Все перепуталось в голове, - жаловался Мартин Шамиль. - Чума ихразберет, кто из них виноватый! - Сами мордуются и войска мордуют. - Начальство с жиру бесится. - Каждый старшим хочет быть. - Паны дерутся, у казаков чубы трясутся. - Идет все коловертью... Беда! Группа казаков подошла к Ивану Алексеевичу, потребовала: - Иди к командиру, узнавай, что делать. Толпой пошли к сотенному. Офицеры, собравшись в своем вагоне, о чем-тосовещались. Иван Алексеевич вошел в вагон: - Господин командир, казаки допытываются, что теперь делать. - Я сейчас выйду. Сотня ждала, собравшись у крайнего вагона. Командир смешался с толпойказаков; пробравшись на середину, поднял руку: - Мы подчиняемся не Керенскому, а верховному главнокомандующему исвоему непосредственному начальству. Правильно? Поэтому мы должныбеспрекословно исполнять приказ своего начальства и ехать к. Петрограду. Вкрайнем случае мы можем, доехав до станции Дно, выяснить положение укомандира Первой Донской дивизии, - там видно будеть. Я прошу казаков неволноваться. Такое уж время мы переживаем. Сотенный еще долго говорил о воинском долге, родине, революции,успокаивал казаков, уклончиво отвечал на вопросы. Своей цели он достиг; ксоставу тем временем прицепили паровоз (казаки не знали, что два офицераих сотни добились ускоренной отправки, угрожая оружием начальникустанции), и казаки разошлись по вагонам. Сутки тащился эшелон, приближаясь к станции Дно. Ночью его вновьзадержали, пропуская эшелоны уссурийцев и Дагестанского полка. Казачийсостав перевели на запасный путь. Мимо, в опаловой ночной темноте,поблескивая огнями, пробегали вагоны Дагестанского полка. Слышалсяудаляющийся гортанный говор, стоп зурны, чуждые мелодии песен. Уже в полночь отправили сотню. Малосильный паровоз долго стоял уводокачки, от топки падал на землю искрящийся свет огней. Машинист,попыхивая цигаркой, поглядывал в окошко, словно чего-то ожидал. Один изказаков ближнего к паровозу вагона высунулся в дверь, крикнул: - Эй, Гаврила, крути, а то зараз стрелять будем! Машинист выплюнул цигарку, помолчал, видимо следя за дугообразным ееполетом; сказал покашливая: - Всех не перестреляете, - и отошел от окна. Спустя несколько минут паровоз рванул вагоны, лязгнули буфера, зацокаликопыта лошадей, потерявших от толчка равновесие. Состав поплыл мимоводокачки, мимо редких квадратиков освещенных окон и темных, за полотном,березовых куп. Казаки, задав лошадям корм, спали, редко кто бодрствовал,покуривая у полуоткрытых дверей, глядя на величавое небо, думая о своем. Иван Алексеевич лежал рядом с Королевым, глядел в дверную щель натекучую звездную россыпь. За минувший день, обдумав все, твердо решил онвсячески противодействовать дальнейшему продвижению сотни на Петроград;лежа, размышлял, каким образом склонить назад к своему решению, как на нихподействовать. Еще до воззвания Корнилова он ясно сознавал, что казакам с Корниловымне одну стежку топтать, чутье подсказывало, что и Керенского защищать не сруки; поворочал мозгами, решил: не допустить сотню до Петрограда, а если ипридется с кем цокнуться, так с Корниловым, но не за Керенского, не за еговласть, а за ту, которая станет после него. Что после Керенского будетжеланная, подлинно своя власть, - в этом он был больше чем уверен. Ещелетом пришлось ему побывать в Петрограде, в военной секции исполкома, кудапосылала его сотня за советом по поводу возникшего с командиром сотниконфликта; поглядев работу исполкома, переговорив с несколькимитоварищами-большевиками, подумал: "Обрастет этот костяк нашим рабочиммясом, - вот это будет власть! Умри, Иван, а держись за нее, держись, какдите за материну сиську!" В эту ночь, лежа на попоне, чаще, чем обычно, вспоминал с большой, неизведанной доселе горячей любовью человека, под руководством которогопрощупал жесткую свою дорогу. Думая о том, что должен был назавтраговорить казакам, вспомнил и слова Штокмана о казаках, их он повторялчасто, будто гвоздь по самую шляпку вбивал: "Казачество консервативно посвоему существу. Когда ты будешь убеждать казака в правоте большевистскихидей, - не забывай этого обстоятельства, действуй осторожно, вдумчиво,умей приспособляться к обстановке. Вначале к тебе будут относиться с такимже предубеждением, с каким и ты и Мишка Кошевой относились вначале ко мне,но пусть это тебя не смущает. Долби упорно - конечный успех за нами". Иван Алексеевич рассчитывал, что, убеждая казаков не идти с Корниловым,он встретит со стороны некоторых возражения, но утром, когда в своемвагоне осторожно заговорил о том, что надо потребовать возвращения нафронт, а не идти на Петроград драться со своими же, казаки охотносогласились и с большой готовностью решили отказаться от дальнейшегоследования на Петроград. Захар Королев и казак Чернышевской станицыТурилин были ближайшими сообщниками Ивана Алексеевича. Весь день они,перебираясь из вагона в вагон, говорили с казаками, а к вечеру, накаком-то полустанке, когда поезд замедлил ход, в вагон, где был ИванАлексеевич, вскочил урядник третьего взвода Пшеничников. - На первой же станции сотня сгружается! - взволнованно крикнул он,обращаясь к Ивану Алексеевичу. - Какой ты председатель комитета, ежели незнаешь, что казаки хотят? Будет из нас дурачка валять! Не поедем дальше!..Офицерья на нас удавку вешают, а ты ни в дудочку, ни в сопелочку. Дляэтого мы тебя выбирали? Ну, чего скалишься-то? - Давно бы так, - улыбаясь, проговорил Иван Алексеевич. На остановке он первый выскочил из вагона. В сопровождении Турилинапрошел к начальнику станций. - Поезд наш дальше не отправляй. Сгружаться тут зачнем. - Как это так? - растерянно спросил начальник станции. - У меняраспоряжение... путевка... - Замкнись! - сурово перебил его Турилин. Они разыскали станционный комитет, председателю, плотному рыжеватомутелеграфисту, объяснили, в чем дело, и через несколько минут машинистохотно повел состав в тупик. Спешно подмостив сходни, казаки начали выводить из вагонов лошадей.Иван Алексеевич стоял у паровоза, расставив длинные ноги, вытирая пот сулыбающегося смуглого лица. К нему подбежал бледный командир сотни: - Что ты делаешь?.. Ты знаешь, что... - Знаю! - оборвал его Иван Алексеевич. - А ты, господин есаул, не шуми.- И, бледнея, двигая ноздрями, четко сказал: - Отшумелся, парень! Теперьмы на тебя с прибором кладем. Так-то! - Верховный Корнилов... - побагровев, заикнулся было есаул, но ИванАлексеевич, глядя на свои растоптанные сапоги, глубоко ушедшие в рыхлыйпесок, облегченно махнув рукой, посоветовал: - Повесь его на шею замест креста, а нам он без надобности. Есаул повернулся на каблуках, побежал к своему вагону. Час спустя сотня без единого офицера, но в полном боевом порядкевыступила со станции, направляясь на юго-запад. В головном взводе рядом спулеметчиками ехали принявший командование сотней Иван Алексеевич ипомощник его, низенький Турилин. С трудом ориентируясь по отобранной у бывшего командира карте, сотнядошла до деревни Горелое, стала на ночевку. Общим советом было решено идтина фронт, в случае попыток задержания - сражаться. Стреножив лошадей и выставив сторожевое охранение, казаки улеглисьпозоревать. Огней не разводили. Чувствовалось, что у большинстванастроение подавленное, улеглись без обычных разговоров и шуток, скрытнотая друг от друга мысли. "Что, ежели одумаются и пойдут с повинной?" - не без тревоги подумалИван Алексеевич, умащиваясь под шинелью. Словно подслушав его мысль, подошел Турилин: - Спишь, Иван? - Пока нет. Турилин присел у него в ногах, посвечивая огоньком цигарки, сказалшепотом: - Казаки-то мутятся... Нашкодили, а зараз побаиваются. Заварили мыкашку... не густо, ты как думаешь? - Там видно будет, - спокойно ответил Иван Алексеевич. - Ты-то небоишься? Турилин, почесывая под фуражкой затылок, криво усмехнулся: - По правде сказать, робею... Начинали - не робел, а зараз оторопьберет. - Жидок оказался на расплату. - Да ить что, Иван, его сила. Они долго молчали. В деревне гасли огни. Откуда-то из безбрежныхзаливов болотистой, покрытой ивняком луговины несся утиный крик. - Материка крячет, - задумчиво проговорил Турилин и снова замолк. Мягкая, ночная, ласковая тишина паслась на лугу. Роса обминала траву.Смешанные запахи мочажинника, изопревшей куги, болотистой почвы, намокшейв росе травы нес к казачьему стану ветерок. Изредка - звяк конскойтреноги, брызжущее фырканье да тяжелый туп и кряхтенье валяющейся лошади.Потом опять сонная тишина, далекий-далекий, чуть слышный хрипатый зовдикого селезня и ответный - поближе - кряк утки. Стремительный строчащийпересвист невидимых в темени крыльев. Ночь. Безмолвие. Туманная луговаясырость. На западе у подножья неба - всхожая густо-лиловая опара туч. Апосредине, над древней псковской землей, неусыпным напоминанием, широкимуглящимся шляхом вычеканен Млечный Путь. На рассвете сотня выступила в поход. Прошли деревню Горелое, вслед имдолго смотрели бабы и ребятишки, выгонявшие коров. Поднялись накирпично-красный, окрашенный восходом бугор. Турилин, оглянувшись, тронулногой стремя Ивана Алексеевича: - Оглянись, верховые сзади бегут... Три всадника, окутанные здоровым батистом пыли, миновав деревню,стлались в намете. - Со-о-отня, стой! - скомандовал Иван Алексеевич. Казаки с привычной быстротой построились серым квадратом. Всадники, недоезжая с полверсты, перешли на рысь. Один из них, казачий офицер, вынулносовой платок, помахал им над головой. Казаки не сводили глаз сподъезжавших. Офицер, одетый в защитный мундир, ехал передним, двоеостальных, в черкесках, держались немного поодаль. - По какому делу? - выезжая навстречу, спросил Иван Алексеевич. - На переговоры, - прикладывая руку к козырьку, ответил офицер. - Ктоиз вас принял сотню? - Я. - Я уполномочен от Первой Донской казачьей дивизии, а это -представители Туземной дивизии, - офицер указал глазами на горцев и, тугонатягивая поводья, погладил рукой мокрую глянцевую шею взмыленного коня. -Если желаете вести переговоры, прикажите сотне спешиться. Я имею передатьустное распоряжение начальника дивизии генерал-майора Грекова. Казаки спешились. Сошли с коней и приехавшие представители. Нырнув втолпу казаков, они выплыли на середине. Сотня расступилась, очистивнебольшой круг. Первым заговорил казачий офицер: - Станичники! Мы приехали для того, чтобы уговорить вас одуматься ипредотвратить тяжелые последствия вашего поступка. Вчера штаб дивизииузнал о том, что вы, поддавшись чьим-то преступным уговорам, самовольнопокинули вагоны, и сегодня направил нас передать вам распоряжение онемедленном возвращении на станцию Дно. Войска Туземной дивизии иостальные кавалерийские части вчера заняли Петроград - сегодня полученателеграмма. Наш авангард вступил в столицу, занял все правительственныеучреждения, банки, телеграф, телефонные станции и все важные пункты.Временное правительство бежало и считается низложенным. Одумайтесь,станичники! Ведь вы идете на гибель! В том случае, если вы не подчинитесьраспоряжению командира дивизии, против вас будут направлены вооруженныесилы. Ваш поступок расценивается как измена, как невыполнение боевогозадания. Вы можете только беспрекословным подчинением предотвратитьпролитие братской крови. Когда подъехали представители, Иван Алексеевич, учитывая настроениеказаков, понял, что избежать переговоров нельзя, так как отказ отпереговоров неминуемо должен был вызвать обратные результаты. Подумав, онотдал распоряжение сотне спешиться, сам, неприметно мигнув Турилину,протиснулся поближе к представителям. Во время речи офицера видел, как,потупив головы, нахмурясь, слушают казаки; некоторые перешептывались.Захар Королев криво улыбался, черная борода его плавилась по рубахезастывшим чугунным потоком; Борщев играл плеткой, косился в сторону;Пшеничников, округлив раззявленный рот, смотрел в глаза говорившемуофицеру; Мартин Шамиль грязной рукой елозил по щекам, часто мигал; за нимжелтело дурковатое лицо Багрова; пулеметчик Красников выжидательнощурился; Турилин сапно дышал; веснушчатый Обнизов, сдвинув на затылокфуражку, мотал чубатой головой, словно бык, почуявший на шее ярмо; весьвторой взвод стоял, не поднимая голов, как на молитве; слитная толпамолчала, люди жарко и тяжко дышали, по лицам зыбью текла растерянность. Иван Алексеевич понял, что в настроении казаков назрел переломныймомент: еще несколько минут - и краснобаю-офицеру удастся повернуть сотнюна свой лад. Во что бы то ни стало требовалось разрушить впечатление,произведенное словами офицера, поколебать невысказанное, но ужесложившееся в умах казаков решение. Он поднял руку, обвел толпурасширенными, странно побелевшими глазами. - Братцы! Погодите трошки! - и, обращаясь к офицеру: - Телеграмма привас? - Какая телеграмма? - изумился офицер. - Об том, что Петроград взяли. - Телеграмма?.. Нет. При чем тут телеграмма? - Ага! Нет!.. - единой грудью облегчающе вздохнула сотня. И многие подняли головы, с надеждой устремили глаза на ИванаАлексеевича, а он, повысив сиповатый голос, уже насмешливо, уверенно и злокричал, властно греб к себе внимание: - Нету, говоришь? А мы тебе поверим? На мякине хочешь подсидеть? - Об-ман! - гулом вздохнула сотня. - Телеграмма не мне адресована! Станичники! - Офицер убеждающе прижималк груди руки. Но его уже не слушали. Иван Алексеевич, почуяв, что симпатии и довериесотни вновь перекинулись к нему, резал, как алмазом по стеклу: - А хучь бы и взяли - нам с вами не по дороге! Мы не желаем воевать сосвоими. Против народа мы не пойдем! Стравить хотите? Нет! Перевелись набелом свете дураки! Генеральскую власть на ноги ставить не хотим. Так-то! Казаки дружно загомонили, толпа качнулась, расплескалась криками: - Вот это да! - В разрез вогнал! - Правильна-а-а!.. - Гнать их, этих благородий, взашей! - Сваты приехали, тоже... - В Петрограде вон три полка казачьих, а что-то они сомневаются противнарода выходить. - Слышь, Иван! Налаживай их по чем попало мешалкой! Нехай уезжают! Иван Алексеевич глянул на представителей: казачий офицер, поджав губы,терпеливо выжидал; позади него плечо к плечу стояли горцы - статныймолодой офицер-ингуш, скрестив на нарядной черкеске руки, поблескивализ-под черной кубанки косыми миндалинами глаз, другой - пожилой рыжийосетин - стоял, небрежно отставив ногу, положив ладонь на головку гнутойшашки, он насмешливыми, щупающими глазами оглядывал казаков. ИванАлексеевич только что хотел прервать переговоры, но его опередил казачийофицер; пошептавшись с офицером-ингушом, он зычно крикнул: - Донцы! Разрешите сказать слово представителю Дикой дивизии? Не дожидаясь согласия, ингуш, мягко ступая сапогами без каблуков, вышелна середину круга, нервно поправил узенький наборный ремешок. - Братья-казаки! Зачим такой балшой шум? Надо говорить без ожистачения.Вы нэ хотите генерала Корнилова? Вы хотите войны? Пожалуйста! Мы будемвоивать. Ни страшна! Зовсим ни страшна! Сегодня же мы вас разыдавим. Дваполка горцев идут за нашим спином. Ва! Какой может быть шум, зачим шум? -Вначале он говорил с видимым спокойствием, но под конец уже с повышеннойстрастностью кидал горячие фразы; в гортанную ломаную речь его вплеталисьслова родного языка. - Вас смущает вот этот казак, он - балшевик, а выидете за ним! Ва! Что я нэ вижу! Арэстуйте его! Абэзаружти его! Смелым жестом указывал он на Ивана Алексеевича и метался по тесномукругу, побледневший, страстно жестикулирующий, с лицом, облитым коричневымрумянцем. Товарищ его, пожилой рыжий осетин, хранил ледяное спокойствие;казачий офицер теребил изношенный темляк шашки. Казаки вновь приумолкли,вновь замешательство взволновало их ряды. Иван Алексеевич глядел неотрывнона ингуша-офицера, на зверино-белый оскал его зубов, на косую серуюполоску пота, перерезавшую левый висок, с тоской думал, что напрасноупустил момент, когда можно было словом одним кончить переговоры и увестиказаков. Положение выручил Турилин. Он прыгнул на середину круга, отчаянновзмахнул руками, обрывая на вороте рубахи пуговицы, захрипел, задергался,пенясь бешеной слюной: - Гады ползучие!.. Черти!.. Сволочи!.. Вас уговаривают как б..., а выухи развесили!.. Офицерья вам свою нужду навязывают!.. Что вы делаете?Что-о-о вы делаете?! Их рубить надо, а вы их слухаете?.. Головы им сплеч,кровину из них спустить. Покеда вы тут муздыкаетесь, - нас окружут!.. Изпулеметов посекут... Под пулеметом не замитингуешь!.. Вам нарошно очкивтирают, покеда ихнее войско подойдет... А-а-а-а-э-эх, вы, казаки!Юбошники вы! - На конь!.. - громовым голосом рявкнул Иван Алексеевич. Крик его лопнул над толпой шрапнельным разрывом. Казаки кинулись клошадям. Через минуту рассеянная сотня уже строилась во взводные колонны. - Послушайте! Станичники! - метался казачий офицер. Иван Алексеевич сдернул с плеча винтовку; твердо уложивпухло-суставчатый палец на спуске, вонзая в губы заигравшегося коня удила,крикнул: - Кончились переговоры! Теперь ежели доведется гутарить с вами, так ужбудем вот этим языком. - И он выразительно потряс винтовкой. Взвод за взводом выехали на дорогу. Оглядываясь, казаки видели, какпредставители, сев на коней, о чем-то совещаются. Ингуш, сузив глаза,что-то горячо доказывал, часто поднимал руку; шелковая подкладкаотвернутого обшлага на рукаве его черкески снежно белела. Иван Алексеевич, глянув в последний раз, увидел эту ослепительносверкающую полоску шелка, и перед глазами его почему-то всталавзлохмаченная ветром-суховеем грудь Дона, зеленые гривастые волны и косонакренившееся, чертящее концом верхушку волны белое крыло чайки-рыболова.

XVI

Уже 29 августа из телеграмм, получаемых от Крымова, Корнилову сталоясно, что дело вооруженного переворота погибло. В два пополудни в Ставку прибыл от Крымова офицер-ординарец. Корниловдолго беседовал с ним, после вызвал Романовского; нервно комкая какую-тобумагу, сказал: - Рушится все! Нашу карту побьют... Крымов не сможет вовремя стянутькорпус к Петрограду, момент будет упущен. То, что казалось так легкоосуществимо, встречает тысячи препятствий... Исход предрешен вотрицательную сторону... Вот... посмотрите-ка, как эшелонировались войска!- Он протянул Романовскому карту с отметками последнего местопребыванияэшелонов корпуса и Туземной дивизии; судорога зигзагом прошлась по егоэнергическому, измятому бессонницей лицу. - Вся эта железнодорожнаясволочь вставляет нам палки в колеса. Они не думают о том, что в случаеудачи я прикажу вешать десятого из них. Ознакомьтесь с донесением Крымова. Пока Романовский читал, поглаживая большой ладонью свое одутловатоемасленое лицо, Корнилов бегло написал: Новочеркасск войсковому атаману Алексею Максимовичу Каледину. Сущность Вашей телеграммы Временному правительству доведена до моегосведения. Истощив терпение в бесплодной борьбе с изменниками ипредателями, славное казачество, видя неминуемую гибель родины, с оружиемв руках отстоит жизнь и свободу страны, которая росла и ширилась еготрудами и кровью. Наши отношения остаются в течение некоторого временистесненными. Прошу Вас действовать в согласованности со мной - так, какВам подскажет любовь к родине и честь казака. 658, 29.8.17. Генерал Корнилов. - Передайте немедленно эту телеграмму, - дописав, попросил онРомановского. - Прикажете послать вторичную телеграмму князю Багратиону о том, чтобыдальнейшее следование производилось походным порядком? - Да, да. Романовский, помолчав, раздумчиво проговорил: - По-моему, Лавр Георгиевич, пока у нас нет еще оснований бытьпессимистически настроенными. Вы неудачно предвосхищаете ход событий... Корнилов, суетливо выкидывая руку, пытался поймать порхавшую над нимкрохотную лиловую бабочку. Пальцы его сжимались, на лице было слегканапряженное, ожидающее выражение. Бабочка, колеблемая рывками воздуха,спускаясь, планировала крыльями, стремилась к открытому окну. Корниловувсе же удалось поймать ее, и он облегчающе задышал, откинулся на спинкукресла. Романовский ждал ответа на свою реплику, но Корнилов, задумчиво и хмуроулыбаясь, стал рассказывать: - Сегодня я видел сон. Будто я - бригадный командир одной из стрелковыхдивизий, веду наступление в Карпатах. Вместе со штабом приезжаем накакую-то ферму. Встречает нас пожилой, нарядно одетый русин. Он потчуетменя молоком и, снимая войлочную белую шляпу, говорит на чистейшемнемецком языке: "Кушай, генерал! Это молоко необычайно целебногосвойства". Я будто бы пью и не удивляюсь тому, что русин фамильярнохлопает меня по плечу. Потом мы шли в горах, и уж как будто бы не вКарпатах, а где-то в Афганистане, по какой-то козьей тропе... Да, вотименно козьей тропкой: камни и коричневый щебень сыпались из-под ног, авнизу за ущельем виднелся роскошный южный, облитый белым солнцемландшафт... Легкий сквозняк шевелил на столе бумаги, тек между распахнутымистворками окна. Затуманенный и далекий взгляд Корнилова бродил где-то заДнепром, по ложбинистым увалам, искромсанным бронзовой прожелтеньюлуговин. Романовский проследил за его взглядом и сам, неприметно вздохнув,перевел глаза на слюдяной глянец застекленного безветрием Днепра, надымчатые поля, покрытые нежнейшей предосенней ретушью.

XVII

Кинутые на Петроград части 3-го конного корпуса и Туземной дивизииэшелонировались на огромном протяжении восьми железных дорог: Ревель,Везенберг, Нарва, Ямбург, Гатчина, Сомрино, Вырица, Чудово, Гдов,Новгород, Дно, Псков, Луга и все остальные промежуточные, станции иразъезды были забиты медленно передвигавшимися, застревавшими эшелонами.Полки находились вне всякого морального воздействия старшего командногосостава, расчлененные сотни теряли меж собой связь. Путаница усугубляласьтем, что корпус с приданной ему Туземной дивизией на походе разворачивалсяв армию; требовались известное перемещение и сборка разбросанных частей,перегруппировка эшелонов. Все это создавало неразбериху, бестолковые,зачастую несогласованные распоряжения, накаляло и без тогонапряженно-нервную атмосферу. Встречая на своем пути противодействие рабочих и служащихжелезнодорожников, преодолевая препятствия, эшелоны корниловской армиитихо стекали к Петрограду, копились на узлах, вновь рассасывались. В красных клетушках вагонов, у расседланных полуголодных лошадей,толпились полуголодные донские, уссурийские, оренбургские, нерчинские иамурские казаки, ингуши, черкесы, кабардинцы, осетины, дагестанцы.Эшелоны, ожидая отправки, часами простаивали на станциях, всадники густовысыпали из вагонов, саранчой забивали вокзалы, толпились на путях,пожирали все съедобное, что оставалось от проходивших ранее эшелонов, подсурдинку воровали у жителей, грабили продовольственные склады. Желтые и красные лампасы казаков, щеголеватые куртки драгун, черкескигорцев... Никогда не видела скупая на цвета северная природа такогобогатого сочетания красок. 29 августа около Павловска 3-я бригада Туземной дивизии, под командойкнязя Гагарина, уже вошла в соприкосновение с противником. Наткнувшись наразобранный путь, Ингушский и Черкесский полки, шедшие в голове дивизии,выгрузились и походным порядком пошли по направлению на Царское Село.Разъезды ингушей проникли до станции Сомрино. Полки замедленным темпомразвивали наступление, теснили гвардейцев, выжидая, пока подтянутсяостальные части дивизии. А те в Дно ожидали отправки. Некоторые не доехалиеще и до этой станции. Командир Туземной дивизии, князь Багратион, находился в имениинеподалеку от станции, ожидая сосредоточения остальных частей, не рискуяидти походным порядком до Вырицы. 28-го он получил из штаба Северного фронта копию следующей телеграммы: "Прошу комкору 3 и начальникам дивизий 1-й Донской, Уссурийской икавказской Туземной передать приказание главковерха, что если вследствиекаких-либо непредвиденных обстоятельств встретится затруднение кследованию эшелонов по железной дороге, то главковерх приказал дивизиямдальнейшее движение производить походным порядком. 27 августа 1917 года. N 6411, Романовский." Около 9 часов утра Багратион по телеграфу уведомил Корнилова о том, чтов 6 часов 40 минут утра получил через начальника штаба Петроградскогоокруга, полковника Багратуни, приказание Керенского вернуть все эшелоныобратно и что эшелоны дивизии задержаны по пути от разъезда Гачки достанции Оредеж, так как железная дорога, согласно распоряжению Временногоправительства, не дает жезлов. Но несмотря на то, что полученная имрезолюция Корнилова гласила: "Князю Багратиону. Продолжать движение по железной дороге. Если пожелезной дороге не представится возможным, походным порядком до Луги, гдепоступить в полное подчинение генералу Крымову", - Багратион все же не решился идти походным порядком и отдал распоряжениео погрузке в вагоны штаба корпуса. Полк, в котором когда-то служил Евгений Листницкий, совместно состальными полками, входившими в состав 1-й Донской казачьей дивизии,перебрасывался на Петроград по линии Ревель - Везенберг - Нарва. 28-го впять пополудни эшелон из двух сотен полка прибыл в Нарву. Командир эшелонаузнал, что в ночь выехать нельзя: между Нарвой и Ямбургом испорчен путь,часть железнодорожного батальона послана туда экстренным поездом, к утру,если успеют восстановить путь, эшелон будет отправлен. Волей-неволейэшелонному пришлось согласиться. Чертыхаясь, он влез в свой вагон,поделился новостью с офицерами, засел пить чай. Ночь пришла пасмурная. С залива дул сырой, пронизывающий ветер. Напутях, в вагонах глухо переговаривались казаки да копытили деревянные полылошади, обеспокоенные паровозными гудками. В хвосте эшелона молодойказачий голос пел, жаловался в темноте неведомо кому: Прощай ты, город и местечко, Прощай, родимый хуторок! Прощай ты, девка молодая, Ой, да прощай, лазоревый цветок! Бывало, от зари до зорьки Лежал у милки да на руке, А и эх, теперя от зари до зорьки Стою с винтовкою в руке... Из-за серой махины пакгауза вышел человек. Постоял, прислушиваясь кпесне, оглядел пути, отмеченные желтыми запятыми огней, уверенно пошел кэшелону. Шаги его мягко звучали на шпалах, глохли, когда ступал и шел поутрамбованному суглинку. Он миновал крайний вагон, его окликнул, оборвавпесню, стоявший у дверей казак: - Кто таков? - А тебе кого? - нехотя отозвался, уходя. - Чего шляешься по ночам? Мы вас, жуликов, шлепаем! Присматриваешь, чтоплохо лежит? Не отвечая, человек прошел до середины состава, спросил, просовываяголову в дверную щель вагона: - Какая сотня? - Арестантская, - хахакнули из темноты. - Делом спрашиваю - какая? - Вторая. - А четвертый взвод где? - Шестой от головы вагон. У шестого от паровоза вагона курили трое казаков. Один сидел накорточках, двое стояли около. Они молча смотрели на подходившего к нимчеловека. - Здорово живете, станичники! - Слава богу, - ответил один, всматриваясь в лицо подошедшего. - Никита Дугин живой? Тут он? - А вот я, - певческим тенорком отозвался сидевший на корточках ивстал, каблуком задавил цигарку. - Не опознаю тебя. Чей ты? Откель? - Онвытянул бородатое лицо, стараясь разглядеть незнакомого человека в шинелии помятой солдатской фуражке, и вдруг изумленно крякнул: - Илья! Бунчук?Любезный мой, откель тебя лихоманец вытряхнул? Подержав в шершавой ладони волосатую руку Бунчука, нагибаясь к нему,негромко сказал: - Это свои ребята, ты их не боись. Откель ты очутился тут? Говори же,еж тебя наколи! Бунчук за руку поздоровался с остальными казаками, ответилнадломленным, чугунно-глухим голосом: - Приехал из Питера, насилу разыскал вас. Дело есть. Надо потолковать.Я, брат, рад видеть тебя живым и здоровым. Он улыбался, на сером квадрате его большого лобастого лица белели зубы,тепло, сдержанно и весело поблескивали глаза. - Потолковать? - пел тенорок бородатого. - Ты хучь и офицер, а нашимкумпанством, значит, не гребуешь? Ну спасибо, Илюша, спаси Христос, а томы ласковое слово и ощупкой не пробовали... - В голосе его подрагивалинотки добродушного, беззлобного смеха. Бунчук так же приветливо отшутился: - Будет, будет тебе воду мутить! Ты все играешься! Шутки шутишь, а усамого борода ниже пупка. - Бороду мы могем в любой час побрить, а вот ты скажи, что там вПитере? Бунты зачались? - Пойдем-ка в вагон, - обещающе предложил Бунчук. Они влезли в вагон. Дугин кого-то расталкивал ногами, вполголосаговорил: - Вставайте, ребятежь! Человек нужный прибыл к нам в гости. Ну,поторапливайтесь, служивые, поскореича! Казаки покряхтывали, вставали. Чьи-то большие, провонявшие табаком иконским потом ладони, бережно касаясь, ощупали в темноте лицо присевшегона седло Бунчука; густой мазутный бас спросил: - Бунчук? - Я. А это ты, Чикамасов? - Я, я. Здорово, дружок! - Здравствуй. - Зараз сбегаю, ребят третьего взвода покличу. - Ну-ну!.. Мотай. Третий взвод пришел почти целиком, лишь двое остались при лошадях.Казаки подходили к Бунчуку, совали черствые краюхи ладоней, наклоняясь,вглядывались при свете фонаря в его большое, угрюмоватое лицо, называли тоБунчуком, то Ильей Митричем, то Илюшей, но во всех голосах одним тономзвучал товарищеский, теплый привет. В вагоне стало душно. На дощатых стенах танцевали световые блики,качались и увеличивались в размерах безобразные тени, жирным лампаднымсветом дымился фонарь. Бунчука заботливо усадили к свету. Передние сидели на корточках,остальные, стоя, обручем сомкнулись вокруг. Тенористый Дугин откашлялся. - Письмо твою, Илья Митрич, мы надысь получили, одначе нам хотитсяпослушать от тебя и чтоб ты посоветовал нам, как в дальнейшем быть. Итьдвигают нас к Питеру - что ты поделаешь? - Видишь, какое дело, Митрич, - заговорил стоявший у самых дверей казакс серьгой в морщеной мочке уха, тот самый казак, которого обидел некогдаЛистницкий, не разрешив кипятить чай на окопном щите, - тут к намподбиваются разные агитаторы, отговаривают - мол, не ходите на Петроград,мол, воевать нам промеж себя не из чего, и разное подобное гутарют. Мыслухать - слухаем, а веры им дюже не даем. Чужой народ. Может, они нас подмонастырь надворничать ведут, - кто их знает? Откажись, а Корниловчеркесов направит - и вот опять кроворазлитие выйдет. А вот ты - наш,казак, и мы тебе веры больше даем и очень даже благодарственны, чтописьмишки нам из Питера писал и газеты опять же... тут, признаться,бумагой бедствовали, а газеты получим... - Чего мелешь, чего брешешь, дурья голова? - возмущенно перебил один. -Ты - неграмотный, так думаешь - и всем темно, как тебе? Как будто мы накурево газеты потребляли! Вперед, Илья Митрич, мы их от головы до хвостаперечитаем, бывалоча. - Набрехал, дьявол грызной! - "На курево" - рубанул тоже! - С дуру, как с дубу! - Братушки! Я не в том понятии сказал, - оправдывался казак с серьгой.- Конешно, спервоначалу мы газеты читали... - Вы самое читали? - Мне грамоту не привелось узнать... к тому говорю, что вообче читали,а потом уж на курево... Бунчук, скупо улыбаясь, сидел на седле, посматривал на казаков; емунеудобно было говорить сидя, он привстал и, поворачиваясь к фонарю спиной,медленно, натужно заговорил: - В Петрограде вам делать нечего. Никаких бунтов там нет. Знаете вы,для чего вас туда посылают? Чтобы свергнуть Временное правительство...Вот! Кто вас ведет? - царский генерал Корнилов. Для чего ему надо спихнутьКеренского? Чтобы самому сесть на это место. Смотрите, станичники!Деревянное ярмо с вас хочут скинуть, а уж ежели наденут, так наденутстальное! Из двух бед надо выбирать беду, какая поменьше. Не так ли? Вот ирассудите сами: при царе в зубы вас били, вашими руками на войне жарзагребали. Загребают и при Керенском, но в зубы не бьют. Но совсемпо-другому будет после Керенского, когда власть перейдет к большевикам.Большевики войны не хотят. Будь власть в их руках - сейчас же был бы мир.Я не за Керенского, черт ему брат, - все они одним миром мазаны! - Бунчукулыбнулся и, вытирая рукавом пот со лба, продолжал: - Но я зову вас непроливать кровь рабочих. Если будет Корнилов, то в рабочей крови по коленостанет бродить Россия, при нем труднее будет вырвать власть и передать еев руки трудящегося народа. - Погоди трошки, Илья Митрич! - сказал, выходя из задних рядов,небольшой казак, такой же коренастый, как и Бунчук; он откашлялся, потердлинные руки, похожие на обмытые водой корни дуба-перестарка, и, глядя наБунчука улыбающимися светло-зелеными, клейкими, как молодые листочки,глазами, спросил: - Ты вот про ярмо гутарил... А большевики, как заграбаютвласть, какую ярмо на нас наденут? - Ты что же, сам на себя будешь ярмо надевать? - Как это - сам? - А так. Ведь при большевиках кто будет у власти? Ты будешь, есливыберут, или Дугин, или вот этот дядя. Выборная власть, Совет. Понял? - А сверху кто? - Опять же кого выберут. Выберут тебя - и ты будешь сверху. - Ой ли? А не брешешь ты, Митрич? Казаки засмеялись, заговорили все сразу, даже часовой, стоявший удвери, отошел на минуту, вмешался в разговор. - А всчет землишки они как? - Не заберут у нас? - Войну-то прикончут? Или, может, зараз тольки сулятся, чтоб за нихруки подымали? - Ты нам все по совести рассказывай! - Мы тут в потемках блукаем. - Чужим-то верить опасно. Брехни много... - Вчерась матросик какой-то об Керенском плакал, а мы его за волосья даиз вагона. - "Вы, шумит, кондры!.." Чудак! - Мы этих слов не понимаем, с чем их едят. Бунчук, поворачиваясь во все стороны, щупал глазами казаков, ждал, покаугомонятся. У него исчезла бывшая вначале неуверенность в успехе своегопредприятия, и он, завладев настроением казаков, уже твердо знал, что вочто бы то ни стало задержит эшелон в Нарве. Днем раньше, когда, явившись вПетроградский районный комитет партии, он предложил себя в качествеагитатора для работы среди подходивших к Петрограду частей 1-й Донскойдивизии, был уверен в успехе, но добрался до Нарвы - и уверенность в немпоколебалась. Он знал, что какими-то иными словами надо говорить сказаками, со страхом чувствовал, что, пожалуй, и не найдет общего языка,потому что, вернувшись девять месяцев назад в рабочую гущу, вновь кровносросся с ней - выступая, привык, что его чувствуют и понимают с полуслова,а тут, с земляками, требовались иной, полузабытый, черноземный язык,ящериная изворотливость, какая-то большая сила убеждения - чтобы не толькоопалить, но и зажечь, чтобы уничтожить напластовавшийся веками страхослушания, раздавить косность, внушить чувство своей правоты и повести засобой. Вначале, когда заговорил, собственным слухом ловил в голосе своемспотыкающуюся неуверенность, наигранность, будто со стороны вслушивался всвои бессочные слова, ужасался неубедительности приводимых доводов,мучительно шарил в голове, разыскивал какие-то большие, тяжелые глыбыслов, чтобы ломать ими, крушить... И вместо этого с неизъяснимой горечьюощущал, как мыльными пузырями срываются с его губ легковесные фразы, а вголове путаются выхолощенные, скользкие мысли. Он стоял, обжигаясь потом,тяжко дыша. Говорил, просверливаемый навылет одной мыслью: "Мне доверилитакое большое дело - и вот я его поганю собственными руками... Слова несвяжу... Да что же это со мной? Другой на моем месте сказал бы и убедил втысячу раз лучше... О, черт, какая же я бездарь!" Казак с зелеными клейкими глазами, спросивший о ярме, выбил изсостояния дурного полузабытья; разговор, поднявшийся после этого, далБунчуку возможность встряхнуться, оправиться, и потом, дивясь самому себе,чувствуя необычайный прилив сил и богатейший подбор ярких, отточенных,режущих слов, он загорелся и, тая под внешним спокойствием прихлынувшеевозбуждение, уже веско и зло разил ехидные вопросы, вел разговор, каквсадник, усмиривший досель необъезженного, запененного в скачке коня. - А ну, скажи: чем плохое Учредительное собрание? - Ленина-то вашего немцы привезли... нет? А откель же он взялся... свербы? - Митрич, ты своей охотой приехал аль подослали тебя? - Войсковые земли кому отойдут? - А чем нам при царе плохо жилось? - Меньшевики ить тоже за народ? - У-нас Войсковой круг, власть народная - на что нам Советы? -спрашивали казаки. Разошлись за полночь. Порешили собраться на следующее утро обеимисотнями на митинг. Бунчук остался ночевать в вагоне. Чикамасов предложилему ложиться с, ним. Крестясь на сон грядущий, укладываясь, предупредил: - Ты, Илья Митрич, может, без опаски ложишься, так ты извиняй... У нас,дружок, вошки водются. Коли наберешься - не обижайся. С тоски такуюядреную вшу развели, что прямо беда! Каждая с холмогорскую телку ростом. -Помолчав, тихонько спросил: - Илья Митрич, а из каких народов Ленин будет?Словом, где он родился и произрастал? - Ленин-то? Русский. - Хо?! - Верно, русский. - Нет, браток! Ты, видать, плохо об нем знаешь, - с оттенкомсобственного превосходства пробасил Чикамасов. - Знаешь, каких он кровей?Наших. Сам он из донских казаков, родом из Сальского округа, станицыВеликокняжеской, - понял? Служил батарейцем, гутарют. И личность у негоподходящая - как у низовских казаков: скулья здоровые и опять же глаза. - Откуда ты слышал? - Гутарили промеж собой казаки, довелось слыхать. - Нет, Чикамасов! Он - русский, Симбирской губернии рожак. - Нет, не поверю. А очень даже просто не поверю. Пугач из казаков? АСтепан Разин? А Ермак Тимофеевич? То-то и оно! Все, какие беднеюшчий народна царей подымали, - все из казаков. А ты вот говоришь - Симбирскойгубернии. Даже обидно, Митрич, слухать такое... Улыбаясь, Бунчук спросил: - Так говорят, что - казак? - Он и есть казак, только зараз не объявляется. Я, как на личностьглазами кину, - доразу опознаю. - Чикамасов закурил и, дыша в лицо Бунчукугустым махорочным запахом, задумчиво кашлянул. - Диву я даюсь, и мы тут додраки спорили: ежели он, Владимир Ильгич, - нашинский казак, батареец, тооткель он мог такую огромную науку почерпнуть? Гутарют, будто спервоначалувойны попал он к немцам в плен, обучался там, а потом все науки прошел дакак начал ихних рабочих бунтовать да ученым очки вставлять, - они иперепужались до смерти. "Иди, говорят, лобастый, восвоясы. Христос стобой, а то ты нам таких делов напутляешь, что и в жисть не расхлебать!" -и проводили его в Россию, забоялись, как бы он рабочих не настропалил.Ого! Он, брат, зубец! - не без хвастливости произнес Чикамасов последнююфразу и радостно засмеялся в темноту: - Ты, Митрич, не видал его? Нет?Жалко. Гутарют, у него башка агромадная. - Покашлял, выпустил черезноздрину рыжий сноп дыма и, докуривая цигарку, продолжал: - Во каких бабыпобольше бы родили. Зубец, пра! Он ишо не одному царю перекрут сделает...- И вздохнул: - Нет, Митрич, ты не спорий со мной: Ильгич-то - казак...Чего уж там тень наводить! В Симбирской губернии таких и на кореню небывает. Бунчук промолчал, долго лежал, улыбаясь, не закрывая глаз. Уснул не скоро, - его и в самом деле густо обсыпали вши, расползлисьпод рубахой огневой, нудной чесоткой; рядом вздыхал и скреб телоЧикамасов, отпугивала дремоту чья-то фыркающая беспокойная лошадь. Онсовсем уже было заснул, но неполадившие лошади подрались, затопали, зловзвизжались. - Балуй, дьявол!.. Тр-р-р! Тр-р-р, проклятый!.. - заспанным теноркомвскричал вскочивший Дугин и чемто тяжелым ударил ближнюю лошадь. Бунчук, одолеваемый вшами, поворочался, перевернулся на другой бок и, сдосадой сознавая, что сон ушел надолго, стал думать о завтрашнем митинге.Пытался представить себе - во что выльется противодействие офицеров,усмехнулся: "Сбегут, наверное, если казаки дружно запротестуют, а впрочем,черт их знает! На всякий случай договорюсь с гарнизонным комитетом".Как-то непроизвольно вспомнил эпизод из войны, атаку в октябре 1915 года,а затем память, словно обрадовавшись, что направили ее на знакомую,утоптанную тропу, настойчиво и злорадно стала подсовывать обрезкивоспоминаний: лица, безобразные позы убитых русских и немецких солдат,разноголосую речь, бескрасочные, стертые временем куски виденных когда-топейзажей, невысказанные, почему-то сохранившиеся мысли, внутренне елеощутимые отзвуки канонады, знакомый стук пулемета и шорох ленты, бравурнуюмелодию, красивый до боли, чуть блеклый рисунок рта любимой когда-тоженщины и опять клочки войны: убитые, осевшие холмики братских могил... Бунчук засуетился; приподнявшись, сел, вслух сказал или только подумал:"До смерти буду носить вот эти воспоминания, и не я один, а все, ктоуцелеет. Искалечили, надругались над жизнью!.. Проклятые! Проклятые!.. Выи смертью не покроете свою вину!.." И еще вспомнил двенадцатилетнюю Лушу, дочь убитого на войнепетроградского рабочего-металлиста, приятеля, с которым некогда вместеработали в Туле. Вечером шел по бульвару. Она - этот угловатый, щуплыйподросток - сидела на крайней скамье, ухарски раскинув тоненькие ноги,покуривая. На увядшем лице ее - усталые глаза, горечь в углах накрашенных,удлиненных преждевременной зрелостью губ. "Не узнаете, дяденька?" - хриплоспросила она, улыбаясь с профессиональной заученностью, и встала, совсемпо-детски беспомощно и горько заплакала, сгорбясь, прижимаясь головой клоктю Бунчука. Он чуть не задохнулся от хлынувшей в него ядовитой, как газ, ненависти;бледнея, заскрипел зубами, застонал. После долго растирал волосатую грудь,дрожал губами; ему казалось, что ненависть скипелась в груди горячимкомком шлака, - тлея, мешает дышать и причиняет эту боль в левой сторонепод сердцем. Он не уснул до утра. А с рассветом, пожелтевший, угрюмый больше, чемвсегда, пошел в комитет железнодорожников, договорился, что казачий эшелониз Нарвы не выпустят, и через час вышел на поиски членов гарнизонногокомитета. Вернулся к составу в восьмом часу. Шел, всем телом ощущая утреннюютепловатую прохладу, смутно радуясь и вероятному успеху своей поездки, исолнцу, перелезавшему через ржавую крышу пакгауза, и музыкальному,певучему тембру доносившегося откуда-то женского голоса. Перед зарейотзвенел дождь, буйный, проливной и короткий. Песчаная земля на путях быларазмыта, извилюжена следами крохотных ручейков, пресно пахла дождем и ещехранила на своей поверхности, там, где втыкались дождевые капли, густойзасев чуть подсохших крохотных ямочек - будто оспа изрябила ее. Обходя состав, навстречу Бунчуку шел офицер в шинели и высокихобляпанных грязью сапогах. Бунчук узнал есаула Калмыкова, чуть замедлилшаг, выжидая. Они сошлись. Калмыков остановился, холодно блеснул косымичерными глазами: - Хорунжий Бунчук? Ты на свободе? Прости, руки я тебе не подам... Он туго сжал губы, сунул руки в карманы шинели. - Я не собираюсь протягивать тебе руку... ты поспешил, - насмешливоотозвался Бунчук. - Ты что же, спасаешь здесь шкуру? Или... приехал из Петрограда? Не отдушки ли Керенского? - Это что - допрос? - Законное любопытство к судьбе некогда дезертировавшего сослуживца. Бунчук, затая усмешку, пожал плечами: - Могу тебя успокоить: я приехал сюда не от Керенского. - Но ведь вы же сейчас, перед лицом надвигающейся опасности,трогательно единитесь. Итак, все же, кто ты? Погон нет, шинельсолдатская... - Калмыков, шевеля ноздрями, презрительно и сожалеющеоглядел сутуловатую фигуру Бунчука. - Политический коммивояжер? Угадал? -не дожидаясь ответа, повернулся, размашисто зашагал. У своего вагона Бунчука встретил Дугин. - Чего же ты? Митинг уже начался. - Как начался? - А так. Наш сотенный есаул Калмыков в отлучке был, а нынче прикатил изПитера на паровозе, созвал казаков. Зараз только пошел их уговаривать. Бунчук задержался, выспрашивая о том, с какого времени былоткомандирован в Петроград Калмыков. Со слов Дугина узнал, что тототсутствовал почти месяц. "Один из тех душителей революции, которых Корнилов посылал в Питер подпредлогом изучения бомбометания. Значит, надежный корниловец. Ну ладно", -отрывочно подумал он, направляясь вместе с Дугиным к месту митинга. За пакгаузом - серо-зеленый частокол казачьих гимнастерок и шинелей. Всредине, окруженный офицерами на опрокинутом бочонке, стоял Калмыков,резко, раздельно кричал: - ...довести до победного конца! Нам доверяют - и мы оправдаем этодоверие! Сейчас я прочту телеграмму генерала Корнилова к казакам. Он с излишней торопливостью вытащил из бокового кармана френча помятыйлисток, пошептался с эшелонным. Бунчук и Дугин подошли, смешались с казаками. - "Казаки, дорогие станичники! - выразительно и не без подъема читалКалмыков. - Не на костях ли ваших предков расширялись и росли пределыгосударства Российского? Не вашей ли могучей доблестью, не вашими липодвигами, жертвами и геройством была сильна великая Россия? Вы, вольные,свободные сыны тихого Дона, красавицы Кубани, буйного Терека, залетныемогучие орлы уральских, оренбургских, астраханских, семиреченских исибирских степей и гор и далеких Забайкалья, Амура и Уссури, всегда стоялина страже чести и славы ваших знамен, и русская земля полна сказаниями оподвигах ваших отцов и дедов. Ныне настал час, когда вы должны прийти напомощь родине. Я обвиняю Временное правительство в нерешительностидействий, в неумении и неспособности управлять, в допущении немцев кполному хозяйничанию внутри страны, о чем свидетельствует взрыв в Казани,где взорвалось около миллиона снарядов и погибло 12000 пулеметов. Болеетого. Я обвиняю некоторых членов правительства в прямом предательстверодины и тому привожу доказательства: когда я был на заседании Временногоправительства в Зимнем дворце, 3 августа, министр Керенский и Савинковуказали мне, что нельзя всего говорить, так как среди министров есть людиневерные. Ясно, что такое правительство ведет страну к гибели, что такомуправительству верить нельзя и вместе с ним не может быть спасениянесчастной России. Поэтому, когда вчера Временное правительство, в угодуврагам, потребовало от меня оставления должности верховногоглавнокомандующего, я, как казак, по долгу совести и чести, вынужден былотказаться от исполнения этого требования, предпочитая смерть на полебрани позору и предательству родины. Казаки, рыцари земли русской! Выобещали встать вместе со мной на спасенье родины, когда я найду этонужным. Час пробил - родина накануне смерти! Я не подчиняюсь распоряжениямВременного правительства и ради спасения свободной России иду против негои против тех безответственных советников его, которые продают родину.Поддержите, казаки, честь и славу беспримерно доблестного казачества, иэтим вы спасете родину и свободу, завоеванную революцией. Слушайтесь же иисполняйте мои приказания! Идите же за мной! 28 августа 1917 года.Верховный главнокомандующий генерал Корнилов". Калмыков помолчал; свертывая листок, выкрикнул: - Агенты большевиков и Керенского препятствуют продвижению наших частейпо железной дороге. Получено приказание верховного главнокомандующего: втом случае, если не представится возможным совершать переброску пожелезной дороге, то идти на Петроград походным порядком. Сегодня же мывыступаем. Приготовьтесь к выгрузке! Бунчук, грубовато работая локтями, прорвался на средину; не подходя ккругу офицеров, зычно, по-митинговому крикнул: - Товарищи казаки! Я послан к вам петроградскими рабочими и солдатами.Вас ведут на братоубийственную войну, на разгром революции. Если вамхочется идти против народа, если вам хочется восстановить монархию -идите!.. Но петроградские рабочие и солдаты надеются, что вы не будетекаинами. Они шлют вам пламенный братский привет и хотят видеть вас неврагами, а союзниками... Договорить ему не дали. Поднялся неуемный шум, буря выкриков словносорвала Калмыкова с бочонка. Наклонившись, он быстрыми шагами шел кБунчуку; не дойдя нескольких шагов, крутнулся на каблуках: - Казаки! Хорунжий Бунчук в прошлом году дезертировал с фронта - вы этознаете. Что же, неужели мы будем слушать этого труса и предателя? Командир шестой сотни, войсковой старшина Сукин, смял голос Калмыковабасистым раскатом: - Арестовать его, подлеца! Мы кровь проливали, а он спасался потылам!.. Берите его! - Погодим бра-ать! - Пущай говорит! - На чужой роток нечего накидывать платок. Пущай выясняет своюнаправлению. - Арестовать! - Дезертиров нам не надо! - Говори, Бунчук! - Митрич! Рубани-ка их до сурепки! - До-ло-о-ой!.. - Цыц, сучье вымя! - Крой их! Крой их, Бунчук! Ты им вспоперек! Вспоперек! На бочонок вскочил высокий, без фуражки, с наголо остриженной головойказак, член полкового ревкома. Он горячо призывал казаков не подчинятьсядушителю революции генералу Корнилову, говорил о гибельности войны снародом, закончил речь, обращаясь к Бунчуку: - А вы, товарищ, не думайте, что мы вас, как и господа офицеры,презираем. Мы вам рады и уважаем как представителя народа, и ишо за тоуважаем, что, бывши вы офицером, не притесняли казаков, а были с намивроде как по-братски. Грубого слова от вас мы не слыхали, но не думайте,что мы, необразованные люди, не понимаем обхожденья - ласковое слово искотина понимает, не то что человек. Земно вам кланяемся и просим передатьпитерским рабочим и солдатам, что на них руку мы не подымем! Будто в литавры ахнули: грохот одобрительных криков достиг последнейстепени напряжения и, медленно спадая, утих. Вновь на бочонке качнулся, переламываясь статным торсом, Калмыков. Ославе и чести седого Дона, об исторической миссии казачества, о совместнопролитой офицерами и казаками крови говорил он, задыхаясь, мертвеннобледнея. Калмыкова сменил плотный белобрысый казак. Злобную речь его,направленную против Бунчука, прервали, оратора стянули за руки. На бочоноквспрыгнул Чикамасов. Будто раскалывая полено, махнул руками, гаркнул: - Не пойдем! Не будем сгружаться! В телеграмме прописано, будто казакисулились помогать Корнилову, а кто нас спросил? Не сулились мы ему!Офицерья из казачьего союзного Совета сулились! Греков хвостом намотал -пущай он и помогает!.. Все чаще сменялись выступавшие. Бунчук стоял, угнув лобастую голову,земляным румянцем чернело его лицо, на шее и висках во вздувшихся венахстремительно колотился пульс. Сгущалась наэлектризованная атмосфера.Чувствовалось, что еще немного - и каким-нибудь безрассудным поступком,кровью разрядится напряженность. Со станции толпой пришли солдаты гарнизона, и офицеры покинули митинг. Через полчаса запыхавшийся Дугин подбежал к Бунчуку: - Митрич, что делать?.. Калмыков что-то удумал. Сгружают заразпулеметы, гонца верховного куда-то послали. - Пойдем туда. Собери человек двадцать казаков! Живо! У вагона эшелонного Калмыков и три офицера навьючивали на лошадейпулеметы. Бунчук подошел первый, оглянулся на казаков и, сунув в карманшинели руку, выхватил новенький, заботливо вычищенный офицерский наган. - Калмыков, ты арестован! Руки!.. Калмыков прыгнул от лошади, избочился, лапнул кобуру, но вытащитьревольвер не успел: выше головы его цвинькнула пуля; опережая звуквыстрела, глухо недобрым голосом крикнул Бунчук: - Руки!.. Курок его нагана, обнажая клювик бойка, медленно поднялся до половины.Калмыков следил за ним сузившимися глазами, трудно поднимал руки,пощелкивал пальцами. Офицеры неохотно сдали оружие. - И шашки прикажете снять? - почтительно спросил молодойхорунжий-пулеметчик. - Да. Казаки развьючили лошадей, внесли пулеметы в вагон. - К этим приставить часовых, - обратился Бунчук к Дугину. - Чикамасоварестует остальных и доставит их сюда. Слышишь, Чикамасов? А Калмыкова мыс тобой поведем в ревком гарнизона. Есаул Калмыков, изволь идти вперед. - Ловко! Ловко! - восхищенно сказал один из офицеров, прыгая в вагон ипровожая, глазами удалявшихся Бунчука, Дугина и Калмыкова. - Господа! Стыдно, господа! Мы вели себя, как дети! Никто не сообразилвовремя шлепнуть этого подлеца! Когда он направил на Калмыкова револьвер,тут бы ему раз - и готово бы! - Войсковой старшина Сукин с возмущениемоглядел офицеров, долго доставал прыгающими пальцами папироску изпортсигара. - Ведь их целый взвод... перестреляли бы, - виновато заметилхорунжий-пулеметчик. Офицеры молча курили, изредка переглядывались. Быстрота совершившегосяих ошеломила. Калмыков, покусывая кончик черного уса, некоторое время шел молча.Левая скуластая щека его горела, как от пощечины. Встречавшиеся жителисмотрели изумленно, останавливались, шептались. Над Нарвой линялопредвечернее пасмурное небо. По путям червонными слитками лежали опавшиелистья берез - август растерял, уходя. Через зеленый купол церквиперелетывали галки. Где-то за станцией, за сумеречными полями, дышахолодком, уже легла ночь, а от Нарвы на Псков, на Лугу небесной целиной,бездорожьем все еще шли загрунтованные свинцовыми белилами вечера рваныеоблака; переходя невидимую границу, теснила сумерки ночь. Подле станции Калмыков круто повернулся, плюнул в лицо Бунчука: - Под-лец!.. Бунчук, уклонившись от плевка, взмахом поднял брови, долго сжимал левойрукой кисть правой, порывавшейся скользнуть в карман. - Иди!.. - насилу выговорил он. Калмыков пошел, безобразно ругаясь, выплевывая грязные сгустки слов. - Ты предатель! Изменник! Ты поплатишься за это! - выкрикивал он, частоостанавливаясь, наступая на Бунчука. - Иди! Прошу... - всякий раз уговаривал тот. И Калмыков, сжимая кулаки, снова срывался с места, шел толчками, какзапаленная лошадь. Они подошли к водокачке. Скрипя зубами, Калмыковкричал: - Вы не партия, а банда гнусных подонков общества! Кто вами руководит?- немецкий главный штаб! Больше-ви-ки... х-х-ха! Ублюдки! Вашу партию,сброд этот, покупают как б... Хамы! Хамы!.. Продали родину!.. Я бы всехвас на одной перекладине... О-о-о! Время придет!.. Ваш этот Ленин не затридцать немецких марок продал Россию?! Хапнул миллиончик - и скрылся...каторжанин!.. - Становись к стенке! - протяжно, заикаясь, крикнул Бунчук. Дугин испуганно затомашился: - Илья Митрич, погоди! Чегой-то ты? Посто-ой!.. Бунчук с обезображенным яростью, почерневшим лицом подскочил кКалмыкову, крепко ударил его в висок. Топча ногами слетевшую с головыКалмыкова фуражку, он тащил его к кирпичной темной стене водокачки. - Станови-ись! - Ты что?! Ты!.. Не смей!.. Не смей бить!.. - рычал Калмыков,сопротивляясь. Глухо ударившись спиной о стену водокачки, он выпрямился, понял: - Убить хочешь? Изогнувшись, торопился Бунчук, рвал револьвер, курком зацепившийся заподкладку кармана. Калмыков шагнул вперед, быстро застегивая шинель на все пуговицы: - Стреляй, сукин сын! Стреляй! Смотри, как умеют умирать русскиеофицеры... Я и перед сме-е... Пуля вошла ему в рот. За водокачкой, взбираясь на ступенчатую высоту,взвилось хрипатое эхо. Споткнувшись на втором шагу, Калмыков левой рукойобхватил голову, упал. Выгнулся крутой дугой, сплюнул на грудь черные открови зубы, сладко почмокал языком. Едва лишь спина его, выпрямляясь,коснулась влажного щебня, Бунчук выстрелил еще раз. Калмыков дернулся,поворачиваясь на бок, как засыпающая птица подвернул голову под плечо,коротко всхлипнул. На первом перекрестке Дугин догнал Бунчука: - Митрич... Что же ты, Митрич?.. За что ты его? Бунчук сжал плечи Дугина; вонзая ему наставленный, неломкий взгляд,сказал странно спокойным потухшим голосом: - Они нас или мы их!.. Середки нету. На кровь - кровью. Кто кого...Понял? Таких, как Калмыков, надо уничтожать, давить, как гадюк. И тех, ктослюнявится жалостью к таким, стрелять надо... понял? Чего слюни развесил?Сожмись! Злым будь! Калмыков, если бы его власть была, стрелял бы в нас,папироски изо рта не вынимая, а ты... Эх, мокрогубый! У Дугина долго тряслась голова, пощелкивали зубы и как-то нелепопутались большие, в порыжелых сапогах, ноги. По безлюдному руслу улочки шли молча. Бунчук изредка поглядывал назад.Над ними в темноте низко пенились, устремляясь на восток, черные облака. Впросвет, с крохотного клочка августовского неба, зеленым раскосым окомглядел ущербленный, омытый вчерашним дождем, месяц. На ближнем перекресткестояли, прижимаясь друг к дружке, солдат и женщина в белом накинутом наплечи платке. Солдат обнимал женщину, притягивая ее к себе, что-то шептал,а она, упираясь ему в грудь руками, откидывала голову, бормоталазахлебывающимся голосом: "Не верю! Не верю", - и приглушенно, молодосмеялась.

XVIII

31 августа в Петрограде застрелился вызванный туда Керенским генералКрымов. С повинной потекли в Зимний дворец делегации и командиры частейкрымовской армии. Люди, недавно шедшие на Временное правительство войной,теперь любезно расшаркивались перед Керенским, уверяя его в своихверноподданнических чувствах. Разбитая морально, крымовская армия еще агонизировала: части по инерциикатились к Петрограду, но движение это уже утратило всякий смысл, ибоподходил к концу корниловский путч, гасла взметнувшаяся бенгальским огнемвспышка реакции, и временный правитель республики, - правда, растерявшийза эти дни мясистость одутловых щек, - по-наполеоновски дрыгая затянутымив краги икрами, уже говорил на очередном заседании правительства о "полнойполитической стабилизации". За день до самоубийства Крымова генерал Алексеев получил назначение надолжность главковерха. Корректный и щепетильный Алексеев, понимая всюнеприглядную двусмысленность своего положения, вначале категорическиотказался, но потом принял назначение, руководясь единственно желаниемоблегчить участь Корнилова и тех, кто был так или иначе замешан ворганизации антиправительственного мятежа. С пути он по прямому проводу снесся со Ставкой, пытаясь уяснитьотношение Корнилова к его назначению и приезду. Нудные переговоры длилисьс перерывом до поздней ночи. В тот же день у Корнилова происходило совещание чинов штаба и лиц,Корнилову близких. На поставленный им вопрос о целесообразности дальнейшейборьбы с Временным правительством большинство присутствующих на совещаниивысказывалось за продолжение борьбы. - Прошу вас высказаться, Александр Сергеевич, - обратился Корнилов кЛукомскому, молчавшему на протяжении всего совещания. Тот в сдержанных, но решительных выражениях возражал против продолжениямеждоусобной брани. - Капитулировать? - спросил, резко прерывая его, Корнилов. Лукомский пожал плечами: - Выводы напрашиваются сами собой. Разговоры длились еще в течение получаса. Корнилов молчал, видимо,огромным усилием воли удерживая самообладание. Совещание вскоре распустил,а через час вызвал к себе Лукомского. - Вы правы, Александр Сергеевич! - Хрустнул пальцами и, глядя куда-то всторону угасшими, седыми, словно осыпанными пеплом глазами, устало сказал:- Дальнейшее сопротивление было бы и глупо и преступно. Долго барабанил пальцами, вслушивался во что-то - быть может, в мышинуюсуетню собственных мыслей; помолчав, спросил: - Когда приедет Михаил Васильевич? - Завтра. 1 сентября приехал Алексеев. Вечером этого же дня по приказаниюВременного правительства он арестовал Корнилова, Лукомского иРомановского. Перед отправкой арестованных в гостиницу "Метрополь", гдеони должны были содержаться под стражей, Алексеев с глазу на глаз о чем-тов течение двадцати минут беседовал с Корниловым; вышел из его комнатыглубоко потрясенный, почти не владеющий собой. Романовский, пытавшийсяпройти к Корнилову, был остановлен его женой: - Простите! Лавр Георгиевич просил никого к нему не допускать. Романовский бегло взглянул на ее расстроенное лицо и отошел,взволнованно помаргивая, чернея верхушками щек. В Бердичеве на другой же день были арестованы главнокомандующийЮго-Западным фронтом генерал Деникин, его начштаба - генерал Марков,генерал Ванновский и командующий Особой армией генерал Эрдели. В Быхове в женской гимназии бесславно закончилось ущемленное историейкорниловское движение. Закончилось, породив новое: где же, как не там,возникли зачатки планов будущей гражданской войны и наступления нареволюцию развернутым фронтом?

XIX

В последних числах октября, рано утром, есаул Листницкий получилраспоряжение от командира полка - с сотней в пешем строю явиться наДворцовую площадь. Отдав распоряжение вахмистру, Листницкий торопливо оделся. Офицеры встали, зевая, поругиваясь. - В чем дело? - В большевиках! - Господа, кто брал у меня патроны? - Куда выступать? - Вы слышите: стреляют? - Какой черт стреляют? У вас галлюцинация слуха! Офицеры вышли во двор. Сотня перестраивалась во взводные колонны.Листницкий быстрым маршем вывел казаков со двора. Невский пустовал. Где-тодействительно постукивали одиночные выстрелы. По Дворцовой площадиразъезжал броневик, патрулировали юнкера. Улицы берегли пустынную тишину.У ворот Зимнего казаков встретил наряд юнкеров и казачьи офицеры четвертойсотни. Один из них, командир сотни, отозвал Листницкого в сторону: - Вся сотня с вами? - Да. А что? - Вторая, пятая и шестая не пошли, отказались, но пулеметная команда снами. Как казаки? Листницкий коротко махнул рукой: - Горе. А Первый и Четвертый полки? - Нет их. Те не пойдут. Вы знаете, что сегодня ожидается выступлениебольшевиков? Черт знает что творится! - и тоскливо вздохнул: - Махнуть бына Дон от всей этой каши... Листницкий ввел сотню во двор. Казаки, составив винтовки в козлы,разбрелись по просторному, как плац, двору. Офицеры собрались в дальнемфлигеле. Курили. Переговаривались. Через час пришли полк юнкеров и женский батальон. Юнкера разместились ввестибюле дворца, втащили туда пулеметы. Ударницы [здесь: солдаты женскогоударного батальона ("Батальона смерти")] толпились во дворе. Слонявшиесяказаки подходили к ним, грязно подшучивали. Одну, кургузую, одетую в куцуюшинель, урядник Аржанов шлепнул по спине: - Тебе бы, тетка, детей родить, а ты на мущинском деле. - Рожай сам! - огрызнулась басовитая неприветливая "тетка". - Любушки мои! И вы с нами? - приставал к ударницам старовер и бабникТюковнов. - Драть их, хлюстанок! - Вояки раскоряченные. - Сидели б по домам! Ишь, нужда вынесла! - Двухстволки мирского образца! - Спереду - солдат, а сзади - не то поп, не то черт его знает что...Даже плюнуть охота! - Эй ты, ударная! Подбери-ка сиделку, а то ложем ахну! Казаки гоготали, веселели, глядя на женщин. Но к полудню веселоенастроение исчезло. Ударницы, разбившись на взводы, несли с площадисосновые толстые брусья, баррикадировали ворота. Распоряжалась имидородная, мужского покроя баба, с георгиевской медалью на хорошоподогнанной шинели. По площади чаще стал проезжать броневик; юнкераоткуда-то внесли во дворец ручные ящики с патронами и пулеметными лентами: - Ну, станишники, держись! - Выходит, что будем сражаться? - А ты думал - как? Ударницев лапать тебя привели сюда? Около Лагутина группировались земляки - букановцы и слащевцы. Они очем-то совещались, переходили с места на место. Офицеры куда-то исчезли.Во дворе, кроме казаков и ударниц, не было никого. Почти у самых воротстояли брошенные пулеметчиками пулеметы, щиты их мокро тускнели. К вечеру посыпалась изморось. Казаки заволновались. - Что же это за порядки: завели - и держут на базу без продовольствия?! - Надо Листницкого найтить. - Ищи-свищи! Он во дворце, а юнкера нашего брата туда не допущают. - Надо за кухней посылать человека - пущай везут. За кухней снарядили двух казаков. - Валяйте без винтовок, а то посымают, - посоветовал Лагутин. Кухню ждали часа два. Ни кухни, ни гонцов не было. Как оказалось,кухню, выезжавшую со двора, вернули солдаты-семеновцы. Перед сумеркамиударницы, скопившиеся возле ворот, рассыпались густой цепью; лежа подбрусьями, начали постреливать куда-то через площадь. Казаки участия встрельбе не принимали, курили, нудились. Лагутин собрал сотню возле стеныи, опасливо поглядывая на окна дворца, заговорил: - Вот что, станишники! Нам тут делать нечего. Надо уходить, а то безвины пострадаем. Зачнут дворец обстреливать, а мы тут при чем? Офицеров -и след простыл... что ж мы, аль проклятые, что должны тут погибать? Айдадомой, нечего тут стены обтирать! А Временное правительство... да на койоно нам ляд приснилось! Как вы, станишники? - Выйди с базу, а красногвардейцы и зачнут из пулеметов полоскать. - Головы посымают! - Не должно быть... - Нет уж, будем сидеть до конца. - Тогда разбирайся! - Наше дело телячье - поел да в закут. - Кому как, а наш взвод уходит! - И мы пойдем! - К большакам людей направить - пущай они нас не трогают, а мы их нетронем. Подошли казаки первой и четвертой сотен. Советовались недолго. Триказака, от каждой сотни по одному, вышли из ворот, а через час вернулись всопровождении трех матросов. Матросы, перепрыгнув через брусья, наваленныеу ворот, шагали по двору с деланно развязным видом: подошли к казакам,поздоровались. Один из них, молодой черноусый красавец, в распахнутомбушлате и сдвинутой на затылок шапке, протиснулся в серединку казачьейтолпы: - Товарищи казаки! Мы, представители революционного Балтийского флота,пришли затем, чтобы предложить вам покинуть Зимний дворец. Вам нечегозащищать чужое вам буржуазное правительство. Пусть его защищают буржуазныесынки, юнкера. Ни один солдат не встал на защиту Временного правительства,и ваши братья - казаки Первого и Четвертого полков - присоединились к нам.Кто желает идти с нами - отходи влево! - Погоди, браток! - Вперед выступил бравый урядник первой сотни. -Пойтить - мы с нашим удовольствием... а как нас красногвардейцы на распылпустят? - Товарищи! Именем Петроградского Военно-революционного комитета мыобещаем вам полную безопасность. Никто вас не тронет. Рядом с черноусым матросом стал другой, коренастый и рябоватый. Оноглядел казаков, поворачивая толстую бычью шею, ударил себя по обтянутойформенкой выпуклой груди: - Мы вас будем сопровождать! Нечего, братишки, сомневаться, мы вам невраги, и петроградские пролетарии вам не враги, а враги вот эти... - Онткнул отставленным большим пальцем в сторону дворца и улыбнулся, оголивплотные зубы. Казаки мялись в нерешительности, женщины-ударницы подходили, слушали,поглядывали на казаков и вновь шли к воротам. - Эй вы, бабы! Пойдемте с нами? - крикнул бородатый казачина. Ответа не дождался. - Разбирай винтовки - и ходу! - решительно сказал Лагутин. Казаки дружно расхватали винтовки, построились. - Пулеметы брать, что ли? - спросил черноусого матросаказак-пулеметчик. - Берите. Кадетам их не оставлять. Перед уходом казаков появились в полном составе офицеры сотен. Стоялитесной кучей, глаз не сводили с моряков. Сотни, построившись, тронулись.Впереди пулеметная команда везла пулеметы. Колесики мелко поскрипывали,тарахтели по мокрым камням. Матрос в бушлате шел рядом с головным взводомпервой сотни. Высокий белобрысый казак Федосеевской станицы держал его зарукав, виновато-растроганно говорил: - Милый мой, аль нам охота против народа? Сдуру заплюхались сюда, акабы знали, да рази же мы б пошли? - и сокрушенно мотал чубатой головой; -Верь слову - не пошли бы! Ей-бо! Четвертая сотня шла последней. У ворот, где густо столпился весьженский батальон, - заминка. Здоровенный казак, взобравшись на брусья,убеждающе и значительно трясет ногтястым черным пальцем: - Вы, стрелки, слухайте сюда! Вот мы зараз уходим, а вы, по своейбабьей глупости, остаетесь. Ну, так вот, чтоб без дуростев! Ежели в спинузачнете нам стрелять - вернемся и перерубим всех на мелкое крошево.Толково гутарю? Ну, то-то. Прощевайте покуда. Он соскакивает с брусьев, рысью догоняет своих, время от временипоглядывает назад. Казаки доходят почти до середины площади. Оглянувшись, одинвзволнованно говорит: - Гля, ребята. Офицер нам вдогон! Многие на ходу поворачивают головы, смотрят. По площади бежит,придерживая шашку, высокий офицер. Он машет рукой. - Это - Атарщиков, третьей сотни. - Какой? - Высокий, ишо родинка у него на глазу. - Надумал уходить с нами. - Он славный парнюга. Атарщиков быстро настигает сотню, издали видно, как на лице его дрожитулыбка. Казаки машут руками, смеются: - Нажми, господин сотник! - Шибче! От дворцовых ворот - сухой одинокий щелчок выстрела. Атарщиков широковзмахивает руками и, запрокидываясь, падает на спину, мелко сучит ногами,бьется о мостовую, пытается встать. Сотни, как по команде, разворачиваютсялицом к дворцу. Около повернувшихся пулеметов - на коленях номера. Шорохлент. Но возле дворцовых ворот, за сосновыми брусьями - ни души. Ударниц иофицеров, минуту назад толпившихся там, выстрел будто слизал. Сотни опятьторопливо строятся, идут, уже ускоряя шаг. Двое казаков последнего взводавозвращаются от места, где упал Атарщиков. Громко, чтобы слышала всясотня, один кричит: - Кусануло его под левую лопатку. Готов! Шаг в ногу звучит гремуче и четко. Матрос в бушлате командует: - Левое плечо вперед... арш! Сотни, извиваясь, сворачивают. Молчанием провожает их притихшийсугорбленный дворец.

XX

Теплилась осень. Перепадали дожди. Над Быховом редко показывалосьобескровленное солнце. В октябре начался отлет дикой птицы. Даже ночамизвенел над прохладной, черной землей журавлиный горько волнующий зов.Спешили перелетные станицы, уходя от близких заморозков, от знобких ввышине северных ветров. Быховские заключенные, арестованные по делу Корнилова, ждали судаполтора месяца. За это время жизнь их в тюрьме как-то отстоялась и принялаесли не совсем обычные, то все же своеобразно-твердые формы. По утрам,после завтрака, генералы шли на прогулку; возвращаясь, разбирали почту,принимали навещавших их родных и знакомых, обедали, после "мертвого" часапорознь занимались в своих комнатах, вечерами обычно собирались уКорнилова, подолгу беседовали и совещались. В женской гимназии, преобразованной в тюрьму, жили все же не безкомфорта. Наружную охрану несли солдаты Георгиевского батальона, внутреннюю -текинцы. Но охрана эта если до некоторой степени и стесняла свободузаключенных, то взамен являла весьма существенное преимущество: былапостроена так, что в любой момент арестованные могли, при желании, легко ибезопасно бежать. За все время пребывания в быховской тюрьме онибеспрепятственно сносились с внешним миром, давили на буржуазнуюобщественность, требуя ускорения следствия и суда, заметали следы мятежа,прощупывали настроения офицерства и, на худой конец, готовились к побегу. Корнилов, озабоченный удержанием возле себя преданных ему текинцев,снесся с Калединым, и тот, по его настоянию, спешно отправил в Туркестанголодавшим семьям текинцев несколько вагонов хлеба. За помощью для семейофицеров - участников корниловского выступления - Корнилов обратился списьмом весьма резкого содержания к крупным банкирам Москвы и Петрограда;те не замедлили выслать несколько десятков тысяч рублей, опасаясьневыгодных для себя разоблачений. С Калединым у Корнилова до ноября непрерывалась деятельная переписка. В пространном письме, отправленномКаледину в середине октября, он запрашивал о положении на Дону и о том,как отнесутся казаки к его приезду туда. Каледин прислал положительныйответ. Октябрьский переворот колыхнул почву под ногами быховских заключенных.На другой же день во все стороны полетели гонцы, и уже через неделюотголоском чьей-то тревоги за участь заключенных прозвучало письмоКаледина, адресованное генералу Духонину, самочинно объявившему себяглавнокомандующим, в котором он настоятельно просил Корнилова и остальныхарестованных на поруки. С такой же просьбой обращались в Ставку Советсоюза казачьих войск и Главный комитет Союза офицеров армии и флота.Духонин медлил. 1 ноября Корнилов отправил ему письмо. Пометки Духонина на полях письма- яркое свидетельство того, как бессильна была Ставка, к тому временифактически уже утратившая всякую власть над армией, доживавшая впрострации последние дни. Милостивый Государь, Николай Николаевич! Вас судьба поставила в такое положение, что от Вас зависит ход событий,принявших гибельное для страны направление, главным образом благодарянерешительности и попустительству старшего командного состава. Для Васнаступает минута, когда люди должны или дерзать, или уходить, иначе на нихляжет ответственность за гибель страны и позор за окончательный развалармии. По тем неполным, отрывочным сведениям, которые доходят до меня,положение тяжелое, но еще не безвыходное. Но оно станет таковым, если Выдопустите, что Ставка будет захвачена большевиками, или же добровольнопризнаете их власть. Имеющихся в Вашем распоряжении Георгиевского батальона; наполовинураспропагандированного, и слабого Текинского полка далеко не достаточно. Предвидя дальнейший ход событий, я думаю. Вам необходимобезотлагательно принять такие меры, которые, прочно обеспечивая Ставку,дали бы благоприятную обстановку для организации дальнейшей борьбы снадвигающейся анархией. Таковыми мерами я считаю: 1. Немедленный перевод в Могилев одного из Чешских полков и Польскогоуланского полка. Пометка Духонина: _Ставка не считает их вполне надежными. Эти частиодни из первых пошли на перемирие с большевиками_. 2. Занятие Орши, Смоленска, Жлобина и Гомеля частями Польского корпуса,усилив дивизии последнего артиллерией за счет казачьих батарей фронта. Пометка. _Для занятия Орши и Смоленска сосредоточена 2-я Кубанскаядивизия и бригада астраханских казаков. Полк 1-й Польской дивизии, изБыкова нежелательно брать для безопасности арестованных. Части 1-й дивизииимеют слабые кадры и потому не представляют реальной силы. Корпусопределенно держится того, чтобы не вмешиваться во внутренние делаРоссии_. 3. Сосредоточение на линии Орша - Могилев - Жлобин всех частейЧешско-Словацкого корпуса, Корниловского полка, под предлогом перевозки ихна Петроград и Москву, и одной-двух казачьих дивизий из числа наиболеекрепких. Пометка. _Казаки заняли непримиримую позицию - не воевать сбольшевиками_. 4. Сосредоточение в том же районе всех английских и бельгийскихброневых машин, с заменой прислуги их исключительно офицерами. 5. Сосредоточение в Могилеве и в одном из ближайших к нему пунктов, поднадежной охраной, запаса винтовок, патронов, пулеметов, автоматическихружей и ручных гранат для раздачи их офицерам и волонтерам, которыеобязательно будут собираться в указанном районе. Пометка. _Это может вызвать эксцессы_. 6. Установление прочной связи и точного соглашения с атаманамиДонского, Терского и Кубанского войск и с комитетами польским ичехословацким. Казаки определенно высказались за восстановление порядка встране, для поляков же и чехов вопрос восстановления порядка в России -вопрос их собственного существования. С каждым днем все тревожнее приходили вести. В Быхове нарасталобеспокойство. Между Могилевом и Быховом сновали автомобили доброжелателейКорнилова, требовавших у Духонина освобождения заключенных. Казачий советприбегал даже к скрытым угрозам. Духонин, подавленный тяжестью надвигавшихся событий, колебался. 18ноября он отдал распоряжение об отправке заключенных на Дон, но сейчас жеотменил его. На другой день утром к главному подъезду быховской гимназии-тюрьмыподкатил густо забрызганный грязью автомобиль. Шофер с подобострастнойпредупредительностью распахнул дверцу, и из автомобиля вышел немолодойскладный офицер. Он предъявил караульному офицеру документы на имяполковника генштаба Кусонского: - Я из Ставки. Имею личное поручение к арестованному генералуКорнилову. Где я могу видеть коменданта? Комендант - подполковник Текинского полка Эргардт - немедленно провелприехавшего к Корнилову. Кусонский, представившись, подчеркнуто, с чутьзаметной аффектацией доложил: - Через четыре часа Могилев будет сдан Ставкой без боя. Генерал Духонинприказал вам передать, что всем заключенным необходимо сейчас же покинутьБыхов. Расспросив Кусонского о положении в Могилеве, Корнилов пригласилподполковника Эргардта. Тяжело опираясь пальцами левой руки о край стола,сказал: - Немедленно освободите генералов. Текинцам изготовиться к выступлениюк двенадцати часам ночи. Я иду с полком. Весь день в походной кузне хрипели, задыхаясь, мехи, рдяно горелраскаленный уголь, звенели молотки, у станков зло визжали кони. Текинцы наполный круг ковали лошадей, чинили сбрую, чистили винтовки, готовились. Днем генералы поодиночке покинули место заключения. А в волчью, глухуюполночь, когда маленький провинциальный городишко, затушив огни, спалбеспросыпно крепко, со двора быховской гимназии, по три в ряд, сталивыезжать всадники. Вороненые силуэты их рельефно, как вылепленные, маячилина фоне стального неба. Всадники, похожие на нахохленных черных птиц,ехали, надвинув высокие папахи, зябко горбились в седлах, кутали в башлыкимаслено-смуглые лица. В середине полковой колонны, рядом с командиромполка, полковником Кюгельгеном, на высоком поджаром коне сутуло качалсяКорнилов. Он морщился от холодного, плутавшего по быховским улочкам ветра,щурил узенькие прорези глаз на морозное вызвездившееся небо. Воркующий чокот свежекованых конских копыт несся по улицам и заглох наокраине.

XXI

Полк отступал вторые сутки. Медленно, с боями, но отступал. Повозвышенным грунтовым дорогам тянулись обозы русской и румынской армий.Объединенные австро-германские части охватывали отступавших, глубокимфланговым обходом пытались сомкнуть кольцо. К вечеру стало известно, что 12-му полку и соседней с ним румынскойбригаде грозит окружение. Противник на закате солнца выбил румын издеревни Ховинески и уже продвинулся до высот "480", что граничат сГолшским перевалом. Ночью 12-й полк, подкрепленный батареей конно-горного дивизиона,получил приказ занять позиции в низовьях Голшской долины. Полк, выставивсторожевое охранение, приготовился к встречному бою. В эту ночь Мишка Кошевой и хуторянин его, чурбаковатый Алексей Бешняк,были в секрете. Таились в ярке возле покинутого обвалившегося колодца,вдыхая разреженный морозом воздух. По облачному мохнатому небу изредкапротекала припозднившаяся стайка диких гусей, сторожкими крикамиотмечавшая свое направление. Кошевой, с досадой вспоминая, что куритьнельзя, тихо шелестел: - Чудная жизнь, Алексей!.. Ходют люди ощупкой, как слепые, сходются ирасходются, иной раз топчут один одного... Поживешь вот так, возле смерти,и диковинно становится, на что вся эта мура? По-моему, страшней людскойсередки ничего на свете нету, ничем ты ее до дна не просветишь... Вот язараз лежу с тобой, а не знаю, об чем ты думаешь, и сроду не узнаю, икакая у тебя сзади легла жизня - не знаю, а ты обо мне не знаешь... Может,я тебя зараз убить хочу, а ты вот мне сухарь даешь, ничего неподозреваешь... Люди про себя мало знают. Был я летом в госпитале. Рядомсо мной солдат лежал, московский родом. Так он все дивовался, пытал, какказаки живут, что да чего. Они думают - у казака одна плетка, думают -дикой казак и замест души у него бутылошная склянка, а ить мы такие желюди: и баб так же любим, и девок милуем, своему горю плачем, чужойрадости не радуемся... Ты как, Алешка? Я, парень, жадный до жизни стал -как вспомню, сколько на свете красивых баб, аж сердце защемит! Вздумаю,что мне их всех сроду не придется облюбить - и кричать хочу с тоски! Такойя нежный до баб стал, что каждую бы до болятки миловал... Крыл бы илетучую и катучую, лишь бы красивая была... А то тоже с большого умаприладили жизню: всучут одну тебе до смерти - и мусоль ее, нешто ненадоисть? Ишо воевать вздумали, и так... - Мало тебя в спину кололи, бугай идолов! - беззлобно поругивалсяБешняк. Кошевой, запрокинувшись на спину, молчал, долго глядел в вышнюю пустошьи, мечтательно улыбаясь, волнующе-нежно ласкал руками нахолодавшую,неприступно-равнодушную землю. За час до смены взяли их немцы. Бешняк, успевший выстрелить, присел,скрежеща зубами, сгибаясь в смертном поклоне: немецкий ножевой штыкискромсал ему внутренности, распорол мочевой пузырь и туго дрогнул,воткнувшись в позвоночник. Кошевого положили прикладом. С полверсты еготащил на себе плотный ландштурмист. Мишка очнулся, почувствовал, чтозахлебывается кровью, передохнул и, собравшись с силами, без особого трудасорвался со спины немца. По нему ударили залпом, но ночь и кустарниквыручили - бежал. После того как отступление приостановилось и русско-румынские частивышли из мешка, 12-й полк был снят с позиции, брошен в тыл, левее своегоучастка на несколько верст. Был объявлен приказ по полку: нестизаградительную службу, выставлять дозоры на дорогах, следить, чтобы в тылне уходили дезертиры, задерживать их, не стесняясь применением оружия, ипод конвоем направлять в штаб дивизии. Мишка Кошевой в числе первых попал в наряд. Он и еще трое казаков сутра вышли из деревушки и, по указанию вахмистра, расположились в концекукурузного поля, неподалеку от дороги. Дорога, обегая перелесок,скрывалась в холмистой исполосованной квадратами пахоты равнине. Казакинаблюдали поочередно. После полудня заметили группу, человек в десять,солдат, подвигавшуюся по направлению на них. Солдаты шли, имея явноенамерение обойти видневшуюся под изволоком деревушку. Поравнявшись сперелеском, они остановились, закурили - очевидно, совещаясь, - потомпошли, круто изменив направление, под прямым углом свернув влево. - Шумнуть им? - поднимаясь из зарослей кукурузных будыльев, спросил уостальных Кошевой. - Стрельни вверх. - Эй, вы! Стойте! Солдаты, находившиеся от казаков на расстоянии нескольких десятковсаженей, заслыша крик, на минуту остановились и вновь, словно нехотя,тронулись вперед. - Сто-о-ой! - крикнул один из казаков, раз за разом выпуская вверхобойму. С винтовками наперевес казаки догнали медленно шагавших солдат. - Черта ли не стоите? Какой части? Куда идете? Документы! - подбежав,крикнул урядник Колычев, начальник поста. Солдаты остановились. Трое неспешно сняли винтовки. Задний нагнулся, шматком телефонной проволоки перевязывая оторваннуюподошву сапога. Все они были невероятно оборванны, грязны. На полахшинелей щетинились коричневые кожушки череды, - видно, валялись эту ночь влесу, в зарослях. На двух были летние фуражки, на остальных грязно-серыевязаной смушки папахи, с расстегнутыми отворотами и болтающимися мотузкамизавязок. Последний - как видно, вожак, - высокий и по-стариковски сутулый,дрожа дряблыми сумками щек, закричал злым гундосым голосом: - Вам чего? Мы вас трогаем? Чего вы привязываетесь-то! - Документы! - напуская на себя строгость, перебил его урядник. Голубоглазый солдат, красный, как свежеобожженный кирпич, достал из-запояса бутылочную гранату, помахивая ею перед носом урядника, оглядываясьна товарищей, зачастил ярославской скороговоркой: - Вот, малый, те документ! Вот! Это тебе на весь год мандат! Берегижизнь, а то как ахну - печенки-селезенки не соберешь; Понял? Понял, чтоли? Понял?.. - Ты не балуй, - толкая его в грудь, хмурился урядник. - Не балуй и нестращай нас, мы и так пужаные. А раз вы дезертиры, - поворачивай в штаб.Там таких супцов до рук прибирают. Переглянувшись, солдаты сняли винтовки. Один из них, темноусый ииспитой, по виду шахтер, шепнул, переводя отчаянные глаза с Кошевого наостальных казаков: - Вот как возьмем вас в штыки!.. А ну, прочь! Отойди! Ей-богу, сейчаспервому пулю всажу!.. Голубоглазый солдат кружил над головой гранату; высокий, сутулый,шедший впереди, царапнул ржавым жалом штыка сукно урядницкой шинели;похожий на шахтера матерился и замахивался на Мишку Кошевого прикладом, ау того палец дрожал на спуске и прыгало прижатое к боку локтем ложевинтовки; один из казаков, ухватив небольшого солдатишку за отворотышинели, возил его на вытянутой руке и боязливо оглядывался на остальных,опасаясь удара сзади. Шуршали на кукурузных будыльях сохлые листья. За холмистой равнинойпереливами синели отроги гор. Около деревушки по пажитям бродили рыжиекоровы. Ветер клубил за перелеском морозную пыль. Сонлив и мирен былтусклый октябрьский день; благостным покоем, тишиной веяло отзабрызганного скупым солнцем пейзажа. А неподалеку от дороги в бестолковойзлобе топтались люди, готовились кровью своей травить сытую от дождей,обсемененную, тучную землю. Страсти улеглись немного, и, пошумев, солдаты и казаки сталиразговаривать мирнее: - Мы трое суток как с позиций снялись! Мы не по тылам ходили! А выбегете, совестно! Товарищей кидаете! Кто же фронт держать будет? Эх вы,люди!.. У меня вон у самого товарища под боком закололи - в секрете с нимбыли, а ты говоришь, что мы войны не нюхали. Понюхай ты ее так, как мынюхали! - озлобленно говорил Кошевой. - Чего там распотякивать! - перебил его один из казаков. - Идем в штаб- и безо всяких! - Ослобоните дорогу, казаки! А то, видит бог, стрелять будем! - убеждалсолдат шахтерского обличья. Урядник сокрушенно разводил руками: - Не могем мы исделать этого, браток! Нас побьете - все одно уйтить вамне придется: вон в деревне наша сотня стоит... Высокий сутулый солдат то грозил, то уговаривал, то начинал униженнопросить. Под конец он, суетясь, достал из грязного подсумка бутылку,оплетенную соломой, и, заискивающе мигая Кошевому, зашептал: - Мы вам, казачки, и деньжонок прикинем, и вот... водка немецкая... ещечего-нибудь соберем... Отпустите, ради Христа... Дома детишки, сампонимаешь... Измотались все, тоской изошли... До каких же пор?..Господи!.. Неужели не отпустите? - Он торопливо достал из голенища кисет,вытряхнул из него две помятые керенки, настойчиво стал совать их в рукиКошевого. - Бери, бери! Фу, божа мой!.. Да ты не сомневайся... мыперебьемся и так!.. Деньга - это ничего... без нее можно... Бери! Ещесоберем... Опаленный стыдом, Кошевой отошел от него, пряча за спину руки, мотаяголовой. Кровь с силой кинулась ему в лицо, выжала из глаз слезы: "ЧерезВешняка озлел... Что ж это я... сам против войны, а людей держу, какие жеправа имею?.. Мать честная, вот так набороздил! Этакая я псюрня!" Он подошел к уряднику и отвел его в сторону; не глядя в глаза, сказал: - Давай их пустим! Ты как, Колычев? Давай, ей-богу!.. Урядник, тоже блудя взглядом, будто совершал в этот миг что-топостыдное, проговорил: - Пущай идут... Черта ли с ними делать? Мы сами скоро вокат на такойдистанции будем... Чего уж греха таить! И, повернувшись к солдатам, крикнул негодующе: - Подлюги! С вами, как с добрыми, со всей увежливостью, а вы нам денег?Да что, у нас своих мало, что ль? - и побагровел. - Хорони кошельки, а тов штаб попру!.. Казаки отошли в сторону. Поглядывая на далекие пустые улочки деревушки,Кошевой крикнул уходившим солдатам: - Эй, кобылка! Куда ж вы на чистое претесь? Вон лесок, переднюйте внем, а ночью дальше! А то ить на другой пост нарветесь - заберут! Солдаты поглядели по сторонам, пожались в нерешительности и, как волки,гуськом, грязно-серой цепкой потянулись в залохматевшую осинникомложбинку. В первых числах ноября стали доходить до казаков разноречивые слухи оперевороте в Петрограде. Штабные ординарцы, обычно осведомленные лучшевсех, утверждали, что Временное правительство бежало в Америку, аКеренского поймали матросы, остригли наголо и, вымазав в дегте, какгулящую девку, два дня водили по улицам Петрограда. Позже, когда было получено официальное сообщение о свержении Временногоправительства и переходе власти в руки рабочих и крестьян, казакинастороженно притихли. Многие радовались, ожидая прекращения войны, нотревогу вселяли глухие отголоски слухов о том, что 3-й конный корпусвместе с Керенским и генералом Красновым идет на Петроград, а с югаподпирает Каледин, успевший заблаговременно стянуть на Дон казачьи полки. Фронт рушился. Если в октябре солдаты уходили разрозненными,неорганизованными кучками, то в конце ноября с позиций снимались роты,батальоны, полки; иные уходили налегке, но большей частью забиралиполковое имущество, разбивали склады, постреливали офицеров, попутнограбили и раскованной, буйной, половодной лавиной катились на родину. В сложившейся обстановке было бессмысленно назначение 12-го полказадерживать дезертиров, и полк - после того как его вновь кинули напозиции, тщетно пытаясь затыкать те дыры и прорехи, которые образовывалапехота, бросавшая свои участки, - в декабре снялся с позиций, походнымпорядком дошел до ближайшей станции и, погрузив все полковое имущество,пулеметы, запасы патронов, лошадей, тронулся внутрь перекипавшей в бояхРоссии... Через Украину двигались эшелоны 12-го полка на Дон. Неподалеку отЗнаменки полк пытались разоружить красногвардейцы. Переговоры длилисьполчаса. Кошевой и еще пятеро казаков, председатели сотенных ревкомов,просили пропустить их с оружием. - Зачем вам оружие? - допытывались члены станционного Совета депутатов. - Своих буржуев и генералов бить! Каледину хвост ломать! - за всехотвечал Кошевой. - Оружие наше, войсковое, не дадим! - волновались казаки. Эшелоны пропустили. В Кременчуге вновь пытались обезоружить.Согласились пропустить, лишь когда казаки-пулеметчики, установив уоткрытых дверей вагонов пулеметы, взяли под прицел станцию, а одна изсотен, рассыпавшись цепью, легла за полотном. Под Екатеринославом непомогла и перестрелка с красногвардейским отрядом, - полк все же частичнообезоружили: взяли пулеметы, более сотни ящиков патронов, аппаратыполевого телефона и несколько катушек проволоки. На предложение арестоватьофицеров казаки ответили отказом. За всю дорогу потеряли лишь одногоофицера - полкового адъютанта Чирковского, которого приговорили к смертисами казаки, а привели в исполнение приговор Чубатый и какой-токрасногвардеец-матрос. Перед вечером 17 декабря на станции Синельникове казаки вытащилиадъютанта из вагона. - Этот самый предавал казаков? - весело спросил вооруженный маузером ияпонской винтовкой щербатый матрос-черноморец. - Ты думал - мы обознались? Нет, мы не промахнулись, его вытянули! -задыхаясь, говорил Чубатый. Адъютант, молодой подъесаул, затравленно озирался, гладил волосы потнойладонью и не чувствовал ни холода, жегшего лицо, ни боли от удараприкладом. Чубатый и матрос немного отвели его от вагона. - Через таких вот чертей и бунтуются люди, и революция взыграла черезтаких... У-у-у, ты, коханый мой, не трясись, а то осыпешься, - пришептывалЧубатый и, сняв фуражку, перекрестился. - Держись, господин подъесаул! - Приготовился? - играя маузером и шалой белозубой улыбкой, спросилЧубатого матрос. - Го-тов! Чубатый еще раз перекрестился, искоса глянул, как матрос, отставивногу, поднимает маузер и сосредоточенно жмурит глаз, - и, сурово улыбаясь,выстрелил первый. Под Чаплином полк случайно ввязался в бой, происходивший междуанархистами и украинцами, потерял трех казаков убитыми и насилу прорвался,с большим трудом прочистив путь, занятый эшелонами какой-то стрелковойдивизии. Через трое суток головной эшелон полка уже выгружался на станцииМиллерово. Остальные застряли в Луганске. Полк в половинном составе (остальные разъехались по домам еще состанции) пришел в хутор Каргин. На другой день с торгов продавали трофеи:приведенных с фронта отбитых у австрийцев лошадей, делили денежные суммыполка, обмундирование. Кошевой и остальные казаки с хутора Татарского выехали домой вечером.Поднялись на гору. Внизу, над белесым ледяным извивом Чира, красивейший вверховьях Дона, лежал хутор Каргин. Из трубы паровой мельницы рассыпчатымимячиками выскакивал дым; на площади чернели толпы народа; звонили квечерне. За Каргинским бугром чуть виднелись макушки верб хутораКлимовского, за ними, за полынной сизью оснеженного горизонта, искрился ибагряно сиял дымный, распластавшийся вполнеба закат. Восемнадцать всадников миновали курган, подпиравший три обыневшие дикиеяблоньки, и свежей рысью, поскрипывая подушками седел, пошли насеверо-восток. Морозная, воровски таилась за гребнем ночь. Казаки, кутаясьв башлыки, временами переходили на полевой намет. Резко, звучно до болищелкали подковы. На юг текла из-под конских копыт накатанная дорога; побокам леденистая пленка снега, прибитого недавней ростепелью, держалась,цепляясь за травяные былки, при свете месяца блестела и переливаласьмеловым текучим огнем. Казаки молча торопили коней. Стекала на юг дорога. Кружился на востокев Дубовеньком буераке лес. Мелькали сбочь конских ног филейные [филе -здесь: вязаная сеткою (ячейками) работа (например, рыболовные сети)] петлизаячьих следов. Над степью наборным казачьим поясом-чеканом лежал нарядноперепоясавший небо Млечный Путь.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

Глубокой осенью 1917 года стали возвращаться с фронта казаки. Пришелпостаревший Христоня с тремя казаками, служившими с ним в 52-м полку.Вернулись уволенные по чистой, по-прежнему голощекий Аникушка, батарейцыТомилин Иван и Яков Подкова, за ними - Мартин Шамиль, Иван Алексеевич,Захар Королев, нескладно длинный Борщев; в декабре неожиданно заявилсяМитька Коршунов, спустя неделю - целая партия казаков, бывших в 12-мполку: Мишка Кошевой, Прохор Зыков, сын старика Кашулина - Андрей Кашулин,Епифан Максаев, Синилин Егор. На красивейшем буланом коне, взятом у австрийского офицера, приехалпрямо из Воронежа отбившийся от своего полка калмыковатый Федот Бодовскови после долго рассказывал, как пробирался он через взбаламученныереволюцией деревни Воронежской губернии и уходил из-под носакрасногвардейских отрядов, полагаясь на резвость своего коня. Следом за ним явились уже из Каменской бежавшие из обольшевиченного27-го полка Меркулов, Петро Мелехов и Николай Кошевой. Они-то и принесли вхутор известие, что Григорий Мелехов, служивший в последнее время во 2-мзапасном полку, подался на сторону большевиков, остался в Каменской. Тамже, в 27-м полку, прижился бесшабашный, в прошлом - конокрад МаксимкаГрязнов, привлеченный к большевикам новизною наступивших смутных времен ивозможностями привольно пожить. Говорили про Максимку, что обзавелся онконем невиданной уродливости и столь же невиданной лютой резвости;говорили, что у Максимкина коня через всю спину протянулся природныйсеребряной шерсти ремень, а сам конь невысок, но длинен и масти прямо-такибычино-красной. Про Григория мало говорили, - не хотели говорить, зная,что разбились у него с хуторными пути, а сойдутся ли вновь - не видно. Курени, куда вернулись казаки хозяевами или жданными гостями, полнилисьрадостью. Радость-то эта резче, безжалостней подчеркивала глухуюприжившуюся тоску тех, кто навсегда потерял родных и близких. Многихнедосчитывались казаков - растеряли их на полях Галиции, Буковины,Восточной Пруссии, Прикарпатья, Румынии, трупами легли они и истлели подорудийную панихиду, и теперь позаросли бурьяном высокие холмы братскихмогил, придавило их дождями, позамело сыпучим снегом. И сколько ни будутпростоволосые казачки выбегать на проулки и глядеть из-под ладоней, - недождаться милых сердцу! Сколько ни будет из опухших и выцветших глазручьиться слез - не замыть тоски! Сколько ни голосить в дни годовщины ипоминок - не донесет восточный ветер криков их до Галиции и ВосточнойПруссии, до осевших холмиков братских могил!.. Травой зарастают могилы, - давностью зарастает боль. Ветер зализалследы ушедших, - время залижет и кровяную боль, и память тех, кто недождался родимых и не дождется, потому что коротка человеческая жизнь и немного всем нам суждено истоптать травы... Билась головой о жесткую землю жена Прохора Шамиля, грызла земляной ползубами, наглядевшись, как ласкает вернувшийся брат покойного мужа, МартинШамиль, свою беременную жену, нянчит детей и раздает им подарки. Биласьбаба и ползала в корчах по земле, а около в овечью кучу гуртились детишки,выли, глядя на мать захлебнувшимися в страхе глазами. Рви, родимая, на себе ворот последней рубахи! Рви жидкие отбезрадостной тяжкой жизни волосы, кусай свои в кровь искусанные губы,ломай изуродованные работой руки и бейся на земле у порога пустого куреня!Нет у твоего куреня хозяина, нет у тебя мужа, у детишек твоих - отца, ипомни, что никто не приласкает ни тебя, ни твоих сирот, никто не избавиттебя от непосильной работы и нищеты, никто не прижмет к груди твою головуночью, когда упадешь ты, раздавленная усталью, и никто не скажет тебе, каккогда-то говорил он: "Не горюй, Аниська! Проживем!" Не будет у тебя мужа,потому что высушили и издурнили тебя работа, нужда, дети; не будет у твоихполуголых, сопливых детей отца; сама будешь пахать, боронить, задыхаясь отнепосильного напряжения, скидывать с косилки, метать на воз, поднимать натройчатках тяжелые вороха пшеницы и чувствовать, как рвется что-то внизуживота, а потом будешь корчиться, накрывшись лохунами, и исходить кровью. Перебирая старое бельишко Алексея Бешняка, плакала мать, точила горькиескупые слезы, принюхивалась, но лишь последняя рубаха, привезенная МишкойКошевым, таила в складках запах сыновнего пота, и, припадая к ней головой,качалась старуха, жалостно причитала, узорила клейменую бязевую грязнуюрубаху слезами. Осиротели семьи Маныцкова, Афоньки Озерова, Евлантия Калинина,Лиховидова, Ермакова и других казаков. Лишь по одному Степану Астахову никто не плакал - некому было. Пустовалего забитый дом, полуразрушенный и мрачный даже в летнюю пору. Аксиньяжила в Ягодном, по-прежнему в хуторе о ней слышали мало, а она в хутор незаглядывала - не тянуло, знать. Казаки верховых станиц Донецкого округа шли домой земляческими валками.В хутора Вешенской станицы в декабре почти полностью вернулись фронтовики. Через хутор Татарский день и ночь тянулись конные, человек по десять -сорок, направляясь на левую сторону Дона. - Откуда, служивые? - выходя, спрашивали старики. - С Черной речки. - С Зимовного. - С Дубовки. - С Решетовского. - Дударевские. - Гороховские. - Алимовские, - звучали ответы. - Навоевались, что ль? - ехидно пытали старики. Иные фронтовики, совестливые и смирные, улыбались: - Хватит, отцы! Навоевались. - Нуждишки приняли, гребемся домой. А те, которые поотчаянней, позлей, матерно ругались, советовали: - Пойди-ка ты, старый, потрепи хвост! - Чего допытываешься? Какого тебе надо? - Вас тут много, шептунов! В конце зимы под Новочеркасском уже завязывались зачатки гражданскойвойны, а в верховьях Дона, в хуторах и станицах, кладбищенская покоиласьтишина. В куренях лишь шла скрытая, иногда прорывавшаяся наружу, семейнаямеждоусобица: старики не ладили с фронтовиками. О войне, закипавшей под стольным градом Области войска Донского, зналилишь понаслышке; смутно разбираясь в возникавших политических течениях,выжидали событий, прислушивались. До января и на хуторе Татарском жили тихо. Вернувшиеся с фронта казакиотдыхали возле жен, отъедались, не чуяли, что у порогов куреней караулятих горшие беды и тяготы, чем те, которые приходилось переносить напережитой войне.

II

Мелехов Григорий в январе 1917 года был произведен за боевые отличия вхорунжие, назначен во 2-й запасной полк взводным офицером. В сентябре он, после того как перенес воспаление легких, получилотпуск; прожил дома полтора месяца, оправился после болезни, прошелокружную врачебную комиссию и вновь был послан в полк. После Октябрьскогопереворота получил назначение на должность командира сотни. К этомувремени можно приурочить и тот перелом в его настроениях, которыйпроизошел с ним вследствие происходивших вокруг событий и отчасти подвлиянием знакомства с одним из офицеров полка - сотником Ефимом Извариным. С Извариным Григорий познакомился в первый день приезда из отпуска,после постоянно сталкивался с ним на службе и вне службы и незаметно длясамого себя подпадал под его влияние. Ефим Изварин был сыном зажиточного казака Гундоровской станицы,образование получил в Новочеркасском юнкерском училище, по окончании егоотправился на фронт в 10-й Донской казачий полк, прослужил в нем окологода, получил, как он говаривал, "офицерский Георгий на грудь ичетырнадцать осколков ручной гранаты во все подобающие и неподобающиеместа" и попал для завершения недолгой своей служебной карьеры во 2-йзапасной. Человек недюжинных способностей, несомненно одаренный, образованныйзначительно выше той нормы, которой обычно не перерастало казачьеофицерство, Изварин был заядлым казаком-автономистом. Февральскаяреволюция встряхнула его, дала возможность развернуться, и он, связавшисьс казачьими кругами самостийного толка, умело повел агитацию за полнуюавтономию Области войска Донского, за установление того порядка правления,который существовал на Дону еще до порабощения казачества самодержавием.Он превосходно знал историю, носил горячую голову, умом был ясен и трезв;покоряюще красиво рисовал будущую привольную жизнь на родимом Дону - когдаправить будет державный Круг, когда не будет в пределах области ни одногорусака и казачество, имея на своих правительственных границах пограничныепосты, будет как с равными, не ломая шапок, говорить с Украиной иВеликороссией и вести с ними торговлю и мену. Кружил Изварин головыпростодушным казакам и малообразованному офицерству. Под его влияниеподпал и Григорий. Вначале происходили у них горячие споры, нополуграмотный Григорий был безоружен по сравнению со своим противником, иИзварин легко разбивал его в словесных боях. Спорили обычно где-либо вуглу казармы, причем сочувствие слушателей клонилось всегда на сторонуИзварина. Он импонировал казакам своими рассуждениями, вычерчивая картинубудущей независимой жизни, - трогал наиболее сокровенное, лелеемое большейчастью зажиточного низового казачества. - Как же мы без России будем жить, ежели у нас, окромя пшеницы, ничегонету? - спрашивал Григорий. Изварин терпеливо разъяснял: - Я не мыслю самостоятельного и обособленного существования однойДонской области. На основах федерации, то есть объединения, мы будем житьсовместно с Кубанью, Тереком и горцами Кавказа. Кавказ богат минералами,там мы найдем все. - А каменный уголь? - У нас под рукой Донецкий бассейн. - Но ить он принадлежит России! - Кому он принадлежит и на чьей территории находится - это еще вопросспорный. Но даже в том случае, если Донецкий бассейн отойдет России, мыочень мало теряем. Наш федеративный Союз будет базироваться не напромышленности. По характеру мы - край аграрный, а раз так, то для того,чтобы насытить нашу небольшую промышленность углем, мы будем закупать егов России. И не только уголь, но и многое другое нам придется покупать уРоссии: лес, изделия металлической промышленности и прочее, а взамен будемснабжать их высокосортной пшеницей, нефтью. - А какая нам выгода отделяться? - Прямая. Прежде всего избавимся от политической опеки, восстановимсвои уничтоженные русскими царями порядки, выселим всех пришлыхиногородних. В течение десяти лет, путем ввоза из-за границы машин, такподнимем свое хозяйство, что обогатимся в десять раз. Земля эта - наша,кровью наших предков полита, костями их удобрена, а мы, покоренныеРоссией, защищали четыреста лет ее интересы и не думали о себе. У нас естьвыходы к морю. У нас будет сильнейшая и боеспособнейшая армия, и не толькоУкраина, но Россия не осмелится посягнуть на нашу независимость! Среднего роста, статный, широкоплечий Изварин был типичным казаком:желтоватые, цвета недозрелого овса, вьющиеся волосы, лицо смуглое, лобпокатый, белый, загар тронул только щеки и гранью лег на уровень белесыхбровей. Говорил он высоким послушным тенором, в разговоре имел привычкуостро ломать левую бровь и как-то по-своему поводить небольшим горбатымносом; от этого казалось, что он всегда к чему-то принюхивается.Энергическая походка, самоуверенность в осанке и в открытом взгляде карихглаз отличали его от остальных офицеров полка. Казаки относились к нему сявным уважением, пожалуй, даже с большим, чем к командиру полка. Изварин подолгу беседовал с Григорием, и тот, чувствуя, как вновьзыбится под его ногами недавно устойчивая почва, переживал примерно то же,что когда-то переживал в Москве, сойдясь в глазной лечебнице Снегирева сГаранжой. Вскоре после Октябрьского переворота у них с Извариным происходилследующий разговор. Обуреваемый противоречиями, Григорий осторожно расспрашивал обольшевиках: - А вот скажи, Ефим Иванович, большевики, по-твоему, как они -правильно али нет рассуждают? Углом избочив бровь, смешливо морща нос, Изварин кхакал: - Рассуждают? Кха-кха... Ты, милый мой, будто новорожденный... Убольшевиков своя программа, свои перспективы и чаяния. Большевики правы сосвоей точки зрения, а мы со своей. Партия большевиков, знаешь, какименуется? Нет? Ну, как же ты не знаешь? Российская социал-демократическая_рабочая_ партия! Понял? Рабо-чая! Сейчас они заигрывают и с крестьянами ис казаками, но основное у них - рабочий класс. Ему они несут освобождение,крестьянству - новое, быть может, худшее порабощение. В жизни не бываеттак, чтобы всем равно жилось. Большевики возьмут верх - рабочим будетхорошо, остальным плохо. Монархия вернется - помещикам и прочим будетхорошо, остальным плохо. Нам не нужно ни тех, ни других. Нам необходимо_свое_, и прежде всего избавление от всех опекунов - будь то Корнилов, илиКеренский, или Ленин. Обойдемся на своем поле и без этих фигур. Избавь,боже, от друзей, а с врагами мы сами управимся. - Но большинство казаков за большевиков тянут... знаешь? - Гриша, ты, дружок, пойми вот что - это основное: _сейчас_ казаку икрестьянину с большевиками по пути. Знаешь почему? - Ну? - Потому... - Изварин крутил носом, округляя его, смеялся: - Потому,что большевики стоят за мир, за немедленный мир, а казакам война вот гдесейчас сидит! Он звонко шлепал себя по тугой смуглой шее и, выравнивая изумленновздыбленную бровь, кричал: - Поэтому казаки пахнут большевизмом и шагают с большевиками в ногу.Но-о-о, как толь-ко кон-чит-ся вой-на и большевики протянут к казачьимвладениям руки, пути казачества и большевиков разойдутся! Это обоснованнои исторически неизбежно. Между сегодняшним укладом казачьей жизни исоциализмом - конечным завершением большевистской революции -непереходимая пропасть... - Я говорю... - глухо бурчал Григорий, - что ничего я не понимаю... Мнетрудно в этом разобраться... Блукаю я, как в метель в степи... - Ты этим не отделаешься! Жизнь заставит разобраться, и не толькозаставит, но и силком толкнет тебя на какую-нибудь сторону. Разговор этот происходил в последних числах октября. А в ноябреГригорий случайно столкнулся с другим казаком, сыгравшим в историиреволюции на Дону немалую роль, - столкнулся Григорий с ФедоромПодтелковым, и после недолгих колебаний вновь перевесила в его душепрежняя правда. В этот день изморосный дождь сеялся с полудня. Перед вечером прояснело,и Григорий решил пойти на квартиру к станичнику, подхорунжему 28-го полкаДроздову. Четверть часа спустя он уже вытирал о подстилку сапоги, стучалсяв дверь квартиры Дроздова. В комнате, заставленной тщедушными фикусами ипотертой мебелью, кроме хозяина, сидел на складной офицерской койке,спиной к окну, здоровый, плотный казак с погонами вахмистра гвардейскойбатареи. Ссутулив спину, он широко расставил ноги в черных суконныхшароварах, разложил на круглых широких коленях такие же широкиерыжеволосые руки. Гимнастерка туго облегала его бока, морщинилась подмышками, чуть не лопалась на широченной выпуклой груди. На скрип двери онповернул короткую полнокровную шею, холодно оглядел Григория и захоронилпод припухлыми веками, в узких глазницах, прохладный свет зрачков. - Обзнакомьтеся. Это, Гриша, почти сосед наш, усть-хоперский,Подтелков. Григорий и Подтелков молча пожали друг другу руки. Садясь, Григорийулыбнулся хозяину: - Я наследил тебе - не будешь ругать? - Не, не бойсь. Хозяйка затрет... Чай будешь пить? Хозяин, мелкорослый, подвижной, как вьюн, щелкнул самовар обкуреннымохровым ногтем, посожалел: - Холодный придется пить. - Я не хочу. Не беспокойся. Григорий предложил Подтелкову папиросу. Тот долго пытался ухватитьбелую, плотно вжатую в ряд трубочку своими крупными красными пальцами;багровея от смущения, досадливо оказал: - Не ухвачу никак... Ишь ты, проклятая! Он наконец-то выкатил на крышку портсигара папиросу, поднял на Григорияприжмуренные в улыбке, от этого еще более узкие, глаза. Григориюпонравилась его непринужденность, спросил: - С каких хуторов? - Я сам рожак с Крутовского, - охотно заговорил Подтелков. - Тампроизрастал, а жил последнее время в Усть-Калиновском. Крутовской-то вызнаете - слыхал, небось? Он тут почти рядом с Еланской гранью.Плешаковский хутор знаешь? Ну, а за ним выходит Матвеев, а рядом уж нашейстаницы Тюковновский хутор, а дальше и наши хутора, с каких я родом:Верхний и Нижний Крутовский. Все время в разговоре он называл Григория то на "ты", то на "вы",говорил свободно и раз даже, освоившись, тронул тяжелой рукой плечоГригория. На большом, чуть рябоватом выбритом лице его светлели заботливозакрученные усы, смоченные волосы были приглажены расческой, возле мелкихушей взбиты, с левой стороны чуть курчавились начесом. Он производил быприятное впечатление, если бы не крупный приподнятый нос да глаза. Напервый взгляд, не было в них ничего необычного, но, присмотревшись,Григорий почти ощутил их свинцовую тяжесть. Маленькие, похожие на картечь,они светлели из узких прорезей, как из бойниц, приземляли встречныйвзгляд, влеплялись в одно место с тяжелым упорством. Григорий с любопытством присматривался к нему, отметил одну характернуючерту: Подтелков почти не мигал, - разговаривая, он упирал в собеседникасвой невеселый взгляд, говорил, переводя глаза с предмета на предмет,причем куценькие, обожженные солнцем ресницы его все время были приспущеныи недвижны. Изредка лишь он опускал пухлые веки и снова рывком поднималих, нацеливаясь картечинами глаз, обегая ими все окружающее. - Вот любопытно, братцы, - заговорил Григорий, обращаясь к хозяину иПодтелкову. - Кончится война - и по-новому заживем. На Украине Радаправит, у нас - Войсковой круг. - Атаман Каледин, - вполголоса поправил Подтелков. - Все равно. Какая разница? - Разницы-то нету, - согласился Подтелков. - России-матушке мы теперя низко кланялись, - продолжал Григорийпересказ речей Изварина, желая выведать, как отнесутся к этому Дроздов иэтот здоровила из гвардейской батареи. - Своя власть, свои порядки. Хохловс казачьей земли долой, протянем границы - и не подходи! Будем жить, как встарину наши прадеды жили. Я думаю, революция нам на руку. Ты как,Дроздов? Хозяин заюлил улыбкой, резвыми телодвижениями. - Конешно, лучше будет! Мужики нашу силу переняли, житья за ними нету.Чтой-то за черт - наказные атаманья все какие-то немцы: фон Тяубе, да фонГраббе, да разные подобные! Земли все этим штаб-офицерам резали... Теперьхучь воздохнем. - А Россия с этим помирится? - ни к кому не обращаясь, тихо спросилПодтелков. - Небось, помирится, - уверил Григорий. - И будет одно и то же... Тех же щей, да пожиже влей. - Как это так? - А точно так. - Подтелков проворней заворочал картечинами глаз, кинуллобовой грузный взгляд на Григория. - Так же над народом, какойтрудящийся, будут атаманья измываться. Тянись перед всяким их благородием,а он тебя будет ссланивать по сусалам. Тоже... Прекрасная живуха... каменьна шею - да с яру! Григорий встал. Отмеряя по тесной горенке шаги, несколько раз касалсярасставленных колен Подтелкова; остановившись против него, спросил: - А как же? - До конца. - До какого? - Чтоб раз начали - значит, борозди до последнего. Раз долой царя иконтрреволюцию - надо стараться, чтоб власть к народу перешла. А это -басни, детишкам утеха. В старину прижали нас цари, и теперь не цари, такдругие-прочие придавют, аж запишшим!.. - Как же, Подтелков, по-твоему? И опять забегали, разыскивая простор в тесной горенке, тяжелые наподъем глаза-картечины. - Народную власть... выборную. Под генеральскую лапу ляжешь - опятьвойна, а нам это лишнее. Кабы такая власть кругом, по всему свету,установилась: чтобы народ не притесняли, не травили на войне! А то что ж?!Худые шаровары хучь наизнанку выверни - все одно те же дыры. - Гулкопохлопав ладонями по коленям, Подтелков зло улыбнулся, раздел мелкиенесчетно-плотные зубы. - Нам от старины подальше, а то в такую упряжкузапрягут, что хуже царской обозначится. - А править нами кто будет? - Сами! - оживился Подтелков. - Заберем свою власть - вот и правило.Лишь бы подпруги нам зараз чудок отпустили, а скинуть Калединых сумеемся! Остановившись у запотевшего окна, Григорий долго глядел на улицу, кадетишек, игравших в какую-то замысловатую игру, на мокрые крышипротивоположных домов, на бледно-серые ветви нагого осокоря в палисадникеи не слышал, о чем спорили Дроздов с Подтелковым; мучительно старалсяразобраться в сумятице мыслей, продумать что-то, решить. Минут десять стоял он, молча вычерчивая на стекле вензеля. За окном,над крышей низенького дома, предзимнее, увядшее, тлело на закате солнце:словно ребром поставленное на ржавый гребень крыши, оно мокро багровело,казалось, что оно вот-вот сорвется, покатится по ту или эту сторону крыши.От городского сада, прибитые дождем, шершавые катились листья, и, налетаяс Украины, с Луганска, гайдамачил над станицей час от часу крепчавшийветер.

III

Новочеркасск стал центром притяжения для всех бежавших отбольшевистской революции. Стекались в низовья Дона большие генералы,бывшие вершители судеб развалившейся русской армии, надеясь на опоруреакционных донцов, мысля с этого плацдарма развернуть и повестинаступление на Советскую Россию. 2 ноября в Новочеркасск прибыл в сопровождении ротмистра Шапронагенерал Алексеев. Переговорив с Калединым, он принялся за организациюдобровольческих отрядов. Бежавшие с севера офицеры, юнкера. ударники,учащиеся, деклассированные элементы из солдатских частей, наиболееактивные контрреволюционеры из казаков и просто люди, искавшие острыхприключений и повышенных окладов, хотя бы и "керенками", - составиликостяк будущей Добровольческой армии. В последних числах ноября прибыли генералы Деникин, Лукомский, Марков,Эрдели. К этому времени отряды Алексеева уже насчитывали более тысячиштыков. 6 декабря в Новочеркасске появился Корнилов, покинувший в дороге свойконвой текинцев и переодетым добравшийся до донских границ. Каледин, успевший к этому времени стянуть на Дон почти все казачьиполки, бывшие на румынском и австро-германском фронтах, расположил их пожелезнодорожной магистрали Новочеркасск - Чертково - Ростов - Тихорецкая.Но казаки, уставшие от трехлетней войны, вернувшиеся с фронта революционнонастроенные, не изъявляли особой охоты драться с большевиками. В составахполков оставалась чуть ли не треть нормального числа всадников. Наиболеесохранившиеся полки - 27-й, 44-й и 2-й запасной - находились в станицеКаменской. Туда же в свое время были отправлены из Петрограда лейб-гвардииАтаманский и лейб-гвардии Казачий полки. Пришедшие с фронта полки 58-й,52-й, 43-й, 28-й, 12-й, 29-й, 35-й, 10-й, 39-й, 23-й, 8-й и 14-й и батареи6-я, 32-я, 28-я, 12-я и 13-я были расквартированы в Черткове, Миллерове,Лихой, Глубокой, Звереве, а также в районе рудников. Полки из казаковХоперского и Усть-Медведицкого округов прибывали на станции Филонове,Урюпинская, Себряково, некоторое время стояли там, потом рассасывались. Властно тянули к себе родные курени, и не было такой силы, что могла быудержать казаков от стихийного влечения домой. Из донских полков лишь 1-й,4-й и 14-й были в Петрограде, да и те задержались там ненадолго. Некоторые особенно ненадежные части Каледин пытался расформировать илиизолировать путем окружения наиболее устойчивыми частями. В конце ноября, когда он в первый раз попытался двинуть нареволюционный Ростов фронтовые части, казаки, подойдя к Аксайской,отказались идти в наступление, вернулись обратно. Широко развернувшаяся организация по сколачиванию "лоскутных" отрядовдала свои результаты: 27 ноября Каледин уже был в состоянии оперироватьстойкими добровольческими отрядами, заимствуя силы и у Алексеева,собравшего к тому времени несколько батальонов. 2 декабря Ростов был с бою занят добровольческими частями. С приездомКорнилова туда перенесен был центр организации Добровольческой армии.Каледин остался один. "Казачьи части раскидал он по границам области,двинул к Царицыну и на грань Саратовской губернии, но для актуальных,требовавших скорейшего разрешения задач употреблял лишьофицерско-партизанские отряды; на них только могла опереться изо дня вдень ветшавшая, немощная войсковая власть. Для усмирения донецких шахтеров были кинуты свеженавербованные отряды.В Макеевском районе подвизался есаул Чернецов, там же находились и частирегулярного 58-го казачьего полка. В Новочеркасске наскоро формировалисьотряды Семилетова, Грекова, различные дружины; на севере, в Хоперскомокруге, сколачивался из офицеров и партизан так называемый "отряд СтенькиРазина". Но с трех сторон уже подходили к области колонныкрасногвардейцев. В Харькове, Воронеже накапливались силы для удара.Висели над Доном тучи, сгущались, чернели. Орудийный гром первых боев уженесли ветры с Украины.

IV

Изжелта-белые, грудастые, как струги, тихо проплывали надНовочеркасском облака. В вышней заоблачной синеве, прямо над сияющимкуполом собора, недвижно висел седой курчавый каракуль перистой тучи,длинный хвост ее волнами снижался и розово серебрился где-то над станицейКривянской. Неяркое вставало солнце, но окна атаманского дворца, отражая его, жгучесветились. На домах блестели покаты железных крыш, сырость вчерашнегодождя хранил на себе бронзовый Ермак, протянувший на север сибирскуюкорону. По Крещенскому спуску поднимался взвод пеших казаков. На штыках ихвинтовок играло солнце. Граненой тишины утра, нарушаемой редкимипешеходами да дребезжаньем извозчичьей пролетки, почти не колебал четкий,чуть слышный шаг казаков. В это утро с московским поездом приехал в Новочеркасск Илья Бунчук. Онпоследним вышел из вагона, одергивая на себе полы демисезонногостаренького пальто, чувствуя себя в штатском неуверенно и непривычно. На платформе прохаживались жандарм и две молоденькие, чему-тосмеявшиеся девушки. Бунчук пошел в город; дешевый, изрядно потертыйчемодан нес под мышкой. За всю дорогу, до самой окраины улицы, почти непопадались люди. Спустя полчаса Бунчук, наискось пересекший город,остановился у небольшого полуразрушенного домика. Давным-давно неремонтированный домик этот выглядел жалко. Время наложило на него своюлапу, и под тяжестью ее ввалилась крыша, покривились стены, расхлябаннообвисли ставни, паралично перекосились окна. Бунчук, открывая калитку,взволнованно обежал глазами дом и тесный дворик, спеша, зашагал к крыльцу. В тесном коридорчике половину места занимал заваленный разной рухлядьюсундук. В темноте Бунчук стукнулся коленом об угол его, - не чувствуяболи, рванул дверь. В передней низкой комнатке никого не было. Он прошелво вторую и, не найдя и там никого, стал на пороге. От страшно знакомогозапаха, присущего только этому дому, у него закружилась голова. Взглядомохватил всю обстановку: тяжелый застав икон в переднем углу горницы,кровать, столик, пятнистое от старости зеркальце над ним, фотографии,несколько дряхлых венских стульев, швейную машину, тусклый от давнишнегоупотребления самовар на лежанке. С внезапно и остро застучавшим сердцем, -через рот, как при удушье, вдыхая воздух, Бунчук повернулся и, кинувчемодан, оглядел кухню; так же приветливо зеленела окрашенная фуксиномлобастая печь, из-за голубенькой ситцевой занавески выглядывал старыйпегий кот; в глазах его светилось осмысленное, почти человеческоелюбопытство, - видно, редки были посетители. На столе беспорядочно стояланемытая посуда, около, на табуретке, лежал клубок пряденой шерсти,поблескивали вязальные спицы, пронизавшие с четырех углов недоконченныйпаголенок чулка. Ничто не изменилось здесь за восемь лет. Словно вчера отсюда ушелБунчук. Он выбежал на крыльцо. Из дверей сарая, стоявшего в конце двора,вышла сгорбленная, согнутая прожитым и пережитым старуха. "Мама!.. Данеужели?.. Она ли?.." Дрожа губами, Бунчук рванулся ей навстречу. Онсорвал с головы шапку, смял в кулаке. - Вам кого надо? Кого вам? - встревоженно спрашивала старушка,прикладывая ладонь к выцветшим бровям, не двигаясь. - Мама!.. - глухо прорвалось у Бунчука. - Что же ты - не узнаешь?.. Спотыкаясь, он шел к ней, видел, как мать качнулась от его крика,словно от удара, - хотела, видно, бежать, но силы изменили, и она пошлатолчками, будто преодолевая сопротивление ветра. Бунчук подхватил ее ужепадающую, целуя маленькое сморщенное лицо, потускневшие от испуга ибезумной радости глаза, моргал беспомощно и часто. - Илюша!.. Илюшенька!.. Сыночек! Не угадала... Господи, откуда тывзялся?.. - шептала старушка, пытаясь выпрямиться и стать на ослабевшиеноги. Они вошли в дом. И тут только, после пережитых минут глубокоговолнения, Бунчука вновь стало тяготить пальто с чужого плеча - оностесняло, давило под мышками, путало каждое движение. Он с облегчениемсбросил его, присел к столу. - Не думала живого повидать!.. Сколько годков не видались. Родименькиймой! Как же мне тебя угадать, коли ты вон как вырос, постарел! - Ну, ты как живешь, мама? - улыбаясь, расспрашивал Бунчук. Путано рассказывая, она суетилась: собирала на стол, сыпала в самоваруголья и, размазывая по заплаканному лицу слезы и угольную черноту, не разподбегала к сыну, гладила его руки, тряслась, прижимаясь к его плечу. Онанагрела воды, сама вымыла ему голову, достала откуда-то со дна сундукапожелтевшее от старости чистое белье, накормила родного гостя - и дополуночи сидела, глаз не сводила с сына, расспрашивала, горестно кивалаголовой. На соседней колокольне пробило два часа, когда Бунчук улегся спать. Онуснул сразу и, засыпая, забыл настоящее: представлялось ему, что он,маленький разбойный ученик ремесленного училища, набегавшись, улегся,окунается в сон, а из кухни вот-вот откроет мать дверь, спросит строго:"Илюша, уроки-то выучил к завтрему?!" Так и уснул с застывшейнапряженно-радостной улыбкой. До зари несколько раз подходила к нему мать, поправляла одеяло,подушку, целовала его большой лоб с приспущенной наискось русой прядью,неслышно уходила. Через день Бунчук уехал. Утром пришел к нему товарищ в солдатскойшинели и новехонькой защитной фуражке, что-то вполголоса сказал ему, иБунчук засуетился, быстро собрал чемодан, кинул сверху пару выстиранногоматерью белья, - болезненно морщась, натянул пальто. Попрощался с матерьюкомкано, наспех, обещал через месяц быть. - Куда едешь-то, Илюша? - В Ростов, мама, в Ростов. Скоро приеду... Ты... ты, мама, не горюй! -бодрил он старуху. Она, торопясь, сняла с себя нательный маленький крест, - целуя сына,крестя его, надела на шею. Заправляла гайтан за воротник, а пальцыпрыгали, кололи холодком. - Носи, Илюша. Это - святого Николая Мирликийского. Защити и спаси,святой угодник-милостивец, укрой и оборони... Один он у меня... - шептала,прижимаясь к кресту горячечными глазами. Порывисто обнимая сына, не сдержалась, углы губ дрогнули, горькопоползли вниз. На волосатую руку Бунчука, как в весенний дождь, упала однатеплая капелька, другая. Бунчук рознял на своей шее руки матери, хмурясь,вырвался на крыльцо. Народу на вокзале в Ростове - рог с рогом. Пол по щиколотки засыпанокурками, подсолнечной лузгой. На вокзальной площади солдаты гарнизонаторгуют казенным обмундированием, табаком, крадеными вещами.Разноплеменная толпа, обычная для большинства южных приморских городов,медленно движется, гудит. - Ас-с-смоловские, ас-с-смоловские рассыпные! - голоситмальчишка-папиросник. - Дешево продам, господин-гражданин... - заговорщицки зашептал в самоеухо Бунчука какой-то подозрительного вида восточный человек и подмигнул нараспухшую полу своей шинели. - Семечки каленые, жареные! А вот семечки! - разноголосо верещат девицыи бабы, торгующие у входа. Пробиваясь сквозь толпу, громко разговаривая, хохоча, прошло человекшесть матросов-черноморцев. На них праздничная форма, ленты, золотопуговиц, широкий клеш, захлюстанный в грязи. Перед ними почтительнорасступались. Бунчук шел, медленно буравя толпу. - Золотая?! Черта с два! Самоварное твое золото... Что, я не вижу, чтоли? - насмешливо говорил щуплый солдат искровой команды [искровая команда- так назывались радиотелеграфисты]. В ответ ему негодующе гудел продавец, размахивая сомнительно массивнойзолотой цепкой: - Что ты видишь?.. Золото! Червонное, коли хочешь знать, у мировогосудьи добыто... А ну, иди к черту, рвань! Тебе пробу подавай... а этого нехочешь? - Флот не пойдет... что там глупости пороть! - слышалось рядом. - А чего не пойдет? - В газетах в этих... - Пацан, неси сюда! - Мы за пятый номер [пятым номером обозначался список большевистскихкандидатов на выборах в Учредительное собрание] голосили. Иначе нельзя, нес руки... - Мамалыга! Вкусная мамалыга! Прикажите! - Эшелонный обещал, мол, завтра тронемся. Бунчук разыскал здание комитета партии, по лестнице поднялся на второйэтаж. Вооруженный японской винтовкой с привинченным ножевым штыком, емупреградил путь рабочий-красногвардеец. - Вам кого, товарищ? - Мне товарища Абрамсона. Он здесь? - Третья комната налево. Невысокий, носатый жуково-черный человек, заложив пальцы левой руки заборт сюртука, правой методически взмахивая, напирал на собеседника -пожилого железнодорожника: - Так нельзя! И это не есть организация! При подобных приемах агитациивы будете иметь обратные результаты! Железнодорожник что-то хотел говорить, оправдываться, судя посмущенно-виноватому выражению его лица, но человек с жуково-черной головойне давал ему рта раскрыть; находясь, видимо, в степени крайнегораздражения, он выкрикивал, не желая слушать собеседника и избегая еговзгляда: - Сейчас же отстраните от работы Митченко! Мы не можем безучастносмотреть на происходящее у вас. Верхоцкий будет отвечать передреволюционным судом! Он арестован? Да?.. Я буду настаивать, чтобы егорасстреляли! - жестко докончил он и повернулся к Бунчуку разгоряченнымлицом; еще не окончательно овладев собой, резко спросил: - Вам что? - Вы Абрамсон? - Да. Бунчук подал ему документы и письмо от одного из ответственнейшихпетроградских товарищей, присел около, на подоконнике. Абрамсон внимательно перечитал письмо, хмуро улыбнувшись (ему неловкобыло за свой резкий окрик), попросил: - Обождите несколько, сейчас мы с вами поговорим. Он отпустил взопревшего железнодорожника, вышел, через минуту привел ссобой рослого бритого военного, с голубым проследком рубленой раны вдольнижней челюсти, с выправкой кадрового офицера. - Это член нашего Военно-революционного комитета. Познакомьтесь. Вы,товарищ... простите, я забыл вашу фамилию. - Бунчук. - ...товарищ Бунчук... вы, кажется, по специальности пулеметчик? - Да. - Это нам и требуется! - улыбнулся военный. Шрам его на всем протяжении, от кончика уха до подбородка, порозовел отулыбки. - Вы сможете в возможно короткий срок организовать нам пулеметнуюкоманду из рабочих-красногвардейцев? - спросил Абрамсон. - Постараюсь. Дело во времени. - Ну, а сколько вам необходимо времени? Неделю, две, три? - наклоняяськ Бунчуку, спрашивал военный и просто, выжидающе улыбался. - Несколько дней. - Отлично. Абрамсон тер лоб, сказал с заметной ноткой раздражения: - Части гарнизона крайне деморализованы, они не имеют реальнойценности. У нас, товарищ Бунчук, как и везде, полагаю, надежда на рабочих.Моряки - да, а солдаты... Поэтому, понимаете, и хотелось бы иметь своихпулеметчиков. - Он подергал синие кольца бороды, спросил озабоченно: - Выкак в смысле материального обеспечения? Ну, мы это устроим. Обедали высегодня? Ну конечно, нет! "Сколько же тебе пришлось голодать, браток, что ты с одного взглядаотличаешь сытого от голодного, и сколько пережил ты горя либо ужаса,прежде чем у тебя появился вот этот седой клок?" - с растроганнойласковостью подумал Бунчук, глядя на жуковую голову Абрамсона, белевшуюсправа ослепительно ярким пятном седины. И уже шагая с провожатым наквартиру Абрамсона, Бунчук все думал о нем: "Вот это парень, вот этобольшевик! Есть злой упор, и в то же время сохранилось хорошее,человеческое. Он не задумается подмахнуть смертный приговор какому-нибудьсаботажнику Верхоцкому и в то же время умеет беречь товарища и заботитьсяо нем". Весь под теплым впечатлением встречи с Абрамсоном, он дошел до егоквартиры, где-то в конце Таганрогского, отдохнул в маленькой, заваленнойкнигами комнатке, пообедал, предъявил записку Абрамсона квартирнойхозяйке, прилег на кровать. Уснул и не помнил как.

V

В течение четырех дней с утра до вечера Бунчук занимался с рабочими,присланными в его распоряжение комитетом партии. Их было шестнадцать. Людисамых разнообразных профессий, возрастов и даже национальностей. Двоегрузчиков, полтавский украинец Хвылычко и обрусевший грек Михалиди,наборщик Степанов, восемь металлистов, забойщик с Парамоновского рудникаЗеленков, тщедушный пекарь-армянин Геворкяна, квалифицированный слесарь изрусских немцев Иоганн Ребиндер, двое рабочих депо, и семнадцатую путевкупринесла женщина в ватной солдатской теплушке, в больших, не по ноге,сапогах. Принимая от нее закрытый пакет, не догадываясь о цели ее прихода,Бунчук спросил: - Вы на обратном пути можете зайти в штаб? Она улыбнулась, растерянным движением поправляя широкую прядь волос,выбившуюся из-под платка, несмело сказала: - Я направлена к вам... - и, преодолевая минутное смущение, запнулась,- в пулеметчики. Бунчук густо покраснел. - Что они там - с ума спятили? Женский батальон у меня, что ли?.. Выпростите, но для вас это неподходящее дело: работа тяжелая, необходимоналичие мужской силы... Ведь это что же?.. Нет, я не могу вас принять! Он, нахмурясь, вскрыл пакет, бегло пробежал путевку, где суховато былосказано, что в его распоряжение направляется член партии товарищ АннаПогудко, и несколько раз перечитал приложенную к путевке запискуАбрамсона. "Дорогой тов. Бунчук! Посылаем к Вам хорошего товарища Анну Погудко. Мы уступили ее горячимнастояниям и, посылая ее, надеемся, что Вы сделаете из нее боевогопулеметчика. Я знаю эту девушку. Горячо рекомендуя ее Вам, прошу об одном:она - ценный работник, но горяча, немного экзальтированна (еще неперебродила молодость), удерживайте ее от безрассудных поступков,берегите. Цементирующим составом, ядром у Вас, несомненно, эти восемь человекметаллистов; из них обращаю внимание на т.Богового. Очень дельный ипреданный революции товарищ. Ваш пулеметный отряд по составу -интернационален - это хорошо: будет боеспособней. Ускорьте обучение. Есть сведения, будто бы Каледин собирается в походна нас. С тов. приветом С.Абрамсон". Бунчук глянул на стоявшую перед ним девушку (дело происходило вподвальном помещении, в одном из домов на Московской улице, гдепроизводилось обучение). Скупой свет тушевал ее лицо, делал черты егоневнятными. - Ну что же? - неласково сказал он. - Если это ваше собственноепожелание... и Абрамсон вот просит... Оставайтесь. Зевлоротого "максима" густо облепляли со всех сторон, гроздьями виселинад ним, опираясь на спины передних, следили жадно-любопытствующимиглазами, как под умелыми руками Бунчука споро распадался он на части.Бунчук вновь собирал его четкими, рассчитанно-медленными движениями,объяснял устройство и назначение отдельных частей, учил способамобращения, показывал правила наводки, прицела, объяснял меры деривации[деривация - отклонение вправо во время полета снарядов и пуль нарезногооружия] по траектории, предельную досягаемость в полете пули. Учил, какрасполагаться во время боя, чтобы не подвергаться поражению под обстреломпротивника; сам ложился под щит с обтрескавшейся защитной краской, говорило преимущественном выборе места, о расположении ящиков с лентами. Все усваивали легко, за исключением пекаря Геворкянца. У того все неклеилось: сколько ни показывал ему Бунчук правила разборки - никак не могзапомнить, путал, терялся, шептал смущенно: - Зачем не получается? Ах, что я... виноватый... надо вот этого сюда.Опять не виходит!.. - вскрикивал он отчаянно. - Зачем? - Вот тебе и "зачем"! - передразнивал его смуглолицый, с синимикрапинками пороха на лбу и щеках, Боговой. - Потому не получается, чтобестолковый ты. Вот как надо! - наказывал он, уверенно вкладывая часть впринадлежащее ей место. - Я вон с детства интерес имел к военному делу, -под общий хохот тыкал пальцем в свои синие конопины по лицу, - пушкуделал, ее разорвало, - пришлось пострадать. Зато вот теперь способностипроявляю. Он и действительно легче и быстрее всех усвоил пулеметное дело.Отставал один Геворкяна. Чаще всего слышался его плачущий, раздосадованныйголос: - Опять не так! Зачем? - не знаю! - Какой ишек, ка-а-акой ишек! На вся Нахичевань один такой! -возмущался злой грек Михалиди. - На редкость бестолков! - соглашался сдержанный Ребиндер. - Оце тоби нэ бублыки месить, - фыркал Хвылычко, и все беззлобнопосмеивались. Один Степанов, румянея, раздраженно кричал: - Надо товарищу показывать, а не зубы скалить! Его поддерживал Крутогоров, большой, рукастый, глаза навыкат, пожилойрабочий депо. - Смеетесь, колотушники, а дело стоит! Товарищ Бунчук, уйми своюкунсткамеру или гони их к чертям! Революция в опасности, а им - смешки! -басил он, размахивая кувалдистым кулаком. С острой любознательностью вникала во все Анна Погудко. Она назойливоприставала к Бунчуку, хватала его за рукава неуклюжего демисезона,неотступно торчала около пулемета. - А если вода замерзнет в кожухе - тогда что? А при большом ветре какоеотклонение? А это как, товарищ Бунчук? - осаждала она вопросами ивыжидающе поднимала на Бунчука большие с неверным и теплым блеском черныеглаза. В ее присутствии чувствовал он себя как-то неловко; словно отплачиваяза эту неловкость, относился к ней с повышенной требовательностью, былподчеркнуто холоден, но что-то волнующее, необычное испытывал, когда поутрам, исправно, ровно в семь, входила она в подвал, зябко засунув руки врукава зеленой теплушки, шаркая подошвами больших солдатских сапог. Онабыла немного ниже его ростом, полна той тугой полнотой, которая присущавсем здоровым, физического труда девушкам, - может быть, немного сутула и,пожалуй, даже некрасива, если б не большие сильные глаза, диковиннокрасившие всю ее. За четыре дня он даже не разглядел ее толком. В подвале было полутемно,да и неудобно и некогда было рассматривать ее лицо. На пятый день вечеромони вышли вместе. Она шла впереди; поднявшись на последнюю ступеньку,повернулась к нему с каким-то вопросом, и Бунчук внутренне ахнул, глянувна нее при вечерном свете. Она, привычным жестом оправляя волосы, ждалаответа, чуть откинув голову, скосив в его сторону глаза. Но Бунчукпрослушал; медленно всходил он по ступенькам, стиснутыйсладостно-болезненным чувством. У нее от напряжения (неловко былоуправляться с волосами, не скинув платка) чуть шевелились просвеченныенизким солнцем розовые ноздри. Линии рта были мужественны и в то же время- детски нежны. На приподнятой верхней губе темнел крохотный пушок, четчеоттеняя неяркую белизну кожи. Бунчук нагнул голову, будто под ударом, - сказал с пафоснойшутливостью: - Анна Погудко... пулеметчик номер второй, ты хороша, как чье-тосчастье! - Глупости! - сказала она уверенно и улыбнулась. - Глупости, товарищБунчук!.. Я спрашиваю, во сколько мы пойдем на стрельбище? От улыбки стала как-то проще, доступней, земней. Бунчук остановился сней рядом; ошалело глядя в конец улицы, где застряло солнце, затопляя всебагровым половодьем, ответил тихо: - На стрельбище? Завтра. Куда тебе идти? Где ты живешь? Она назвала какой-то окраинный переулок. Пошли вместе. На перекресткедогнал их Беговой: - Бунчук, слушай! Как же завтра соберемся? Дорогой пояснил Бунчук, что собираться за Тихой рощей, туда Крутогорови Хвылычко привезут на извозчике пулемет; сбор в восемь утра. Ботовойпрошел с ними два квартала, распрощался. Бунчук и Анна Погудко шлинесколько минут молча. Она спросила, скользнув боковым взглядом: - Вы - казак? - Да. - Офицер в прошлом? - Ну, какой я офицер! - Откуда вы родом? - Новочеркасский. - Давно в Ростове? - Несколько дней. - А до этого? - В Петрограде был. - С какого года в партии? - С тысяча девятьсот тринадцатого. - А семья у вас где? - В Новочеркасске, - скороговоркой буркнул он и просяще протянул руку.- Подожди, дай мне спросить: ты - уроженка Ростова? - Нет, я родилась в Екатеринославщине, но последнее время жила здесь. - Теперь я буду спрашивать... Украинка? Она секунду колебалась, ответила твердо: - Нет. - Еврейка? - Да. А что? Разве меня выдает язык? - Нет. - А почему догадался, что я - еврейка? Он, стараясь попасть в ногу, уменьшая шаг, ответил: - Ухо, форма уха и глаза. А так в тебе мало от твоей нации... -Подумав, добавил: - Это хорошо, что ты у нас. - Почему? - заинтересовалась она. - Видишь ли: за евреями упрочилась слава, и я знаю, что многие рабочиетак думают, - я ведь сам рабочий, - вскользь заметил он, - что евреитолько направляют, а сами под огонь не идут. Это ошибочно, и ты вотблестящим образом опровергаешь это ошибочное мнение. Ты училась? - Да, я окончила в прошлом году гимназию. А у вас какое образование? Япотому это спрашиваю, что разговор изобличает ваше нерабочеепроисхождение. - Я много читал. Шли медленно. Она нарочно кружила по переулкам и, коротко рассказав осебе, продолжала расспрашивать его о корниловском выступлении, онастроении питерских рабочих, об Октябрьском перевороте. Где-то на набережной мокро хлопнули винтовочные выстрелы, отрывистопросек тишину пулемет. Анна не преминула спросить: - Какой системы? - Льюис. - Какая часть ленты израсходована? Бунчук не ответил, любуясь на оранжевое, посыпанное изумруднойизморозью щупальце прожектора, рукасто тянувшееся от стоявшего на якоретральщика к вершине вечернего, погоревшего в закате неба. Проходив часа три по безлюдному городу, они расстались у ворот дома,где жила Анна. Бунчук возвращался домой, согретый неосознанной внутреннейудовлетворенностью. "Хороший товарищ, умная девушка! Хорошо так поговорилис ней - и вот тепло на душе. Огрубел за это время, а дружеское общение слюдьми необходимо, иначе зачерствеешь, как солдатский сухарь..." - думалон, обманывая самого себя и сам сознавая, что обманывает. Абрамсон, только что пришедший с заседания Военно-революционногокомитета, стал расспрашивать о подготовке пулеметчиков; между прочимспросил и об Анне Погудко: - Как она? Если неподходящая, - мы ее можем направить на другую работу,заменить. - Нет, что ты! - испугался Бунчук. - Очень способная девушка! Он испытывал почти непреодолимое желание говорить о ней и сдержалсялишь благодаря большому усилию воли.

VI

25 ноября в полдень к Ростову были стянуты из Новочеркасска войскаКаледина. Началось наступление. Вдоль линии железной дороги, по обестороны насыпи, шли жидкие цепи офицерского алексеевского отряда. Направом фланге погуще двигались серые фигуры юнкеров. Добровольцы отрядагенерала Попова обтекали красноглинистый ярок на левом фланге. Некоторые,издали казавшиеся крохотными серыми комочками, прыгали в яр, перебираясьна эту сторону, подтягивались, останавливались, вновь текли. В красногвардейской цепи, рассыпавшейся на окраинах Нахичевани,сказывалось суетливое беспокойство. Рабочие, многие в первый раз взявшиевинтовки, испытывали боязнь, переползали, пачкая свои черные пальтоосенней грязью; иные поднимали головы, рассматривали далекие, уменьшенныепространством фигуры белых. Около пулемета в цепи Бунчук, привстав на колени, глядел в бинокль.Накануне он променял свой несуразный демисезон на шинель, чувствовал себяв ней привычно, спокойно. Огонь открыли без команды. Не выдержали напряженной тишины. Едва лишьжиганул первый выстрел, Бунчук выругался, крикнул, вставая во весь рост: - Пре-кра-тить!.. Крик его захлестнула дробная стукотуха выстрелов, и Бунчук махнулрукой; стараясь перекричать стрельбу, скомандовал Боговому: "Огонь!" Тотприпал к замку улыбающимся, но землистым лицом, положил пальцы на ручкизатыльника. Знакомая строчка пулемета пронизала слух Бунчука. Минутувглядывался в направлении залегшей цепи противника, стараясь определитьпопадание, потом, вскочив, побежал вдоль цепи к остальным пулеметам: - Огонь! - Даем!.. Го-го-го-го! - гремел Хвылычко, поворачивая к нему напуганноеи счастливое лицо. Около третьего от центра пулемета были ребята не совсем надежные.Бунчук бежал к ним. На полпути он, пригнувшись, поглядел в бинокль: взапотевших окружьях стекол виднелись шевелившиеся серые комочки. Оттудаударили четким, сколоченным залпом. Бунчук упал и уже лежа определил, чтоприцел третьего пулемета не верен. - Ниже! Черти!.. - кричал он, извиваясь, переползая вдоль цепи. Пули тянули над ним близкий смертный высвист. Правильно, как на ученье,стреляли алексеевцы. У пулемета, нелепо высоко задравшего нос, пластами лежали номера:наводчик грек Михалиди, взяв несуразно высокий прицел, жарил безпередышки, растрачивая запас лент; около него квохтал перепуганный,позеленевший Степанов; позади, воткнув голову в землю, сгорбясь, какчерепаха, чуть приподнявшись на вытянутых ногах, корячилсяжелезнодорожник, друг Крутогорова. Оттолкнув Михалиди, Бунчук долго щурился, примеривая прицел, а когдарубанул и, содрогаясь, размеренно зататакал под его руками пулемет, -сказались результаты: перебиравшаяся перебежкой кучка юнкеров сыпанула спригорка назад, потеряла одного на суглинистой плешине. Бунчук вернулся к своему пулемету. Бледный Боговой (ярче синелипороховые пятна на его щеках) лежал на боку, выхаркивая ругательства,перевязывал раненую в мякоть ногу. - Стреляй, в закон-мать!.. - Становясь на четвереньки, орал лежавшийрядом огнисто-рыжий красногвардеец. - Стреляй! Не видишь, что наступают?! Цепи офицерского отряда парадной перебежкой текли вдоль насыпи. Богового заменил Ребиндер. Умело, экономно, не горячась, повелстрельбу. А с левого фланга заячьими скачками вскидывался Геворкянц, падал откаждой пролетавшей над ним пули, - охая, прыгал к Бунчуку. - Не виходит!.. Не стреляет!.. Бунчук, почти не прикрываясь, бегом скользил вдоль изломисто легшейцепи. Еще издали увидел: Анна на коленях стоит возле пулемета, из-под ладони,отводя нависающую прядь волос, смотрит на вражескую цепь. - Ложись!.. - чернея от страха за нее, наливаясь кровью, крикнулБунчук. - Ложись, тебе говорят!.. Она глянула в его сторону - и осталась так же стоять. С губ Бунчукапросилось тяжелое, как камень, ругательство. Он добежал до нее, с силойпригнул к земле. За щитом сопел Крутогоров. - Заело! Не идет! - дрожа, прошептал он Бунчуку и, ища глазамиГеворкянца, поперхнулся криком: - Сбежал, проклятый! Ихтизавр твойдопотопный сбежал... Он мне душу разодрал своими стонами!.. Работать недает!.. Геворкянц подполз, извиваясь по-змеиному. На черной щетине его небритойбороды засохла грязь. Крутогоров секунду смотрел на него, повернув бычьюпотную шею, - завопил, покрывая гром стрельбы: - Ленты куда задевал?.. Ископаемый!.. Бунчук! Бунчук! Убери его - я егоуничтожу!.. Бунчук копался над пулеметом. Пуля с силой цокнула в щит - и онотвернул руки, как от горячего. Наладив, сам повел стрельбу. Заставил лечь перебегавших бесстрашноалексеевцев и отполз, разыскивая глазами прикрытие. Цепи противника подвигались ближе. В бинокль видно было, какдобровольцы шли - винтовки на ремнях, редко ложась. Огонь их стал жестче.В красногвардейской цепи у троих уже, подползая, взяли товарищи винтовки ипатроны, - мертвым оружие не надобно... На глазах Анны и Бунчука,лежавшего рядом с пулеметом Крутогорова, в цепи сразила пуля молоденькогопарнишку-красногвардейца. Он долго бился и хрипел, колотил землю ногами вобмотках и под конец, опираясь на разбросанные руки, привстал, покряхтел,ткнулся лицом, в последний раз выдохнув воздух. Бунчук смотрел сбоку наАнну. Из огромных, расширенных глаз девушки сочился текучий ужас. Она, немигая, глядела на ноги убитого парня в солдатских, измочаленных временемобмотках, не слышала, как Крутогоров в упор кричал ей: - Ленту!.. Ленту!.. Давай!.. Девка, давай ленту! Глубоким фланговым охватом калединцы оттеснили красногвардейскую цепь.По улицам предместья Нахичевани мелькали черные пальто и шинелиотступавших красногвардейцев. Крайний с правого фланга пулемет попал вруки белых. Грека Михалиди в упор застрелил какой-то портупей-юнкер,второго номерного искололи штыками, как учебное чучело; из номерных уцелелодин лишь наборщик Степанов. Отступление приостановилось, когда с тральщиков полетели первыеснаряды. - В цепь!.. За мной!.. - крикнул, выбегая вперед, знакомый Бунчуку членревкома. Качнулась и, ломаясь, пошла в наступление красногвардейская цепь. МимоБунчука и жавшихся к нему Крутогорова, Анны и Геворкянца прошли трое -почти рядом. Один курил, другой на ходу стукал по колену затворомвинтовки, третий сосредоточенно разглядывал измазанные полы своего пальто.На лице его, в кончиках усов, путалась виноватая усмешка - словно не насмерть шел он, а возвращался с товарищеской пирушки домой и, глядя наизмазанное пальто, определял степень наказания, которому подвергнет егосварливая жинка. - Вот они! - крикнул Крутогоров, указывая на дальнюю изгородь икопошившихся за ней серых человечков. - Устанавливай! - Бунчук по-медвежьи крутнул пулемет. Бодрый говор пулемета заставил Анну заткнуть уши. Она присела, увидела,как за изгородью стихло движение, а через минуту оттуда размереннозабились залпы, и, высверливая невидимые дыры в хмарной парусине неба,потекли над головами пули. Колотилась барабанная дробь пачечной стрельбы, сухо выгорали змеившиесяу пулеметов ленты. Одиночные выстрелы лопались полнозвучно и зрело. Давилскрежещущий, перемешанный с визгом вой пролетавших через головы снарядов,посылаемых черноморцами с тральщиков. Анна видела: один изкрасногвардейцев, рослый, в мерлушковой шапке, с усами, подстриженнымипо-английски, встречая и невольным поклоном провожая каждый пролетавшийснаряд, кричал: - Сыпь, Семен, подсыпай, Семен! Сыпь им гуще! Снаряды в самом деле ложились гуще. Моряки, пристрелявшись, великомбинированный огонь. Отдельные кучки медленно отходивших калединцевпокрывались частыми очередями шрапнели. Один из снарядов орудия, бившегона поражение, разорвался среди отступавшей неприятельской цепи. Бурыйстолб разрыва разметал людей, над воронкой, опадая, рассасывался дым. Аннабросила бинокль, ахнула, грязными ладонями закрыла опаленные ужасом глаза- она видела в близком окружье стекол смерчевый вихрь разрыва и чужуюгибель. Горло ее перехватила прогорклая спазма. - Что? - крикнул Бунчук, наклоняясь к ней. Она стиснула зубы, расширенные зрачки ее помутились: - Не могу... - Мужайся! Ты... Анна, слышишь? Слышишь?.. Нель-зя так!.. Нель-зя!.. -стучался ей в ухо властным окриком. На правом фланге, на подступах небольшой возвышенности, в балкенакапливалась пехота противника. Бунчук заметил это: перебежав с пулеметомна более удобное место, взял возвышенность и балку под обстрел. "Та-та-та-та-та!.. Та-та-та-та-та-так!" - неровно, обрывисто работалпулемет Ребиндера. Шагах в двадцати кто-то, охриплый, сердитый, кричал: - Носилки!.. Нет носилок?.. Носилки!.. - Прице-е-ел... - тягуче пел голос взводного из фронтовых солдат, -восемнадцать... Взвод, пли! К вечеру над суровой землей, снижаясь, завертелись первые снежинки.Через час мокрый, липкий снег притрусил поле и суглинисто-черные комочкиубитых, никло полегших везде, где, наступая и отходя, топтались цеписражавшихся. К вечеру отошли калединцы. В ту мутно белевшую молодым снегом ночь Бунчук был в пулеметнойзаставе. Крутогоров, накинув на голову где-то добытую богатую попону, елмокрое волокнистое мясо, плевал, ругался вполголоса. Геворкянц здесь же, вворотах окраинного двора, грел над цигаркой синие, сведенные холодомпальцы, а Бунчук сидел на цинковом патронном ящике, кутая в полу шинелизябко дрожавшую Анну, отрывал от глаз ее плотно прижатые влажные ладони,изредка целовал их. Непривычные, туго сходили с губ слова нежности: - Ну, как же это так?.. Ты ведь твердая была... Аня, послушай, возьмисебя в руки!.. Аня!.. Милая... дружище!.. К этому привыкнешь... Еслигордость не позволяет тебе уйти, то будь иной. А на убитых нельзя таксмотреть... Проходи мимо, и все! Не давай мыслям воли, взнуздывай их. Вотвидишь: хотя ты и говорила, а женское одолевает тебя. Анна молчала. Пахли ладони ее осенней землей и теплом женщины. Перепадающий снежок крыл небо тусклой, ласковой поволокой. Хмельнаядрема стыла над двором, над близким полем, над притаившимся городом.

VII

Шесть дней под Ростовом и в самом Ростове шли бои. Дрались на улицах и перекрестках. Два раза красногвардейцы сдавалиРостовский вокзал и оба раза выбивали оттуда противника. За шесть дней небыло пленных ни с той, ни с другой стороны. Перед вечером 26 ноября Бунчук, проходя с Анной мимо товарной станции,увидел, как двое красногвардейцев пристреливают офицера, взятого в плен;отвернувшейся Анне сказал чуть вызывающе: - Вот это мудро! Убивать их надо, истреблять без пощады! Они нам пощадыне дадут, да мы в ней и не нуждаемся, и их нечего миловать. К черту!Сгребать с земли эту нечисть! И вообще - без сантиментов, раз дело идет обучасти революции. Правы они, эти рабочие! На третий день он заболел. Сутки держался на ногах, ощущая постояннуюнарастающую тошноту, слабость во всем теле, - чугунным звоном инепреодолимой тяжестью наливалась голова. Растрепанные красногвардейские отрядики уходили из города на рассвете 2декабря. Бунчук шел за повозкой с пулеметом и ранеными, поддерживаемыйАнной и Крутогоровым. Он с величайшим трудом нес свое обмякшее, бессильноетело, как во сне переставлял железно-неподатливые ноги, встречал далекийпризывно-встревоженный взгляд Анны, и словно издалека слух его воспринималее слова: - Сядь на повозку, Илья. Слышишь? Ты понимаешь меня, Илюша? Прошу тебя,присядь, ведь ты болен! Но Бунчук не понимал ее слов, не понимал и того, что, надломив, борет иуже одолел его тиф. Где-то снаружи бились, не проникая в сознание, чужие истранно знакомые голоса, где-то, удаленные расстоянием, горелиисступленным, тревожным огнем черные глаза Анны - чудовищно раскачиваясь,клубилась борода Крутогорова. Бунчук хватался за голову, прижимал к пылающему, багровому лицу своиширокие ладони. Ему казалось, что из глаз его сочится кровь, а весь мир,безбрежный, неустойчивый, отгороженный от него какой-то невидимойзанавесью, дыбится, рвется из-под ног. Бредовое воображение его лепилоневероятные образы. Он часто останавливался, сопротивлялся Крутогорову,хотевшему усадить его на повозку. - Не надо! Подожди! Ты кто такой?.. А где Анна?.. Дай мне земликомочек... А этих уничтожай - под пулемет по моей команде! Наводкапрямая!.. Постой! Горячо!.. - хрипел он, выдергивая из рук Анны свою руку. Его силой уложили на повозку. Минуту он еще ощущал резкую смеськаких-то разнородных запахов, со страхом пытался вернуть сознание,переламывал себя - и не переломил. Замкнулась над ним черная, набухшаябеззвучием пустота. Лишь где-то в вышине углисто горел какой-то опаловый,окрашенный голубизною клочок да скрещивались зигзаги и петли червонныхмолний.

VIII

С крыш падали пожелтевшие от соломы сосульки, разбивались со стекляннымзвоном. В хуторе лужинами и проталинами цвела оттепель; по улицам,принюхиваясь, бродили невылинявшие коровы. По весеннему чулюкали воробьи,копошась в кучах сваленного на базах хвороста. На площади Мартин Шамильгонялся за сбежавшим с база сытым рыжим конем. Конь, круто поднимаямочалистый донской хвост, трепля по ветру нерасчесанную гриву, взбрыкивал,далеко кидал с копыт комья талого снега, делал круги по площади,останавливался у церковной ограды, нюхал кирпич; подпускал хозяина, косилфиолетовый глаз на уздечку в его руках и вновь вытягивал спину в бешеномнамете. Пасмурными теплыми днями баловал землю январь. Казаки, глядя на Дон,ждали преждевременного разлива. Мирон Григорьевич в этот день долго стоялна заднем базу, глядел на взбухший снегом луг, на ледяную сизо-зеленьДона, думал: "Гляди, накупает и в нынешнем году, как в прошлом. Снегов-то,снегов навалило! Небось, тяжело под ними землице - не воздохнет!" Митька в одной защитной гимнастерке чистил коровий баз. Белая папахачудом держалась на его затылке. Мокрые от пота, прямые волосы падали налоб. Митька отводил их тылом грязной, провонявшей навозом ладони. У воротбаза лежали сбитые в кучу мерзлые слитки скотиньего помета, по нимтоптался пушистый козел. Овцы жались к плетню. Ярка, переросшая мать,пыталась сосать ее, мать гнала ее ударами головы. В стороне, кольцерогийчерный, чесался о соху валух. У амбара с желтой, окрашенной глиной дверью валялся на сугревебрудастый желтобровый кобель. Снаружи под навесом, на стенах амбара виселивентери; на них глядел дед Гришака, опираясь на костыль, - видно, думал облизкой весне и починке рыболовных снастей. Мирон Григорьевич прошел на гумно, хозяйским глазом обмерял прикладкисена, начал было подгребать граблями раздерганную козами просяную солому,но до слуха его дошли чужие голоса. Он кинул на скирд грабли, пошел набаз. Митька, отстранив ногу, вертел папироску, богато расшитый любушкойкисет держал меж двух пальцев. Около него стояли Христоня и ИванАлексеевич. Со дна голубой атаманской фуражки Христоня доставалзамусоленную курительную бумажку. Иван Алексеевич, прислонясь к плетенымворотцам база, распахнув шинель, шарил в карманах ватных солдатскихштанов. На глянцево выбритом лице, с глубокой, черневшей на подбородкедыркой, тенилась досада: видимо, забыл что-то. - Здорово ночевал, Мирон Григорьевич! - поздоровался Христоня. - Слава богу, служивые! - Иди под общий кур. - Спаси Христос. Недавно покурил. Поручкавшись с казаками, Мирон Григорьевич снял красноверхий треух,погладил торчмя стоявшие белесые волосы и улыбнулся: - Из чего доброго пожаловали, братцы-атаманцы? Христоня сверху вниз поглядел на него, ответил не сразу: сначала долгослюнил бумажку, елозил по ней большим, шершавым, как у быка, языком и, ужескрутив, пробасил: - К Митрию, стал быть, дельце есть. Мимо прошаркал дед Гришака. Ободья вентерей нес держа на отлет. ИванАлексеевич и Христоня, здороваясь с ним, сняли шапки. Дед Гришака отнес ккрыльцу вентери, вернулся. - Вы чего же это, вояки, дома сидите? Пригрелись возля баб? - обратилсяон к казакам. - А что? - спросил Христоня. - Ты, Христошка, замолчь! Кубыть, и не знаешь? - Ей-богу, не знаю! - забожился Христоня. - Вот те крест, деданя, незнаю! - Человек надысь ехал с Воронежа, купец, знакомец Сергея ПлатонычаМохова, али сродствие ему какое доводится, - не знаю. Ну, так вот, ехал игутарит, что на Чертковой стоит чужая войска - болшаки эти самые. Русь нанас войной идет, а вы - по домам? И ты, поганец... слышишь, Митька? Ты-точего молчишь? Чего вы думаете? - А ничего мы не думаем, - улыбнулся Иван Алексеевич. - То-то и беда, что ничего не думаете! - горячился дед Гришака. - Вас,как куропатей, в осилки возьмут! Вот заполонят вас мужики, набьют вамсопелки... Мирон Григорьевич сдержанно улыбался; Христоня, проводя по щекам рукой,шуршал щетиной давно не бритой бороды; Иван Алексеевич, покуривая, гляделна Митьку, а у того в торчевых кошачьих зрачках толпились огоньки, инельзя было понять - смеются зеленые его глаза или дымятся несытой злобой. Поговорив немного, Иван Алексеевич и Христоня попрощались, отозвали ккалитке Митьку. - Ты почему вчера не пришел на собрание? - строго спросил ИванАлексеевич. - Время не указало. - А к Мелеховым было время ходить? Митька кивком головы кинул на лоб папаху, сказал, скрытно злобясь: - Не пришел - и все тут. Об чем будем гутарить? - Были все хуторные фронтовики, Петро Мелехов не был. Ты знаешь...решили делегатов посылать от хутора в Каменскую. Там десятого января съездфронтовиков. Жребий трясли, досталось нам троим ехать: мне, Христану вот итебе. - Я не поеду, - решительно заявил Митька. - Ты что? - Христоня нахмурился и взял его за пуговицу гимнастерки. -Отбиваешься от своих? Не с руки? - Он с Мелеховым Петькой... - Иван Алексеевич тронул рукав Христонинойшинели, сказал, заметно бледнея: - Ну, пойдем. Тут, видно, делать намнечего... Не поедешь, Митрий? - Нет... Сказал "нет" - значит, нет. - Прощевай! - Христоня скособочил голову. - Час добрый! Митька, отводя взгляд, протянул ему горячую руку, пошел к куреню. - Гад! - вполголоса сказал Иван Алексеевич и коротко подрожал ноздрями.- Гад! - звонче повторил он, глядя в широкую спину уходившего Митьки. Дорогой, заходя попутно, уведомили кое-кого из фронтовиков, чтоКоршунов отказался ехать и что завтра они вдвоем выезжают на съезд. 8 января с рассветом Христоня и Иван Алексеевич выехали из хутора. Везих по собственной охоте Яков Подкова. Пара добрых коней в дышловойзапряжке быстренько миновала хутор, выбралась на бугор. Оттепель оголиладорогу. Местами, где слез снег, полозья липли к земле, сани двигалисьтолчками, лошади налетали, натягивая постромки. Казаки шли позади саней. Подкова, красный от легкого утренника, шагал,с хрустом дробя сапогами звонистый ледок. На лице его полыхал румянец,лишь овальный шрам трупно синел. Сбоку от дороги, по зернистому осевшему снегу, поднимался в горуХристоня, хватая легкими воздух, задыхаясь, потому что пришлось в 1916году понюхать под Дубно немецких удушливых газов. На бугре широко гуляли ветры. Было холодней. Казаки молчали. ИванАлексеевич кутал лицо воротником тулупа. Дальний приближался лесок.Дорога, прокалывая его, выходила на курганистый гребень. В лесу ручьистожурчился ветер. На стволах сохатых дубов золотою прозеленью узорилисьчешуйчатые плиты ржавчины. Где-то далеко стрекотала сорока. Она пролетеланад дорогой, косо избочив хвост. Ветер сносил ее, и в стремительном полетелетела она, накренившись, мелькая рябым опереньем. Подкова, молчавший от самого хутора, повернулся к Ивану Алексеевичу,сказал раздельно (наверное, давно заготовив в уме эту фразу): - На съезде постарайтесь, чтобы было без войны дело. Охотников ненайдется. - Понятно, - согласился Христоня, завистливо глядя на вольный полетсороки, и в мыслях сравнил бездумно-счастливую птичью жизнь с людской. В Каменскую они приехали к вечеру 10 января. По улицам большой станицышли к центру толпы казаков. Чувствовалось заметное оживление. Разыскавквартиру Мелехова Григория, Иван Алексеевич и Христоня узнали, что егодома нет. Хозяйка, дородная белобрысая женщина, сказала, что квартирантушел на съезд. - Где он, этот самый, стал быть, съезд? - спросил Христоня. - Наверное, в окружном управлении или на почте, - ответила хозяйка,равнодушно захлопывая дверь перед носом Христони. Съезд был в полном разгаре. Большая многооконная комната едва вместиладелегатов. Казаки толпились на лестнице, в коридорах, в соседних комнатах. - Держи за мной, - закряхтел Христоня, работая локтями. В узкую щель,образовавшуюся за ним, устремился Иван Алексеевич. Почти у самого входа вкомнату, где происходил съезд, Христоню остановил один из казаков, - судяпо выговору, низовской. - Ты бы потише толкался, чебак! - язвительно сказал он. - Пусти, что ль! - Постоишь и тут! Видишь - некуда! - Пусти, комарь, а то - к ногтю. Раздавлю, стал быть! - пообещалХристоня и, легко приподняв, передвинул мелкорослого казака, шагнулвперед. - Ай да ведмедишше! - Здоров, атаманец! - Трясило добрый! На нем бы четырехдюймовые возить! - Как он его посунул-то! Казаки, стоявшие тесным гуртом, заулыбались, с невольным почтениемразглядывая Христоню, бывшего на голову выше всех. Григория нашли у задней стены. Сидя на корточках, он курил, беседовал скаким-то казаком - делегатом 35-го полка. Он увидел хуторян - и вислыеворонено-черные усы его дрогнули в улыбке: - Тю... каким вас ветром занесло? Здорово, Иван Алексеевич! Здоровоживешь, дядя Христан! - Здорова, да, стал быть, не дюже семенна, - посмеивался Христоня,забирая в свою полуаршинную ладонь всю руку Григория. - Как там наши? - Слава богу. Поклон прислали. Отец наказывал, чтоб приехал проведать. - Петро как? - Петро... - Иван Алексеевич неловко улыбнулся. - Петро с нашим братомне якшается. - Знаю. Ну, а Наталья? Детишки? Припадало видеть? - Все здоровы, кланялись. Батюшка-то обиду держит... Христоня, поводя головой, разглядывал сидевший за столом президиум. Емуи сзади было видней всех. Григорий продолжал расспрашивать, пользуясьнебольшим перерывом в заседании. Рассказывая про хутор, хуторские новости,Иван Алексеевич кратко передал о собрании фронтовиков, пославших его сХристоней сюда. Он начал было разузнавать, что и как происходит вКаменской, но в это время кто-то из сидевших за столом объявил: - Зараз, станишники, скажет делегат от рабочих шахтеров. Просьба -слухать со вниманием, а также порядок блюсть. Среднего роста человек поправил зачесанные вверх русые волосы,заговорил. Сразу, как обрубленный, смолк пчелиный гул голосов. С первых же слов его горячей, прожженной страстью речи Григорий иостальные почувствовали силу чужого убеждения. Он говорил о предательскойполитике Каледина, толкающего казачество на борьбу с рабочим классом икрестьянством России, об общности интересов казаков и рабочих, о целях,которые преследуют большевики, ведя борьбу с казачьей контрреволюцией. - Мы протягиваем братскую руку трудовому казачеству и надеемся, что вборьбе с белогвардейской бандой мы найдем верных союзников в лицефронтового казачества. На фронтах царской войны рабочие и казаки вместелили кровь, и в войне со слетками буржуазии, пригретыми Калединым, мыдолжны быть вместе - и будем вместе! Рука с рукой мы пойдем в бой противтех, кто порабощал трудящихся в течение целых столетий! - гремел еготрубный голос. - С-с-сукин сын! язви его в почки!.. - восторженно шептал Христоня итак стискивал локоть Григория, что Григорий морщился. Иван Алексеевич слушал, чуть приоткрыв рот, от напряжения часто мигал,бормотал: - Верно! Вот это верно! После делегата говорил, раскачиваясь, как ясень под ветром, какой-товысокий шахтер. Встал он, выпрямился, будто складной, оглядел многоглазуютолпу и долго выжидал, пока утихнет гомон. Был шахтер этот вроде баржевогоканата: узловат, надежно крепок, сух, отсвечивал зеленым - будтопрокупорошенный. В порах лица его крохотными, несмываемыми точками чернелаугольная пыль, и таким же угольным блеском томились соловые, обесцвеченныевечными потемками и черными пластами земляной утробы глаза. Он встряхнулкороткими волосами, взмахом стиснутых в кулачья рук как кайло всадил. - Кто на фронте ввел смертную казнь для солдат? Корнилов! Кто сКалединым душит нас? Он! - И зачастил, захлестнулся криком: - Казаки!Братцы! Братцы! Братцы! К кому же вы пристанете? Каледину охота есть, чтобмы кровью братской опились! Нет! Нет! Не будет ихнего дела! Задавим, вбога, в потемки мать! Гидров этих в море спрудим! - С-с-сукин сын... - Христоня, раздирая рот улыбкой, всплеснул руками ине выдержал, загоготал: - Вер-на-а!.. Дай им взвару! - Заткнись! Христан, что ты? Выкинут тебя! - испугался Иван Алексеевич. Лагутин - букановский казак и первый председатель казачьего отдела приВЦИКе второго созыва - жег казаков кровяными, нескладными, но бравшими заживое словами. Говорил председательствовавший Подтелков, его сменилкрасивый, с усами, подстриженными по-английски, Щаденко. - Кто это? - вытягивая граблястую руку, допытывался у ГригорияХристоня. - Щаденко. Командир у большевиков. - А это? - Мандельштам. - Откель? - С Москвы. - А эти кто такие? - указывал Христоня на группу делегатов воронежскогосъезда. - Помолчи хучь трошки, Христан. - Господи божа, да ить, стал быть, любопытственно!.. Ты мне скажи: вонэнтот, что рядом с Подтелковым сидит, длинный такой, он - кто? - Кривошлыков, еланский, с хутора Горбатова. За ним наши - Кудинов,Донецков. - Ишо разок спытаю... А вон энтот... да нет!.. вон крайний, с чубом? - Елисеев... не знаю, какой станицы. Христоня, удовлетворенный, замолкал, слушал нового оратора с прежнимнеослабным вниманием и первый покрывал сотни голосов своим густымоктавистым "верна-а-а!..". После Стехина, одного из казаков-большевиков, выступил делегат 44-гополка. Он долго давился вымученными, шершавыми фразами; скажет слово, кактавро поставит в воздухе, - и молчит, шмурыгает носом; но казаки слушалиего с большим сочувствием, изредка лишь прерывали криками одобрения. То,что говорил он, видимо, находило среди них живой отклик. - Братцы! Надо нашему съезду так подойти к этому сурьезному делу, чтобне было народу обидно и чтоб покончилось оно все тихо-благо! - тянул он,как заика. - Я к тому говорю, чтоб обойтиться нам без кровавой войны. Итак три года с половиной мурели в окопах, а ежели, к тому сказать, ишодоведется воевать, то казаки уморились... - Правильна-а-а!.. - Совершенно верно! - Не хотим войны!.. - Надо договориться и с большевиками, и с Войсковым кругом! - Миром надо, а не абы как... Нечего шаровариться! Подтелков громил кулаками стол - и рев смолкал. Вновь, потрагиваясибирьковую бородку, тянул делегат 44-го полка: - Надо нам послать своих от съезда депутатов в Новочеркасск и добромпопросить, чтобы добровольцы и разные партизаны уходили отсель. Абольшевикам у нас то же самое делать нечего. Мы со врагами рабочего народасами сладим. Чужой помочи нам покеда что не требуется, а как потребуется,- мы их тады попросим оказать нам помочь. - Не к делу этакая речь! - Верна-а-а! - Погоди, погоди! Что "верна"? А ну как они нас прижмут на склизком, атогда - проси помочи. Нет, пока поспеют каныши, так у бабушки не будет идуши. - Свою власть надо исделать. - Курочка в гнезде, а яичко ишо... просто бог! То-то народ глупой! После делегата 44-го полка сыпал призывно-горячие слова Лагутин. Егопрерывали криками. Поступило предложение устроить перерыв на десять минут,но сейчас же, как только восстановилась тишина, Подтелков кинул в жаркосогретую толпу: - Братья-казаки! Покуда мы тут совещаемся, а враги трудового народа недремлют. Мы все хотим, чтобы и волки были сытые, и овцы целые, а Каледин -он не так думает. Нами перехвачен его приказ об аресте всех участников вотэтого съезда. Сейчас этот приказ будет прочитан вслух. По толпам делегатов зыбью прошлось волнение после того, как бы оглашенприказ Каледина об аресте членов съезда. Вздыбился шум, в сто кратбольший, чем на любом станичном майдане. - Дело делать, а не разговорами займаться! - Тиш-ш-ше!.. Чш-ш-ш!.. - Чего там "тише"! Круши!.. - Лобов! Лобов!.. Скажи им словцо!.. - Погоди трошки!.. - Каледин - он не дурак! Григорий молча вслушивался, глядел на заходившие враскачку головы ируки делегатов и не утерпел, - приподнимаясь на цыпочки, загорланил: - Да замолчите же черти!.. Базар вам тут? Дайте вон Подтелкову словосказать!.. Иван Алексеевич сцепился спорить с одним из делегатов 8-го полка. Христоня рычал, отбиваясь от нападавшего на него полчанина: - Тут на карауле надо, стал быть, находиться! Ты мне... да чего тыбрешешь!.. Маланья! Эх ты, друг-дружок! Курюк у нас тонок - самимуправиться! Громыханье голосов улеглось (так выбившийся из сил ветер ложится наволну пшеницы и клонит ее долу), в недозревшую тишину всверлилсядевичье-тонкий голос Кривошлыкова: - Долой Каледина! Да здравствует казачий Военно-революционный комитет! Толпа застонала. В тяжелый, хлещущий по ушам жгут скрутились слитныераскатистые крики одобрения. Кривошлыков остался стоять с поднятой рукой.Пальцы на ней, как листья на черенках, меленько дрожали. Едва лишь, немея,простерся оглушительный рев, - так же тонко, заливисто и голосисто, как натравле волка, Кривошлыков крикнул: - Предлагаю избрать из своей среды казачий Военно-революционныйкомитет! Ему поручить вести борьбу с Калединым и органи... - Га-а-а-а-а!.. - снарядным взрывом лопнул крик. Осколками посыпались спотолка куски отвалившейся штукатурки. Начались выборы членов ревкома. Незначительная часть казаков,руководимая выступавшим делегатом 44-го полка и другими, продолжаланастаивать на мирном улаживании конфликта с войсковым правительством, нобольшинство присутствовавших на съезде уже не поддерживало их; казакивзбугрились, выслушав приказ Каледина об их аресте, - настаивали наактивном противодействии Новочеркасску. Григорий не дождался конца выборов - его срочно вытребовали в штабполка. Уходя, попросил Христоню и Ивана Алексеевича: - Как кончится, - идите домой ко мне. Любопытно - кто пройдет в члены. Иван Алексеевич вернулся ночью. - Подтелков - председателем, Кривошлыков - секретарем! - с порогазаявил он. - Члены? - Там и Лагутин Иван и Головачев, Минаев, Кудинов, ишо какие-то. - А Христан где же? - спросил Григорий. - Он с казаками направился каменские власти арестовывать. Распалилсяказак, плюнь на него - зашипит. Беда! Христоня вернулся на рассвете. Долго сопел, разуваясь, бурчал что-товполголоса. Григорий зажег лампу, - увидел на побуревшем лице его кровь иогнестрельную царапину выше лба. - Кто это тебя?.. Перевязать? Я зараз... погоди, вот бинт найду, -вскочил с кровати, разыскал марлю и бинт. - Загоится, как на собаке, - урчал Христоня. - Это меня, стал быть,воинский начальник скобленул с нагана. Пришли к нему, как гости, спарадного, а он зачал обороняться. Ишо одного казака ранил. Хотел душу снего, стал быть, вынуть: поглядеть, какая она из себя, офицерская душа, -казаки не свелели, а то бы его пошшупал... Уж пошшупал бы до болятки!

IX

Съезд фронтового казачества в станице Каменской объявил о переходевласти в руки Военно-революционного комитета. Узнав об этом, Ленин сказалпо радио: на Дону сорок шесть казачьих полков объявила себя правительствоми воюют с Калединым. Казаки-фронтовики послали в Петроград, на Всероссийский съезд Советовсвоих делегатов. В Смольном их принял Ленин. - Сотрите с лица земного врагов народа, выгоните Каледина изНовочеркасска... - призывал казаков Всероссийский съезд Советов. На другой день после съезда в Каменской в станицу прибыл, по приказуКаледина, 10-й Донской казачий полк, - арестовать всех участников съезда иобезоружить наиболее революционные казачьи части. На станции в это время был митинг. Огромнейшая толпа казаков бурлила,по-разному реагируя на речь оратора. Поднявшийся на трибуну Подтелков говорил: - Отцы и братья, я ни в какую партию не записан и не большевик. Ястремлюсь только к одному: к справедливости, к счастью, братскому союзувсех трудящихся, так, чтобы не было никакого гнета, чтобы не было кулаков,буржуев и богачей, чтобы всем свободно и привольно жилось... Большевикиэтого добиваются и за это борются. Большевики - это рабочие, такие жетрудящиеся, как и мы, казаки. Только рабочие-большевики сознательнеенашего: нас в темноте держали, а они в городах лучше нашего научилисьжизнь понимать. Выходит, значит, что и я большевик, хотя в партиюбольшевиков и не записан. Полк, выгрузившись, примкнул к митингу. Отборно рослые, вылощенныегундоровцы, наполовину составлявшие кадры полка, смешались с казакамидругих полков. В настроении их сейчас же произошел резкий перелом. Наприказ командира полка о выполнении распоряжения Каледина казаки ответилиотказом. Среди них началось брожение, как следствие усиленной агитации,которую развернули сторонники большевиков. А в это время Каменскую трепала прифронтовая лихорадка: наскоро сбитыеотряды казаков высылались на занятие и закрепление взятых станций, частоотходили эшелоны, отправлявшиеся по направлению Звереве - Лихая. В частяхшли перевыборы командного состава. Под сурдинку уезжали из Каменскойказаки, не желавшие войны. С запозданием явились делегаты от хуторов истаниц. На улицах замечалось небывало оживленное движение. 13 января в Каменскую прибыла для переговоров делегация от белогодонского правительства, в составе председателя Войскового круга Агеева,членов Круга: Светозарова, Уланова, Карева, Бажелова и войскового старшиныКушнарева. У вокзала встретила их густая толпа народа. Охрана из казаковлейб-гвардии Атаманского полка проводила прибывших до зданияпочтово-телеграфной конторы. Всю ночь происходило заседание членовВоенно-революционного комитета совместно с прибывшей делегациейправительства. От Военно-революционного комитета присутствовали семнадцать человек.Подтелков первый, отвечая на речь Агеева, обвинявшего Военно-революционныйкомитет в измене Дону и соглашении с большевиками, дал ему резкуюотповедь. После выступали Кривошлыков, Лагутин. Речь войскового старшиныКушнарева неоднократно прерывалась криками сгрудившихся в коридореказаков. Один из пулеметчиков от имени революционных казаков требовалареста делегации. Совещание не привело ни к каким результатам. Уже около двух часов ночи,когда стало ясно, что соглашение не может быть достигнуто, было принятопредложение члена Войскового круга Карева о приезде в Новочеркасскделегации от Военно-революционного комитета для окончательного вырешениявопросов о власти. Следом за уехавшей делегацией донского правительства в Новочеркасскотправились и представители Военно-революционного комитета во главе сПодтелковым. По общему выбору были делегированы: Подтелков, Кудинов,Кривошлыков, Лагутин, Скачков, Головачев и Минаев. Заложниками осталисьарестованные в Каменской офицеры Атаманского полка.

X

За окном вагона рябила метель. Над полуразрушенным частоколом щитоввиднелись прилизанные ветром, затвердевшие сугробы. Изломистые крыши ихбыли причудливо исчерчены следами птичьих ног. На север уходили полустанки, телеграфные столбы и вся бескрайняя,жуткая в снежном своем однообразии степь. Подтелков, в новой кожаной тужурке, сидел у окна. Против него,облокотясь на столик, смотрел в окно узкоплечий, сухой, как подросток,Кривошлыков. В детски ясных глазах его дневали тревога и ожидание. Лагутинрасческой гладил небогатую русую бороденку. Здоровый казачина Минаев грелнад трубой парового отопления руки, ерзал по лавке. Головачев со Скачковым о чем-то тихо беседовали, лежа на верхнихполках. В вагоне было в меру накурено, прохладно. Члены делегации чувствовалисебя, отправляясь в Новочеркасск, не совсем уверенно. Разговоры невязались. Нудная кисла тишина. Проехали Лихую, Подтелков высказал общуюмысль: - Не будет дела. Не столкуемся. - Зряшняя поездка, - поддержал его Лагутин. Снова долго молчали. Подтелков размеренно шевелил кистью руки, словночелнок пропускал сквозь сетные ячейки. Изредка он поглядывал на неяркийотлив своей кожаной тужурки, любуясь ею. Близился Новочеркасск. Поглядев по карте на Дон, разбежисто уходившийот города, Минаев стал тихо рассказывать: - Бывало, отслужут казаки в Атаманском полку сроки - снаряжают их котправке по домам. Грузят сундуки, именье свое, коней. Эшелон идет, и вотпод Воронежем, где первый раз приходится переезжать через Дон, машинист,какой ведет поезд, дает тихий ход, - самый что ни на есть тихий... он ужезнает, в чем дело. Только что поезд выберется на мост, - батюшки мои!..что тут начинается! Казаки прямо бесются: "Дон! Дон наш! Тихий Дон! Отецродимый, кормилец! Ур-р-ра-а-а-а!" - и в окны кидают, с моста прямо вводу, через железный переплет, фуражки, шинеля старые, шаровары, наволоки,рубахи, разную мелочь. Дарят Дону, возвертаясь со службы. Бывалоча,глянешь, - а по воде голубые атаманские фуражки, как лебедя али цветки,плывут... Издавна такой обычай повелся. Замедляя ход, поезд остановился. Казаки повставали. Кривошлыков,застегивая ремень на шинели, криво улыбнулся: - Ну вот и приехали восвояси! - Что-то не несут хлеб-соль! - попробовал пошутить Скачков. В дверь без стука вошел высокий, бравый есаул. Он оглядел членовделегации щупающими, злыми глазами, с нарочитой грубоватостью сказал: - Мне поручено сопровождать вас. Потрудитесь-ка, господа большевики,поскорее покинуть вагон. Я не ручаюсь за толпу и... за вашу сохранность. Он дольше, чем на всех, задержал глаза на Подтелкове, вернее - на егоофицерской тужурке; уже с подчеркнутой враждебностью скомандовал: - Выходите из вагона, живо! - Вот они, мерзавцы, предатели казачества! - крикнул с облитого толпойперрона какой-то длинноусый офицер. Подтелков побледнел, глянул на Кривошлыкова чуть растерянным, косящимвзглядом. Тот выходил следом за Подтелковым, улыбаясь, шепнул: - "Мы слышим звуки одобренья не в сладком рокоте хвалы, а в дикихкриках озлобленья..." Слышишь, Федор? И Подтелков, хотя и не расслышал последних слов, все же улыбнулся. Их сопровождал сильный офицерский наряд. До самого областного правлениябесновалась провожавшая их, жаждавшая самосудной расправы, толпа.Бесчинствовали, оскорбляя делегатов, не только офицеры и юнкера, но икакие-то казаки, и прилично одетые женщины, и учащиеся. - Какое вы допущаете безобразие! - обратился к одному из сопровождавшихих офицеров возмущенный Лагутин. Тот смерил его ненавидящими глазами, прошептал: - Благодари бога, что живой останешься... Моя бы власть - я бы тебе,хамлюга... у-у-у, падаль! Его остановил упрекающий взглядом другой, помоложе. - Ну и переплет! - улучил момент шепнуть Головачеву Скачков. - Будто на смертную казнь ведут. Зал областного правления не вмещал собравшегося народа. Пока прибывшиеделегаты рассаживались по одну сторону стола, следуя указаниям какого-тораспорядительного сотника, - подошли члены правительства. Твердым, во всю ступню, волчьим шагом прошел чуть сутулый Каледин,сопутствуемый Богаевским. Он отодвинул свой стул, уселся, спокойнымдвижением положил на стол защитную фуражку, белевшую офицерской кокардой,пригладил волосы и, застегивая пальцами левой руки пуговицу на боковомбольшом кармане френча, немного перегнулся в сторону Богаевского, что-тоговорившего ему. Каждое движение его было налито твердой медлительнойуверенностью, зрелой силой; обычно так держат себя люди, побывшие увласти, выработавшие на протяжении ряда лет особую, отличную от другихосанку, манеру носить голову, походку. У него с Подтелковым было многотождественного. Зато Богаевский, проигрывавший в соседстве спредставительным Калединым, казался и невзрачней его, и взволнованнейпредстоящими переговорами. Богаевский что-то говорил, невнятно шевеля губами, закрытыми русымкарнизом висячих усов, поблескивал из-под пенсне острыми, косопоставленными глазами. Нервозность сказывалась в том, как он поправлялворотничок, скользящими, поверхностными движениями касался энергическогоподбородка, шевелил бровями, раскрылившимися на широких надглазницах. От Каледина, сидевшего в центре, по обе стороны рассаживались членывойскового правительства. Некоторые из них приезжали в Каменскую: Карев,Светозаров, Уланов, Агеев; немного поодаль сели Елатонцев, Мельников,Боссе, Шошников, Поляков. Подтелков слышал, как Митрофан Богаевский вполголоса что-то сказалКаледину. Тот коротко прищурился на Подтелкова, занимавшего место против него,сказал: - Я думаю, можно начать. Улыбнувшись, Подтелков внятно сообщил о целях приезда делегации.Кривошлыков протянул через стол заготовленный ультиматумВоенно-революционного комитета, но Каледин, отстраняя бумагу движениембелой ладони, твердо сказал: - Нет смысла терять время на ознакомление каждого члена правительства вотдельности с этим документом. Потрудитесь прочитать вслух ваш ультиматум.После будем обсуждать. - Читай, - приказал Подтелков. Держался он с достоинством, но, видимо, как и все члены делегации,чувствовал себя не совсем уверенно. Кривошлыков встал. Девичье-звонкий и вто же время неяркий голос его поплыл над забитым людьми залом: - "Вся власть в Области войска Донского над войсковыми частями введении военных операций от сего 10 января 1918 года переходит отвойскового атамана к Донскому казачьему Военно-революционному комитету. Все отряды, которые действуют против революционных войск, отзываются 15января сего года и разоружаются, равно как и добровольческие дружины,юнкерские училища и школы прапорщиков. Все участники этих организаций, нежившие на Дону, высылаются из предела Донской области в места ихжительства. Примечание. Оружие, снаряжение и обмундирование должно быть сданокомиссару Военно-революционного комитета. Пропуск на выезд изНовочеркасска выдается комиссаром Военно-революционного комитета. Город Новочеркасск должны занять казачьи полки по назначениюВоенно-революционного комитета. Члены Войскового круга объявляются неправомочными с 15 сего января. Вся полиция, поставленная войсковым правительством, из рудников изаводов Донской области отзывается. Объявляется по всей Донской области, станицам и хуторам о добровольномсложении войсковым правительством своих полномочий, во избежаниекровопролития, я о медленной передаче власти областному казачьемуВоенно-революционному комитету впредь до образования в области постояннойтрудовой власти всего населения". Едва умолк голос Кривошлыкова, Каледин громко спросил: - Какие части вас уполномочили? Подтелков переглянулся с Кривошлыковым, начал словно про себя считать: - Лейб-гвардии Атаманский полк, лейб-гвардии Казачий, шестая батарея,Сорок четвертый полк, тридцать вторая батарея, четырнадцатая отдельнаясотня... - перечисляя, он придавливал пальцы на левой руке; в залезашушукались, пополз ехидный смешок, и Подтелков, нахмурясь, положил настол рыжеволосые руки, повысил голос: - Двадцать восьмой полк, двадцатьвосьмая батарея, двенадцатая батарея, Двенадцатый полк... - Двадцать девятый полк, - тихо подсказал Лагутин. - ...Двадцать девятый полк, - продолжал Подтелков уже уверенней игромче, - тринадцатая батарея, каменская местная команда, Десятый полк,Двадцать седьмой полк, второй пеший батальон. Второй запасной полк,Восьмой полк, Четырнадцатый полк. После малозначащих вопросов и краткого обмена мнениями Каледин спросил,грудью наваливаясь на край стола, упирая взгляд в Подтелкова: - Признаете ли вы власть Совета Народных Комиссаров? Допив стакан воды, Подтелков поставил на тарелку графин, вытер рукавомусы, ответил уклончиво: - Это может сказать лишь весь народ. Вступился Кривошлыков, опасаясь, как бы простоватый Подтелков несболтнул лишнего: - Казаки не терпят такого органа, в который входят представители"Партии народной свободы" ["Партия народной свободы" - так называласьконтрреволюционная партия кадетов]. Мы - казаки, и управление у нас должнобыть наше, казачье. - Как понимать вас, когда во главе Совета стоят Нахамкесы и имподобные? - Им доверила Россия, - доверяем и мы! - Будете ли иметь с ними сношения? - Да! Подтелков одобрительно хмыкнул, поддержал: - Мы не считаемся с лицами - считаемся с идеей. Один из членов войскового правительства простодушно спросил: - На пользу ли народа работает Совет Народных Комиссаров? В его сторону пополз щупающий взгляд Подтелкова. Улыбнувшись, Подтелковпотянулся к графину, налил и жадно выпил. Одолевала его жажда, будтобольшой огонь внутри заливал он прозрачной водой. Каледин мелко барабанил пальцами, пытливо расспрашивал: - Что общего у вас с большевиками? - Мы хотим ввести у себя в Донской области казачье самоуправление. - Да, но вам, вероятно, известно, что на четвертое февраля созываетсяВойсковой круг. Члены будут переизбраны. Согласны ли вы на взаимныйконтроль? - Нет! - Подтелков поднял уроненный взгляд, твердо ответил: - Ежели васбудет меньшинство, - мы вам диктуем свою волю. - Но ведь это насилие! - Да. Митрофан Богаевский, переводя взгляд с Подтелкова на Кривошлыкова,спросил: - Признаете ли вы Войсковой круг? - Постольку-поскольку... - Подтелков пожал широченными плечами. -Областной Военно-революционный комитет созовет съезд представителей отнаселения. Он будет работать под контролем всех воинских частей. Ежелисъезд нас не удовлетворит, мы его не признаем. - Кто же будет судьей? - Каледин поднял брови. - Народ! - Подтелков гордо откинул голову; скрипя кожей тужурки,привалился к спинке резного стула. После короткого перерыва заговорил Каледин. В зале утих шум, вустановившейся тишине четко зазвучал низкий, осенне-тусклый тембратаманского голоса: - Правительство не может сложить своих полномочий по требованиюобластного Военно-революционного комитета. Настоящее правительство былоизбрано всем населением Дона, и только оно, а не отдельные части, можеттребовать от нас сложения полномочий. Под воздействием преступной агитациибольшевиков, стремящихся навязать области свои порядки, вы требуетепередачи вам власти. Вы слепое орудие в руках большевиков. Вы исполняетеволю немецких наемников, не осознав той колоссальной ответственности,которую берете на себя перед всем казачеством. Советую одуматься, ибонеслыханные бедствия несете вы родному краю, вступив на путь распри справительством, отражающим волю всего населения. Я не держусь за власть.Соберется Большой войсковой круг - и он будет вершить судьбами края, но доего созыва я должен остаться на своем посту. В последний раз советуюодуматься. После него говорили члены правительства казачьей и иногородней части.Длинную речь, перевитую слащавыми увещаниями, опрокинул на головы членовревкома эсер Боссе. Выкриком перебил его Лагутин: - Наше требование - передайте власть Военно-революционному комитету!Ждать нечего, ежели войсковое правительство стоит за мирное разрешениевопроса... Богаевский улыбнулся: - Значит?.. - ...Надо объявить во всеобщее сведение о том, что власть перешла кревкому. Ждать две с половиной недели, покуда соберется ваш Круг, нельзя!Народ и так ужасно наполнился гневом. Долго мямлил Карев, и искал неосуществимого компромисса Светозаров. Подтелков слушал их с раздражением. Он бегло оглядел лица своих,заметил, что Лагутин хмурится и бледнеет, Кривошлыков глаз не поднимает отстола, Головачев нетерпеливо порывается что-то сказать. Выждав время,Кривошлыков тихо шепнул: "Скажи!" Подтелков словно ждал этого. Отодвинув стул, он заговорил натужно,заикаясь от волнения, ища какие-то большие, сокрушающие слова убеждения: - Не так вы говорите! Ежели б войсковому правительству верили, - я судовольствием отказался бы от своих требований... но ведь народ не верит!Не мы, а вы зачинаете гражданскую войну! Зачем вы приютили на казачьейземле разных беглых генералов? Через это большевики и идут войной на наштихий Дон. Не покорюсь я вам! Не позволю! Пущай через мой труп пройдут. Мывас фактами закидаем! Не верю я, чтоб войсковое правительство спасло Дон!Какие меры применяются к тем частям, которые не желают вам подчиняться?..Ага, то-то и оно. Зачем напущаете на шахтеров ваших добровольцев? Этим зловокруг заводите! Скажите мне: кто порукой за то, что войсковоеправительство отсторонит гражданскую войну?.. Нечем вам крыть. А народ ифронтовые казаки за нас стоят! В зале ветровым шелестом пополз смех; раздались негодующие возгласы поадресу Подтелкова. Он повернул в ту сторону разгоряченно-багровое лицо,выкрикнул, уже не тая горклой злобы: - Смеетесь зараз, а посля плакать будете! - и повернулся к Каледину,брызнул в него картечинами-глазами: - Мы требуем передать власть нам,представителям трудового народа, и удаления всех буржуев и Добровольческойармии!.. А ваше правительство тоже должно уйти! Каледин устало нагнул голову: - Я из Новочеркасска никуда не собираюсь уходить и не уйду. После небольшого перерыва заседание возобновилось горячей речьюМельникова: - Красногвардейские отряды рвутся на Дон, чтобы уничтожить казачество!Они загубили Россию своими безумными порядками и хотят загубить и нашуобласть! История не знает таких примеров, чтобы страной управляла разумнои на пользу народу кучка самозванцев и проходимцев. Россия очнется - ивыкинет этих Отрепьевых! А вы, ослепленные чужим безумием, хотите вырватьиз наших рук власть, чтобы открыть большевикам ворота! Нет! - Передайте власть ревкому - и Красная гвардия прекратит наступление...- вставил Подтелков. С разрешения Каледина из публики выступил подъесаул Шеин, георгиевскийкавалер всех четырех степеней, из рядовых казаков дослужившийся до чинаподъесаула. Он оправил складки гимнастерки, будто перед смотром, - сразувзял в намет. - Чего там, станишники, слушать их! - кричал он высоким команднымголосом, рубя рукой, как палашом. - Нам с большевиками не по пути! Толькоизменники Дону и казачеству могут говорить о сдаче власти Советам и зватьказаков идти с большевиками! - И уже прямо указывая на Подтелкова,обращаясь непосредственно к нему, он изгибался, кричал: - Неужели выдумаете. Подтелков, что за вами, за недоучкой и безграмотным казаком,пойдет Дон? Если пойдут, - так кучка оголтелых казаков, какие от домаотбились! Но они, брат, очнутся - и тебя же повесют! В зале задвигались головы, как шляпки подсолнухов, расталкиваемыеветром; набряк стон одобряющих голосов. Шеин сел. Его прочувствованнохлопал сзади по плечу какой-то высокий, в сборчатом полушубке, офицер, спогонами войскового старшины. Возле столпились офицеры. Истерическийженский голос растроганно чечекал: - Спасибо, Шеин! Спасибо! - Браво, есаул Шеин! Брависсимо! - гимназическим петушиным баскомкукарекал кто-то из завсегдатаев галерки, сразу даря подъесаула Шеиналишним чином. Краснобаи, баяны донского правительства еще долго улещали казаков -членов народившегося в Каменской ревкома. В зале было накурено, сизо,душно. За окнами вершило дневной поход солнце. Морозные ельчатые веточкилипли к стеклам окон. Сидевшие на подоконниках слышали вечерний благовести сквозь вой ветра - паровозные осиплые гудки. Лагутин не выдержал; прерывая одного из войсковых ораторов, обратился кКаледину: - Решайте дело, пора кончать! Его вполголоса осадил Богаевский: - Не волнуйтесь, Лагутин! Вот вода. Семейным и предрасположенным кпараличу вредно волноваться. А потом вообще не рекомендуется прерыватьораторов, - здесь ведь не какой-нибудь Совдеп. Колкостью ответил ему и Лагутин, но внимание всех вновь прихлынуло кКаледину. Так же уверенно вел он политическую игру, как и вначале, и также натыкался на простую, зипунную броню подтелковских ответов. - Вы говорили, что если мы передадим вам власть, то большевикипрекратят свое наступление на Дон. Но так думаете вы. А как поступятбольшевики, пришедшие на Дон, нам неизвестно. - Комитет уверен, что большевики подтвердят сказанное мною. Спробуйте:передайте нам власть, выживите с Дона "добровольцев" - и вот увидите:кончат большевики войну! Спустя немного, Каледин привстал. Ответ его был заготовлен заранее:Чернецов уже получил приказание сосредоточить отряд для наступления настанцию Лихая. Но, выигрывая время, Каледин закончил совещание ходом наоттяжку: - Донское правительство обсудит предложение ревкома и в письменнойформе даст ответ к десяти часам утра назавтра.

XI

Ответ донского правительства, врученный утром на следующий деньделегации ревкома, гласил следующее: "Войсковое правительство Войска Донского, обсудив требованияВоенно-революционного казачьего комитета, представленные депутациейкомитета от имени Атаманского, лейб-казачьего, 44-го, 28-го, 29-го, частей10-й, 27-й, 23-й, 8-й, 2-го запасного и 43-го полков, 14-й отдельнойсотни, 6-й гвардейской, 32-й, 28-й, 12-й и 13-й батарей, 2-го пешегобатальона и каменской местной команды, - объявляет, что правительствоявляется представителем всего казачьего населения области. Избранноенаселением правительство не имеет права сложить своих полномочий до созыванового Войскового круга. Войсковое правительство Войска Донского признало необходимым распуститьпрежний состав Круга и произвести перевыборы депутатов как от станиц, таки от войсковых частей. Круг в своем новом составе, свободно избранный (приполной свободе агитации) всем казачьим населением на основе прямого,равного и тайного голосования, соберется в городе Новочеркасске 4 февраляст. ст. сего года, одновременно со съездом всего неказачьего населения.Только Круг, законный орган, восстановленный революцией, представляющийказачье население области, имеет право сместить войсковое правительство иизбрать новое. Этот Круг вместе с тем обсудит вопрос и об управлениивойсковыми частями, и о том, быть или не быть отрядам и добровольческимдружинам, защищающим власть. Что касается формирования и деятельностиДобровольческой армии, то объединенное правительство уже раньше принялорешение взять их под контроль правительства при участии областноговоенного комитета. По вопросу об отозвании из горнозаводского района якобы поставленнойвойсковым правительством полиции правительство заявляет, что вопрос ополиции будет поставлен на разрешение Круга 4 февраля. Правительство заявляет, что в устройстве местной жизни может приниматьучастие лишь местное население, а потому оно считает, выполняя волю Круга,необходимым всеми мерами бороться против проникновения в областьвооруженных большевистских отрядов, стремящихся навязать области своипорядки. Жизнь свою должно устроить само население - и только оно одно. Правительство не желает гражданской войны, оно всеми мерами стремитсяпокончить дело мирным путем, для чего предлагает Военно-революционномукомитету принять участие в депутации к большевистским отрядам. Правительство полагает, что если посторонние области отряды не будутидти в пределы области, - гражданской войны и не будет, так какправительство только защищает донской край, никаких наступательныхдействий не предпринимает, остальной России своей воли не навязывает, апотому и не желает, чтобы и Дону кто-нибудь посторонний навязывал своюволю. Правительство обеспечивает полную свободу выборов в станицах ивойсковых частях, и каждый гражданин сможет развить свою агитацию иотстаивать свою точку зрения на назначенных выборах в Войсковой круг. Для обследования нужд казаков во всех дивизиях должны быть теперь женазначены комиссии из представителей частей. Войсковое правительство Войска Донского предлагает всем частям,пославшим своих депутатов в Военно-революционный комитет, возвратиться ксвоей нормальной работе по защите донского края. Войсковое правительство не допускает и мысли, чтобы свои донские частивыступили против правительства и тем начали междоусобную войну на тихомДону. Военно-революционный комитет должен быть распущен избравшими егочастями, и все части, взамен этого, должны послать своих представителей всуществующий областной военный комитет, объединяющий все войсковые частиобласти. Войсковое правительство требует, чтобы все арестованныеВоенно-революционным комитетом были немедленно освобождены, аадминистрация, с целью восстановления нормальной жизни в области, должнабыть возвращена к исполнению своих обязанностей. Являясь представителем только незначительного числа казачьих частей,Военно-революционный комитет не имеет права предъявлять требования отимени всех частей, а тем более - от имени всего казачества. Войсковое правительство считает совершенно недопустимым сношениякомитета с Советом Народных Комиссаров и пользование его денежнойподдержкой, так как это означало бы распространение влияния СоветаНародных Комиссаров на Донскую область, а между тем казачий Круг и съезднеказачьего населения всей области признали власть Советов неприемлемой,так же как и Украина, Сибирь, Кавказ и все без исключения казачьи войска. Председатель войскового правительства, товарищ Войскового атамана М.Богаевский Старшины Войска Донского: Елатонцев, Поляков, Мельников" В составе делегации, отправленной донским правительством к Таганрогудля переговоров с представителями Советской власти, поехали и членыКаменского ревкома - Лагутин и Скачков. Подтелков и остальные былизадержаны на время в Новочеркасске, а тем часом отряд Чернецова внесколько сот штыков, при тяжелой батарее на площадках и двух легкихорудиях, отчаянным набегом занял станции Звереве и Лихая и, оставив тамзаслон из одной роты при двух орудиях, основными силами повел наступлениена Каменскую. Сломив сопротивление революционных казачьих частей подполустанком Северный Донец, Чернецов 17 января занял Каменскую. Но ужечерез несколько часов было получено известие, что красногвардейские отрядыСаблина выбили из Зверева, а затем и из Лихой оставшийся там заслончернецовцев. Чернецов устремился туда. Коротким лобовым ударом онопрокинул 3-й Московский отряд, изрядно потрепал в бою Харьковский отряд иотбросил панически отступавших красногвардейцев в исходное положение. После того как положение в направлении Лихой было восстановлено,Чернецов, перехвативший инициативу, вернулся в Каменскую. Из Новочеркасскак нему 19 января подошло подкрепление. На следующий день Чернецов решилнаступать на Глубокую. На военном совете решено было, по предложению сотника Линькова, взятьГлубокую, предприняв обходное движение. Чернецов опасался наступать полинии железной дороги, так как боялся встретить в этом направлениинастойчивое сопротивление частей Каменского ревкома и подошедших к ним изЧерткова красногвардейских отрядов. Ночью началось глубокое обходное движение. Колонну вел сам Чернецов. Уже перед рассветом подошли к Глубокой. Четко сделали перестроения,рассыпались в цепь. Отдавая последние распоряжения, Чернецов слез с коняи, разминая затекшие ноги, сипло приказал командиру одной из рот: - Без церемоний, есаул. Вы меня поняли? Он поскрипел сапогами по твердому насту, сдвинул набок седуюкаракулевую папаху, растирая перчаткой розовое ухо. Под светлымиотчаянными глазами его синели круги от бессонницы. Губы зябко морщились.На коротко подстриженных усах теплился пушок инея. Согревшись, он вскочил на коня, оправил складки защитного офицерскогополушубка и, снимая с луки поводья, тронул лысого рыжеватого донца,уверенно и твердо улыбнулся: - Начнем!

XII

Перед съездом фронтового казачества в Каменской бежал из полкаподъесаул Изварин. Накануне он был у Григория, говорил, отдаленно намекаяна свой уход: - В создавшейся обстановке трудно служить в полку. Казаки мечутся междудвумя крайностями - большевики и прежний монархический строй.Правительство Каледина никто не хочет поддерживать, отчасти даже потому,что он носится со своим паритетом, как дурак с писаной торбой. А намнеобходим твердый, волевой человек, который сумел бы поставить иногороднихна надлежащее им место... Но я считаю, что лучше в настоящий моментподдержать Каледина, чтобы не проиграть окончательно. - Помолчав,закуривая, спросил: - Ты... кажется, принял красную веру? - Почти, - согласился Григорий. - Искренне или, как Голубов, делаешь ставку на популярность средиказаков? - Мне популярность не нужна. Сам ищу выхода. - Ты уперся в стену, а не выход нашел. - Поглядим... - Боюсь, что встретимся мы, Григорий, врагами. - На бранном поле друзей не угадывают, Ефим Иваныч, - улыбнулсяГригорий. Изварин посидел немного и ушел, а наутро исчез - как в воду канул. В день съезда пришел к Григорию казак-атаманец с хутора ЛебяжьегоВешенской станицы. Григорий чистил и смазывал ружейным маслом наган.Атаманец посидел немного и уже перед уходом сказал будто между делом, в товремя как пришел исключительно из-за этого (он знал, что у Григория отбилбабу Листницкий, бывший офицер Атаманского полка, и, случайно увидев егона вокзале, зашел предупредить): - Григорь Пантелеевич, а я ить нынче видал на станции твоего друзьяка. - Какого? - Листницкого. Знаешь его? - Когда видал? - с живостью спросил Григорий. - С час назад. Григорий сел. Давняя обида взяла сердце волкодавьей хваткой. Он неощущал с былой силой злобы к врагу, но знал, что, если встретится с нимтеперь, в условиях начавшейся гражданской войны, - быть между ними крови.Нежданно услышав про Листницкого, понял, что не заросла давностью стараяранка: тронь неосторожным словом - закровоточит. За давнее сладко отомстилбы Григорий - за то, что по вине проклятого человека выцвела жизнь иосталась на месте прежней полнокровной большой радости сосущая голоднаятоска, линялая выцветень. Помолчав немного, чувствуя, как сходит с лица негустая краска, спросил: - Сюда приехал, не знаешь? - Навряд. Должно, в Черкасск правится. - А-а-а... Атаманец поговорил о съезде, о полковых новостях и ушел. Всепоследующие дни Григорий, как ни старался загасить тлевшую в душе боль, -не мог. Ходил как одурманенный, уже чаще, чем обычно, вспоминал Аксинью, игоречь плавилась во рту, каменело сердце. Думал о Наталье, детишках, норадость от этого приходила зазубренная временем, изжитая давностью. Сердцежило у Аксиньи, к ней потянуло по-прежнему тяжело и властно. Из Каменской, когда надавил Чернецов, пришлось отступать спешно.Разрозненные отряды Донревкома, наполовину распыленные казачьи сотни,беспорядочно грузились на поезда, уходили походным порядком, бросая всенесподручное, тяжелое. Ощутимо сказалось отсутствие организованности,твердого человека, который собрал бы и распределил все эти, в сущностизначительные, силы. Из числа выборных командиров выделился вынырнувший откуда-то запоследние дни войсковой старшина Голубов. Он принял командование наиболеебоевым 27-м казачьим полком и сразу, с жестоковатинкой, поставил дело.Казаки подчинялись ему беспрекословно, видя в нем то, чего не хваталополку: умение сколотить состав, распределить обязанности, вести. Это он,Голубов, толстый, пухлощекий, наглоглазый офицер, размахивая шашкой,кричал на станции на казаков, медливших с погрузкой: - Вы что? В постукалочку играете?! Распротак вашу мать!.. Гру-зи!..Именем революции приказываю немедленно подчиниться!.. Что-о-о?.. Кто этодемагог? Застрелю, подлец!.. Молчать!.. Саботажникам и скрытымконтрреволюционерам я не товарищ! И казаки подчинялись. По старинке многим даже нравилось это - не успелиотвыкнуть от старого. А в прежние времена, что ни дер - то лучший в глазахказаков командир. Про таких, как Голубов, говаривали: "Этот по вине шкуруспустит, а по милости другую нашьет". Части Донревкома отхлынули и наводнили Глубокую. Командование всемисилами, по существу, перешло к Голубову. Он в течение неполных двух днейскомпоновал раздерганные части, принял надлежащие меры к закреплению засобой Глубокой. Мелехов Григорий командовал, по настоянию его, дивизиономиз двух сотен 2-го запасного полка и одной сотни атаманцев. В сумерках 20 января Григорий вышел из своей квартиры проверитьвыставленные за линией заставы атаманцев - и у самых ворот столкнулся сПодтелковым. Тот узнал его. - Ты, Мелехов? - Я. - Куда это ты? - Заставы поглядеть. Давно из Черкасска? Ну как? Подтелков нахмурился. - С заклятыми врагами народа не столкуешься миром. Видал, - какой номеротчубучили? Переговоры... а сами Чернецова наузыкали. Каледин - какаягада?! Ну, мне особо некогда - я это в штаб поспешаю. Он наскоро попрощался с Григорием, крупно зашагал к центру. Еще до избрания его председателем ревкома он заметно переменился вотношении к Григорию и остальным знакомым казакам, в голосе его уже тянулисквозняком нотки превосходства и некоторого высокомерия. Хмелем билавласть в голову простого от природы казака. Григорий поднял воротник шинели, пошел, убыстряя шаг. Ночь обещала бытьморозной. Ветерок тянул с киргизской стороны. Небо яснело. Заметноподмораживало. Сыпко хрустел снег. Месяц всходил тихо и кособоко, какинвалид по лестнице. За домами сумеречной лиловой синью курилась степь.Был тот предночной час, когда стираются очертания, линии, краски,расстояние; когда еще дневной свет путается, неразрывно сцепившись, сночным, и все кажется нереальным, сказочным, зыбким; и даже запахи в этотчас, утрачивая резкость, имеют свои особые, затушеванные оттенки. Проверив заставы, Григорий вернулся на квартиру. Хозяин,железнодорожный служащий, щербатый и жулик лицом, поставил самовар, приселк столу: - Наступать будете? - Неизвестно. - Или их думаете дожидаться? - Видно будет. - Совершенно правильно. Наступать-то вам, думается, не с чем - тогда,конечно, лучше ждать. Обороняться выгоднее. Я сам германскую войну всаперах отломал, в тактической стратегии знал и вкус и толк... Силенок-томаловато. - Хватит, - уклонялся Григорий от тяготившего его разговора. Но хозяин назойливо допытывался, вертелся около стола, почесывая подсуконной жилеткой тощий, как у тарани, живот: - Артиллерии-то много? Пушечек, пушечек? - Служил, а службы не знаешь! - с холодным бешенством сказал Григорий итак ворохнул глазами, что хозяина, будто обмороком, кинуло в сторону. -Служил, а не знаешь!.. Какое ты имеешь право расспрашивать меня очисленности наших войск и о наших планах? Вот отведу тебя на допрос... - Господ... офицер! Голу... голуб!.. - целиком глотая концы слов,давился побелевший хозяин, чернел щербатинами в полузатворенном рту. - Поглу... по глупости! Простите!.. За чаем Григорий как-то случайно поднял на него взгляд, заметил, какрезко, будто при молнии, моргнули у того глаза, - а когда приобнажили ихресницы, выражение было иное, ласковое и почти обожающее. Семья хозяина -жена и две взрослые дочери переговаривались шепотом. Григорий не допилвторой чашки, ушел в свою комнату. Вскоре пришли откуда-то шесть казаков четвертой сотни 2-го запасного,стоявшие на квартире вместе с Григорием. Они шумно пили чай,переговаривались, смеялись. Григорий, уже засыпая, слышал обрывки ихразговора. Один рассказывал (Григорий узнал по голосу взводного Бахмачева,казака Луганской станицы), остальные изредка вставляли замечания. - При мне дело было. Приходят трое шахтеров Горловского района, срудника номер одиннадцать, говорят, мол, так и так, такая у нас собраласьгарнизация, и есть нуждишка в оружии - сделитесь чем можете. Аревкомовец... Да ить я сам слыхал! - повысил он голос, отвечая на чью-тоневнятную реплику. - Говорит: "Обращайтесь, товарищи, к Саблину, а у насничего нету". Как это ничего нету? А я знаю, что лишние винтовки были. Тутне в том дело... Ревность проявилась, что ввязываются мужики. - И правильно! - заговорил другой. - Дай им справу, а они - не то будутвоевать, не то нет. А коснись дело земли - руки протянут. - Знаем мы эту шерсть! - басил третий. Бахмачев раздумчиво позвенел чайной ложкой о стакан; стукая ею в тактсвоим словам, раздельно сказал: - Нет, не годится такое дело. Большевики для всего народа идут науступки, а мы - хреновые большевики. Лишь бы Каледина спихнуть, а тамприжмем... - Да ить, милый человек! - убеждающе восклицал чей-то ломкий, почтимальчишеский альт: - Пойми, что нам давать не из чего! Удобной земли напай падает полторы десятины, а энта - суглинок, балки, толока. Чегодавать-то? - С тебя и не берут, а есть такие, что богаты землей. - А войсковая земля? - Покорнейше благодарим! Свою отдай, а у дяди выпрашивай?.. Ишь ты,рассудил! - Войсковая самим понадобится. - Что и гутарить. - Жадность заела! - Какая там жадность! - Может, припадет своих казаков верховских переселить. Знаем мы иховыземли - желтопески одни. - То-то и оно! - Не нам кроить, не нам и шить. - Тут без водки не разберешься. - Эх, ребята! Надысь громили тут винный склад. Один утоп в спирту,захлебнулся. - А зараз бы выпил. Так, чтоб по ребрам прошлась. Григорий в полусне слышал, как казаки стелили на полу, зевали,чесались, тянули те же разговоры о земле, о переделах. Перед рассветом под окном бацнул выстрел. Казаки повскакивали.Натягивая гимнастерку, Григорий не попадал в рукава. На бегу обулся,схватил шинель. За окном лузгой сыпались выстрелы. Протарабанила подвода.Кто-то заливисто и испуганно кричал возле дверей: - В ружье!.. В ружье!.. Чернецовские цепи, оттесняя заставы, входили в Глубокую. В серойхмарной темноте метались всадники. Бежали, дробно топоча сапогами,пехотинцы. На перекрестной улице устанавливали пулемет. Цепкой протянулисьпоперек человек тридцать казаков. Еще одно звено перебегало переулок.Клацали затворы, засылая патроны. В следующем квартале повышенно-звучныйкомандный голос чеканил: - Третья сотня, живо! Кто там ломает строй?.. Смирно! Пулеметчики - направый фланг! Готово? Со-отня... Прогромыхал батарейный взвод. Лошади шли галопом. Ездовые размахивалиплетьми. Лязг зарядных ящиков, гром колес, дребезжание лафетов смешивалисьс распухавшей на окраине стрельбой. Разом где-то поблизости ревнулипулеметы. На соседнем углу, зацепившись за врытый у палисадника стоян,опрокинулась скакавшая неведомо куда полевая кухня. - Дьявол слепой!.. Не видишь?! Повылазило тебе? - надсадно ревел оттудачей-то насмерть перепуганный голос. Григорий с трудом собрал сотню, рысью повел ее на край станицы. Оттудауже густо валили отступавшие казаки. - Куда?.. - Григорий схватил переднего за винтовку. - Пу-у-сти!.. - рванулся казак. - Пусти, сволочь!.. Чего хватаешь? Невидишь - отступают?.. - Сила его!.. - Прет дуром... - Куда нам?.. В какой край - Миллерская? - звучали запыхавшиеся голоса. Григорий попробовал на окраине, возле какого-то длинного сарая,развернуть свою сотню в цепь, но новая толпа бежавших смела их. Казакисотни Григория, перемешавшись с бежавшими, сыпанули назад - в улицы. - Стой!.. Не бегай... Стреляю!.. - дрожа от бешенства, орал Григорий. Его не слушались. Струя пулеметного огня секанула вдоль улицы; казакина секунду кучками припали к земле, подползли поближе к стенам иустремились в поперечные улицы. - Теперь не совладаешь, Мелехов! - крикнул, пробегая мимо него и близкозаглядывая в глаза, взводный Бахмачев. Григорий пошел следом, скрипя зубами, размахивая винтовкой. Паника, охватившая части, завершилась беспорядочным бегством изГлубокой. Отступили, оставив чуть ли не всю материальную часть отряда.Лишь с рассветом удалось собрать сотни и кинуть их в контрнаступление. Багровый, вспотевший Голубов, в распахнутом полушубке, перебегал вдольдвинувшихся цепей своего 27-го полка, металлическим накаленным голосомкричал: - Шагу дай!.. Не ложись!.. Марш, марш!.. 14-я батарея выехала на позицию, снималась с передков; старший офицербатареи, стоя на зарядном ящике, глядел в бинокль. Бой начался в шестом часу. Смешанные цепи казаков и красногвардейцев изВоронежского отряда Петрова хлынули густо, окаймили снежный фон черноймережкой фигур. С восхода тянул знобкий ветер. Под заголенной ветром тучей показалсякровоточащий край зари. Григорий отвел половину атаманской сотни на прикрытие 14-й батареи, состальными пошел в наступление. Первый пристрельный снаряд лег далеко впереди цепи чернецовцев.Взлохмаченный оранжево-синий флаг разрыва выкинулся вверх. Сочно луснулвторой выстрел. Пристрелку повели поорудийно. "Взи-взи-взи!.." - удаляясь, понесся снаряд. Секунда напряженной тишины, подчеркнутой ружейными залпами, - и далекийзвучный "ох" разрыва. После перелета снаряды очередями стали ложитьсявблизи цепи. Жмурясь от ветра, Григорий с чувством удовлетворения подумал:"Нащупали!" На правом фланге шли сотни 44-го полка. Голубов вел свой полк в центре.Григорий был влево от него. За ним, замыкая левый фланг, шликрасногвардейские отряды. К сотням Григория было придано три пулемета.Командир их, небольшой красногвардеец, с сумрачным лицом и густоволосатымиширокими руками, искусно вел стрельбу, парализуя наступательные маневрыпротивника. Он все время находился около пулемета, двигавшегося с цепьюатаманцев. При нем была плотная, одетая в шинель женщина-красногвардеец.Григорий, проходя вдоль цепи, злобно подумал: "Юбочник! На позиции идет -и то с бабой не расстается. С такими навоюешь!.. Детей бы уж заодно забралс периной и со всеми огарками!.." Начальник пулеметной команды подошел кГригорию, поправил на груди шнур нагана. - Вы командуете этим отрядом? - Да, я! - Я поведу заградительный огонь на участке атаманской полусотни. Вывидите - нам не дают хода. - Валяйте, - согласился Григорий и повернулся на крик от замолкшегопулемета. Бородатый здоровый пулеметчик свирепо кричал: - Бунчук!.. Расплавим машинку!.. Разве можно так? Возле него на коленях стояла женщина в шинели. Черные глаза ее,горевшие под пуховым платком, напомнили Григорию Аксинью, и он секунду,затосковав глазами, смотрел на нее не моргая, удерживая дыхание. В полдень к Григорию прискакал от Голубова ординарец с запиской. Нанеровно оторванном листке полевой книжки корячились размашистые буквы. "Приказываю вам именем Донского ревкома с двумя вверенными вашемукомандованию сотнями сняться с позиции и спешным аллюром идти в обхватправого фланга противника, имея направление на участок, что виден отсюда,немного левее ветряка, по балке... Маскируйте движение (нескольконеразборчивых слов)... Ударить с фланга, как только мы перейдем врешительный натиск. Голубов" Григорий отвел и посадил на коней две сотни, отошел назад, стараясь,чтобы противник не определил его направления. Двадцать верст дали круга. Лошади шли, проваливаясь в глубоком снегу.Балка, по которой двигались в обход, была засыпана снегом. Местами доходилон лошадям до брюха. Григорий, прислушиваясь к вспышкам орудийного гула,тревожно посматривал на часы, снятые с руки убитого в Румынии германскогоофицера, - боялся опоздать. Он сверялся по компасу с направлением - и всеже уклонился немного больше, чем следовало, влево. По широкой отножиневыбрались на чистое. Лошади дымились паром, мокрели в пахах. Скомандовавспешиться, Григорий первый выскочил на бугор. Кони остались в балке сконоводами. За Григорием полезли по пологому склону казаки. Он оглянулся,увидел за собой более сотни спешенных, редко рассыпавшихся по снежномусклону балки бойцов и почувствовал себя уверенней, сильнее. В бою всегдасильно владело им, как и каждым, табунное чувство. Взглядом охвативобстановку, Григорий понял, что опоздал, не учтя тяжелой дороги, поменьшей мере на полчаса. Голубов смелым стратегическим ходом почти отрезал чернецовцам путь котступлению, с боков выставил заслоны и фронтальным ударом шел наполузамкнутого противника. Грохали батарейные залпы. Рокотали винтовочныевыстрелы, будто по железной сковороде катилась дробь; крыла шрапнельизмятые цепи чернецовцев, густо ложились снаряды. - В це-е-епь!.. Григорий со своими сотнями ударил с фланга. Пошли было, как на учебнуюстрельбу, - не ложась, но какой-то ловкач чернецовец, работавший на"максимке", так здорово полоснул по цепи, что казаки с большой охотойлегли, трех потеряв из строя. В третьем часу пополудни приласкалась к Григорию пуля. Раскаленныйкомочек свинца, одетый никелевой оболочкой, прожег мясную ткань в ногевыше колена. Григорий, ощупав горячий удар и знакомую тошноту от потерикрови, скрипнул зубами. Выполз из цепи, сгоряча вскочил, резко мотнулголовой, контуженной пулей. Боль в ноге усугублялась тем, что пуля невышла. Была она на излете, когда щелкнула Григория, и, пробив шинель,шаровары и кожу, осталась остывать в пучке мускулов. Горячая плещущаясярезь мешала двигаться. Лежа, Григорий вспомнил наступление 12-го полка вТрансильванских горах, в Румынии, когда получил ранение в руку. В глазахего ярко восстановилась сцена той атаки: Чубатый, смятое гневом лицо МишкиКошевого, Емельян Грошев, сбегающий под гору, волоча раненого сотника. Командование сотнями принял офицер Любишкин Павел, помощник Григория.По его приказу двое казаков отвели Григория к коноводам. Казаки,подсаживая Григория на коня, участливо советовали: - Перевяжите рану-то. - Бинт есть? Григорий уже сел в седло, но, подумав, слез и, спустив шаровары,морщась от озноба, заливавшего потную спину, живот и ноги, торопясь,перевязал опаленную кровоточащую ранку, сделанную словно надрезомперочинного ножа. В сопровождении своего ординарца он поехал тем же кружным путем кместу, откуда начали контрнаступление. Глядел на густой засев в снегулошадиных следов, на знакомые очертания балки, по которой несколько часовназад вел свои сотни. Его клонило в сон, и уже почему-то далеким иненужным казалось то, что происходило на бугре. А там суетливо и разбросанно пылились винтовочные выстрелы, гремелатяжелая батарея противника, выручавшая своих, да изредка порыкивающиепулеметы строчили пунктиром, словно подводя невидимую черту для итоговбоя. Версты три Григорий ехал по балке. Лошади застревали. - Правь на чистое... - буркнул Григорий ординарцу, выезжая насугробистый вал балки. Вдали по полю, как присевшие грачи, редко чернели фигуры убитых. Насамом лезвии горизонта скакала, казавшаяся отсюда крохотной, лошадь безвсадника. Григорий видел, как основное ядро чернецовцев, потрепанное ипоредевшее, вырвавшись из боя, сворачиваясь, отходит в Глубокую. Он пустилсвоего Гнедого наметом. Вдали виднелись разрозненные кучки казаков.Подскакав к первой из них, Григорий увидел Голубова. Голубов сидел,отвалясь на седле. Полушубок, опушенный в бортах пожелтевшим каракулем,был на нем расстегнут, папаха сдвинута набок, лоб увлажнен потом.Покручивая вахмистерские, торчмя поднятые усы, Голубов хрипато крикнул: - Мелехов, молодец! Да ты ранен, никак? Черт возьми! Кость цела? - и,не дожидаясь ответа, заулыбался: - Наголову! Наголову разнесли!..Офицерский отряд так распылили, что не собрать. Набилось им в хвост! Григорий попросил покурить. По всему полю стекались казаки икрасногвардейцы. От далеко черневшей впереди толпы рысил верховой казак. - Сорок человек взяли, Голубов!.. - крикнул он издали. - Сорок офицерови самого Чернецова. - Врешь?! - Голубов испуганно крутнулся в седле и поскакал, нещаднорубя плетью высокого белоногого коня. Григорий, выждав немного, рысью поехал за ним. Густую толпу взятых в плен офицеров сопровождал, кольцом охвативший их,конвой в тридцать казаков - 44-го полка и одной из сотен 27-го. Впередивсех шел Чернецов. Убегая от преследования, он сбросил полушубок и теперьшел в одной легонькой кожаной куртке. Погон на левом плече его былоборван. На лице возле левого глаза кровянилась свежая ссадина. Он шелбыстро, не сбиваясь с ноги. Папаха, надетая набекрень, придавала ему видбеспечный и молодецкий. И тени испуга не было на его розовом лице: он,видимо, не брился несколько дней - русая поросль золотилась на щеках иподбородке. Чернецов сурово и быстро оглядывал подбегавших к нему казаков;горькая, ненавидящая складка тенилась между бровей. Он на ходу зажегспичку, закурил, стиснув папиросу углом розовых твердых губ. В большинстве офицеры были молодые, лишь у нескольких инеем белеласедина. Один, раненный в ногу, приотставал, его толкал прикладом в спинумаленький большеголовый и рябой казачок. Почти рядом с Чернецовым шелвысокий бравый есаул. Двое под руку (один - хорунжий, другой - сотник)шли, улыбаясь; за ними, без шапки, курчавый и широкоплечий, шел юнкер. Наодном была внапашку накинута солдатская шинель с погонами, вшитыминасмерть. Еще один шел без шапки, надвинув на черные женски красивые глазакрасный офицерский башлык; ветер заносил концы башлыка ему на плечи. Голубов ехал позади. Приотставая, он закричал казакам: - Слушай сюда!.. За сохранность пленных вы отвечаете по всем строгостямвоенно-революционного времени! Чтобы доставили в штаб в целости! Он подозвал одного из конных казаков, набросал, сидя на седле, записку:свернув ее, передал казаку: - Скачи! Отдай это Подтелкову. Обращаясь к Григорию, спросил: - Ты туда поедешь, Мелехов? Получив утвердительный ответ, Голубов поравнялся с Григорием, сказал: - Скажи Подтелкову, что Чернецова я беру на поруки! Понял?.. Ну, так ипередай. Езжай. Григорий, опередив толпу пленных, прискакал в штаб ревкома, стоявший вполе неподалеку от какого-то хутора. Возле широкой тавричанской тачанки, собмерзлыми колесами и пулеметом, покрытым зеленым чехлом, ходил Подтелков.Тут же, постукивая каблуками, топтались штабные, вестовые, несколькоофицеров и казаки-ординарцы. Минаев только недавно, как и Подтелков,вернулся из цепи. Сидя на козлах, он кусал белый, замерзший хлеб, схрустом жевал. - Подтелков! - Григорий отъехал в сторону. - Сейчас пригонют пленных.Ты читал записку Голубова? Подтелков с силой махнул плетью; уронив низко опустившиеся зрачки,набрякая кровью, крикнул: - Плевать мне на Голубова!.. Мало ли ему чего захочется! На поруки емуЧернецова, этого разбойника и контрреволюционера?.. Не дам!.. Расстрелятьих всех - и баста! - Голубов сказал, что берет его на поруки. - Не дам!.. Сказано: не дам! Ну, и все! Революционным судом его судитьи без промедления наказать. Чтоб и другим неповадно было!.. Ты знаешь, -уже спокойней проговорил он, остро вглядываясь в приближавшуюся толпупленных, - знаешь, сколько он крови на белый свет выпустил? Море!..Сколько он шахтеров перевел?.. - и опять, закипая бешенством, свиреповыкатил глаза: - Не дам!.. - Тут орать нечего! - повысил и Григорий голос: у него дрожало всевнутри, бешенство Подтелкова словно привилось и ему. - Вас тут многосудей! Ты вот туда пойди! - дрожа ноздрями, указал он назад... - А надпленными вас много распорядителей! Подтелков отошел, комкая в руках плеть. Издали крикнул: - Я был там! Не думай, что на тачанке спасался. А ты, Мелехов, помолчивозьми-ка!.. Понял?.. Ты с кем гутаришь?.. Так-то!.. Офицерские замашкиубирай! Ревком судит, а не всякая... Григорий тронул к нему коня, прыгнул, забыв про рану, с седла и,простреленный болью, упал навзничь... Из раны, обжигая, захлюпала кровь.Поднялся он без посторонней помощи, кое-как доковылял до тачанки,привалился боком к задней рессоре. Подошли пленные. Часть пеших конвойных смешалась с ординарцами иказаками, бывшими в охране штаба. Казаки еще не остыли от боя,разгоряченно и зло блестели глазами, перекидывались замечаниями оподробностях и исходе боя. Подтелков, тяжело ступая по проваливающемуся снегу, подошел к пленным.Стоявший впереди всех Чернецов глядел на него, презрительно щуря лукавыеотчаянные глаза; вольно отставив левую ногу, покачивая ею, давил белойподковкой верхних зубов прихваченную изнутри розовую губу. Подтелковподошел к нему в упор. Он весь дрожал, немигающие глаза его ползали поизрытвленному снегу, поднявшись, скрестились с бесстрашным, презирающимвзглядом Чернецова и обломили его тяжестью ненависти. - Попался... гад! - клокочущим низким голосом сказал Подтелков и ступилшаг назад; щеки его сабельным ударом располосовала кривая улыбка. - Изменник казачества! Под-лец! Предатель! - сквозь стиснутые зубызазвенел Чернецов. Подтелков мотал головой, словно уклоняясь от пощечин, - чернел вскулах, раскрытым ртом хлипко всасывал воздух. Последующее разыгралось с изумительной быстротой. Оскаленный,побледневший Чернецов, прижимая к груди кулаки, весь наклонясь вперед, шелна Подтелкова. С губ его, сведенных судорогой, соскакивали невнятные,перемешанные с матерной руганью слова. Что он говорил - слышал одинмедленно пятившийся Подтелков. - Придется тебе... ты знаешь? - резко поднял Чернецов голос. Слова эти были услышаны и пленными офицерами, и конвоем, и штабными. - Но-о-о-о... - как задушенный, захрипел Подтелков, кидая руку на эфесшашки. Сразу стало тихо. Отчетливо заскрипел снег под сапогами Минаева,Кривошлыкова и еще нескольких человек, кинувшихся к Подтелкову. Но онопередил их; всем корпусом поворачиваясь вправо, приседая, вырвал из ноженшашку и, выпадом рванувшись вперед, со страшной силой рубнул Чернецова поголове. Григорий видел, как Чернецов, дрогнув, поднял над головой левую руку,успел заслониться от удара; видел, как углом сломалась перерубленная кистьи шашка беззвучно обрушилась на откинутую голову Чернецова. Сначаласвалилась папаха, а потом, будто переломленный в стебле колос, медленнопадал Чернецов, со странно перекосившимся ртом и мучительно зажмуренными,сморщенными, как от молнии, глазами. Подтелков рубнул его еще раз, отошел постаревшей грузной походкой, находу вытирая покатые долы шашки, червоневшие кровью. Ткнувшись о тачанку, он повернулся к конвойным, закричал выдохшимся,лающим голосом: - Руби-и-и их... такую мать!! Всех!.. Нету пленных... в кровину, всердце!! Лихорадочно застукали выстрелы. Офицеры, сталкиваясь, кинулисьврассыпную. Поручик с красивейшими женскими глазами, в красном офицерскомбашлыке, побежал, ухватясь руками за голову. Пуля заставила его высоко,словно через барьер, прыгнуть. Он упал - и уже не поднялся. Высокого,бравого есаула рубили двое. Он хватался за лезвия шашек, с разрезанныхладоней его лилась на рукава кровь; он кричал, как ребенок, - упал наколени, на спину, перекатывал по снегу голову; на лице виднелись однизалитые кровью глаза да черный рот, просверленный сплошным криком. По лицуполосовали его взлетающие шашки, по черному рту, а он все еще кричалтонким от ужаса и боли голосом. Раскорячившись над ним, казак, в шинели соторванным хлястиком, прикончил его выстрелом. Курчавый юнкер чуть непрорвался через цепь - его настиг и ударом в затылок убил какой-тоатаманец. Этот же атаманец вогнал пулю промеж лопаток сотнику, бежавшему враскрылатившейся от ветра шинели. Сотник присел и до тех пор скребпальцами грудь, пока не умер. Седоватого подъесаула убили на месте;расставаясь с жизнью, выбил он ногами в снегу глубокую яму и еще бы бил,как добрый конь на привязи, если бы не докончили его сжалившиеся казаки. Григорий в первый момент, как только началась расправа, оторвался оттачанки - не сводя с Подтелкова налитых мутью глаз, хромая, быстрозаковылял к нему. Сзади его поперек схватил Минаев, - ломая, выворачиваяруки, отнял наган, заглядывая в глаза померкшими глазами, задыхаясь,спросил: - А ты думал - как?

XIII

Слепяще-яркий снеговой хребет бугра, облитый глазурью солнца и синьюбезоблачного дня, белел, сахарно искрился. Под ним пестрым лоскутнымодеялом лежала слобода Ольховый Рог. Влево синела Свинюха, вправотуманными пятнами пластались хуторки и немецкие колонии, за изгибомголубела Терновская. На востоке за слободой корячился и полз вверхпологий, изрытый балками меньший размером бугор. На нем частоколом торчалителеграфные столбы, уходившие на Кашары. День был на редкость ясный, морозный. Около солнца радужные дымилисьстолбы. Ветер гнул с севера. В степи сипела поземка. Но снеговые просторы,обнятые горизонтом, были светлы, лишь на востоке, под самым остриемгоризонта, задернутая лиловой марью, курилась степь. Пантелей Прокофьевич, везший Григория из Миллерова, решил в ОльховомРогу не останавливаться, а тянуть до Кашар и там заночевать. Он выехал издому по телеграмме Григория, к вечеру 28 января приехал в Миллерово.Григорий ожидал его на постоялом дворе. Наутро они выехали и околоодиннадцати часов проезжали уже Ольховый Рог. После того как был ранен в бою под Глубокой, Григорий провалялся впоходном лазарете в Миллерове неделю; слегка подлечив ногу, решил поехатьдомой. Коня привели ему станичные казаки. Ехал Григорий со смешаннымчувством недовольства и радости: недовольства - потому, что покидал своючасть в самый разгар борьбы за власть на Дону, а радость испытывал приодной мысли, что увидит домашних, хутор; сам от себя таил желание повидатьАксинью, но были и о ней думки. С отцом они встретились как-то отчужденно. Пантелей Прокофьевич(нажужжал ему в уши Петро) хмуро присматривался к Григорию - в егокоротких, бивших наосклизь взглядах густели недовольство, выжидающаятревога. На станции вечером он долго расспрашивал Григория о событиях,полыхавших в области; ответы сына, видимо, его не удовлетворяли. Он жевалпоседевшую бороду, глядел на свои подшитые кожей валенки, чмыкал носом. Вспор вступил неохотно, но разгорелся, защищая Каледина, - в горячую минутупо-прежнему прицыкнул на Григория и даже хромой ногой затопотал. - Ты мне не толкуй! Был у нас по осени Каледин в хуторе! Сбор был намайдане, он на стол влез, гутарил со стариками и предсказал, как поБиблии, что придут мужики, война будет, и ежели будем мы туды-судышататься - заберут все и зачнут заселять область. Он ишо в то время знал,что будет война. Что ж вы, сукины сыны, думаете? Аль он меньше вашегознает? Ученый такой генерал, армию водил - и меньше твоего знает? ВКаменской-то позасели вот такие, как ты, пустобрехи необразованные - имутят народ. Подтелков твой - из каких? Вахмистр?.. Ого! Одних со мнойчинов. Вот это так!.. Дожи-ли... Дальше некуда! Григорий неохотно спорил с ним. Знал, еще не видя отца, какого тоттолка. А тут новое всучилось: не мог ни простить, ни забыть Григорийгибель Чернецова и бессудный расстрел пленных офицеров. Лошади в дышловой запряжке легко несли сани-кошелку. Позади,привязанный чембуром, рысил оседланный Григорьев конь. Знакомые с детстваразворачивались в дороге слободы и хутора: Кашары, Поповка, Каменка,Нижне-Яблоновский, Грачев, Ясеновка. Всю дорогу до самого хутора Григорийкак-то несвязно и бестолково думал о недавнем, пытался хоть вехаминаметить будущее, но мысль доходила до отдыха дома и дальше напарываласьна тупик. "Приеду, поотдохну трошки, залечу ранку, а там... - думал он имысленно махал рукой, - там видно будет. Само дело покажет..." Ломала и его усталость, нажитая на войне. Хотелось отвернуться от всегобурлившего ненавистью, враждебного и непонятного мира. Там, позади, всебыло путано, противоречиво. Трудно нащупывалась верная тропа; как в топкойгати, забилась под ногами почва, тропа дробилась, и не было уверенности -по той ли, по которой надо, идет. Тянуло к большевикам - шел, других велза собой, а потом брало раздумье, холодел сердцем. "Неужто прав Изварин? Ккому же прислониться?" Об этом невнятно думал Григорий, привалясь к задкукошелки. Но, когда представлял себе, как будет к весне готовить бороны,арбы, плесть из краснотала ясли, а когда разденется и обсохнет земля, -выедет в степь: держась наскучавшимися по работе руками за чапиги; пойдетза плугом, ощущая его живое биение и толчки; представляя себе, как будетвдыхать сладкий дух молодой травы и поднятого лемехами чернозема, еще неутратившего пресного аромата снеговой сырости, - теплело на душе. Хотелосьубирать скотину, метать сено, дышать увядшим запахом донника, пырея,пряным душком навоза. Мира и тишины хотелось, - поэтому-то застенчивуюрадость и берег в суровых глазах Григорий, глядя вокруг: на лошадей, накрутую, обтянутую тулупом спину отца. Все напоминало ему полузабытуюпрежнюю жизнь: и запах овчин от тулупа, и домашний вид нечищеных лошадей,и какой-нибудь петух в слободе, горланящий с погребицы. Сладка и густа,как хмелины, казалась ему в это время жизнь тут, в глушине. На другой день перед вечером подъехали к хутору. Григорий с бугра кинулвзгляд за Дон; вон Бабьи ендовы, опушенные собольим мехом камыша: вонсухой тополь, а переезд через Дон уже не тут, где был раньше. Хутор,знакомые квадраты кварталов, церковь, площадь... Кровь кинулась Григорию вголову, когда напал глазами на свой курень. Воспоминания наводнили его. Сбаза поднятый колодезный журавль словно кликал, вытянув вверх серуювербовую руку. - Не щипет глаза? - улыбнулся Пантелей Прокофьевич, оглядываясь, иГригорий, не лукавя и не кривя душой, сознался: - Щипет... да ишо как!.. - Что значит - родина! - удовлетворенно вздохнул Пантелей Прокофьевич. Он правил на средину хутора. Лошади резво бежали с горы, сани шли подраскат, виляя из стороны в сторону. Григорий отгадал отцовский замысел, новсе же спросил: - Ты чего ж правишь в хутор? Держи к своему проулку. Пантелей Прокофьевич, поворачиваясь и ухмыляясь в заиндевевшую бороду,мигнул: - Сыновей на войну провожал рядовыми казаками, а выслужились вофицерья. Что ж, аль мне не гордо прокатить сына по хутору? Пущай глядят изавидуют. А у меня, брат, сердце маслом обливается! На главной улице он сдержанно крикнул на лошадей, - свешиваясь набок,поиграл махорчатым кнутом, и лошади, чуя близкий дом (словно и не легпозади путь в сто сорок верст!), пошли свежо, шибко. Встречавшиеся казакикланялись, с базов и из окон куреней из-под ладоней глядели бабы; черезулицу, кудахтая, перекати-полем катились куры. Все шло гладко, какпо-писаному. Проехали площадь. Конь Григория покосил глазом на чью-топривязанную к моховскому забору лошадь, заржал и высоко понес голову.Завиднелись конец хутора, крыша астаховского куреня... Но тут-то, напервом перекрестке, случилось неладное: поросенок, бежавший через улицу,замешкался, попал под копыта лошадей, хрюкнул и откатился раздавленный,повизгивая, норовя приподнять переломленный хребет. - Ах, черти тебя поднесли!.. - выругался Пантелей Прокофьевич, успевстегнуть кнутом раздавленного поросенка. На беду принадлежал он Анютке, вдове Афоньки Озерова, - бабе злой и нев меру длинноязыкой. Она не замедлила выскочить на баз; накидывая платок,посыпала такими отборными ругательствами, что Пантелей Прокофьевич дажелошадей попридержал, повернулся назад: - Замолчи, дура! Чего орешь! Заплатим за твоего шелудивого!.. - Нечистый дух!.. Чертяка!.. Сам ты шелудивый, кобель хромой!.. Вот катаману тебя зараз!.. - горланила она, махая руками. - Я тебя, узду твоюмать, научу, как сиротскую животину давить!.. Заело Пантелея Прокофьевича, крикнул, багровея: - Халява! - Турка проклятый!.. - с живостью отозвалась Озерова. - Сука, сто чертов твоей матери! - повысил басок Пантелей Прокофьевич. Но Анютка Озерова за словом в карман сроду не лазила. - Чужбинник! Б... старый! Воряга! Борону чужую украл!.. По жалмеркамбегаешь!.. - зачастила она сорочьим голосом. - Вот я тебя кнутом, псюрня!.. Заткни зевало! Но тут Анютка такое загнула, что даже Пантелей Прокофьевич, - человек,поживший и повидавший на своем веку, - зарозовел от смущения и сразу взмокпотом. - Трогай!.. Чего связался? - сердито сказал Григорий, видя, чтопонемногу на улицу выходит народ и со вниманием прислушивается кслучайному обмену мнениями между старым Мелеховым и честной вдовойОзеровой. - Ну и язык... с вожжину длиной! - Пантелей Прокофьевич сокрушенноплюнул и так погнал лошадей, словно намеревался раздавить самое Анютку. Уже проехав квартал, он не без боязни оглянулся: - Плюется и костерит почем зря!.. Ишь ты, вражина... Чтоб ты лопнулапоперек, чертяка толстая! - с вожделением сказал он. - Тебя бы вместе ствоим поросем стоптать. Попадись вот такой хлюстанке на язык - одни мослыостанутся. Мимо рванулись голубые ставни куреня. Петро, без папахи, в распоясаннойгимнастерке, растворял ворота. С крыльца мелькнули беленький платок исмеющееся, блестящее черными глазами лицо Дуняшки. Целуя брата, Петро мельком заглянул ему в глаза: - Здоровый? - Рану получил. - Где? - Под Глубокой. - Нужда заставила там огинаться! Давно бы шел домой. Он тепло и дружески потряс Григория, с рук на руки передал Дуняше.Обнимая крутые, вызревшие плечи сестры, Григорий поцеловал ее в губы иглаза, сказал, отступая, дивясь: - Да ты, Дуняха, черт тебя знает!.. Ишо какая девка вышла, а я-то думал- дурненькая будет, никудышненькая. - Ну уж ты, братушка!.. - Дуняшка увернулась от щипка и, сияя таким же,как у Григория, белозубым оскалом улыбки, отошла. Ильинична несла на руках детей; ее бегом опередила Наталья. Расцвела ипохорошела она диковинно. Гладко причесанные черные блестящие волосы,собранные позади в тяжелый узел, оттеняли ее радостно зарумянившееся лицо.Она прижалась к Григорию, несколько раз быстро невпопад коснулась губамиего щек, усов и, вырывая из рук Ильиничны сына, протягивала его Григорию. - Сын-то какой - погляди! - звенела с горделивой радостью. - Дай мне _моего_ сына поглядеть! - Ильинична взволнованно отстранилаее. Мать нагнула голову Григория, поцеловала его в лоб и, мимолетно гладягрубой рукой его лицо, заплакала от волнения и радости. - А дочь-то, Гри-и-иша!.. Ну, возьми же!.. Наталья посадила на другую руку Григория закутанную в платок девочку, ион, растерявшись, не знал, на кого ему глядеть: то ли на Наталью, то ли намать, то ли на детишек. Насупленный, угрюмоглазый сынишка вылит был вмелеховскую породу: тот же удлиненный разрез черных, чуть строгих глаз,размашистый рисунок бровей, синие выпуклые белки и смуглая кожа. Он совалв рот грязный кулачишко, - избочившись, неприступно и упорно глядел наотца. У дочери Григорий видел только крохотные внимательные и такие жечерные глазенки - лицо ее кутал платок. Держа их обоих на руках, он двинулся было к крыльцу, но боль пронизаланогу. - Возьми-ка их, Наташа... - Григорий виновато, в одну сторону рта,усмехнулся. - А то я на порожки не влезу... Посреди кухни, поправляя волосы, стояла Дарья. Улыбаясь, она развязноподошла к Григорию, закрыла смеющиеся глаза, прижимаясь влажными теплымигубами к его губам. - Табаком-то прет! - И смешливо поиграла полукружьями подведенных, какнарисованных тушью, бровей. - Ну, дай ишо разок погляжу на тебя! Ах ты, мой чадунюшка, сыночек! Григорий улыбался, щекочущее волнение хватало его за сердце, когда онприжимался к материнскому плечу. Во дворе Пантелей Прокофьевич распрягал лошадей, хромал вокруг саней,алея красным кушаком и верхом треуха. Петро уже отвел в конюшню Григорьеваконя, нес в сенцы седло и что-то говорил, поворачиваясь на ходу к Дуняшке,снимавшей с саней бочонок с керосином. Григорий разделся, повесил на спинку кровати тулуп и шинель, причесалволосы. Присев на лавку, он позвал сынишку: - Поди-ка ко мне, Мишатка. Ну чего ж ты - не угадаешь меня? Не вынимая изо рта кулака, тот подошел бочком, несмело остановилсявозле стола. На него любовно и гордо глядела от печки мать. Она что-тошепнула на ухо девочке, спустила ее с рук, тихонько толкнула: - Иди же! Григорий сгреб их обоих; рассадив на коленях, спросил: - Не угадаете меня, орехи лесные? И ты, Полюшка, не угадаешь папаньку? - Ты не папанька, - прошептал мальчуган (в обществе сестры ончувствовал себя смелее). - А кто же я? - Ты - чужой казак. - Вот так голос!.. [Вот так так, вот это да!..] - Григорий захохотал. -А папанька где ж у тебя? - Он у нас на службе, - убеждающе, склоняя голову, сказала девочка (онабыла побойчей). - Так его, чадунюшки! Пущай свой баз знает. А то он идей-то лытает поцелому году, а его узнавай! - с поддельной суровостью вставила Ильинична иулыбнулась на улыбку Григория. - От тебя и баба твоя скоро откажется. Мыуж за нее хотели зятя примать. - Ты что же это, Наталья? А? - шутливо обратился Григорий к жене. Она зарделась, преодолевая смущение перед своими, подошла к Григорию,села около, бескрайне счастливыми глазами долго обводила всего его,гладила горячей черствой рукой его сухую коричневую руку. - Дарья, на стол собирай! - У него своя жена есть, - засмеялась та и все той же вьющейся, легкойпоходкой направилась к печке. По-прежнему была она тонка, нарядна. Сухую, красивую ногу ее тугоохватывал фиолетовый шерстяной чулок, аккуратный чирик сидел на ноге, каквточенный; малиновая сборчатая юбка была туго затянута, безукоризненнойбелизной блистала расшитая завеска. Григорий перевел взгляд на жену - и вее внешности заметил некоторую перемену. Она приоделась к его приезду;сатиновая голубая кофточка, с узким кружевным в кисти рукавом, облегала ееладный стан, бугрилась на мягкой большой груди; синяя юбка, с расшитымморщиненным подолом, внизу была широка, вверху - в обхват. Григорий сбокуоглядел ее полные, как выточенные, ноги, волнующе-тугой обтянутый живот иширокий, как у кормленой кобылицы зад, - подумал: "Казачку из всех бабугадаешь. В одеже - привычка, чтоб все на виду было; хочешь - гляди, ахочешь - нет. А у мужичек зад с передом не разберешь, - как в мешкеходит..." Ильинична перехватила его взгляд, сказала с нарочитой хвастливостью: - Вот у нас как офицерские жены ходют! Ишо и городским нос утрут! - Чего вы там, маманя, гутарите! - перебила ее Дарья. - Куда уж нам догородских! Сережка вон сломалась, да и той грош цена! - докончила она сгорестью. Григорий положил руку на широкую, рабочую спину жены, в первый разподумал: "Красивая баба, в глаза шибается... Как же она жила без меня?Небось, завидовали на нее казаки, да и она, может, на кого-нибудьпозавидовала. А что, ежли жалмеркой принимала?" От этой неожиданной мыслиу него екнуло сердце, стало пакостно на душе. Он испытующе поглядел в еерозовое, лоснившееся и благоухавшее огуречной помадой лицо. Натальявспыхнула под его внимательным взглядом, - осилив смущение, шепнула: - Ты чего так глядишь? Скучился, что ли? - Ну, а как же! Григорий отогнал негожие мысли, но что-то враждебное, неосознанноешевельнулось в эту минуту к жене. Кряхтя, влез в дверь Пантелей Прокофьевич. Он помолился на образа,крякнул: - Ну, ишо раз здорово живете! - Слава богу, старик... Замерз? А мы ждали: щи горячие, прямо с пылу, -суетилась Ильинична, гремя ложками. Развязывая на шее красный платок, Пантелей Прокофьевич постукивалобмерзшими подшитыми валенками. Стянул тулуп, содрал намерзшие на усах ибороде сосульки и, подсаживаясь к Григорию, сказал: - Замерз, а в хуторе обогрелся... Переехали поросенка у Анютки... - У какой? - оживленно спросила Дарья и перестала кромсать высокийбелый хлеб. - У Озеровой. Как она выскочит, подлюка, как понесет! И такой, и сякой,и жулик, и борону у кого-то украл. Какую борону? Черти ее знают! Пантелей Прокофьевич подробно перечислил все прозвища, которыминаделяла его Анютка, - не сказал лишь о том, что упрекнула его в молодомгрехе, по части жалмерок. Григорий усмехнулся, садясь за стол. И ПантелейПрокофьевич, желая оправдаться в его глазах, горячо докончил: - Такую ересь перла, что и в рот взять нечего! Хотел уже вернуться,кнутом ее перепоясать, да Григорий был, а с ним все как-то вроденеспособно. Петро отворил дверь, и Дуняшка на кушаке ввела красного, с лысиной,телка. - К масленой блины с каймаком будем исть! - весело крикнул Петро, пихаятелка ногой. После обеда Григорий развязал мешок, стал оделять семью гостинцами. - Это тебе, маманя... - Он протянул теплый шалевый платок. Ильинична приняла подарок, хмурясь и розовея по-молодому. Накинула его на плечи, да так повернулась перед зеркалом и повелаплечами, что даже Пантелей Прокофьевич вознегодовал: - Карга старая, а туда же - перед зеркалой! Тьфу!.. - Это тебе, папаша... - скороговоркой буркнул Григорий, на глазах увсех разворачивая новую казачью фуражку, с высоко вздернутым верхом ипламенно-красным околышем. - Ну, спаси Христос! А я фуражкой бедствовал. В лавках нонешний год ихне было... Абы в чем лето проходил... В церкву ажник страмно идтить встарой. Ее, эту старую, уж на чучелу впору надевать, а я носил... -говорил он сердитым голосом, озираясь, словно боясь, что кто-нибудьподойдет и отнимет сыновний подарок. Сунулся примерить было к зеркалу, но взглядом стерегла его Ильинична.Старик перенял ее взгляд, круто вильнул, захромал к самовару. Перед ним ипримерял, надевая фуражку набекрень. - Ты чего ж это, дрючок старый? - напустилась Ильинична. Но Пантелей Прокофьевич отбрехался: - Господи! Ну и глупая ты! Ить самовар, а не зеркала? То-то и оно. Жену наделил Григорий шерстяным отрезом на юбку; детям роздал фунтмедовых пряников; Дарье - серебряные с камешками серьги; Дуняшке - накофточку; Петру - папирос и фунт табаку. Пока бабы тараторили, рассматривая подарки, Пантелей Прокофьевичпиковым королем прошелся по кухне и даже грудь выгнул: - Вот он, казачок лейб-гвардии Казачьего полка! Призы сымал! Наинператорском смотру первый захватил! Седло и всю амуницию! Ух ты!.. Петро, покусывая пшеничный ус, любовался отцом, Григорий посмеивался.Закурили, и Пантелей Прокофьевич, опасливо поглядев на окна, сказал: - Покеда не подошли разная родня и соседи... расскажи вот Петру, чтотам делается. Григорий махнул рукой: - Дерутся. - Большевики где зараз? - спросил Петро, усаживаясь поудобней. - С трех сторон: с Тихорецкой, с Таганрога, с Воронежа. - Ну, а ревком ваш что думает? Зачем их допущает на наши земли?Христоня с Иваном Алексеевичем приехали, брехали разное, но я им не верю.Не так что-то там... - Ревком - он бессильный. Бегут казаки по домам. - Через это, значит, и прислоняется он к Советам? - Конешно, через это. Петро помолчал; вновь закуривая, открыто глянул на брата: - Ты какой же стороны держишься? - Я за Советскую власть. - Дурак! - порохом пыхнул Пантелей Прокофьевич. - Петро, хучь тывтолкуй ему! Петро улыбнулся, похлопал Григория по плечу: - Горячий он у нас - как необъезженный конь. Рази ж ему втолкуешь,батя? - Мне нечего втолковывать! - загорячился Григорий. - Я сам не слепой...Фронтовики что у вас гутарют? - Да что нам эти фронтовики! Аль ты этого дуролома Христана не знаешь!Чего он может понимать? Народ заблудился весь, не знает, куда емуподаться... Горе одно! - Петро закусил ус. - Гляди вот, что к весне будет- не соберешь... Поиграли и мы в большевиков на фронте, а теперь пора заум браться. "Мы ничего чужого не хотим и наше не берите" - вот как должнысказать казаки всем, кто нахрапом лезет к нам. А в Каменской у вас грязнодело. Покумились с большевиками - они и уставляют свои порядки. - Ты, Гришка, подумай. Парень ты не глупой. Ты должен уразуметь, чтоказак - он как был казак, так казаком и останется. Вонючая Русь у нас недолжна править. А ты знаешь, что иногородние зараз гутарют! Всю землюразделить на души. Это как? - Иногородним коренным, какие в Донской области живут издавна, дадимземлю. - А шиша им! Вот им выкусить!.. - Пантелей Прокофьевич сложил дулю;дергая большим когтястым пальцем, долго водил вокруг Григорьева горбатогоноса. По крыльцу загромыхали шаги. Застонали схваченные морозом порожки.Вошли Аникушка, Христоня, Томилин Иван в несуразно высокой заячьего мехапапахе. - Здорово, служивый! Пантелей Прокофич, магарыч станови! - гаркнулХристоня. От его крика испуганно мыкнул задремавший у теплой печки телок. Он,оскользаясь, вскочил на свои еще шаткие ноги, круглыми агатовыми глазамиглядя на пришедших, и, наверное, от испуга, зацедил на пол тоненькуюструйку. Дуняша перебила ему охоту, легонько стукнув по спине; вытеревлужу, подставила поганый чугунок. - Телка испужал, горластый! - досадливо сказала Ильинична. Григорий пожал казакам руки, пригласил садиться. Вскоре пришли ещеказаки с этого края хутора. Под разговор накурили так, что лампа замигалаи надсадно закашлял телок. - Лихоманка вас забери! - ругалась Ильинична, уже в полночьвыпроваживая гостей. - Вон на баз ступайте, там и дымите, трубокуры!Идите, идите! Служивый наш ишо не отдыхал с дороги. Ступайте с богом.

XIV

Наутро Григорий проснулся позже всех. Разбудило его громкое, каквесной, чулюканье воробьев под застрехами крыши и за наличниками окон. Вщелях ставней пылилась золотая россыпь солнечных лучей. Звонили к обедне.Григорий вспомнил, что сегодня - воскресенье. Натальи не было рядом с ним,но перина еще хранила тепло ее тела. Она, очевидно, встала недавно. - Наташа! - позвал Григорий. Вошла Дуняшка. - Тебе чего, братушка? - Открой окошки и покличь Наталью. Она что делает? - Стряпает с маманей, зараз придет. Наталья вошла, зажмурилась от темноты. - Проснулся? От рук ее пахло свежим тестом. Григорий лежа обнял ее, вспомнил ночь -засмеялся. - Проспала? - Ага! Уморила... ноченька. - Она улыбнулась, краснея, пряча наволосатой груди Григория голову. Помогла Григорию перебинтовать рану, достала из сундука праздничныешаровары, спросила: - Мундир с крестами наденешь? - Ну его! - Григорий испуганно отмахнулся. Но Наталья упрашивала неотступно: - Надень! Батяня будет довольный. Чего же ты, задаром их заслуживал,чтобы они по сундукам валялись? Уступая ее настояниям, Григорий согласился. Он встал, взял у Петрабритву, побрился, вымыл лицо и шею. - Затылок-то брил? - спросил Петро. - Ох, черт, забыл! - Ну, садись, побрею. Холодный помазок обжег шею. Григорий видел в зеркало, как Петро,по-детски высунув на сторону язык, водит бритвой. - Шея-то потоньшела у тебя, как у быка после пахоты, - улыбнулся он. - Небось, на казенных харчах не разглажеешь. Григорий надел мундир с погонами хорунжего, с густым завесом крестов и,когда погляделся в запотевшее зеркало, - почти не узнал себя: высокий,сухощавый, цыгановато-черный офицер глядел на него двойником. - Ты как полковник! - восторженно заметил Петро, без зависти любуясьбратом. Слова эти, помимо воли Григория, доставили ему удовольствие. Он вышел вкухню. Любующимся взглядом пристыла к нему Дарья. Дуняшка ахнула: - Фу, какой ты пышный!.. Ильинична и тут не удержалась от слез. Вытирая их грязной завеской,ответила на подтрунивание Дуняшки: - Народи ты себе таких, чечекалка! По крайней мере, два сыночка - иобое в люди вышли! Наталья не сводила с мужа влюбленных, горячих и затуманенных глаз. Григорий, накинув внапашку шинель, вышел на баз. Ему трудно былоспускаться с крыльца - мешала раненая нога. "Без костыля не обойдусь", -подумал он, придерживаясь за перила. Пулю вырезали ему в Миллерове, ранку затянуло коричневым струпом,он-то, стягивая кожу, и препятствовал вольно сгибаться ноге. На завалинке грелся кот. Возле крыльца на солнцепеке снег вытаял -мокрела лужица. Григорий внимательно и обрадованно оглядывал баз. Тут жеоколо, крыльца стоял столб, с колесом, укрепленным наверху. С детствапомнил Григорий это колесо, устроенное для бабьих нужд: на него, не сходяс крыльца, ставили на ночь молоко в корчажках, днем сушилась на немпосуда, выжаривались на солнце горшки. Некоторые перемены на базубросались в глаза: дверь амбара была выкрашена взамен слинявшей краскижелтой глиной, сарай заново покрыт еще не побуревшей житной соломой;костер поднятых дыбом слег казался меньше - должно быть, израсходоваличасть на поправку городьбы. Насыпной горб погреба сизел золой; на ней,зябко поджав ногу, стоял черный, как ворон, петух в окружении десяткаоставленных на племя пестроцветных кур. Под сараем спасался от зимнейнепогоды сельскохозяйственный инвентарь: ребристо торчали остовы арб,горела какая-то металлическая часть косилки, посыпанная через трещину вкрыше сеевом солнечного света. Около конюшни, на навозном сугреве, сиделигуси. Чубатый голландский гусак высокомерно скосился на хромавшего мимоГригория. Оглядев все хозяйство, Григорий вернулся в курень. В кухне сладко пахло топленым коровьим маслом, горячим припеком хлебов.Дуняшка на узорчатой тарелке обмывала моченые яблоки. Глянув на них,Григорий, оживляясь, спросил: - Арбузы соленые есть? - Полезь достань, Наталья! - откликнулась Ильинична. Пришел из церкви Пантелей Прокофьевич. Просфорку с вынутой частицейразломил на девять частей - по числу членов семьи, роздал за столом. Селизавтракать. Петро, тоже принарядившийся, даже усы подмасливший чем-то,сидел рядом с Григорием. Против них на краешке табуретки мостилась Дарья.Столб солнечных лучей валился ей на розовое, намазанное жировкой лицо. Онащурила глаза, недовольно снижала блестящие на солнце черные ободья бровей.Наталья кормила детей печеной тыквой: улыбаясь, изредка поглядывала наГригория. Дуняшка сидела рядом с отцом. Ильинична расположилась на краю,поближе к печке. Ели, как всегда по праздникам, сытно и много. Щи с бараниной сменилалапша, потом - вареная баранина, курятина, холодец из бараньих ножек,жареная картошка, пшенная с коровьим маслом каша, кулага, блинцы скаймаком, соленый арбуз. Григорий, сгрузившийся едой, встал тяжело, пьяноперекрестился; отдуваясь прилег на кровать. Пантелей Прокофьевич ещеуправлялся с кашей: плотно притолочив ее ложкой, он сделал посрединеуглубление (так называемый колодец), налил в него янтарное масло иаккуратно черпал ложкой пропитанную маслом кашу. Петро, крепко любившийдетишек, кормил Мишатку; балуясь, мазал ему кислым молоком щеки и нос. - Дядя, не дури! - А что? - На что мажешь? - А что? - Я маманьке скажу! - А что? У Мишатки гневно сверкали мелеховские угрюмоватые глазенки, дрожали вних слезы обиды, вытирая кулаком нос, он кричал, отчаявшись уговоритьдобром: - Не мажься!.. Глупой!.. Дурак! Петро довольно хохотал и снова потчевал племянника: ложку - в рот,другую - на нос. - Чисто маленький... связался, - бурчала Ильинична. Дуняшка, подсев к Григорию, рассказывала: - Петро - ить он дурастной, завсегда выдумывает. Надысь вышел сМишаткой на баз, - он и захотел за большой, спрашивает: "Дядяня, можновозле крыльца?" А Петро: "Нет, нельзя. Отойди трошки". Мишатка чудокотбег: "Тут?" - "Нет, нет. Беги вон к амбару". От амбара проводил его кконюшне, от конюшни - к гумну. Гонял-гонял, покеда он в штанишки прямо...Наталья же и ругалась! - Дай, я сам буду! - почтовым бубенчиком звенел Мишатка. Смешливо шевеля усами, Петро не соглашался! - Нет уж, парень! Я буду тебя кормить. - Я сам! - У нас сам с самой в хлеву сидят - видал? Бабка их помоями кормит. С улыбкой прислушиваясь к их разговору, Григорий сворачивал курить.Подошел Пантелей Прокофьевич: - Думаю ноне в Вешки поехать. - Чего туда? Пантелей Прокофьевич густо отрыгнул кулагой, пригладил бороду: - Делишки там есть к шорнику - два хомута поправлял. - Обыденки съездишь? - А то чего ж? К вечеру возвернусь. Отдохнув, он запряг в розвальни старую, ослепшую в этот год кобылицу,поехал. Дорога лежала лугом. Два часа спустя был он в Вешенской. Заехал напочту, забрал хомуты и завернул к давнишнему знакомцу и куму, жившему уновой церкви. Хозяин, большой хлебосол, усадил его обедать. - На почте был? - спросил он, наливая что-то в рюмку. - Был, - протяжно ответил Пантелей Прокофьевич, зорко и удивленнопоглядывая на графинчик, нюхая воздух, как собака звериный след. - Новья ничего не слыхал? - Новья? Ничего, кубыть, не слыхал. А что? - Каледин, Алексей Максимович-то, приказал долго жить. - Да что ты?! Пантелей Прокофьевич заметно позеленел, забыл про подозрительный графини запах, отвалился на спинку стула. Хозяин, хмуро моргая, говорил: - По телеграфу передали, что надысь застрелился в Новочеркасском. Одинбыл на всю область стоющий генерал. Кавалер был, армией командовал. Акакой души был человек! Уж этот казачество в обиду не дал бы. - Погоди, кум! Как же теперича? - растерянно спрашивал ПантелейПрокофьевич, отодвигая рюмку. - Бог его знает. Чижолое время наступает. Небось, от хорошей жизни небудет человек в самого себя пулять. - Через чего ж он решился? - Кум - казак кряжистый, как старовер, - зло махнул рукой: - Откачнулись от него фронтовики, в область большевиков напущали, - воти ушел атаман. Найдутся аль нет такие-то? Кто нас оборонит? В Каменскойкакой-то рывком образовался, казаки в нем фронтовые... И у нас... слыхал,небось? Приказ от них пришел: чтоб атаманьев долой и чтоб эти выбрать,рывкомы. То-то мужичье головы пополняло! Все эти плотничишки, ковали,хапуги разные, - ить их в Вешках как мошкары в лугу! Долго молчал Пантелей Прокофьевич, повесив седую голову; а когда поднялее - строг и жесток был взгляд. - Чего это у тебя в графине? - Спирток. С Кавказа привез племянник. - Ну, давай, кум, помянем Каледина, покойного атамана. Царство емунебесное! Выпили. Дочь хозяина, высокая веснушчатая девка, подала закусить.Пантелей Прокофьевич сначала поглядывал на кобылу, понуро стоявшую возлехозяйских саней, но кум его уверил: - Не беспокойся об лошади. Велю напоить и корму дать. И Пантелей Прокофьевич за горячим разговором и за графином вскоре забыли про лошадь, и про все на свете. Он несвязно рассказывал о Григории,спорил о чем-то с захмелевшим кумом, спорил и после не помнил о чем.Встрепенулся уже вечером. Не глядя на упрашивания остаться ночевать, решилехать. Кобылу запряг ему хозяйский сын, сесть в сани помог кум. Он надумалпроводить гостя; рядом легли они в розвальнях, обнялись. Сани у нихзацепились в воротах, потом цеплялись за каждый угол, пока не выехали налуг. Тут кум заплакал и добровольно упал с саней. Долго стоял раком,ругался, не в состоянии подняться на ноги. Пантелей Прокофьевич погналкобылу рысью, не видел, как провожающий его кум ползет по снегу начетвереньках, тычась носом в снег, счастливо хохочет и просит хрипком: - Не щекоти!.. Не щекоти, по-жа-лу-ста! Несколько раз огретая кнутом, кобыла Пантелея Прокофьевича шла шибкой,но неуверенной, слепой рысью. Вскоре хозяин ее, одолеваемый хмельнойдремотой, привалился к стенке саней головой, замолк. Вожжи случайнооказались под ним, и кобыла, не управляемая и беспомощная, сошла на тихийшаг. На первом же свилке она сбилась на дорогу к хутору Малый Громченок,пошла по ней. Через несколько минут потеряла и эту дорогу. Шла ужецелиной, бездорожьем, стряла в глубоком у леса снегу; храпя, спускалась вложбинки. Сани зацепились за куст - и она стала. Толчок на секундупробудил старика. Пантелей Прокофьевич приподнял голову, крикнул сипло: - Но, дьявол!.. - и улегся снова. Кобыла благополучно миновала лес, удачно спустилась на Дон и по ветру,доносившему с востока запах кизячного дыма, направилась к хуторуСеменовскому. В полуверсте от хутора, с левой стороны Дона, есть прорва, в неевеснами на сбыве устремляется полая вода. Около прорвы из супесного берегабьют ключи - лед там не смерзается всю зиму, теплится зеленым широкимполудужьем полынья, и дорога по Дону опасливо обегает ее, делает крутойскачок в сторону. Весною, когда через прорву могучим потоком уходитобратно в Дон сбывающая вода, в этом месте крутит коловерть, ревет вода,сплетая разнобоистые струи, вымывая дно; и все лето на многосаженнойглубине держатся сазаны, прибиваясь к близкому от прорвы дряму,наваленному с берега. К полынье, к левому ее краю, и направляла мелеховская кобыла слепойсвой шаг. Оставалось саженей двадцать, когда Пантелей Прокофьевичзаворочался, чуть приоткрыл глаз. С черного неба глядели желто-зеленыеневызревшие черешни звезд. "Ночь..." - туманно сообразил ПантелейПрокофьевич, ожесточенно дернул вожжи: - Но, но-о!.. Вот я тебя, хреновина старая! Кобыла затрусила рысью. Запах недалекой воды ударил ей в ноздри. Онаторчмя поставила уши, чуть покосила в сторону хозяина слепым недоумевающимглазом. До слуха ее вдруг доплыл плеск смыкающейся волны. Дико всхрапнув,крутнулась в сторону, попятилась. Под ногами ее мягко хрупнул источенныйиз-под испода лед, отвалился оснеженной краюхой. Кобыла захрапела смертнымнапуганным храпом. Изо всей силы она упиралась задними ногами, но передниеуже проваливались - были в воде, под переступавшими задними ломалоськрошево льда. Ухнув, лед с плеском раздался. Полынья глотнула кобылицу, иона судорожно дернула задней ногой, стукнула по оглобле. В этот же мигПантелей Прокофьевич, услышавший неладное, прыгнул с саней, откатилсяназад. Он видел, как сани, увлекаемые тяжестью кобылы, поднялись дыбом,обнажив блеснувшие при звездном свете полозья, - скользнули вчерно-зеленую глубину, и вода, перемешанная с кусками льда, мягкозашипела, чуть не доплеснулась до него волной. Задом, с невероятнойбыстротой отполз Пантелей Прокофьевич и только тогда твердо вскочил наноги, ревнул: - Ка-ра-у-у-ул, люди добрые!.. У-то-па-а-а-ем!.. Хмель у него - словно клином вышибло. Он подбежал к полынье. Остроблестел свежеотломленный лед. Ветер и стремя гоняли по широкому черномукругу полыньи куски льда, волны трясли зелеными вихрами, шелестели. Тишинакругом стояла мертвая. В дальнем хуторе желтили темноту огни. Исступленногорели и дрожали на плюшевом небе зернистые, как свежеперевеянные, звезды.Ветерок пушил поземкой, она сипела, мучнистой пылью летела в черное хайлополыньи. А полынья чуть дымилась паром и так же радушно и жутко чернела. Пантелей Прокофьевич понял, что кричать теперь глупо и бесполезно. Оногляделся, сообразил, куда попал пьяным невзначаем, и затрясся от злостина самого себя, на случившееся. В руках его остался кнут, с ним он успелсоскочить. Матерясь, он долго хлестал себя через спину, но было не больно- защищала дубленая шуба, а раздеваться ради этого казалось бессмысленно.Выдернул из бороды щепоть волос и, перечислив в уме пропавшие покупки,стоимость кобылы, саней и хомутов, яростно выругался, еще ближе подошел кполынье. - Черт слепая!.. - дрожливым, стенящим голосом сказал он, обращаясь кутонувшей кобыле. - Курва! Сама утопла и меня было-к утопила! Куда ж тебязанесла нечистая сила?! Черти тебя там будут запрягать и ездить, апогонять им нечем!.. Нате ж вам и кнут!.. - Он отчаянно размахнулся, кинулна середку полыньи вишневое кнутовище. Оно, блюкнув, торчмя воткнулось в воду, ушло вглубь.

XV

После того как калединцы потрепали революционные казачьи части, Донскойревком, вынужденный перебраться в Миллерово, отправил на имя руководителябоевыми операциями против Каледина и контрреволюционной Украинской радыдекларацию следующего содержания: Харьков. 19 января 1918 года. Из Луганска, N 449, 18 ч. 20 м. - Донскойказачий Военно-революционный комитет просит вас передать в ПетроградСовету Народных Комиссаров следующую резолюцию Донской области. Казачий Военно-революционный комитет на основании постановленияфронтового съезда в станице Каменской постановил: 1. Признать центральную государственную власть Российской СоветскойРеспублики, Центральный Исполнительный Комитет съезда Советов казачьих,крестьянских, солдатских и рабочих депутатов и выделенный им СоветНародных Комиссаров. 2. Создать краевую власть Донской области из съезда Советов казачьих,крестьянских и рабочих депутатов. Примечание: Земельный вопрос Донской области разрешается тем жеобластным съездом. После получения этой декларации на помощь войскам ревкома двинулиськрасногвардейские отряды, при помощи которых и был разгромлен карательныйотряд Чернецова и восстановлено положение. Инициатива перешла в рукиревкома. После взятия Зверева, Лихой красногвардейские отряды Саблина иПетрова, подкрепленные казачьими частями ревкома, развивают наступление итеснят противника к Новочеркасску. На правом фланге, в направлении Таганрога, Сиверс [Сиверс Р.Ф. - бывшийпрапорщик, большевик; в 1917 г. был редактором большевистской "Окопнойправды"; один из руководителей вооруженной борьбы с белогвардейщиной иинтервенцией на Украине и Дону; умер от тяжелого ранения в декабре 1918г.], понесший под Неклиновкой поражение от добровольческого отрядаполковника Кутепова, оказался в Амвросиевке, потеряв одно орудие, двадцатьчетыре пулемета и броневик. Но в Таганроге, в день поражения и отходаСиверса, полыхнуло восстание на Балтийском заводе. Рабочие выбили изгорода юнкеров. Сиверс оправился, перешел в наступление, - развивая его,оттеснил добровольцев до Таганрога. Успех явно клонился на сторону советских войск. С трех сторон замыкалиони Добровольческую армию и остатки калединских "лоскутных" отрядов. 28января Корнилов прислал Каледину телеграмму, извещавшую о том, чтоДобровольческая армия покидает Ростов и уходит на Кубань. 29-го, в девять часов утра, в атаманском дворце было созвано экстренноесовещание членов донского правительства. Каледин пришел из своей квартирыпозже всех. Он тяжело присел к столу, подвинул к себе бумаги. Верхушки щекего пожелтели от бессонницы, под выцветшими угрюмыми глазами лежали синиетени; словно тлен тронул и изжелтил его похудевшее лицо. Медленно прочиталон телеграмму Корнилова, сводки от командиров частей, противостоящих насевере от Новочеркасска натиску красногвардейцев. Тщательно утюжа кипкутелеграмм широкой белой ладонью, не поднимая опухших, затененных синьювек, глухо сказал: - Добровольческая армия уходит. Для защиты области и Новочеркасскаосталось сто сорок семь штыков... Живчик подергал у него веко левого глаза, судорога наплыла от угласжатых губ; повысив голос, он продолжал: - Положение наше безнадежно. Население не только нас не поддерживает,но настроено к нам враждебно. Сил у нас нет, и сопротивление бесполезно. Яне хочу лишних жертв, лишнего кровопролития. Предлагаю сложить своиполномочия и передать власть в другие руки. Свои полномочия войсковогоатамана я с себя слагаю. Митрофан Богаевский, глядевший в широкий пролет окна, поправил пенсне,не поворачивая головы, сказал: - Я тоже слагаю с себя свои полномочия. - Правительство в целом, разумеется, тоже слагает полномочия. Встаетвопрос - кому же мы передадим власть? - Городской думе, - сухо ответил Каледин. - Надо это оформить, - нерешительно заметил член правительства Карев. Минуту тяжело и неловко молчали. Матовый свет январского пасмурногоутра томился за вспотевшими окнами. Город, завуалированный туманом иинеем, дремно молчал. Слух не прощупывал обычного пульса жизни. Орудийныйгул (отголоски боев, шедших где-то под станцией Сулин) мертвил движение,висел над городом глухой невысказанной угрозой. За окнами сухо и четко кричали перелетавшие вороны. Они кружились надбелой колокольней, как над падалью. На Соборной площади лиловый и свежийлежал снег. По нему редкий проходил пешеход да изредка проезжалиизвозчичьи сани, оставляя за собой темные нити проследка. Изломав стылую тишину, Богаевский предложил составить акт о передачевласти городской думе. - Надо бы совместно с ними собраться для передачи. - В какое время удобней всего? - Позднее, часа в четыре. Члены правительства, словно обрадовавшись, что склепанная молчаниемтишина распалась, начали обсуждать вопрос о передаче власти, о временисобрания. Каледин молчал, тихо и размеренно постукивал по столу выпуклыминогтями. Под обвисшими бровями тускло, слюдяным блеском, туманились глаза.Безмерная усталь, отвращение, надрыв делали взгляд его отталкивающим итяжелым. Один из членов правительства, возражая кому-то, говорил нудно и долго,Каледин прервал его с тихим озлоблением: - Господа, короче говорите! Время не ждет. Ведь от болтовни Россияпогибла. Объявляю перерыв на полчаса. Обсудите и... потом поскорее надокончить это. Он ушел в свою квартиру. Члены правительства, разбившись на кучки, тихоразговаривали. Кто-то сказал о том, что Каледин плохо выглядит. Богаевскийстоял у окна, до слуха его дошла фраза, произнесенная полушепотом: - Для такого человека, как Алексей Максимович, самоубийство -единственный приемлемый выход. Богаевский вздрогнул, быстрыми шагами направился в квартиру Каледина.Вскоре он вернулся в сопровождении атамана. Решено было собраться в четыре часа совместно с городской думой дляпередачи ей власти и акта. Каледин встал, за ним поднялись остальные.Прощаясь с одним из матерых членов правительства, Каледин следил глазамиза Яновым, о чем-то шептавшимся с Каревым. - В чем дело? - спросил он. Янов подошел немного смущенный: - Члены правительства - неказачья часть - просят о выдаче им денег напроезд. Каледин сморщился, кинул жестко: - Денег у меня нет... Надоело! Стали расходиться. Богаевский, слышавший этот разговор, отозвал Янова всторону: - Пойдемте ко мне. Скажите Светозарову, чтобы он подождал в вестибюле. Они вышли следом за быстро шагавшим ссутулившимся Калединым. У себя вкомнате Богаевский вручил Янову пачку денег. - Здесь четырнадцать тысяч. Передайте тем. Светозаров, ожидавший Янова в вестибюле, принял деньги, поблагодарил и,распрощавшись, направился к выходу. Янов, принимая из рук швейцара шинель,услыша шум на лестнице, оглянулся. По лестнице прыжками спускался адъютантКаледина - Молдавский. - Доктора! Скорее!! Швырнув шинель, Янов кинулся к нему. Дежурный адъютант и ординарцы,толпившиеся в вестибюле, окружили сбежавшего вниз Молдавского. - В чем дело?! - крикнул, бледнея, Янов. - Алексей Максимович застрелился! - Молдавский зарыдал, грудью упал наперила лестницы. Выбежал Богаевский; губы его дрожали, как от страшного холода, - онзаикался. - Что? Что? По лестнице, толпой, опережая друг друга, бросились наверх. Гулко идроботно звучали шаги бежавших. Богаевский, хлебая раскрытым ртом воздух,хрипло дышал. Он первый с громом откинул дверь, через переднюю пробежав вкабинет. Дверь из кабинета в маленькую комнату была широко распахнута.Оттуда полз и курился прогорклый сизый дымок, запах сожженного пороха. - Ох! ох! А-а-а-ха-ха!.. Але-о-оша!.. Родно-о-оой... - слышалсянеузнаваемо-страшный, раздавленный голос жены Каледина. Богаевский, как при удушье, разрывая на себе ворот сорочки, вбежалтуда. У окна, вцепившись в тусклую золоченую ручку, горбатился Карев. Наспине его под сюртуком судорожно сходились и расходились лопатки, онкрупно, редко дрожал. Глухое, воюще-звериное рыдание взрослого чуть невыбило из-под ног Богаевского почву. На походной офицерской койке, сложив на груди руки, вытянувшись, лежална спине Каледин. Голова его была слегка повернута набок, к стене; белаянаволочка подушки оттеняла синеватый влажный лоб и прижатую к ней щеку.Глаза сонно полузакрыты, углы сурового рта страдальчески искривлены. У ногего билась упавшая на колени жена. Вязкий одичавший голос ее был режущеостр. На койке лежал кольт. Мимо него извилисто стекала по сорочке тонкаяи веселая чернорудая струйка. Возле койки на спинке стула аккуратно повешен френч, на столике -часы-браслет. Криво качнувшись, Богаевский упал на колени, ухом припал к теплой имягкой груди. Пахло крепким, как уксус, мужским потом. Сердце Каледина небилось. Богаевский - вся жизнь его в этот момент ушла в слух, - несказанножадно прислушивался, но слышал только четкое тиканье лежавших на столикеручных часов, хриплый, захлебывающийся голос жены мертвого уже атамана дачерез окно - обрекающее, надсадное и звучное карканье ворон.

XVI

Черные глаза Анны, блещущие слезами и улыбкой, увидел Бунчук, кактолько в первый раз открыл глаза. Три недели был он в бредовом беспамятстве. Три недели странствовал вином, неосязаемом и фантастическом мире. Сознание вернулось к нему вечеромдвадцать четвертого декабря. Он долго смотрел на Анну серьезнымзатуманенным взглядом, пытался восстановить в памяти все, что было связанос ней; это удалось ему лишь отчасти - память была туга, неподатлива,многое пока еще хоронила где-то в глубине. - Дай мне пить... - по-прежнему издалека донесся до слуха собственныйего голос, и от этого стало весело; Бунчук улыбнулся. Анна стремительно пошла к нему; она вся светилась скупой, сдержаннойулыбкой. - Пей из моей руки. - Она отстранила вяло тянувшуюся к кружке рукуБунчука. Дрожа от усилий поднять голову, напился и устало отвалился на подушку.Долго смотрел в сторону, хотел что-то сказать, но слабость осилила -задремал. И опять, как и в первый раз, проснувшись, увидел прежде всегоустремленные на него встревоженные глаза Анны, потом шафранный свет лампы,белый круг от нее на дощатом некрашеном потолке. - Аня, поди ко мне. Она подошла, взяла его за руку. Он ответил слабым пожатием. - Как ты себя чувствуешь? - Язык чужой, голова чужая, ноги тоже, а самому будто двести лет, -тщательно выговаривал он каждое слово. Помолчав, спросил: - Тиф у меня? - Тиф. Повел глазами по комнате, невнятно сказал: - Где это? Она поняла вопрос, улыбнулась: - В Царицыне мы. - А ты... как же? - Я одна осталась с тобой. - И, словно оправдываясь или стараясьотвести какую-то невысказанную им мысль, заспешила: - Тебя нельзя былобросить у посторонних. Меня просил Абрамсон и товарищи из бюро, чтобыберегла тебя... Вот видишь, пришлось неожиданно ходить за тобой. Он поблагодарил взглядом, слабым движением руки. - Крутогоров? - Уехал через Воронеж в Луганск. - Геворкяна? - Тот... видишь ли... он умер от тифа. - О!.. Помолчали, словно чтя память покойного. - Я боялась за тебя. Ты ведь был очень плох, - тихо сказала она. - А Беговой? - Всех потеряла из виду. Некоторые уехали в Каменскую. Но, послушай,тебе не вредно говорить? И потом, не хочешь ли молока? Бунчук отрицательно качнул головой; с трудом владея языком, продолжалрасспрашивать: - Абрамсон? - Уехал в Воронеж неделю назад. Он неловко ворохнулся - закружилась голова, больно хлынула к глазамкровь. Почувствовав на лбу прохладную ладонь, открыл глаза. Его мучил одинвопрос: он был без сознания - кто же выполнял за ним грязный уход? Неужелиона? Румянец чуть окрасил его щеки; спросил: - Ты одна ухаживала за мной? - Да, одна. Он отвернулся к стене, прошептал: - Стыдно им... Мерзавцы! Бросили на твое попечение... Осложнение после тифа сказывалось на слухе: Бунчук плохо слышал. Врач,присланный Царицынским комитетом партии, сказал Анне, что к лечению можнобудет приступить только после того, как больной окончательно оправится.Бунчук выздоравливал медленно. Аппетит был у него чудовищный, но Аннастрого придерживалась диеты. На этой почве происходили у них столкновения. - Дай мне еще молока, - просил Бунчук. - Больше нельзя. - Я прошу - дай! Что ты меня, голодом хочешь уморить? - Илья, ты же знаешь, что больше меры я не могу дать тебе еды. Он обиженно замолкал, отворачивался к стенке, вздыхал, подолгу неразговаривал. Страдая от жалости к нему, она выдерживала характер. Спустянекоторое время он, нахмуренный, и от этого еще более жалкий,поворачивался, просил умоляюще: - Нельзя ли соленой капусты? Ну, пожалуйста, Аня, родная!.. Ты мнеуважь... Вредно?.. Докторские басни! Натыкаясь на решительный отказ, он иногда обижал ее резким словом: - Ты не имеешь права так издеваться надо мной! Я сам позову хозяйку испрошу у нее! Ты бессердечная и отвратительная женщина!.. Право, я начинаютебя ненавидеть. - Это лучшая расплата за то, что я перенесла, будучи твоей нянькой, -не выдерживала и Анна. - Я тебя не просил оставаться возле меня! Бесчестно попрекать меняэтим. Ты пользуешься своим преимуществом. Ну, да ладно... Не давай мненичего! Пусть я издохну... Велика жалость! У нее дрожали губы, но она сдерживалась, замолкала; потворствуя ему,терпеливо сносила все. Раз только после одной, особенно резкой перебранки, когда она отказалаему в лишней порции пирожков, Бунчук отвернулся, и она, со сжавшимся вкомочек сердцем, заметила на его глазах блестки слез. - Да ты просто ребенок! - воскликнула она. Побежав на кухню, принесла полную тарелку пирожков. - Ешь, ешь, Илюша, милый! Ну, полно, не сердись же! На вот этот,поджаренный! - И дрожащими руками совала в его руки пирожок. Бунчук, глубоко страдая, попробовал отказываться, но не выдержал;вытирая слезы, сел и взял пирожок. По исхудавшему лицу его, густообросшему курчавой мягкой бородой, скользнула виноватая улыбка, сказал,выпрашивая глазами прощение: - Я хуже ребенка... Ты видишь: я чуть не заплакал... Она глядела на его странно тонкую шею, на впалую бестелесную грудь,видневшуюся в распахнутый ворот рубашки, на костистые руки; волнуемаяглубокой, не испытанной раньше любовью и жалостью, в первый раз просто инежно поцеловала его сухой желтый лоб. Только через две недели был он в состоянии без посторонней помощипередвигаться по комнате. Высохшие в былку ноги подламывались; он зановоучился ходить. - Смотри, Анна, иду! - пытался пройтись независимо и быстро, но ноги невыдерживали тяжести тела, рвался из-под ступней пол. Вынужденный прислониться к первой попавшейся опоре. Бунчук широко, какстарик, улыбался, кожа на прозрачных щеках его туго натягивалась,морщинилась. Он смеялся старчески дребезжащим смешком и, обессилев отнапряжения и смеха, снова падал на койку. Квартира их была неподалеку от пристани. Из окна виднелся снеговойразмет Волги, леса за ней - широким серым полудужьем, мягкие волнистыеочертания дальних полей. Анна подолгу простаивала около окна, думая освоей диковинной, круто переломившейся жизни. Болезнь Бунчука странносроднила их. Вначале, когда после долгой, мучительной дороги приехала с ним вЦарицын, было тяжко, горько до слез. В первый раз пришлось ей так близко итак оголенно взглянуть на изнанку общения с любимым. Стиснув зубы, менялана нем белье, вычесывала из горячей головы паразитов, переворачивалакаменно-тяжелое тело и, содрогаясь, с отвращением смотрела украдкой на егоголое исхудавшее тело мужчины - на оболочку, под которой чуть теплиласьдорогая жизнь. Внутренне все вставало в ней на дыбы, противилось, но грязьнаружного не пятнила хранившегося глубоко и надежно чувства. Под еговластный указ научилась преодолевать боль и недоумение. И преодолела. Подконец было лишь сострадание да бился, просачиваясь наружу, глубинныйродник любви. Раз как-то Бунчук сказал: - Я тебе противен после всего этого... правда? - Это было испытание. - Чему? Выдержке? - Нет, чувству. Бунчук отвернулся и долго не мог унять дрожь губ. Больше разговоров наэту тему у них не было. Лишними и бесцветными были бы слова. В середине января они выехали из Царицына в Воронеж.

XVII

Шестнадцатого января вечером Бунчук и Анна приехали в Воронеж. Пробылитам два дня и выехали на Миллерово, так как в день отъезда были полученывести, что туда перебрались Донской ревком и верные ему части, вынужденныепод давлением калединцев очистить Каменскую. В Миллерове было суетно и людно. Бунчук задержался там на несколькочасов и со следующим поездом выехал в Глубокую. На другой день он принялпулеметную команду, а утром следующего дня был уже в бою с чернецовскимотрядом. После того как Чернецова разбили, им неожиданно пришлось расстаться.Прибежала Анна утром из штаба оживленная и чуть опечаленная. - Ты знаешь - здесь Абрамсон. Он очень хочет повидать тебя. А потом ещеновость - сегодня я уезжаю. - Куда?! - удивился Бунчук. - Абрамсон, я и еще несколько товарищей едем в Луганск на агитационнуюработу. - Ты бросаешь отряд? - холодновато спросил Бунчук. Она засмеялась, прижимаясь к нему раскрасневшимся лицом. - Признайся: тебя печалит не то, что бросаю отряд, а то, что тебябросаю? Но ведь это на время. Я уверена, что на той работе я принесубольше пользы, чем около тебя. Агитация, пожалуй, больше в моейспециальности, чем пулеметное дело... - и шаловливо повела глазом, -изученное хотя бы под руководством такого опытного командира, как Бунчук. Вскоре пришел Абрамсон. Он по-прежнему был кипуч, деятелен, непоседлив,так же сверкал белым пятном седины на жуковой, как осмоленной, голове.Бунчук искренне обрадовался. - Поднялся на ноги? Оч-чень хорошо! Анну мы забираем. - Идогадливо-намекающе сощурился: - Ты не возражаешь? Не возражаешь? Да-да...Да-да, оччень хорошо! Я оттого задаю такой вопрос, что вы, вероятно,сжились в Царицыне. - Не скрываю, что мне жаль с ней расставаться. - Бунчук хмуро инатянуто улыбнулся. - Жаль?! Уже и этого много... Анна, ты слышишь? Он походил по комнате, на ходу поднял из-за сундука запыленный томикГарина-Михайловского и, встрепенувшись, начал прощаться. - Ты скоро, Анна? - Иди. Я сейчас, - ответила та из-за перегородки. Переменив белье, она вышла. На ней была подпоясанная ремнем защитнаясолдатская гимнастерка с карманами, чуть оттопыренными грудью, и та жечерная юбка, местами заштопанная, но чистая безукоризненно. Тяжелые,недавно вымытые волосы пушились, выбивались из узла. Она надела шинель;затягивая пояс, спросила (недавнее оживление ее исчезло, и голос былтускл, просящ): - Ты будешь участвовать в наступлении сегодня? - Ну, конечно! Ведь не буду же я сидеть сложа руки. - Я прошу тебя... Послушай, будь осторожен! Ты сделаешь это ради меня?Да? Я оставлю тебе лишнюю пару шерстяных чулок. Не простудись, старайся непромочить ног. Из Луганска я напишу тебе. У нее как-то сразу выцвели глаза; прощаясь, призналась: - Вот видишь, мне очень больно уходить от тебя. Вначале, когда Абрамсонпредложил ехать в Луганск, я оживилась, а сейчас чувствую, что без тебятам будет пустынно. Лишнее доказательство, что чувство сейчас излишне -оно вяжет... Ну, как бы то ни было, прощай!.. Прощались сдержанно-холодно, но Бунчук понял это так, как и надо былопонять: она боялась растерять запас решимости. Он вышел проводить. Анна пошла, суетливо поводя плечами, неоглядываясь. Ему хотелось окликнуть ее, но он заметил, прощаясь, в ее чутькосящем, затуманенном взгляде чрезмерный и влажный блеск; насилуя волю,крикнул с поддельной бодростью: - Надеюсь, увидимся в Ростове! Будь здорова, Аня! Анна оглянулась, ускорила шаг. После ее ухода Бунчук со страшной силой почувствовал одиночество. Онвернулся с улицы в комнату, но сейчас же выскочил оттуда, какобожженный... Там каждый предмет еще дышал ее присутствием, каждая вещьхранила ее запах: и забытый носовой платок, и солдатский подсумок, имедная кружка - все, к чему прикасались ее руки. Бунчук до вечера прослонялся по станции, испытывая небывалоебеспокойство и такое ощущение, словно отрезали у него что-то и он никак неосвоится в новом своем положении. Растерянно присматривался он к лицамнезнакомых красногвардейцев и казаков, некоторых узнавал, многие узнавалиего. В одном месте его остановил казак, сослуживец по германской войне. Онзатащил Бунчука к себе на квартиру, пригласил принять участие в игре. Застолом дулись в "очко" красногвардейцы из отряда Петрова и недавноприбывшие матросы-мокроусовцы. Одетые табачным дымом, они звонко буцаликартами, шуршали керенскими деньгами, ругались, бесшабашно кричали.Бунчука потянуло на воздух, вышел. Выручило его то, что через час пришлось идти в наступление.

XVIII

После смерти Каледина Новочеркасская станица вручила власть походномуатаману Войска Донского генералу Назарову. 29 января съехавшимися на Кругделегатами он был избран войсковым наказным атаманом. На Круг собраласьнезначительная часть делегатов, преимущественно представители низовскихстаниц южных округов. Круг именовался Малым. Назаров, заручившисьподдержкой Круга, объявил мобилизацию от восемнадцати до пятидесяти лет,но казаки неохотно брались за оружие, несмотря на угрозы и высылку встаницы вооруженных отрядов для производства мобилизации. В день начала работ Малого круга в Новочеркасск с румынского фронтапоходным порядком пришел 6-й Донской казачий генерала Краснощекова полк,под командой войскового старшины Тацина. Полк от самого Екатеринослава шелс боями, прорывая большевистское кольцо. Его трепали под Пятихаткой,Межевой, Матвеевым Курганом и во многих местах, но, несмотря на это, онприбыл почти в полном составе, при всех офицерах. Полку была устроена торжественная встреча. После молебствия на Соборнойплощади Назаров благодарил казаков за то, что сохранили дисциплину,блестящий порядок и с оружием пришли на защиту Дона. Вскоре полк был отправлен на фронт, под станцию Сулин, а через два дняпришли в Новочеркасск черные вести: полк под влиянием большевистскойагитации самовольно ушел с позиций и отказался защищать войсковоеправительство. Работа Круга шла вяло. Предрешенность исхода борьбы с большевикамичувствовалась всеми. Во время заседаний Назаров - этот энергичный, кипучийгенерал - сидел, опершись на руку, закрыв ладонью лоб, словно мучительно очем-то думая. Рушились трухой последние надежды. Красная гвардия подступила кНовочеркасску и Ростову. Уже погромыхивало под Тихорецкой. Слухи шли, чтодвижется из Царицына к Ростову красный командир хорунжий Автономов. Ленин приказал Южному фронту 23 февраля [здесь и далее даты - по новомустилю] взять Ростов. Утром двадцать второго в Ростов вошел отряд капитана Чернова, теснимыйСиверсом и с тыла обстреливаемый казаками Гниловской станицы. Крохотная оставалась перемычка, и Корнилов, понявший, что оставаться вРостове небезопасно, отдал приказ об уходе на станицу Ольгинскую. Весьдень по вокзалу и офицерским патрулям постреливали с Темерника рабочие.Перед вечером из Ростова выступила густая колонна корниловских войск. Онапротянулась через Дон жирной черной гадюкой - извиваясь, поползла наАксай. По обрыхлевшему мокрому снегу грузно шли куценькие роты. Мелькалигимназические шинели со светлыми пуговицами, зеленоватые - реалистов, но вмассе преобладали солдатско-офицерские. Взводы вели полковники и капитаны.В рядах были юнкера и офицеры, начиная с прапорщиков, кончая полковниками.За многочисленными подводами обоза шли беженцы - пожилые, солидные люди, вгородских пальто, в калошах. Женщины семенили около подвод, застревая вглубоком снегу, вихляясь на высоких каблуках. В одной из рот Корниловского полка шел есаул Евгений Листницкий. В рядус ним - подтянутый строевой офицер, штабс-капитан Старобельский, поручикСуворовского Фанагорийского гренадерского полка Бочагов и подполковникЛовичев - престарелый, беззубый, боевой офицер, весь, как матерый лисовин,покрытый рыжей проседью. Накапливались сумерки. Морозило. От устья Дона, солоноватый и влажный,подпирал ветер. Листницкий привычно, не теряя ноги, месил растолченныйснег, вглядывался в лица обгонявших роту людей. Сбоку от дороги прошликомандир Корниловского полка капитан Неженцев и бывший командирПреображенского гвардейского полка полковник Кутепов, в распахнутой шинелии сбитой на крутой затылок фуражке. - Господин командир! - окликнул Неженцева подполковник Ловичев, ловкоперехватывая винтовку. Кутепов повернул широколобое, бычье лицо с широко посаженными чернымиглазами и подстриженной лопатистой бородкой; из-за его плеча выглянул наокрик Неженцев. - Прикажите первой роте прибавить шаг! Ведь этак и замерзнуть немудрено. Мы промочили ноги, а такой шаг на походе... - Безобразие! - затрубил горластый и шумоватый Старобельский. Неженцев, не отвечая, прошел мимо. Он о чем-то спорил с Кутеповым.Немного спустя опередил их Алексеев. Кучер гнал сытых вороных, сподвязанными хвостами лошадей; из-под копыт брызгали кругом снежныеошлепки. Красный от ветра Алексеев, с белыми приподнятыми усами иторчевыми, такими же белыми бровями, по самые уши натянул фуражку, сидел,бочком привалясь к спинке коляски, зябко придерживая левой рукой воротник.Офицеры улыбками проводили его знакомое всем лицо. На взрыхленной множеством ног дороге кое-где просачивались желтые лужи.Идти было тяжело - ноги разъезжались, сырость проникала в сапогиЛистницкий, шагая, прислушивался к разговору впереди. Какой-тобаритонистый офицер, в меховой куртке и простой казачьей папахе, говорил: - Вы видели, поручик? Председатель Государственной думы Родзянко,старик - и идет пешком. - Россия всходит на Голгофу... Кашляя и с хрипом отхаркивая мокроту, кто-то пробовал иронизировать: - Голгофа... с той лишь разницей, что вместо кремнистого пути - снег,притом мокрый, плюс чертовский холодище. - Не знаете, господа, где ночевка? - В Екатеринодаре. - В Пруссии мы однажды такой вот поход ломали... - Как-то нас приветит Кубань?.. Что?.. Разумеется, там иное дело. - У вас есть курить? - спросил у Листницкого поручик Головачев. Он снял грубую варежку, взял папиросу, поблагодарил и, высморкавшисьпо-солдатски, вытер пальцы о полу шинели. - Усваиваете демократические манеры, поручик?.. - тонко улыбнулсяподполковник Ловичев. - Поневоле усвоишь... Вы-то... или дюжиной носовых платков запаслись? Ловичев не ответил. На красносединных усах его висели зеленоватыесосульки. Он изредка шморгал носом, морщился от холода, проникавшегосквозь подбитую ветром шинель. "Цвет России", - думал Листницкий, с острой жалостью оглядывая ряды иголову колонны, ломано изогнувшейся по дороге. Проскакало несколько всадников, среди них - на высоком донце Корнилов.Его светло-зеленый полушубок, с косыми карманами по бокам, и белая папахадолго маячили над рядами. Густым рыкающим "ура" провожали его офицерскиебатальоны. - Все бы это ничего, да вот семья... - Ловичев по-стариковскипокряхтел, сбоку заглянул в глаза Листницкого, как бы ища сочувствия. -Семья осталась у меня в Смоленске... - повторил он. - Жена и дочушка -девушка. На рождество исполнилось ей семнадцать лет... Каково это, есаул? - Да-а-а... - Вы тоже семейный? Из Новочеркасска? - Нет, я Донецкого округа. У меня отец остался. - Не знаю, что с ними... Как они там без меня, - продолжал Ловичев. Его с раздражением перебил Старобельский: - У всех семьи остались. Не понимаю: чего вы хнычете, подполковник?Уди-ви-тельный народ! Не успели выйти из Ростова... - Старобельский! Петр Петрович! Вы были в бою под Таганрогом? - крикнулкто-то сзади, через ряд. Старобельский повернулся раздраженным лицом, пасмурно улыбнулся: - А... Владимир Георгиевич, вы какими судьбами в наш взвод? Перевелся?С кем не поладил? Ага... ну, это понятно... Вы спрашиваете про Таганрог?Да, был... а что? Совершенно верно... убили его. Листницкий, невнимательно прислушиваясь к разговору, вспоминал свойотъезд из Ягодного, отца, Аксинью. Его душила внезапно задымившаяся насердце тоска. Он вяло переставлял ноги, смотрел на колыхавшиеся впередистволы винтовок с привинченными штыками, на головы в папахах, фуражках ибашлыках, раскачивавшиеся в ритм шагу, думал: "Такой вот, как у меня, заряд ненависти и беспредельной злобы несетсейчас каждый из этих пяти тысяч, подвергнутых остракизму. Выбросили,сволочи, из России - и здесь думают растоптать. Посмотрим!.. Корниловвыведет нас к Москве!" В эту минуту он вспомнил приезд Корнилова в Москву и с радостью перешелна воспоминания того дня. Где-то недалеко, позади, наверное в хвосте роты, шла батарея.Пофыркивали лошади, громыхали барки, даже запах конского пота доносилооттуда. Листницкий сразу почувствовал этот знакомый волнующий запах,повернул голову, передний ездовой, молодой прапорщик, посмотрел на него иулыбнулся, как знакомому. К 11 марта Добровольческая армия была сосредоточена в районе станицыОльгинской. Корнилов медлил с выступлением, ожидая приезда в Ольгинскуюпоходного атамана Войска Донского генерала Попова, ушедшего изНовочеркасска в задонские степи со своим отрядом, насчитывавшим около 1600сабель, при 5 орудиях и 40 пулеметах. Утром 13-го Попов, сопутствуемый своим начальником штаба полковникомСидориным и несколькими казачьими офицерами конвоя, прискакал вОльгинскую. На плацу, возле дома, занятого Корниловым, он осадил коня;придерживаясь за луку, тяжело перенес через седло ногу. Его поддержалподскочивший вестовой - молодой черночубый казак со смуглым лицом иострыми, как у чибиса, глазами. Попов кинул ему поводья, степенным шагомпошел к крыльцу. Сидорин и офицеры, спешившись, последовали за ним.Вестовые через калитку ввели во двор коней. Пока один из вестовых,пожилой, колченогий, навешивал торбы, другой, черночубый, похожий начибиса, уже завязал знакомство с хозяйской работницей. Он что-то сморозилей; работница - румяная девка, в кокетливо повязанном платке и глубокихкалошах, насунутых на босые ноги, - смеясь и оскальзаясь, прошлепала мимонего по луже к сараю. Осанистый, пожилой Попов вошел в дом. В передней сдал на рукирасторопному вестовому шинель, повесил на вешалку плеть, долго и звучносморкался. Вестовой проводил его и Сидорина, на ходу приглаживавшеговолосы, в зал. Созванные на совещание генералы были в сборе. Корнилов сидел за столом,облокотившись на разостланную карту; по правую руку от него белел сединойсухонький и пряменький, свежевыбритый Алексеев. Деникин, поблескиваяумными колючими глазами, о чем-то говорил с Романовским. Лукомский,отдаленно похожий на Деникина, медленно ходил по комнате, щипал бородку.Марков стоял у окна во двор, наблюдая, как вестовые казаки похаживаютоколо коней и пересмеиваются с девкой-работницей. Поздоровавшись, прибывшие подошли к столу. Алексеев задал несколькомалозначащих вопросов о дороге и эвакуации Новочеркасска. Вошел Кутепов, сним несколько строевых офицеров, приглашенных Корниловым на совещание. Глядя в упор на Попова, усаживавшегося со спокойной уверенностью,Корнилов спросил: - Скажите, генерал, численность вашего отряда? - Полторы тысячи сабель, батарея, сорок пулеметов с прислугой. - Обстоятельства, понудившие Добровольческую армию уйти из Ростова, вамизвестны. Вчера у нас был совет. Принято решение идти на Кубань, имеянаправление на Екатеринодар, в окрестностях которого действуютдобровольческие отряды. Мы двинемся этим маршрутом... - Корнилов провел покарте неочиненным концом карандаша, заговорил торопливей: - По путиувлекая кубанское казачество, дробя те малочисленные, неорганизованные инебоеспособные красногвардейские отряды, которые попытаютсявоспрепятствовать нашему движению. - Он глянул на сощуренный, отведенныйвзгляд Попова, докончил: - Мы предлагаем вам присоединиться с вашимотрядом к Добровольческой армии и совместно с нами идти на Екатеринодар.Дробить силы - не в наших интересах. - Я не могу этого сделать! - решительно и круто заявил Попов. Алексеев чуть склонился в его сторону: - Почему, разрешите спросить? - Потому, что я не могу покинуть территорию Донской области и идтикуда-то на Кубань. Прикрываясь с севера Доном, мы в районе зимовниковпереждем события. На активные действия противника нельзя рассчитыватьввиду того, что не сегодня-завтра начнется оттепель - переправить черезДон не только артиллерию, но и конницу будет невозможно, а из районазимовников, весьма обеспеченного фуражом и хлебом, мы в любое время и влюбом направлении можем развить партизанские действия. Попов с веской уверенностью приводил доводы, отклоняющие предложениеКорнилова. Он передохнул и, видя, что Корнилов хочет что-то сказать,упрямо мотнул головой: - Позвольте докончить... Помимо этого есть еще один сугубой важностифактор, и мы, командование, его учитываем: это - настроение наших казаков.- Он вытянул мясистую белую руку с золотым кольцом, всосавшимся в мякотьуказательного пальца; чуть повысив голос, оглядывая всех, продолжал: - Втом случае, если мы повернем на Кубань, явится опасность распаденияотряда. Казаки могут не пойти. Не надо забывать того обстоятельства, чтопостоянный и наиболее крепкий контингент моего отряда - казаки, а онивовсе не так устойчивы морально, как... хотя бы ваши части. Они простонесознательны. Не пойдут - и все. А рисковать потерей всего отряда я немогу, - отчеканил Попов и вновь перебил Корнилова: - Прошу прощенья, явысказал вам наше решение и смею уверить вас, что изменить его мы не всостоянии. Разумеется, дробить силы не в наших интересах, но изсоздавшегося положения есть один выход. Я полагаю, что, исходя изсоображений, высказанных сейчас мною, Добровольческой армии было быблагоразумней идти не на Кубань - настроения кубанского казачества вселяютв меня немалые тревоги, - а вместе с донским отрядом - в задонские степи.Там она оправится, пользуясь передышкой, к весне пополнится новыми кадрамиволонтеров из России... - Нет! - воскликнул Корнилов, вчера еще склонявшийся к тому, чтобы идтив задонские степи и упорно оспаривавший противоположное мнение Алексеева.- Нет смысла идти в зимовники. Нас около шести тысяч человек... - Если вопрос о продовольствии, то смею вас уверить, вашевысокопревосходительство, район зимовников не оставляет желать лучшего.Притом там вы можете взять у частных коннозаводчиков лошадей и посадитьчасть армии на коней. У вас будут новые шансы при ведении полевойманевренной войны. Конница вам необходима, а Добровольческая армия ею небогата. Корнилов, в этот день особенно предупредительный к Алексееву, посмотрелна него. Он, по всей вероятности, колебался в выборе направления, искалподдержки у чужого авторитета. Алексеева выслушали с большим вниманием.Старый генерал, привыкший кратко, исчерпывающе-ясно разрешать задачи, внескольких спрессованных фразах высказался в пользу похода наЕкатеринодар. - В данном направлении нам легче всего прорвать большевистское кольцо исоединиться с отрядом, действующим под Екатеринодаром, - закончил он. - А если это не удастся, Михаил Васильевич? - осторожно спросилЛукомский. Алексеев пожевал губами, повел рукою по карте. - Даже если предположить неудачу, то у нас останется возможность дойтидо Кавказских гор и распылить армию. Его поддержал Романовский. Несколько горячих слов сказал Марков.Тяжеловесным аргументом Алексеева будто бы и нечего было противопоставить,но слово взял Лукомский, выровнял весы. - Я поддерживаю предложение генерала Попова, - заявил он, неспешноподбирая слова. - Поход на Кубань сопряжен с большими трудностями, учестькоторые отсюда не представляется возможным. Прежде всего нам придется двараза пересекать железную дорогу... По направлению его пальца к карте потянулись взгляды всех участниковсовещания. Лукомский напористо продолжал: - Большевики не преминут встретить нас должным образом - они поведутбронированные поезда. У нас тяжелый обоз и масса раненых; оставить их мыне можем. Все это будет чрезвычайно обременять армию и препятствоватьскорейшему ее продвижению. Затем мне непонятно, откуда создаласьуверенность, что кубанское казачество настроено к нам дружелюбно? Напримере донского казачества, тоже якобы тяготившегося властью большевиков,мы должны с архиосторожностью и с крупной дозой здорового скептицизмаотноситься к подобным слухам. Кубанцы болеют той же большевистскойтрахомой, которую занесли из прежней российской армии... Они могут бытьвраждебно настроенными. В заключение должен повторить, что мое мнение -идти на восток, в степи, и оттуда, накопив силы, грозить большевикам. Поддерживаемый большинством своих генералов, Корнилов решил идтизападнее Великокняжеской, пополнить на походе нестроевую часть армииконским составом и уже оттуда повернуть на Кубань. Распустив совещание, онперекинулся несколькими фразами с Поповым, - холодно попрощавшись с ним,вышел в свою комнату. За ним прошел Алексеев. Начштаба донского отряда полковник Сидорин, звякая шпорами, вышел накрыльцо, сочно, обрадованно крикнул вестовым: - Лошадей! К крыльцу, придерживая шашку, ступая через лужи, подошел молодойсветлоусый казачий сотник. Он остановился у нижней ступеньки, спросилшепотом: - Что же, господин полковник? - Неплохо! - с приподнятой бодростью вполголоса ответил Сидорин. - Нашотказался идти на Кубань. Сейчас выезжаем. Вы готовы, Изварин? - Да, лошадей ведут. Вестовые, посадившись, вели лошадей. Черночубый, похожий на чибиса,поглядывал на своего товарища. - Хороша, что ль? - спрашивал он, прыская. Пожилой сдержанно ухмылялся. - Как конский лишай. - А так, случаем, позвала бы? - Оставь, дурак! Ноне ить великий пост. Изварин, бывший сослуживец Григория Мелехова, вскочил на своеговислозадого, с лысиной во весь лоб, белоноздрого коня, приказал вестовым: - Выезжайте на улицу. Попов и Сидорин, прощаясь с кем-то из генералов, сошли с крыльца. Одиниз вестовых придержал коня, помог генеральской ноге найти стремя. Попов,помахивая казачьей неказистой плетью, тронул коня ходкой рысью, за нимзарысили, привстав на стременах и чуть валясь вперед, вестовые-казаки,Сидорин и офицеры. В станице Мечетинской, куда прибыла Добровольческая армия через дваперехода, Корнилов получил дополнительные сведения о районе зимовников.Сведения были отрицательного характера. Созвав командиров строевых частей,Корнилов объявил о принятом решении идти на Кубань. К Попову был послан ординарец с вторичным предложением присоединиться.Ординарец-офицер догнал армию под участком Старо-Ивановским. Ответ,привезенный им от Попова, был тот же: Попов вежливо и холодно отказывалсяпринять предложение, писал, что решение его не может быть изменено и чтоон остается пока в Сальском округе.

XIX

С отрядом Голубова, двинувшимся кружным путем для захватаНовочеркасска, выехал и Бунчук. Двадцать третьего февраля они выбрались изШахтной, прошли станицу Раздорскую, к ночи были уже в Мелиховской. Наследующий день с рассветом выехали из станицы. Голубов вел отряд быстрым маршем. Впереди виднелась его коренастаяфигура; плеть нетерпеливо падала на конский круп. Ночью прошлиБессергеневскую, дали чуть отдохнуть лошадям, и вновь в серой беззвезднойночи замаячили всадники, захрустел под копытами мерзлый ледок грунтовойдороги. Возле Кривянской сбились с дороги, но сейчас же напали на свою.Забрезжила зорька, когда въезжали в Кривянскую. Станица была еще безлюдна.Возле площадки, у колодца, старик казак рубил в корыте лед. Голубовподъехал к нему, отряд остановился. - Здорово, старик. Казак медленно донес руку в варежке до папахи, ответил неприязненно: - Здравствуйте. - А что, дедушка, ушли ваши станичные казаки в Новочеркасск?Мобилизация была у вас? Старик спешно поднял топор, пошел в ворота, не отвечая. - Трогай! - отъезжая и ругаясь, крикнул Голубов. В этот день Малый войсковой круг собирался эвакуироваться в станицуКонстантиновскую. Новый походный атаман Войска Донского, генерал Попов,уже вывел из Новочеркасска вооруженные силы, перевез войсковые ценности.Утром получены были сведения, что Голубов из Мелиховской идет понаправлению на Бессергеневскую. Круг послал для переговоров с Голубовым обусловиях сдачи Новочеркасска есаула Сиволобова. Следом за ним, не встретивсопротивления, в Новочеркасск ворвались конники Голубова. Сам Голубов, навзмыленном мокром коне, в сопровождении густой кучи казаков, галопом,подскакал к зданию Круга. Около подъезда толпилось несколько зевак, стоялвестовой, ожидая с оседланной лошадью Назарова. Бунчук спрыгнул с коня, схватил ручной пулемет. Вместе с Голубовым и столпой остальных казаков вбежал в здание Круга. На хляск распахнутой дверииз просторного зала повернулись головы делегатов, густо забелели лица. - Вста-а-ать! - напряженно, будто на смотру, скомандовал Голубов и,окруженный казаками, спотыкаясь от спешки, пошел к столу президиума. Члены Круга, громыхая стульями, встали на властный окрик, один Назаровостался сидеть. - Как вы смеете прерывать заседание Круга? - зазвенел его гневныйголос. - Вы арестованы! Молчать! - Голубов, багровея, подбежал к Назарову,рванул с плеча его генеральской тужурки погон, прорвался на хриплый визг:- Встать, тебе говорят! Бери его!.. Ты!.. Я кому говорю?!Золотопогонник!.. Бунчук в дверях устанавливал пулемет. Члены Круга толпились овечьейотарой. Мимо Бунчука казаки потащили Назарова, позеленевшего от страхапредседателя Круга Волошинова и еще несколько человек. Гремя шашкой, следом шел бурый, в пятнах румянца, Голубов. Его за рукавсхватил какой-то член Круга: - Господин полковник, ваша милость, куда же нам? - Мы свободны? - из-за его плеча высунулась скользкая, юркая головадругого. - Идите к черту! - крикнул, отмахиваясь, Голубов и, уже поравнявшись сБунчуком, повернулся к членам Круга, топнул ногой: - Ступайте к... мне недо вас! Ну!.. Его хриплый, обветренный голос долго еще перекатами ходил по залу. Бунчук переночевал у матери, а на другой день, как только вНовочеркасске стало известно о взятии Сиверсом Ростова, отпросился уГолубова и наутро выехал туда верхом. Два дня работал в штабе у Сиверса, который знал его, еще будучиредактором "Окопной правды", - наведывался в ревком - ни Абрамсона, ниАнны там не было. При штабе Сиверса организовался Революционный трибунал,творивший крутой суд и расправу над захваченными белогвардейцами. Бунчукдень проработал, обслуживая нужды суда, участвуя в облавах, а наследующий, уже не надеясь, забежал в ревком - и еще с лестницы услышалзнакомый голос Анны. Кровь кинулась ему в сердце, когда он, замедляя шаг,вошел во вторую комнату, откуда слышались чьи-то голоса и смех Анны. В комнате, где в прежнее время помещалась комендантская, лохматилсятабачный дым. В углу за небольшим дамским столиком писал что-то человек вшинели без пуговиц, с развязанными наушниками солдатской папашки, кругомнего толпились солдаты и штатские в полушубках и пальто. Они, разбившисьна кучки, курили, разговаривали. У окна спиной к двери стояла Анна, наподоконнике, скрещенными пальцами поддерживая колено своей согнутой ноги,сидел Абрамсон, рядом с ним, склонив голову набок, стоял высокий,латышской складки красногвардеец. Он отводил папиросу, топыря мизинец, ичто-то рассказывал - по-видимому, смешное: откидываясь, сочно смеяласьАнна, морщился от улыбки Абрамсон, ближние прислушивались, улыбаясь, а накрупном лице красногвардейца, в каждой, как топором вырубленной, чертежило и теплилось умное, острое и немножко злое. Бунчук положил руку на плечо Анны: - Здравствуй, Аня! Она оглянулась. Краска залила ее лицо, хлынула по шее до ключиц, выжалаиз глаз слезы. - Откуда ты? Абрамсон, посмотри! Вот он - как новый гривенник, а ты онем беспокоился, - залепетала она, не поднимая глаз, и, не в силаховладеть смущением, отошла к двери. Бунчук пожал горячую руку Абрамсона, перекинулся с ним несколькимифразами и, чувствуя на лице своем глупую, беспредельно счастливую улыбку,не отвечая на какой-то вопрос Абрамсона (он даже не понял смысла вопроса),пошел к Анне. Она оправилась, встретила его немного злой за свое смущениеулыбкой. - Ну, здравствуй еще раз. Как ты? Здоров? Когда приехал? ИзНовочеркасска? Ты был в отряде Голубова? Вон как... Ну и что же? Бунчук отвечал на вопросы, не сводя с нее неломкого, тяжеловесноговзгляда. Ответный взгляд ее подламывался, скользил в сторону. - Давай на минутку выйдем на улицу, - предложила Анна. Их окликнул Абрамсон: - Вы скоро придете? У меня к тебе, товарищ Бунчук, есть дело. Мы думаемиспользовать тебя на одной работе. - Я приду через час. На улице Анна прямо и мягко глянула в глаза Бунчуку, досадливо помахаларукой: - Илья, Илья, как я нехорошо смутилась... Как девчонка! Этообъясняется, во-первых, неожиданностью, во-вторых, нашим половинчатымположением. В сущности, кто мы с тобой? Идиллические "жених и невеста"?Знаешь, в Луганске у меня как-то Абрамсон спрашивает: "Ты живешь сБунчуком?" Я опровергла, но он весьма наблюдательный парень и не мог невидеть того, что бросалось в глаза. Он ничего не сказал, но по глазам явидела - не верит. - Рассказывай же про себя - что и как ты? - О, мы там качнули дело! Сколотили целый отряд в двести одиннадцатьштыков. Вели организационную и политическую работу... да разве все эторасскажешь в двух словах? Я еще не могу опомниться от твоего появления.Где ты... ночуешь где? - прерывая разговор, спросила она. - Тут... у товарища. Бунчук замялся, сказав неправду: эти ночи проводил он в помещении штабаСиверса. - Ты сегодня же перейдешь к нам. Помнишь, где я живу? Ты провожал менякогда-то. - Найду. Но... не стесню я твою семью? - Оставь, никого ты не стеснишь и вообще об этом не говори. Вечером Бунчук, забрав свои пожитки, умещавшиеся в просторнойсолдатской сумке, пришел в тот окраинный переулок, где жила Анна. Напороге небольшого кирпичного флигеля его встретила старуха. Лицо ее неяснонапоминало Анну: тот же иссиня-черный блеск глаз, тот же с горбинкой нос,только кожа морщинистая и землистая, да провалившийся рот пугаетстаростью. - Вы - Бунчук? - спросила она. - Да. - Прошу вас, проходите. Дочь говорила мне о вас. Она проводила Бунчука в маленькую комнату, указала, куда положить вещи,ревматически сведенным пальцем повела вокруг: - Здесь вы уже будете жить. Койка эта вашей милости. Она говорила с заметным еврейским акцентом. Кроме нее, в доме былнебольшой подросток - девочка, тщедушная и такая же, как Анна,глубокоглазая. Анна пришла спустя немного. Она внесла с собою шум и оживление. - У нас никого не было? Бунчук не приходил? Мать ответила ей что-то на родном языке, и Анна твердой скользящейпоходкой подошла к двери: - К тебе можно? - Да, да. Бунчук, поднявшись со стула, пошел ей навстречу. - Ну, как? Устроился? Она довольным, смеющимся взглядом оглядела его, спросила: - Ты что-нибудь ел? Пойдем туда. За рукав гимнастерки ввела его в первую комнату, сказала: - Это, мама, мой товарищ, - и улыбнулась. - Вы его не обижайте. - Ну что ты, разве можно такое?.. Он - наш гость. Ночью по Ростову стручками вызревшей акации лопались выстрелы. Изредкагорланил пулемет, потом все стихало. И ночь, величавая, черная февральскаяночь, вновь тишиной повивала улицы. Бунчук и Анна долго сидели в егострого опрятной комнатке. - Здесь мы с сестренкой жили, - говорила Анна. - Видишь, как у насскромно - как у монашек. Ни дешевых картин, ни фотографий, ничего такого,что бы приличествовало мне по положению гимназистки. - Чем вы жили? - в разговоре спросил Бунчук. И Анна не без внутренней гордости ответила: - Я работала на Асмоловской фабрике и давала уроки. - А теперь? - Мама шьет. Им вдвоем мало надо. Бунчук рассказывал подробности взятия Новочеркасска, боев под Зверевоми Каменской. Анна делилась впечатлениями о работе в Луганске и Таганроге. В одиннадцать, как только мать потушила у себя огонь, Анна ушла.

XX

В марте Бунчук был послан на работу в Революционный трибунал приДонском ревкоме. Высокий, тусклоглазый, испитой от работы и бессонныхночей, председатель отвел его к окну своей комнаты, сказал, поглаживаяручные часы (он спешил на заседание): - С какого года в партии? Ага, дельно. Так вот, ты будешь у наскомендантом. Прошлую ночь мы отправили в "штаб Духонина" своегокоменданта... за взятку. Был форменный садист, безобразник, сволочь -таких нам не надо. Эта работа грязная, но нужно и в ней сохранитьцеленьким сознание своей ответственности перед партией, и ты только поймименя, как надо... - нажал он на эту фразу, - человечность сохранить. Мы понеобходимости физически уничтожаем контрреволюционеров, но делать из этогоцирк нельзя. Ты понимаешь меня? Ну, и хорошо. Иди, принимай дела. В эту же ночь Бунчук с командой красногвардейцев в шестнадцать человекрасстрелял в полночь за городом, на третьей версте, пятерых, приговоренныхк расстрелу. Из них было двое казаков Гниловской станицы, остальные -жители Ростова. Почти ежедневно в полночь вывозили за город на грузовом автомобилеприговоренных, наспех рыли им ямы, причем в работе участвовали исмертники, и часть красногвардейцев. Бунчук строил красногвардейцев, ронялчугунно-глухие слова: - По врагам революции... - и взмахивал наганом, - пли!.. За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Проваламизияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их тоскующего блеска. Аннавидела его лишь по ночам. Она работала в ревкоме, приходила домой поздно,но всегда дожидалась, когда знакомым отрывистым стуком в окно известит оно своем приходе. Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла емудверь, спросила: - Ужинать будешь? Бунчук не ответил: пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был вшинели, сапогах и шапке, повалился на кровать... Анна подошла к нему,заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на оскаленных плотныхзубах искрилась слюна, редкие, вывалявшиеся от тифа волосы лежали на лбумокрой прядью. Она присела рядом. Жалость и боль когтили ее сердце. Спросила шепотом: - Тебе тяжело, Илья? Он стиснул ее руку, заскрипел зубами, отвернулся к стене. Так и уснул,не сказав ни слова, а во сне что-то невнятно и жалобно бормотал, силилсявскочить. Она с ужасом заметила и содрогнулась от безотчетного страха: онспал с полузакрытыми, заведенными вверх глазами, из-под век воспаленноблестела желтизна выпуклых белков. - Уйди оттуда! - просила его наутро. - Иди лучше на фронт! Ты ни на чтоне похож, Илья! Сгибнешь ты на этой работе. - Замолчи!.. - крикнул он, моргая побелевшими от бешенства глазами. - Не кричи. Я обидела тебя? Бунчук потух как-то сразу, словно криком выплеснул скопившееся в грудибешенство. Устало рассматривая свои ладони, сказал: - Истреблять человеческую пакость - грязное дело. Расстреливать, видишьли, вредно для здоровья и души... Ишь ты... - в первый раз в присутствииАнны он безобразно выругался. - На грязную работу идут либо дураки извери, либо фанатики. Так, что ли? Всем хочется ходить в цветущем саду, новедь - черт их побери! - прежде чем садить цветики и деревца, надо грязьсчистить! Удобрить надо! Руки надо измазать! - повышал он голос, несмотряна то что Анна, отвернувшись, молчала. - Грязь надо уничтожить, а этимделом брезгают!.. - уже кричал Бунчук, грохая кулаком по столу, частомигая налитыми кровью глазами. В комнату заглянула мать Анны, и он, опомнившись, заговорил тише: - Я не уйду с этой работы! Тут я вижу, ощутимо чувствую, что приношупользу! Сгребаю нечисть! Удобряю землю, чтоб тучней была! Плодовитей!Когда-нибудь по ней будут ходить счастливые люди... Может, сын мой будетходить, какого нет... - Он засмеялся скрипуче и невесело. - Сколько ярасстрелял этих гадов... клещей... Клещ - это насекомое такое, в теловъедается... С десяток вот этими руками убил... - Бунчук вытянул впередсжатые, черноволосые, как у коршуна когтистые, руки; роняя их на колени,шепотом сказал: - И вообще к черту! Гореть так, чтобы искры летели, ачадить нечего... Только я, правда, устал... Еще немного, и уйду нафронт... ты права... Анна, молча слушавшая его, тихо сказала: - Уходи на фронт или на иную работу... Уходи, Илья, иначе ты...свихнешься. Бунчук повернулся к ней спиной, побарабанил в окно. - Нет, я крепок... Ты не думай, что есть люди из железа. Все мы изодного материала литы... В жизни нет таких, которые не боятся на войне, итаких, кто бы, убивая людей, не носил... не был нравственно исцарапанным.Но не о тех, с погониками, болит сердце... Те - сознательные люди, как имы с тобой. А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трехказаков... тружеников... Одного начал развязывать... - Голос Бунчукастановился глуше, невнятней, словно отходил он все дальше и дальше: -Тронул его руку, а она, как подошва... черствая... Проросла сплошнымимозолями... Черная ладонь, порепалась... вся в ссадинах... в буграх... Нуя пойду, - резко оборвал он рассказ и незаметно для Анны потер горло,затянутое, как волосяным арканом, жесткой спазмой. Он обулся, выпил стакан молока, пошел. В коридоре его догнала Анна.Долго держала его тяжелую руку в своих руках, потом прижала ее к пылающейщеке и выбежала во двор. Теплело. С Азова в гирла Дона стучалась весна. В конце марта в Ростовначали прибывать теснимые гайдамаками и немцами украинскиекрасногвардейские отряды. По городу начались убийства, грабежи, бесчинныереквизиции. Некоторые, окончательно разложившиеся отряды ревкому пришлосьразоружать. Дело не обходилось без столкновений и перестрелок. ПодНовочеркасском пошевеливались казаки. В марте, как почки на тополях,набухали в станицах противоречия между казаками и иногородними, кое-гдепогромыхивали восстания, открывались контрреволюционные заговоры. А Ростовжил стремительной полнокровной жизнью, вечерами по Большой Садовойрасхаживали толпы солдат, матросов, рабочих. Митинговали, лущили семечки,поплевывали в стекавшие вдоль тротуаров ручейки, забавлялись с бабами. Также, как и раньше, работали, ели, пили, спали, умирали, рожали, любились,ненавидели, дышали солоноватым с моря ветерком, жили, одолеваемые большимистрастями и малыми страстишками. К Ростову в упор подходили обсемененныегрозой дни. Пахло обтаявшим черноземом, кровью близких боев пахло. В один из таких политых солнцем, пригожих дней Бунчук вернулся домойраньше обычного и удивился, застав Анну дома. - Ведь ты же поздно всегда приходишь, а сегодня почему так? - Я не совсем здорова. Она прошла за ним в его комнату. Бунчук разделся, с дрожащей радостнойулыбкой сказал: - Аня, с сегодняшнего дня я не работаю в трибунале. - Да что ты? Куда же тебя? - В ревком. С Кривошлыковым сегодня говорил. Он обещает послать менякуда-нибудь в округ. Поужинали они вместе. Бунчук лег спать. Взволнованный, он долго не могуснуть, курил, ворочался на жестковатом тюфяке, радостно вздыхал. Сбольшим удовлетворением уходил он из трибунала, так как чувствовал, чтоеще немного - и не выдержит, надломится. Он докуривал четвертую папиросу,когда ему послышался легкий скрип двери. Приподняв голову, увидел Анну.Босая, в одной рубашке, скользнула она через порог, тихонько подошла к егокойке. Через щель в ставне на оголенный овал ее плеча падал сумеречныйзеленый свет месяца. Она нагнулась, теплую ладонь положила Бунчуку нагубы. - Подвинься. Молчи... Легла рядом, нетерпеливо отвела со лба тяжелую, как кисть винограда,прядь волос, блеснула задымленным синеватым огоньком глаз, грубовато,вымученно прошептала: - Не сегодня-завтра я могу лишиться тебя... Я хочу тебя любить со всейсилой! - и содрогнулась от собственной решимости: - Ну, скорей! Бунчук целовал ее и с ужасом, с великим, захлестнувшим все егосознание, стыдом чувствовал, что он бессилен. У него тряслась голова, мучительно пылали щеки. Высвободившись, Аннагневно оттолкнула его, с отвращением и брезгливостью спросила, задохнуласьпрезирающим шепотом: - Ты... ты бессилен? Или ты... болен?.. О-о-о, как это мерзко!.. Оставьменя! Бунчук сжал ее пальцы так, что они слабо хрустнули, в расширенные,смутно черневшие, враждебные глаза врезал свой взгляд, спросил, заикаясь,паралично дергая головой: - За что? За что судишь? Да, выгорел дотла!.. Даже на это не способенсейчас... Не болен... пойми, пойми! Опустошен я... А-а-а-а... Он глухо замычал, вскочил с койки, закурил. Долго, будто избитый,сутулился у окна. Анна встала, молча обняла его и спокойно, как мать, поцеловала в лоб. А через неделю Анна, пряча под его рукой свое зажженное огневымрумянцем лицо, призналась: - ...Думала, израсходовался раньше... Не знала, что до дна вычерпалатебя работа. И после этого Бунчук долго ощущал на себе не только ласку любимой, но иее теплую, налитую вровень с краями материнскую заботливость. В провинцию его не послали. По настоянию Подтелкова он остался вРостове. В это время Донской ревком перекипал в работе, готовился кобластному съезду Советов, к схватке с ожившей за Доном контрреволюцией.

XXI

За приречными вербами разноголосо гомонили лягушки. За бугром валилосьчерез порог солнце. По хутору Сетракову рассасывалась предвечерняяпрохлада. От домов на сухую дорогу падали огромные косые тени. Из степипропылил табун. С выгона, перебрехиваясь новостишками, погоняя коровхворостинами, шли казачки. По проулкам босые и уже загоревшие казачатакозлоковали в чехарде. Старики степенно сидели на завалинках. Хутор отсеялся. Лишь кое-где досевали просо и подсолнухи. Возле одного из крайних дворов сидели на сваленных дубах казаки. Хозяинкуреня, рябой батареец, рассказывал о каком-то случае из германской войны.Собеседники - старик сосед и зять его, молодой кучерявый казачок, - молчаслушали. С крыльца сошла хозяйка, высокая, красивая и дородная, чтобоярыня, казачка. Рукава розовой, вобранной в юбку рубахи на ней былизасучены, оголяя смуглые точеные руки. Она несла цебарку; широко и вольно,свойственной лишь казачкам, щеголеватой походкой прошла на коровий баз.Волосы ее, повязанные белым подсиненным платком, растрепались (она толькочто наложила в печку кизяков, приготовляя на завтра затоп), надетые набосые ноги чирики шлепали, мягко приминали буйно разросшуюся по базумолодь зеленых пышаток. До слуха сидевших на дубах казаков дошел звонкий бег молочной струи постенкам цебарки. Хозяйка подоила коров, прошла в курень; чуть изгибаясь, влевой руке, согнутой по-лебединому, несла полную цебарку молока. - Сема, ты б пошел телка поискать! - певуче крикнула она с порожков. - А Митяшка где ж? - отозвался хозяин. - Холера его знает, убег. Хозяин неторопливо поднялся, пошел к углу. Старик с зятем тоженаправились было домой. С угла хозяин окликнул: - Гля-кось, Дорофей Гаврилыч! Поди сюда! Старик и зять его подошли к казаку. Он молча указал в степь. По шляхубагровым шаром катилась пыль, за ней двигались ряды пехоты, обоз, конные. - Войско, никак? - Дед изумленно прижмурился и положил на белые бровиладонь. - Что б такое, что за люди? - встревожился хозяин. Из ворот вышла его жена, уже в накинутой на плечи кофтенке. Она глянулав степь, растерянно ахнула: - Чтой-то за люди? Исусе Христе, сколько их много! - Недобрые, видать, люди... Старик затоптался на месте и пошел к своему двору, зятю сердитокрикнул: - Ступай на баз, нечего глядеть! К концу проулка бежали ребятишки и бабы, кучками шли казаки. В степи, вверсте от хутора, тянулась по шляху колонна; до дворов доплескивало ветромневнятный гул голосов, конское ржание, перегуд колес. - Это не казаки... Не нашенские люди, - сказала казачка мужу. Тот повел плечом. - Конешное дело, не казаки. Кабы не немцы были?! Нет, русские... Гля,красный лоскут у них!.. Ага, вот оно что... Подошел высокий атаманец-казак. Его, как видно, трепала лихорадка: былон песочно-желт - как в желтухе валялся, одет в шубу и валенки. Онприподнял косматую папаху, сказал: - Вишь, хорухвь ихняя какая?.. Большевики. - Они. От колонны отделилось несколько всадников. Они в намет поскакали кхутору. Казаки, переглянувшись, молча стали расходиться, девки и ребятишкибрызнули врассыпную. Через пять минут проулок вымер. Конные кучей вскакалив проулок, - горяча лошадей, подъехали к дубам, на которых четверть часаназад сидели казаки. Хозяин-казак стоял возле ворот. Передний извсадников, по виду - старший, на караковом коне, в кубанке и с огромнымкрасным шелковым бантом на защитной, опоясанной боевыми ремнями, рубахе,подъехал к воротам: - Здорово, хозяин! Отчиняй ворота. Батареей, побелел рябинами лица, снял фуражку: - А вы что за люди? - Отчиняй ворота!.. - крикнул солдат в кубанке. Караковый конь, кося злым глазом, гоняя в запененном рту мундштуки,ударил передней ногой в плетень. Казак открыл калитку, и всадники один задругим въехали на баз. Тот, который был в кубанке, ловко прыгнул с коня, вывернутыми ногамиспоро зашагал к крыльцу. Пока остальные слезали с лошадей, он, усевшись накрыльце, успел достать портсигар. Закуривая, предложил хозяину. Тототказался. - Не куришь? - Спасибочка. - У вас тут не старовиры? - Не, православные... А вы кто такие будете? - хмуро допытывался казак. - Мы-то? Красногвардейцы Второй Социалистической армии. Остальные, спешившись, шли к крыльцу, лошадей вели в поводу,привязывали их к перилам. Один - верзила со свалявшимся, как лошадинаягрива, чубом, цепляясь за шашку ногами, пошел на овечий баз. Онпо-хозяйски распахнул воротца, нырнул, пригибаясь, под переруб сарая,вывел оттуда, держа за рога, большого, с тяжелым курдюком барана-валуха. - Петриченко, поди помоги! - крикнул он резким фальцетом. К нему рысью побежал солдатик в куцей австрийской шинели. Хозяин-казакгладил бороду, оглядывался, ровно на чужом базу. Он ничего не говорил итолько тогда, крякнув, пошел на крыльцо, когда валух, с перерезаннымшашкой горлом, засучил тонкими ногами. За хозяином следом пошли в курень солдат в кубанке и еще двое: один -китаец, другой - русский, похожий на камчадала. - Ты не обижайся, хозяин! - переступая порог, игриво крикнул кубанец. -Мы широко заплотим! Он похлопал себя по карману штанов, отрывисто похохотал и круто оборвалсмех, упершись глазами в хозяйку. Она, стиснув зубы, стояла у печи,глядела на него испуганными глазами. Кубанец повернулся к китайцу, тревожно бегая глазами, сказал: - Ты, ходя, мала-мала иди с дядей, с оцим дядькой, - он указал пальцемна хозяина. - Иди с ним - он сена коням даст... Отпусти-ка поди. Чуешь? Мышироко плотим! У Красной гвардии грабежу нету. Иди, хозяин, ну? - В голосекубанца звякнули металлические нотки. Казак в сопровождении китайца и другого, оглядываясь, пошел из хаты.Едва лишь спустился с крыльца, - услышал плачущий голос жены. Он вбежал всени, рванул дверь. Легонький крючок выскочил из пробоя. Кубанец, схвативвыше локтя голую руку дородной хозяйки, тянул ее в полутемную горницу.Казачка сопротивлялась, пихала его в грудь. Он хотел было обхватитьпоперек, приподнять и нести ее, но в это время дверь распахнулась. Казакшироко шагнул, собой заслонил жену. Голос его был вязок и тих: - Ты пришел в мой курень гостем... на что обижаешь бабу? Ты что же?..Оставь! Я твоего оружия не боюсь! Бери, что тебе надо, грабь, но бабу немоги поганить! Через меня перейдешь рази... А ты, Нюрка... - он, шевеляноздрями, повернулся к жене, - ступай отсель к дяде Дорофею. Делать тутнечего! Кубанец, поправляя боевые ремни на рубахе, криво улыбался: - Сердит ты, хозяин... Уж и пошуткувать нельзя... Я на всю ротушутник... ты не знаешь?.. Я это нарочно. Дай, думаю, посадовлю бабу, а оназлякалась... А сена ты отпустил? Нема сена? А у соседей е? Он вышел, насвистывая, с силой махая плеткой. Вскоре к хутору подошелвесь отряд. В нем насчитывалось около восьмисот штыков и сабель.Красногвардейцы расположились ночевать за хутором. Командир отряда,по-видимому, не хотел ночевать в хуторе, не надеясь на своихразноплеменных и разнузданных солдат. Тираспольский отряд 2-й Социалистической армии, потрепанный в боях сгайдамаками и шагавшими через Украину немцами, с боем прорвался на Дон,выгрузился из вагонов на станции Шептуховка, а так как впереди уже былинемцы, то, с целью пробиться на север, в Воронежскую губернию, походнымпорядком пошел через юрт Мигулинской станицы. Разложившиеся под влияниемуголовных элементов, обильно наводнивших собою отряд, красногвардейцыбесчинствовали по дороге. В ночь под 17 апреля, расположившись на ночевкупод хутором Сетраковом, они, несмотря на угрозы и запрещения командногосостава, толпами пошли в хутор, начали резать овец, на краю хутораизнасиловали двух казачек, открыли беспричинную стрельбу на площади,ранили одного из своих. Ночью заставы перепились (спирт везли на каждойповозке обоза). А в это время трое верховых казаков, высланных из хутора,уже поднимали в окрестных хуторах сполох. Ночью в потемках седлали казаки коней, снаряжались, наскоро сколачивалиотряды из фронтовиков и стариков и под руководством живших на хуторахофицеров, а то и вахмистров, стягивались к Сетракову, окружаликрасногвардейский отряд, копились в балках и за буграми. Из Мигулинской, сКолодезного, с Богомолова двигались в ночи полусотни. Поднялисьверхнечинцы, наполовцы, калиновцы, ейцы, колодезянцы. Дотлевали на небе Стожары. На заре с гиком со всех сторон опрокинулисьна красногвардейцев конные казачьи лавы. Пулемет потрещал - и смолк,вспыхнула - и угасла беспорядочная, шалая стрельба, тихо заплескаласьрубка. Через час завершено было дело: отряд разгромлен дотла, более двухсотчеловек порублено и постреляно, около пятисот взято в плен. Двечетырехорудийные батареи, двадцать шесть пулеметов, тысяча винтовок,большой запас боевого снаряжения попали в руки казаков. День спустя уж цвели по всему округу красные флажки скакавших по шляхами проселкам нарочных. Станицы и хутора гудели. Свергали Советы и наспехвыбирали атаманов. К Мигулинской с запозданием шли сотни Казанской иВешенской станиц. В двадцатых числах апреля верховые станицы Донецкого округа откололись.Был образован свой округ, наименованный Верхнедонским. Окружным центромизбрана Вешенская, многолюдная, вторая в области, после Михайловской, повеличине и многочисленности хуторов станицы. Наскоро выкраивались изпрежних хуторов новые станицы. Образовались Шумилинская, Каргинская,Боковская станицы. И Верхнедонской округ, оттягавший себе двенадцатьстаниц и одну украинскую волость, зажил обособленной от центра жизнью. Всостав Верхнедонского округа вошли станицы, бывшие Донецкого округа:Казанская, Мигулинская, Шумилинская, Вешенская, Еланская, Каргинская,Боковская и Пономаревская волость; бывшие Усть-Медведицкого:Усть-Хоперская, Краснокутская; и Хоперского округа: Букановская,Слащевская, Федосеевская. Окружным атаманом дружно избран был казакЕланской станицы, генерал, окончивший военную академию, Захар АкимовичАлферов. Про Алферова говорили, что он из захудалых казачьих офицеришеквыбился в люди лишь благодаря своей жене - бабе энергичной и умной;говорили, что она тянула бездарного супруга за уши и до тех пор не давалаему дыхнуть, пока он, три раза срезавшись, на четвертый все же выдержалэкзамен в академию. Но в эти дни про Алферова если и говорили, то очень мало. Иное занималоумы.

XXII

Полая вода только что начала сбывать. На лугу, около огородных плетней,оголилась бурая, илистая земля, каймой лежал наплав: оставшиеся от разливаобломки сухого камыша, ветки куга, прошлогодние листья, прибитый волноюдрям. Вербы затопленного обдонского леса чуть приметно зеленели, с ветвейкисточками свисали сережки. На тополях вот-вот готовы были развернутьсяпочки, у самых дворов хутора клонились к воде побеги окруженного разливомкраснотала. Желтые пушистые, как неоперенные утята, почки его ныряли вволнах, раскачиваемые ветром. На зорях к огородам подплывали в поисках корма дикие гуси, казарки,стаи уток. В тубе [туба - низменное место на лугу, обычно поросшее лесом,сообщающееся с руслом реки лощиной] зорями кагакали медноголосые гагары.Да и в полдень видно было, как по взлохмаченному ветром простору Донапестает и нянчит волна белопузых чирков. Много было в этот год перелетной птицы. Казаки-вентерщики, пробираясьна баркасах к снастям, на заре, когда винно-красный восход кровавит воду,видели не раз и лебедей, отдыхавших где-либо в защищенном лесом плесе. Нововсе чудной показалась в хуторе привезенная Христоней и дедом МатвеемКашулиным новость; ездили они в Казенный лес выбрать по паре дубков нахозяйственные нужды и, пробираясь по чаще, вспугнули из буерака дикую козус подростком-козленком. Желто-бурая худая коза выскочила из поросшеготатарником и тернами буерака, несколько секунд смотрела с пригорка напорубщиков, напряженно перебирала тоненькими, точеными ногами, возле неежался потомок, и, услышав Христонин изумленный вздох, так махнула помолодому дубняку, что лишь мигнули в глазах казаков сине-сизые глянцевыераковины копыт да верблюжьего цвета куцый хвост. - Что это за штука? - роняя топор, спросил Матвей Кашулин. С ничем не объяснимым восторгом Христоня рявкнул на весьзавороженно-молчаливый лес: - Коза, стал быть! Дикая коза, растуды ее милость! Мы их повидали вКарпатах! - Значит, война ее, горемыку, загнала в наши степя? Христоне ничего не оставалось, кроме как согласиться. - Не иначе. А ты видел, дед, козленка-то! Язви его... Ну с-с-сукин сын,да и хорош же! Чисто дите, стал быть! Всю обратную дорогу они разговаривали о невиданной в области дичи. ДедМатвей под конец усомнился: - А ну, как не коза? - Коза. Ей-бо, коза, и больше ничего! - А может... А ежели коза - зачем рогов нету? - А на что они тебе понадобились, рога? - Не об том, что мне. Спрашиваю, ежели она козиного роду... почему непри форме? Видал ты коз безрогих? То-то и оно. Может, овца какая дикая?.. - Ты, дед Матвей, стал быть, ум выжил! - обиделся Христоня. - Поди вонк Мелеховым, погляди. У ихнего Гришки плетка из козлиной ноги. Признаешьали нет? Пришлось-таки деду Матвею идти в этот день к Мелеховым. Держак плеткиГригория и в самом деле был искусно обтянут кожей ножки дикой козы; дажекрохотное копытце на конце сохранилось в целости и было столь же искусноукрашено медной подковкой. На шестой неделе поста, в среду, Мишка Кошевой рано утром выехалпроверить стоявшие возле леса вентери. Он вышел из дому на рассвете. Зябкосъежившаяся от утренника земля подернулась ледком, грязцо закрутело.Мишка, в ватной куртке, в чириках, с заправленными в белые чулкишароварами, шел, сдвинув на затылок фуражку, дыша наспиртованным морозомвоздухом, запахом пресной сырости от воды. Длинное весло нес на плече.Отомкнув баркас, шибко поехал опором, стоя, с силой налегая на весло. Вентери свои проверил скоро, выбрал из последнего рыбу, опустил,оправил вентерные крылья и, тихонько отъехав, решил закурить. Заря чутьзанималась. Сумеречно-зеленоватое небо на востоке из-под исподу будтообрызгано было кровицей. Кровица рассасывалась, стекала над горизонтом,золотисто ржавела. Мишка проследил за медлительным полетом гагары,закурил. Дымок, тая и цепляясь за кусты, заклубился в сторону. Оглядевулов - три веретенки, сазана фунтов на восемь, кучу белой рыбы, - подумал: "Придется часть продать. Лукешка косая возьмет, на сушеные грушиобменяю; все мать взвару когда наварит". Покуривая, поехал к пристани. У огородных плетней, где примыкал онбаркас, сидел человек. "Кто бы это?" - подумал Мишка, разгоняя баркас, ловко управляя веслом. У плетня на корточках сидел Валет. Он курил огромную из газетной бумаги цигарку. Хориные, с остринкой, глазки его сонно светились, на щеках сереладымчатая щетина. - Ты чего? - крикнул Мишка. Крик его круглым мячом гулко покатился по воде. - Подъезжай. - За рыбой, что ли? - На кой она мне! Валет трескуче закашлялся, харкнул залпом и нехотя встал. Большая не поросту шинель висела на нем, как кафтан на бахчевном чучеле. Висячимиполями фуражка прикрывала острые хрящи ушей. Он недавно заявился в хутор,сопутствуемый "порочной" славой красногвардейца. Казаки расспрашивали, гдебыл после демобилизации, но Валет отвечал уклончиво, сводил на нет опасныеразговоры. Ивану Алексеевичу да Мишке Кошевому признался, что четыремесяца отмахал в красногвардейском отряде на Украине, побывал в плену угайдамаков, бежал, попал к Сиверсу, погулял с ним вокруг Ростова и самсебе написал отпуск на поправку и ремонт. Валет снял фуражку, пригладил ежистые волосенки; оглядываясь, подходя кбаркасу, засипел: - Худые дела... худые... Кончай рыбку удить! А то удим-удим, да и провсе забудем... - Какие твои новости - выкладывай. Мишка пожал его костлявую ручонку своей провонявшей рыбьей слизьюрукой, тепло улыбнулся. Давняя их паровала дружба. - Под Мигулинской вчера Красную гвардию разбили. Началась, брат,клочка... Шерсть летит!.. - Какую? Откуда в Мигулинской? - Шли через станицу, казаки дали им чистоты... пленных вон какую кучу вКаргин пригнали! Там военно-полевой суд уже наворачивает. Нынче у насмобилизация. Гляди, вот с утра ахнут в колокол. Кошевой примкнул баркас, ссыпал в торбу рыбу, пошел, отмеряя весломбольшие сажени. Валет жеребенком семенил возле, забегал наперед, запахиваяполы шинели, широко кидая руками. - Мне Иван Алексеев сказал. Он меня только что сменил с дежурства,мельница-то всю ночь пыхтела, завозно. Ну, а он слыхал от самого. КСергею-то Платонычу из Вешек офицер чей-то прискакал. - Что теперь? - По лицу Мишки, возмужалому и вылинявшему за годы войны,скользнула растерянность; он сбоку глянул на Валета, переспросил: - Как теперь? - Надо подаваться из хутора. - Куда? - В Каменскую. - А там казаки. - Левее. - Куда? - На Обливы. - Как пройдешь? - Захочешь - пройдешь! А нет - оставайся, черт тебя во все места нюхай!- окрысился вдруг Валет. - "Как да куда", да я-то почем знаю? Прикрутит -сам найдешь лазейку! Носом сыщешь! - Ты не горячись. На горячих, знаешь, куда ездют? Иван-то что гутарит? - Ивана твоего пока раскачаешь... - Ты не шуми... баба вон глядит. Они опасливо покосились на молоденькую бабенку, сноху Авдеича Бреха,выгонявшую с база коров. На первом же перекрестке Мишка повернул назад. - Ты куда? - удивился Валет. Не оборачиваясь, Кошевой бормотнул: - Вентери поеду сыму. - На что? - Не пропадать же им. - Значит, ахнем? - обрадовался Валет. Мишка махнул веслом, сказал издали: - Иди к Ивану Алексееву, а я вентери отнесу домой и зараз приду. Иван Алексеевич успел уже уведомить близких казаков. Сынишка его сбегалк Мелеховым, привел Григория. Христоня пришел сам, словно учуял беду.Вскоре вернулся Кошевой, и совет начался. Говорили все сразу, спеша, сминуты на минуту ждали полошного звона. - Уходить сейчас же! Нынче же сматывать удочки! - возбуждающе горячилсяВалет. - Ты нам, стал быть, резон дай - чего мы пойдем? - спрашивал Христоня. - Как чего? Начнется мобилизация, думаешь - зацепишься? - Не пойду - и все. - Поведут! - Не доразу. Я им не бычок на оборочке! Иван Алексеевич, выславший из хаты свою раскосую жену, сердито буркнул: - Взять - возьмут... Валет правильно гутарит. Только куда идти? Вотзагвоздка. - Я уж говорил ему, - вздохнул Мишка Кошевой. - Да что ж вы, аль мне всех больше надо? Один уйду! Не нужны нюхари!"Как, да чего, да к чему?.." Вот замылют вас, да еще в тюрьме забольшевизму насидитесь!.. Шутки шутите? Время, вишь, какое... Тут все кчерту пойдет!.. Григорий Мелехов, сосредоточенно, с каким-то тихим озлоблениемвертевший в руках выдернутый из стены ржавый гвоздик, холодно обрезалВалета: - Ты не сепети! Твое дело другое: ни спереду, ни сзаду - снялся дапошел. А нам надо толком обдумать. У меня вон баба да двое детишек... Янанюхался пороху не с твое! - Он померцал черными, озлевшими вдруг глазамии, хищно оголяя плотные клыкастые зубы, крикнул: - Тебе можно языкомтрепать... Как был ты Валет, так и остался им! У тебя, кроме пиджака,ничего нету... - Ты что рот раззявил! Офицерство свое кажешь? Не ори! Плевать мне натебя! - выкрикнул Валет. Ежиная мордочка его побелела от злости, остро и дичало зашныряли узкосведенные злые глазенки, даже дымчатая шерсть на ней как будтозашевелилась. Григорий сорвал на нем злость за свой нарушенный покой, за то волнение,которое пережил, услышав от Ивана Алексеевича о вторжении в округкрасногвардейских отрядов. Выкрик Валета взбесил его окончательно. Онвскочил, как ушибленный, подойдя в упор к ерзавшему на табурете Валету, струдом удерживая руку, зудевшую желанием ударить, сказал: - Замолчи, гаденыш! Сопля паршивая! Огрызок человечий! Чего тыкомандуешь? Ступай, кой тебя... держит! Валяй, чтоб тобой и не воняло тут!Ну-ну, не говори, а то как отхожу тебя на прощанье... - Брось, Григорий! Не дело! - вступился Кошевой, отводя от сморщенногоноса Валета Григорьев кулак. - Казацкие замашки бросать бы надо... И не совестно?.. Совестно,Мелехов! Стыдно! Валет встал; неловко покашливая, пошел к двери. У порога он невыдержал, - повернувшись, кольнул улыбавшегося зло Григория: - Еще в Красной гвардии был... Жандармерия!.. Таких мы на распылпущали! Не стерпел и Григорий, - выталкивая Валета в сенцы, наступая ему назадники стоптанных солдатских сапог, недобрым голосом пообещал: - Ступай! Ноги повыдергаю! - Ни к чему это? Ну что, чисто как ребятишки! Иван Алексеевич неодобрительно покачал головой, скосился неприязненнона Григория. Мишка молча покусывал губы, - видно, сдерживал просившееся наружурезкое слово. - А он что не свое на себя берет? Что он расходился? - оправдывалсяГригорий не без смущения; Христоня глядел на него сочувственно, и подвзглядом его Григорий улыбнулся простой, ребяческой улыбкой. - Чудок неизбил его... Там и бить-то... раз хлопнуть - и мокро. - Ну, как вы? Надо дело делать. Иван Алексеевич занудился под пристальным взглядом задавшего вопросМишки Кошевого, ответил натужно: - Что ж, Михаил?.. Григорий - он отчасти прав: как это сняться да илететь? У нас - семьи... Да ты погоди!.. - заторопился он, уловивнетерпеливое Мишкино движение. - Может, ничего и не будет... почем знать?Разбили отряд под Сетраковом, а остальные не сунутся... А мы погодимтрошки. Там видно будет. К слову сказать, и у меня баба с дитем, иобносились, и муки нету... как же так - сгребся да ушел? А они при чемостанутся?.. Мишка раздраженно шевельнул бровью, в земляной пол всадил взгляд. - Не думаете уходить? - Я думаю погодить с этим. Уйти завсегда не поздно... вы - как,Григорий Пантелеев, и ты, Христан?.. - Стал быть, так... повременим. Григорий, встретив неожиданную поддержку со стороны Ивана Алексеевича иХристони, оживился: - Ну, конешно, я про то и говорю. За это и с Валетом поругался. Чтоэто, лозу рубить, что ль? Раз, два - и готово?.. Надо подумать...подумать, говорю... "Дон-дон-дон-дон!" - сорвалось с колокольни и залило площадь, улицы,проулки; над бурой гладью полой воды, над непросохшими меловыми мысамигоры звон пошел перекатом, в лесу рассыпался на мелкие, как чечевица,осколки, - стеня, замер. И еще раз - уже безостановочно и тревожно:"дон-дон-дон-дон!" - Вон-на, кличут! - Христоня часто заморгал. - Я зараз на баркас. Наэнтот бок, в лес. Потель меня и видали! - Ну так как же? - Кошевой тяжело, по-стариковски встал. - Не пойдем зараз, - за всех ответил Григорий. Кошевой еще раз шевельнул бровью, отвел со лба тяжелый, вытканный изкурчавых завитков золотистый чуб. - Прощевайте... Расходются, видно, наши тропки! Иван Алексеевич улыбнулся извиняюще: - Молодой ты, Мишатка, горячий... Думаешь, не сойдутся! Сой-дут-ся!Будь в надежде!.. Попрощавшись, Кошевой вышел. Через двор махнул на соседнее гумно. Уканавы жался Валет. Он словно знал, что Мишка пойдет сюда; поднимаясь емунавстречу, спросил: - Ну? - Отказались. - Я еще раньше знал. Слабяки... А Гришка... подлец он, твой товарищ! Онсамого себя раз в год любит. Обидел он меня, сволочь! Рад, что сильнее...Винтореза при мне не было - убил бы... - сказал он хлипким голосом. Мишка, шагая рядом с ним, глянул на его ежистую, вздыбленную щетину,подумал: "А ить убил бы, хорек!" Они шли быстро, каждый звяк колокола хлестал их кнутовым ударом. - Зайдем ко мне, харчей возьмем - и айда! Пешки пойдем, коня брошу. Тыничего не будешь брать? - Все на мне. - Валет скривился. - Хором не нажил, именья - тоже...Жалованье вот за полмесяца не получил. Ну, да пущай пузан наш, СергейПлатоныч, наживается. Он аж затрясется от радости, что расчета не взял. Звонить перестали. Утренняя, не стряхнувшая дремы, сонливая тишинаничем не нарушалась. У дороги в золе копались куры, возле плетней ходилиразъевшиеся на зеленке телята. Мишка оглянулся назад: к площади на майданспешили казаки. Некоторые выходили из дворов, на ходу застегивая сюртуки имундиры. По площади прожег верховой. У школы толпился народ, белели бабьиплатки и юбки, густо чернели казачьи спины. Баба с ведрами остановилась, не желая переходить дорогу; сказаласердито: - Идите, что ль, а то дорогу перейду! Мишка поздоровался с ней, и она, блеснув из-под разлатых бровейулыбкой, спросила: - Казаки на майдан, а вы - оттеля? Чего же не идешь туда, Михаила? - Дома дело есть. Подошли к проулку. Завиднелась крыша Мишкиной хатенки, раскачиваемаяветром скворечня с привязанной к ней сухой вишневой веткой. На бугреслабосильно взмахивал ветряк, на переплете крыльев полоскалась оторваннаяветром парусина; хлопала жесть остроконечной крыши. Неярко, но тепло светило солнце. От Дона дул свежий ветерок. На углу,во дворе Архипа Богатырева - большого, староверской складки старика,служившего когда-то в гвардейской батарее, - бабы обмазывали глиной ибелили к пасхе большой круглый курень. Одна из них месила глину с навозом.Ходила по кругу, высоко подобрав юбку, с трудом переставляя белые, полныев икрах ноги с красными полосками на коже - следами подвязок. Кончикамипальцев она держала приподнятую юбку, матерчатые подвязки были взбиты вышеколен, туго врезались в тело. Была она большая щеголиха и, несмотря на то что солнце стояло ещенизко, лицо закутала платком. Остальные, две молоденькие бабенки - снохаАрхипа, забравшись по лестницам под самую камышовую крышу, крытую нарядно,под корешок, - белили. Мочалковые щетки ходили в их засученных по локотьруках, на закутанные по самые глаза лица сыпались белые брызги. Бабы пелидружными, спевшимися голосами. Старшая сноха, вдовая Марья, открытобегавшая к Мишке Кошевому, веснушчатая, но ладная казачка, заводиланизким, славившимся на весь хутор, почти мужским по силе и густотеголосом: ...Да никто ж так не страдает... Остальные подхватывали и вместе с ней в три голоса искусно пряли этубабью, горькую, наивно-жалующуюся песню: ...Как мой милый на войне. Сам он пушку заряжает, Сам думает обо мне... Мишка и Валет шли возле плетня, вслушиваясь в песню, перерезаннуюзаливистым конским ржанием, доносившимся с луга: ...Как пришло письмо, да с печатью, Что милый мой убит. Ой, убит, убит мой миленочек, Под кустиком лежит... Оглядываясь, поблескивая из-под платка серыми теплыми глазами, Марьясмотрела на проходившего Мишку и, улыбаясь, светлея забрызганным белымипятнами лицом, вела низким любовно-грудным голосом: ...А и кудри его, кудри русы, Их ветер разметал. А и глазки его, глазки кари, Черный ворон выклевал. Мишка ласково, как и всегда в обращении с женщинами, улыбнулся ей;водворке [водворка - дочь, за которую в дом принимают зятя] Пелагее,месившей глину, сказал: - Подбери выше, а то через плетень не видно! Та прижмурилась: - Захочешь, так увидишь. Марья, подбоченясь, стояла на лестнице, оглядываясь по сторонам,спросила протяжно: - Где ходил, милатА? - Рыбалил. - Не ходи далеко, пойдем в амбар, позорюем. - Вот он тебе свекор, бесстыжая! Марья щелкнула языком и, захохотав, махнула на Мишку смоченной щеткой.Белые капли осыпали его куртку и фуражку. - Ты б нам хучь Валета ссудобил. Все помог бы курень прибрать! -крикнула вслед младшая сноха, выравнивая в улыбке сахарную блесну зубов. Марья что-то сказала вполголоса, бабы грохнули смехом. - Распутная сучка! - Валет нахмурился, убыстряя шаг, но Мишка,томительно и нежно улыбаясь, поправил его: - Не распутная, а веселая. Уйду - останется любушка. "Ты прости-прощай,сухота моя!" - проговорил он словами песни, входя в калитку своего база.

XXIII

После ухода Кошевого казаки сидели некоторое время молча. Над хуторомшатался набатный гуд, мелко дребезжали оконца хаты. Иван Алексеевичсмотрел в окно. От сарая падала на землю рыхлая утренняя тень. Набарашковой мураве сединой лежала роса. Небо даже через стекло емко и синелазурилось. Иван Алексеевич поглядел на свесившего патлатую головуХристоню. - Может, на этом и кончится дело? Разбили мигулинцы, а больше несунутся... - Нет уж... - Григорий весь передернулся, - почин сделали - теперьдержи! Ну что ж, пойдем на майдан? Иван Алексеевич потянулся к фуражке; разрешая свое сомнение, спросил: - А что, ребяты, не заржавели мы и в самом деле? Михаил - он хучь игоряч, а парень дельный... попрекнул он нас. Ему никто не ответил. Молча вышли, направились к площади. Раздумчиво глядя под ноги, шел Иван Алексеевич. Он маялся тем, чтоскривил душой и не так сделал, как ему подсказывало сознание. Правота былана стороне Валета и Кошевого: нужно было уходить, а не мяться. Теоправдания, которые мысленно подсовывал он себе, были ненадежны, и чей-торассудочный насмешливый голос, звучавший внутри, давил их, как конскоекопыто - корочку ледка на луже. Единственное, что решил Иван Алексеевичтвердо, - при первой же стычке перебежать к большевикам. Решение этовыспело в нем, пока шли к майдану, но ни Григорию, ни Христоне ИванАлексеевич не сказал о нем, смутно понимая, что они переживают что-тоиное, и в глубине сознания уже опасаясь их. Вместе, втроем, они отверглипредложение Валета, не пошли, ссылаясь на семьи, в то время как каждый изних знал, что ссылки эти не убедительны и не могут служить оправданием.Теперь они, каждый порознь, по-своему чувствовали неловкость друг переддругом, словно совершили пакостное, постыдное дело. Шли молча; противмоховского дома Иван Алексеевич, не выдержавший тошного молчания, казнясамого себя и других, сказал: - Нечего греха таить: с фронта пришли большевиками, а зараз в кустылезем! Кто бы за нас воевал, а мы с бабами... - Я-то воевал, пущай другие спробуют, - отворачиваясь, проронилГригорий. - Что ж они... разбойничают, а мы, стал быть, должны к ним идти? Чтоэто за Красная гвардия? Баб сильничают, чужое грабят. Тут оглядеться надо.Слепой, стал быть, всегда об углы бьется. - А ты видал это, Христан? - ожесточенно спросил Иван Алексеевич. - Люди гутарют. - А-а, люди... - Ну, будя! Нас тут ишо не слыхали. Майдан пышно цвел казачьими лампасами, фуражками, изредка островкомчернела лохматая папаха. Собрался весь хутор. Баб не было. Одни старики даказаки фронтового возраста и помоложе. Впереди, опираясь на костыли,стояли самые старые: почетные судьи, члены церковного совета, попечителишкол, ктитор. Григорий повел глазами, разыскал отцову посеребренную счернью бороду. Старик Мелехов стоял рядом со сватом Мироном Григорьевичем.Впереди них, в сером парадном мундире с регалиями, слег на шишкастыйкостыль дед Гришака. Рядом со сватом - румяный, как яблочко, Авдеич Брех,Матвей Кашулин, Архип Богатырев, вырядившийся в казачью фуражкуАтепин-Цаца; дальше сплошным полукруглым частоколом - знакомые лица:бородатый Егор Синилин, Яков Подкова, Андрей Кашулин, Николай Кошевой,длинновязый Борщев, Аникушка, Мартин Шамиль, голенастый мельник Громов,Яков Коловейдин, Меркулов, Федот Бодовсков, Иван Томилин, Епифан Максаев,Захар Королев, сын Авдеича Бреха - Антип, курносый, мелкорослый казачишка.Брата Петра Григорий, переходя майдан, увидел на противоположной сторонекруга. Петро, в рубашке с оранжево-черными георгиевскими ленточками,зубоскалил с безруким Алешкой Шамилем. Слева от него зеленели глаза МитькиКоршунова. Тот прикуривал от цигарки Прохора Зыкова. Прохор помогал,выкатывая телячьи глаза, плямкал губами - раздувал огонек. Позадитолпились молодые казаки; в середине круга, у шаткого столика, всемичетырьмя ножками врезавшегося в податливую, непросохшую землю, сиделпредседатель хуторского ревкома Назар и рядом с ним, опираясь рукою окрышку стола, стоял незнакомый Григорию сотник в защитной фуражке скокардой, в куртке с погонами и узеньких галифе цвета хаки. Председательревкома что-то смущенно говорил ему, сотник слушал, чуть нагнувшись,склонив к председательской бороде большое оттопыренное ухо. Майдан, какпчельник, полнился тихим шумом. Казаки переговаривались, шутили, но лица увсех были напряженные. Кто-то не выдержал ожидания, крикнул молодо: - Начинайте! Чего ждать? Все почти собрались! Офицер непринужденно выпрямился, снял фуражку и просто, как средисемьи, заговорил: - Господа старики и вы, братья фронтовые казаки! Вы слышали, чтопроизошло на хуторе Сетракове? - Чей это? Откедова? - забасил Христоня. - Вешенский, с Черной речки, Солдатов, что ли... - ответил кто-то. - В Сетраков, - продолжал сотник, - на днях пришел отряд Краснойгвардии. Германцы заняли Украину и, подвигаясь к Области Войска Донского,отбросили их от железной дороги. Они и направились через мигулинский юрт.Заняв хутор, начали грабить имущество казаков, насиловать казачек,производить незаконные аресты и так далее. Когда в окружающих хуторахстало известно о случившемся, казаки с оружием в руках напали награбителей. Отряд был наполовину уничтожен, наполовину забран в плен.Мигулинцам достались богатейшие трофеи. Мигулинская и Казанская станицысбросили с себя иго большевицкой власти. Казаки от мала до великаподнялись на защиту тихого Дона. В Вешенской ревком разогнан, избранстаничный атаман, в большинстве хуторов - то же. В этом месте сотниковой речи старики сдержанно загомонили. - Повсюду сформированы отряды. Вам бы тоже надо сформировать изфронтовиков отряд, чтобы оградить станицу от нового нашествия дикихразбойничьих полчищ. Мы должны восстановить свое управление! Краснойвласти нам не надо - один разврат она несет, а не свободу! Ведь непозволим же мы, чтобы мужики обесчещивали наших жен и сестер, чтобыглумились они над нашей православной верой, надругивались над святымихрамами, грабили наше имущество и достояние... не так ли, господа старики? Майдан крякнул от дружного "верна-а-а!". Сотник начал читатьотпечатанное на шапирографе воззвание. Председатель выбрался из-за стола,позабыв какие-то бумаги. Толпа слушала, не проронив ни одного слова.Позади вяло переговаривались фронтовики. Григорий, как только офицер начал читать, вышел из толпы; направляясьдомой, неспешно пошел к углу дома отца Виссариона. Мирон Григорьевичдоглядел его уход, Пантелея Прокофьевича - локтем в бок. - Твой-то меньшой, гляди, пошел! Пантелей Прокофьевич выхромал из курагота, просяще и повелительноокликнул: - Григорий! Тот повернулся боком, стал, не оглядываясь. - Вернись, сынок! - Чего уходишь! Ворочайся! - загремели голоса, и стена лиц повернуласьк Григорию. - Офицера заслужил тоже! - Нос нечего воротить! - Он сам в них был! - Тоже казачьей кровушки попился... - Краснопуз! Выкрики долетели до слуха Григория. Стиснув зубы, он слушал, видимо,боролся сам с собой; казалось, еще минута - и пойдет без оглядки. Пантелей Прокофьевич и Петро облегченно вздохнули, когда Григорийкачнулся, пошел на толпу, не поднимая глаз. Старики разошлись вовсю. С диковинной быстротой был тут же избранатаманом Мирон Григорьевич Коршунов. Серея конопинами белесого лица, онвышел на середину, конфузливо принял из рук прежнего атамана символ власти- медноголовую атаманскую насеку. До этого он ни разу не ходил в атаманах;когда выбирали его - ломался, отказывался, ссылаясь на незаслуженностьтакой чести и на свою малограмотность. Но старики встретили егоподмывающими криками: - Бери насеку! Не супротивничай, Григории! - Ты у нас в хуторе первый хозяин. - Не проживешь хуторское добро! - Гляди, хуторские паи не пропей, как Семен! - Но-но... этот пропьет! - С базу есть чего взять! - Слупим, как с овечки!.. Так необычны были стремительные выборы и вся полубоевая обстановка, чтоМирон Григорьевич согласился без особых упрашиваний. Выбирали не так, какпрежде. Бывало, приезжал станичный атаман, созывались десятидворные,кандидаты баллотировались, а тут - так-таки, по-простому, сплеча: "Кто заКоршунова - прошу отойти вправо". Толпа вся хлынула вправо, лишь чеботарьЗиновий, имевший на Коршунова зуб, остался стоять на месте один, какгорелый пень в займище. Не успел вспотевший Мирон Григорьевич глазом мигнуть - ему уж всучили вруки насеку, заревели издали и под самым ухом: - Магарыч станови! - Все шары накатили тебе! - Обмывать надо! - Качать атамана! Но сотник, прерывая крики, умело направил сход на деловое решениевопросов. Он поставил вопрос о выборе командира отряда и, наверное,наслышанный в Вешенской о Григории, льстя ему, польстил и хутору: - Желательно бы иметь командира - офицера! С тем и дело в случае боябудет успешней, и урона меньше будет. А на вашем хуторе героев - хотьотбавляй. Я не могу навязывать вам, станичники, свою волю, но со своейстороны порекомендую вам хорунжего Мелехова. - Какого? - Два их у нас. Офицер, скользя по толпе глазами, остановился на видневшейся позадисклоненной голове Григория, - улыбаясь, крикнул: - Григория Мелехова!.. Как вы, станичники? - В добрый час! - Покорнейше просим! - Григорий Пантелевич! Ядрена-голень! - Выходи середь круга! Выходи! - Старики хочут поглядеть на тебя! Подталкиваемый сзади, Григорий, багровея, вышел на середину круга,затравленно оглянулся. - Веди наших сынов! - Матвей Кашулин стукнул костылем и размашистозакрестился. - Веди и руководствуй ими, чтоб они у тебя, как гуси удоброго гусака, в шайке сохранялись. Как энтот караулит своих племяков иоберегает от хищного зверя и человека, так и ты оберегай! Сумей ишо четырекреста заслужить, давай тебе бог! - Пантелей Прокофич, сын у тебя!.. - Голова у него золотая! Мозговит, сукин кот! - Черт хромой, станови хучь четверть! - Га-га-га-га!.. Об-мо-е-е-ем!.. - Господа старики! Тише! Может, назначим две али три переписи безовсяких охотов? Охотники не то пойдут, не то нет... - Три года! - Пять! - Охотников набирать! - Сам ступай, какой тебя... держит? К сотнику, о чем-то говорившему с новым атаманом, подошли четверостариков с верхнего конца хутора. Один из них, мелкий беззубый старичонка,по уличному прозвищу "Сморчок", был известен тем, что всю жизньсутяжничал. Он так часто ездил в суд, что единственная белая кобыла,которая была у него в хозяйстве, настолько изучила туда дорогу, что,стоило пьяному ее хозяину упасть в повозку и крикнуть свиристящимдискантом: "В суд!" - кобыла сама направлялась по дороге на станицу...Сморчок, стягивая шапчонку, подошел к сотнику. Остальные старики, из ниходин - крепкий хозяин, уважаемый всеми, Герасим Болдырев, остановилисьвозле. Сморчок, помимо всех прочих достоинств отличавшийся краснобайством,первый затронул сотника: - Ваше благородие! - Что вам, господа старики? - Сотник любезно изогнулся, наставляябольшое, с мясистой мочкой ухо. - Ваше благородие, вы, значит, не дюже наслышаны об нашем хуторном,коего вы определили нам в командиры. А мы вот, старики, обжалуем это вашерешение, и мы правомочны на это. Отвод ему даем! - Какой отвод! В чем дело? - А в том, что как мы могем ему доверять, ежели он сам был в Краснойгвардии, служил у них командиром и только два месяца назад как вернулсяоттель по ранению. Сотник порозовел. Уши его будто припухли от прилива крови. - Да не может быть! Я не слышал про это... Мне никто ничего не говорилна этот счет... - Верно, был в большевиках, - сурово подтвердил Герасим Болдырев. - Недоверяем мы ему! - Сменить его! Казаки вон молодые что гутарют? "Он, гутарют, нас впервом же бою предаст!" - Господа старики! - крикнул сотник, приподнимаясь на цыпочки; онобращался к старикам, хитро минуя фронтовиков. - Господа старики! Вотрядные мы выбрали хорунжего Григория Мелехова, но не встречается ли кэтому препятствий? Мне заявили сейчас, что он зимою сам был в Краснойгвардии. Можете ли вы ему доверить своих сынов и внуков? И вы, братьяфронтовики, со спокойным ли сердцем пойдете за таким отрядным? Казаки ошалело молчали. Крик вырос сразу; из отдельных восклицаний ивозгласов нельзя было понять ни одного слова. Потом уже, когда, поорав,умолкли, на середину круга вышел клочкобровый старик Богатырев, снял передсбором шапку, огляделся. - Я так думаю своим глупым разумом, что Григорию Пантелевичу не дадиммы этую должность. Был за ним такой грех - слыхали мы все про это. Пущайон наперед заслужит веру, покроет свою вину, а после видать будет. Воякаиз него - добрый, знаем... но ить за мгой и солнышка не видно: не видим мыего заслугу - глаза нам застит его служба в большевиках!.. - Рядовым его! - запальчиво кинул молодой Андрей Кашулин. - Петра Мелехова командиром! - Нехай Гришка в табуне походит! - Выбрали б на свою голову! - Да я и не нуждаюсь! На кой черт вы мне сдались! - кричал сзадиГригорий, краснея от напряжения; взмахнув рукой, повторил: - Я и сам невозьмусь! На черта вы мне понадобились! - сунул руки в глубокие карманышаровар; ссутулясь, журавлиным шагом потянул домой. А вслед ему: - Но-но! Не дюже!.. - Поганка вонючая! Руль свой горбатый задрал! - Ого-го! - Вот как турецкие кровя им распоряжаются! - Не смолчит, небось! Офицерам на позициях не молчал. А то, чтоб тут... - Вернись!.. - Га-га-га-га!.. - Узы его! Га! Тю! Ул-лю-лю-лю!.. - Да чего вы зад перед ним заносите? Своим судом его! Поуспокоились не сразу. Кто-то кого-то в пылу споров толкнул, у кого-токровь из носа вышибли, кто-то из молодых неожиданно разбогател шишкой подглазом. После всеобщего замирения приступили к выборам отрядного. ПровелиПетра Мелехова - и он аж поалел от гордости. Но тут-то и напоролся сотник,как ретивый конь на чересчур высокий барьер, на непредвиденноепрепятствие: дошла очередь записываться в охотники, а охотников-то и неоказалось. Фронтовики, сдержанно относившиеся ко всему происходившему,мялись, не хотели записываться, отшучивались: - Ты чего ж, Аникей, не пишешься? И Аникушка бормотал: - Молодой я ишо... Вусов вон нету... - Ты шутки не шути! Ты что - на смех нас подымаешь? - вопил у него подухом старик Кашулин. Аникей отмахивался, словно от комариного брунжанья: - Своего Андрюшку поди запиши. - Записал! - Прохор Зыков! - выкрикивали у стола. - Я! - Записывать? - Не знаю... - Записали! Митька Коршунов с серьезным лицом подошел к столу, отрывисто приказал: - Пиши меня. - Ну, ишо кто поимеет охоту?.. Бодовсков Федот... ты? - Грызь у меня, господа старики!.. - невнятно шептал Федот, скромнопотупив раскосые, калмыцкие глаза. Фронтовики открыто гоготали, брались за бока, щедрые на шуткуотмачивали: - Бабу свою возьми... на случай вылезет грызь - вправит. - Ах-ха-ха-ха!.. - покатывались позади, кашляя и блестя зубами имаслеными от смеха глазами. А с другого конца синичкой перелетела новая шутка: - Мы тебя в кашевары! Сделаешь борщ поганый - до тех пор будем в тебялить, покеда с другого конца грызь вылезет. - Резко не побегешь - самое с такими отступать. Старики негодовали, ругались: - Будя! Будя! Ишь какая им веселость! - Нашли время дурь вылаживать! - Совестно, ребяты! - резонил один. - А бог! То-то! Бог - он неспустит. Там помирают люди, а вы... а бог? - Томилин Иван. - Сотник, поворачиваясь, огляделся. - Я артиллерист, - отозвался Томилин. - Записываешься? Нам и артиллеристы нужны. - Пиши... э-эх! Захар Королев, Аникушка, с ними еще несколько человек подняли батарейцана смех: - Мы тебе из вербы пушку выдолбим! - Тыквами будешь заряжать, картошка замест картечи! С шутками и смехом записалось шестьдесят казаков. Последним объявилсяХристоня. Он подошел к столу, сказал с расстановочкой: - Намулюй, стал быть, меня. Только наперед говорю, что драться не буду. - Зачем же тогда записываться? - раздраженно спросил сотник. - Погляжу, господин офицер. Поглядеть хочу. - Пишите его. - Сотник пожал плечами. С майдана расходились чуть ли не в полдень. Решено было на другой жедень отправляться на поддержку мигулинцев. Наутро на площади из шестидесяти добровольцев собралось только околосорока. Петро, щеголевато одетый в шинель и высокие сапоги, огляделказаков. На многих синели заново нашитые погоны с номерами прежних полков,иные красовались без погонов. Седла пухли походными вьюками, в тороках исумах - харчи, бельишко, запасенные с фронта патроны. Винтовки - не увсех, холодное оружие - у большинства. На площади собрались провожать служивых бабы, девки, детишки, старики.Петро, гарцуя на отстоявшемся коне, построил свою полусотню, огляделразномастных лошадей, всадников, одетых кто в шинели, кто в мундиры, кто вбрезентовые дождевые плащи, скомандовал трогаться. Отрядик шагом поднялсяна гору, казаки хмуро оглядывались на хутор, в заднем ряду кто-товыстрелил. На бугре Петро надел перчатки, расправил пшеничные усы и,поворачивая коня так, что он, часто переступая, пошел боком, крикнул,улыбаясь, придерживая левой рукой фуражку: - Со-о-тня, слушай мою команду!.. Рысью марш!.. Казаки, стоя на стременах, махнули плетьми, зарысили. Ветер бил в лица,трепал конские хвосты и гривы, сулил дождик. Начались разговоры, шутки.Под Христоней споткнулся вороной трехвершковый конь. Хозяин огрел егоплетюганом, выругался: конь, сколесив шею, перебил на намет, вышел изряда. Веселое настроение не покидало казаков до самой станицы Каргинской. Шлис полным убеждением, что никакой войны не будет, что мигулинское дело -случайный налет большевиков на казачью территорию.

XXIV

В Каргинскую приехали перед вечером. В станице уже не было фронтовиков- ушли на Мигулинскую. Петро, спешив свой отряд на площади, возле магазинакупца Левочкина, пошел к станичному атаману на квартиру. Его встретилрослый, могучего сложения смуглолицый офицер. Одет он был в длиннуюпросторную рубаху, без погонов, подпоясанную кавказским ремешком, казачьишаровары с лампасами, заправленные в белые шерстяные чулки. В углу тонкихгуб висела трубка. Коричневые, с искрой глаза глядели вывихнуто,исподлобно. Он стоял на крыльце, покуривая, глядя на подходившего Петра.Вся массивная фигура его, выпуклые чугунно крепкие валы мышц под рубашкойна груди и руках изобличали в нем присутствие недюжинной силы. - Вы - станичный атаман? Офицер выдохнул из-под никлых усов ворох дыма, пробаритонил: - Да, я станичный атаман. С кем имею честь говорить? Петро назвался. Пожимая его руку, атаман чуть наклонил голову: - Лиховидов Федор Дмитриевич. Федор Лиховидов, казак хутора Гусыно-Лиховидовского, был человекомдалеко не заурядным. Он учился в юнкерском, по окончании его надолгоисчез. Через несколько лет внезапно появился в хуторе, с разрешения высшихвластей начал вербовать добровольцев из отслуживших действительнуюказаков. В районе теперешней Каргинской станицы набрал сотню отчаянныхсорвиголов, увел за собой в Персию. Со своим отрядом пробыл там год,составляя личную охрану шаха. В дни персидской революции, спасаясь сшахом, бежал, растерял отряд и так же внезапно появился в Каргине; привелс собой часть казаков, трех чистокровных арабских, с конюшни шаха,скакунов, привез богатую добычу: дорогие ковры, редчайшие украшения, шелкасамых пышных цветов. Он прогулял месяц, вытряс из карманов шаровар немалозолотых персидских монет, скакал по хуторам на снежно-белом, красивейшем,тонконогом коне, по-лебединому носившем голову, въезжал на нем по порожкаммагазина Левочкина, покупал что-нибудь, расплачивался, не слезая с седла,и выезжал в сквозную дверь. Исчез Федор Лиховидов так же неожиданно, как иприехал. Вместе с ним скрылся его неразлучный спутник - вестовой,гусыновский казак, плясун Пантелюшка; исчезли и лошади, и все, чтовывезено было из Персии. Полгода спустя объявился Лиховидов в Албании. Оттуда, из Дураццо,приходили в Каргин на имя знакомых его почтовые карточки с голубыминагорными видами Албании, со старинными штемпелями. Потом переехал он вИталию, изъездил Балканы, был в Румынии, на западе Европы, перенесло егочуть ли не в Испанию. Дымкой таинственности покрывалось имя ФедораДмитриевича. Самые различные толки и предположения ходили о нем похуторам. Знали лишь одно - что был он близок к монархическим кругам, водилзнакомство в Питере с большими сановниками, был в Союзе русского народа[Союз русского народа - черносотенная, монархическая организация в царскойРоссии, вела антисемитскую агитацию, организовывала еврейские погромы,убийства политических противников, получая огромные суммы денег отправительства] на видном счету, но о том, какие миссии выполнял он заграницей, никто ничего не знал. Уже вернувшись из-за границы, Федор Лиховидов укоренился в Пензе, притамошнем генерал-губернаторе. В Каргине знакомые видели его фотографию ипосле долго покачивали головами, растерянно чмокали языками: "Ну и ну!..","В гору лезет Федор Дмитриевич!", "С какими людьми дело водит, а?" А нафотографии Федор Дмитриевич, с улыбкой на своем горбоносом смуглом лицесерба, под ручку поддерживает губернаторшу, усаживающуюся в ландо. Самгубернатор ему ласково, как родному, улыбается, широкоспинный кучер ввытянутых руках еле удерживает вожжи, лошади вот-вот готовы рвануть инести, закусив удила. Одна рука Федора Дмитриевича галантно тянется ккосматой папахе, другая, как чашу, держит губернаторшин локоток. После нескольких лет исчезновения, уже в конце 1917 года, всплыл ФедорЛиховидов в Каргине, обосновался там - как будто бы надолго. Привез ссобой жену, не то украинку, не то польку, и ребенка; поселился на площадив небольшом, о четырех комнатах домике, зиму прожил, вынашивая какие-тоневедомые планы. Всю зиму (а зима была крепка не по-донскому!) стояли унего настежь открытыми окна - закалял себя и семью, вызывая изумление указаков. Весною 1918 года, после дела под Сетраковом, его выбрали в атаманы. Воттут-то и развернулись во всю ширь необъятные способности ФедораЛиховидова. В столь жесткие руки попала станица, что неделю спустя дажестарики головами покачивали. Так вышколил он казаков, что на станичномсходе после речи его (говорил Лиховидов ладно; не только силой, но и умомне обнесла его природа) ревут старики, как табун сплошь из бугаев: "Вдобрый час, ваше благородие! Покорнейше просим!", "Верна!" Круто атаманил новый атаман; едва лишь прослыхали в Каргинской о боепод Сетраковом, как на другой же день туда полностью направились всефронтовики станицы. Иногородние (в поселении станицы составлявшие третьжителей) вначале не хотели было идти, другие солдаты-фронтовикизапротестовали, но Лиховидов настоял на сходе, старики подписалипредложенное им постановление о выселении всех "мужиков", не принимавшихучастия в защите Дона. И на другой же день десятки подвод, набитыхсолдатами, с гармошками и песнями, потянулись к Наполову, Чернецкойслободке. Из иногородних лишь несколько молодых солдат,предводительствуемые Василием Стороженко, служившим в 1-м пулеметномполку, бежали к красногвардейцам. Атаман еще по походке узнал в Петре офицера - выходца из нижних чинов.Он не пригласил Петра в комнату, говорил с оттенком добродушнойфамильярности: - Нет, милейший, делать вам в Мигулинской нечего. Без вас управились -вчера вечером получили телеграмму. Поезжайте-ка обратно да ждите приказа.Казаков хорошенько качните! Такой большой хутор - и дал сорок бойцов?! Выим, мерзавцам, накрутите холки! Ведь вопрос-то об их шкурах! Будьтездоровы, всего доброго! Он пошел в дом, с неожиданной легкостью неся свое могучее тело, шаркаяподошвами простых чириков. Петро направился к площади, к казакам. Егоосыпали вопросами: - Ну, как? - Что там? - Пойдем на Мигулин? Петро, не скрывая своей обрадованности, усмехнулся: - Домой! Обошлись без нас. Казаки улыбались, - толпясь, пошли к привязанным у забора коням.Христоня даже вздохнул, будто гору с плеч скидывая, хлопнул по плечуТомилина: - Домой, стал быть, пушкарь! - То-то бабы теперь по нас наскучили. - Зараз тронемся. Посоветовавшись, решили не ночевать, ехать сейчас же. Уже в беспорядке,кучей выехали за станицу. Если в Каргинскую шли неохотно, редко перебиваяна рысь, то оттуда придавили коней, неслись вовсю. Местами скакалинаметом; глухо роптала под копытами зачерствевшая от бездорожья земля.Где-то за Доном, за дальними гребнями бугров, лазоревая крошилась молния. В хутор приехали в полночь. Спускаясь с горы, выстрелил Аникушка изсвоей австрийской винтовки, громыхнули залпом, извещая о возвращении. Вответ по хутору забрехали собаки, и, чуя близкий дом, дрожа, с выхрипомпроржал чей-то конь. По хутору рассыпались в разные стороны. Мартин Шамиль, прощаясь с Петром, облегченно крякнул: - Навоевались. То-то добро! Петро улыбнулся в темноту, поехал к своему базу. Коня вышел убрать Пантелей Прокофьевич. Расседлал его, завел в конюшню.В курень пошли вместе с Петром. - Отставили поход? - Ага. - Ну и слава богу! Хучь бы и век не слыхать. Жаркая со сна, встала Дарья. Собрала мужу вечерять. Из горницы вышелполуодетый Григорий; почесывая черноволосую грудь, насмешливо пожмурилсяна брата: - Победили, что ль? - Останки борща вот побеждаю. - Ну, это куда ни шло. Борщ-то мы одолеем, особенно ежели мненавалиться в подмогу... До пасхи о войне было ни слуху ни духу, а в страстную субботу прискакализ Вешенской нарочный, взмыленного коня бросил у коршуновских ворот, гремяпо порожкам шашкой, взбежал на крыльцо. - Какие вести? - с порога встретил его Мирон Григорьевич. - Мне атамана. Вы будете? - Мы. - Снаряжайте казаков зараз же. Через Наголинскую волость идет Подтелковс красногвардией. Вот приказ. - И вместе с пакетом вывернул запотевшуюподкладку фуражки. Дед Гришака шел на разговор, запрягая нос в очки; с база прибежалМитька. Приказ от окружного атамана читали вместе. Нарочный, прислонясь крезным перилам, растирал рукавом по обветревшему лицу полосы пыли. На первый день пасхи, разговевшись, выехали казаки из хутора. Приказгенерала Алферова был строг, грозил лишением казачьего звания, поэтому шлона Подтелкова уже не сорок человек, как в первый раз, а сто восемь, вчисле которых были и старики, объятые желанием брухнуться с красными.Вместе с сыном ехал зяблоносый Матвей Кашулин. На никудышной кобыленкекрасовался в передних рядах Авдеич Брех, всю дорогу потешавший казаковдиковиннейшими своими небылицами; ехал старик Максаев и еще несколькоседобородых... Молодые ехали поневоле, старые - по ретивой охоте. Григорий Мелехов, накинув на фуражку капюшон дождевого плаща, ехал взаднем ряду. С обволоченного хмарью неба сеялся дождь. Над степью,покрытой нарядной зеленкой, катились тучи. Высоко, под самым тучевымгребнем, плыл орел. Редко взмахивая крыльями, простирая их, он ловил ветери, подхватываемый воздушным стременем, кренясь, тускло блистая коричневымотливом, летел на восток, удаляясь, мельчая в размерах. Степь мокро зеленела. Местами лишь кулигами выделялся прошлогоднийчернобыл, багровый жабрей, да на гряде бугра отсвечивали сторожевыекурганы. Спускаясь с горы в Каргинскую, казаки повстречали подростка-казачонка,гнавшего на попас быков. Шел он, оскользаясь босыми ногами, помахиваякнутом. Увидев всадников, приостановился, внимательно рассматривая их изабрызганных грязью, с подвязанными хвостами лошадей. - Ты чей? - спросил его Иван Томилин. - Каргин, - бойко ответил парнишка, улыбаясь из-под накинутой на головукурточки. - Ушли ваши казаки? - Пошли. Красногвардию пошли выбивать. А у вас не будет ли табачку нацигарку? А, дяденька? - Табачку тебе? - Григорий придержал коня. Казачок подошел к нему. Засученные шаровары его были мокры, лампасы алолоснились. Он смело глядел в лицо Григорию, выручавшему из кармана кисет,говорил ловким тенористым голосом: - Вот тут зараз, как зачнете спущаться, увидите битых. Вчерась пленныхкраснюков погнали в Вешки наши казаки и поклали их... Я, дяденька, стерегскотину вон возле Песчаного кургана, видал оттель, как они их рубили. Ой,да и страшно же! Как зачали шашками махать, они как взревелись, какпобегли... После ходил, глядел... У одного плечо обрубили, двошит часто, ивидно, как сердце в середке под кровями бьется, а печенки синие-синие...Страшно! - повторил он, дивясь про себя, что казаки не пугаются егорассказа, так, по крайней мере, заключил он, оглядывая бесстрастные ихолодные лица Григория, Христони и Томилина. Закурив, он погладил мокрую шею Григорьева коня, сказал: "Спасибочко",- и побежал к быкам. Около дороги, в неглубоком, промытом вешней водой яру, чуть присыпанныесуглинком, лежали трупы изрубленных красногвардейцев. Виднелосьсмугло-синее, как из олова, лицо с запекшейся на губах кровью, чернелабосая нога в синей ватной штанине. - Тошно им прибрать... Сволочи! - глухо зашептал Христоня и вдруг,секанув плетью своего коня, обгоняя Григория, поскакал под гору. - Ну, завиднелась и на донской земле кровица, - подергивая щекой,улыбнулся Томилин.

XXV

Номерным у Бунчука был казак с хутора Татарского Максимка Грязнов. Коняпотерял он в бою с кутеповским отрядом, с той поры безудержно запил,пристрастился к картежной игре. Когда убили под ним коня - того самого,который бычачьей был масти, с серебряным ремнем вдоль спины, - вынес насебе Максимка седло, пер его четыре версты и, видя, что живым не уйти отяро наседавших белых, сорвал богатый нагрудник, взял уздечку и самовольноушел из боя. Объявился он уже в Ростове, вскорости проиграл в "очко"серебряную шашку, взятую у зарубленного им есаула, проиграл оставшуюся наруках конскую справу, шаровары, шевровые сапоги и нагишом пришел в командук Бунчуку. Тот его приодел, примолвил. Может, и исправился бы Максимка, дав бою, начавшемся на подступах к Ростову, колупнула ему пуля голову, вытекна рубаху голубой Максимкин глаз, забила ключом кровь из разверзнутой, какконсервная банка, черепной коробки. Будто и не было на белом светевешенского казака Грязнова - конокрада в прошлом и горького пьянюги внедавнем вчера. Поглядел Бунчук, как корежила агония Максимкино тело, и заботливо вытерс пулеметного ствола кровь. брызнувшую из дырявой Максимкиной головы. Сейчас же пришлось отступать. Потащил Бунчук пулемет. Остался Максимкахолодеть на жаркой земле, выставил на солнце смуглоспинное тело сзадранной на голову рубахой (умирая, все тянул на голову рубаху, мучился). Взвод красногвардейцев, сплошь из солдат, возвращавшихся с турецкогофронта, укрепился на первом же перекрестке. Гололобый солдат, вполуистлевшей зимней папахе, помог Бунчуку установить пулемет, остальныеустроили поперек улочки нечто вроде баррикады. - Приходи видаться! - улыбнулся один бородач, поглядывая на близкое забугорком полудужье горизонта. - Теперь мы им сыпанем! - Ломай, Самара! - крикнули одному дюжему парню, отдиравшему доски отзабора. - Вон они! Метутся сюда! - крикнул гололобый, взобравшись на крышуводочного склада. Анна прилегла рядом с Бунчуком. Красногвардейцы густо залегли завременным укреплением. В это время справа, по соседнему переулку, человек девятькрасногвардейцев, как куропатки по меже, промчались за стену угловогодома. Один успел крикнуть: - Скачут! Тикайте! На перекрестке вмиг стало пустынно и тихо, а минуту спустя, опережаявихрь пыли, вывернулся верховой казак с белой перевязью на фуражке, сприжатым к боку карабином. Он с такой силой крутил коня, что тот присел назадние ноги. Бунчук успел выстрелить из нагана. Казак, прилипая к конскойшее, умчался назад. Солдаты, бывшие около пулемета, топтались внерешительности, двое перебежали вдоль забора, залегли у ворот. Было видно, что сейчас дрогнут и побегут. Напряженное до пределамолчание, растерянные взгляды не сулили устойчивости... А из последующегоосязаемо и ярко запомнился Бунчуку один момент. Анна в сбитой на затылокповязке, растрепанная и неузнаваемая от волнения, обескровившего ее лицо,вскочила и - винтовку наперевес, - оглядываясь, указывая рукой на дом, закоторым скрылся казак, таким же неузнаваемым ломким голосом крикнула: "Замной!" - и побежала неверной, спотыкающейся рысью. Бунчук привстал. Рот его исковеркало невнятным криком. Выхватилвинтовку у ближнего солдата, - чувствуя в ногах страшную дрожь, побежал заАнной, задыхаясь, чернея от великого и бессильного напряжения кричать,звать, вернуть. Позади слышал дых нескольких человек, топотавших следом, ивсем своим существом чувствовал что-то страшное, непоправимое, приближениекакой-то чудовищной развязки. В этот миг он уже понял, что поступок ее нев силах увлечь остальных, бессмыслен, безрассуден, обречен. Неподалеку от угла в упор напоролся на подскакавших казаков.Разрозненный с их стороны залп. Посвист пуль. Жалкий заячий вскрик Анны. Иона, оседающая на землю, с вытянутой рукой и безумными глазами. Он невидел, как казаки повернули обратно, не видел, как солдаты из техвосемнадцати, что были около его пулемета, гнали их, зажженные Аннинымпорывом. Она, одна она была в его глазах, билась у его ног. Не чуя рук,повернул ее на бок, чтобы взять и куда-то нести, увидел кровяной подтек влевом боку и клочья синей кофточки, хлюпко болтавшейся вокруг раны, -понял, что рана от разрывной пули, понял - смерть Анне, и смерть увидел вее обволоченных мутью глазах. Кто-то оттолкнул его. Анну перенесли в ближний двор, положили в холодкепод навесом сарая. Гололобый солдат совал в рану хлопья ваты и отшвыривал их прочь,набухавшие и черневшие от крови. Овладев собой, Бунчук расстегнул на Анневорот кофточки, порвал на себе исподнюю рубашку и, прижимая комья полотнак ране, видел, как пузырилась кровь, пропуская в отверстие воздух, видел,как сине белело лицо Анны и черный рот ее дрожал в муках. Губы хваталивоздух, а легкие задыхались: воздух шел через рот и рану. Бунчук разрезална ней рубашку, бесстыдно оголил покрытое смертной испариной тело. Ранукое-как заткнули тампоном. Через несколько минут к Анне вернулосьсознание. Провалившиеся глаза глянули из черных подтечных кругов на Илью иприкрылись дрожащими ресницами. - Воды! Жарко! - крикнула она и заметалась, заплакала: - Жить!Илья-а-а-а!.. Милый!.. Аааа! Распухшими губами Бунчук припал к ее пылающим щекам, лил из кружки водуна грудь. Вода до краев заполняла впадины ключиц, пересыхала моментально.Смертный жар изжигал Анну. Сколько ни лил Бунчук на грудь ее воды -металась Анна, рвалась из рук. - Жарко... Огонь! Обессилев, понемногу холодея, сказала внятно: - Илья, зачем же? Ну вот видишь, как все просто... Чудак ты!.. Страшнопросто... Илья... Милый, ты маме как-нибудь... Ты знаешь... - Онаполуоткрыла суженные, как во время смеха, глаза и, пытаясь осилить боль иужас, заговорила невнятно, будто давясь чем-то: - Сначала ощущение...Толчок и ожог... Сейчас горит все... Чувствую - умру... - И сморщилась,увидев горький отрицающий взмах его руки. - Оставь! Ах, как тяжкодышать!.. В перерыве говорила часто и много, словно старалась высказать всетяготившее ее. С безграничным ужасом заметил Бунчук, что лицо ее светлеет,становится прозрачней, желтей у висков. Перевел взгляд на руки,безжизненно кинутые вдоль тела, увидел - ногти, как зреющий чернослив,наливаются розовой синевой. - Воды... На грудь... Жарко! Бунчук бросился в дом за водой. Возвращаясь, не слышал под навесомсарая хрипов Анны. Низкое солнце светило на сведенный последней судорогойрот, на прижатую к ране еще теплую воскового слепка ладонь. Медленносжимая ее плечи, он приподнял ее, минуту смотрел на заострившийся нос спотемневшими крохотными веснушками у переносья, ловил под разлатымичерными бровями стынувший блеск зрачков. Беспомощно запрокинутая головасвисала все ниже, на тонкой девичьей шее в синей жилке отсчитывалпоследние удары пульс. Бунчук прижался губами к черному полусмеженному веку, позвал: - Друг! Аня! - выпрямился и, круто повернувшись, пошел неестественнопрямо, не шевеля прижатыми к бедрам руками.

XXVI

Эти дни он жил, как в тифозном бреду. Ходил, делал что-то, ел, спал, новсе это словно в полусне, одуряющем и дурманном. Ошалелыми припухлымиглазами непонимающе глядел на разостланный вокруг него мир, знакомых неузнавал, глядел, как сильно пьяный или только что оправившийся отизнурительной болезни. Со дня смерти Анны чувства в нем временноатрофировались: ничего не хотелось, ни о чем не думалось. - Ешь, Бунчук! - предлагали товарищи, и он ел, тяжко и лениво двигаячелюстями, тупо уставясь в одну точку. За ним наблюдали, поговаривали об отправке в госпиталь. - Ты болен? - спросил его на другой день один из пулеметчиков. - Нет. - А чего ж ты? Тоскуешь? - Нет. - Ну, давай закурим. Ее, браток, теперь не воротишь. Не трать на этодело пороху. Приходило время спать - ему говорили: - Ложись спать. Пора. Ложился. В этом состоянии временного ухода из действительности пробыл он четыредня. На пятый повстречал его на улице Кривошлыков, схватил за рукав. - Ага, вот и ты, а я тебя ищу. - Кривошлыков не знал о случившемся сБунчуком и, дружески похлопывая его по плечу, тревожно улыбнулся: - Тычего такой? Не выпил? Ты слышал, что отправляется экспедиция в северныеокруга? Как же, комиссия пяти выбрана. Федор ведет. Только на северныхказаков и надежда. Иначе заремизят. Плохо! Ты поедешь? Нам агитаторынужны. Поедешь, что ли? - Да, - коротко ответил Бунчук. - Ну и хорошо. Завтра выступаем. Зайди к деду Орлову, он у насзвездочетом. В прежнем состоянии полнейшей духовной прострации Бунчук приготовился квыступлению и на следующий день, 1 мая, выехал вместе с экспедицией. К тому времени обстоятельства для Донского советского правительстваскладывались явно угрожающим образом. С Украины надвигались немецкиеоккупационные войска, низовые станицы и округа были сплошь захлестнутыконтрреволюционным мятежом. По зимовникам бродил генерал Попов, грозя оттуда Новочеркасску.Происходивший 10-13 апреля в Ростове областной съезд Советов неоднократнопрерывался, так как восставшие черкасцы подходили к Ростову и занималипредместья. Лишь на севере, в Хоперском и Усть-Медведицком округах,теплились очаги революции, и к их-то теплу невольно и тянулись Подтелков иостальные, разуверившиеся в поддержке низовского казачества. Мобилизациясорвалась, и Подтелков, недавно избранный председателем донскогоСовнаркома, по инициативе Лагутина решил отправиться на север, чтобымобилизовать там три-четыре полка фронтовиков и кинуть их на немцев инизовскую контрреволюцию. Создали чрезвычайную мобилизационную комиссию пяти, во главе сПодтелковым. 29 апреля из казначейства взяли десять миллионов рублейзолотом и николаевскими для нужд мобилизации, наспех сгребли отряд дляохраны денежного ящика, преимущественно из казаков бывшей каменскойместной команды, забрали несколько человек казаков-агитаторов, и 1 мая,уже под обстрелом немецких аэропланов, экспедиция тронулась по направлениюна Каменскую. Пути были забиты эшелонами отступавших с Украины красногвардейцев.Казаки-повстанцы рвали мосты, устраивали крушения. Ежедневно под линийНовочеркасск - Каменская по утрам появлялись немецкие аэропланы, кружилиськоршунячьей семьей, снижались; коротко стрекотали пулеметы, из эшелоноввысыпали красногвардейцы; дробно грохотали выстрелы, над станциями запахшлака смешивался с прогорклым запахом войны, уничтожения. Аэропланывзмывали в немыслимую высоту, а стрелки еще долго опорожняли патронныецинки, и сапоги ходивших мимо состава тонули по щиколотку в пустыхгильзах. Ими покрыт был песок, как буерак дубовой золотой листвою вноябре. Безмерное разрушение сказывалось на всем: по откосам углились сожженныеи разломанные вагоны, на телеграфных столбах сахарно белели стаканы,перевитые оборванными проводами. Многие дома были разрушены, щиты вдольлинии сметены, будто ураганом... Экспедиция пять дней пробивалась по направлению на Миллерово. На шестойутром Подтелков созвал членов комиссии в свой вагон. - Так ехать нету могуты! Давайте кинем все наши пожитки и пойдемпоходным порядком. - Ты что? - воскликнул изумленный Лагутин. - Пока дотилипаешь походнымпорядком до Усть-Медведицы, белые через нас пройдут. - Далековато, - замялся и Мрыхин. Кривошлыков, только недавно нагнавший экспедицию, молчал, кутался вшинель с выцветшими петлицами. Его трепала лихорадка, от хины звенело вушах, голова, начиненная болью, пылала. Он не принимал участия вобсуждении, сидел, сгорбясь, на мешке с сахаром. Глаза его были затянутылихорадочной пленкой. - Кривошлыков! - окликнул его Подтелков, не поднимая от карты глаз. - Что тебе? - Не слышишь, о чем гутарим? Походом идтить надо, иначе перегонит нас,пропадем. Ты как? Ты больше нас ученый, говори. - Походом бы можно, - с расстановочкой заговорил Кривошлыков, но вдругляскнул совсем по-волчьи зубами, мелко затрясся, охваченный пароксизмомлихорадки. - Можно бы, если б меньше багажу. Около дверей Подтелков развернул карту области. Мрыхин держал углы.Карта под ветром, налетевшим с пасмурного запада, трепыхалась, с шорохомрвалась из рук. - Вот как пойдем, вот, гляди! - Обкуренный палец Подтелкова наискосьпроехался по карте. - Видишь масштаб? Полтораста верст, двести от силы.Ну! - А ить верно, чума ее дери! - согласился Лагутин. - Ты, Михаил, как? Кривошлыков досадливо пожал плечами: - Я не возражаю. - Зараз пойду казакам скажу, чтоб выгружались. Нечего время терять. Мрыхин выжидающе оглядел всех и, не встретив возражений, выпрыгнул извагона. Эшелон, с которым ехала подтелковская экспедиция, в это хмурое,дождливое утро стоял неподалеку от Белой Калитвы. Бунчук лежал в своемвагоне, с головой укрывшись шинелью. Казаки здесь же кипятили чай,хохотали, подшучивали друг над другом. Ванька Болдырев - мигулинский казак, балагур и насмешник - подсмеивалсянад товарищем-пулеметчиком. - Ты, Игнат, какой губернии? - хрипел его сиплый, прожженный табакомголос. - Тамбовской, - мяконьким баском отзывался смирный Игнат. - И, небось, морщанский? - Нет, шацкий. - А-а-а-а... шацкие - ребята хватские: в драке семеро на одного небоятся лезть. Это не в вашей деревне к престолу телушку огурцом зарезали? - Будя, будя тебе! - Ах да, я забыл, этот случай не у вас произошел. У вас, никак, церковьблинами конопатили, а посля на горохе ее хотели под гору перекатить. Былотакое дело? Чайник вскипел, и это на время избавило Игната от шуток Болдырева. Ноедва лишь сели за завтрак, Ванька начал снова: - Игнат, что-то свинину плохо ешь? Не любишь? - Нет, ничего. - На вот тебе свиную гузку. Скусная! Лопнул смех. Кто-то поперхнулся и долго трескуче кашлял. Завозились.Загрохотали сапогами, а через минуту - запыхавшийся и сердитый голосИгната: - Жри сам, черт! Что ты лезешь со своей гузкой? - Она не моя, свиная. - Один черт, поганая! Равнодушный, с сипотцой болдыревский голос тянет: - Пога-на-я? Да ты в уме? Ее на пасху святили. Скажи уж, что боишьсяоскоромиться... Станичник Болдырева, красивый светло-русый казак, георгиевский кавалервсех четырех степеней, урезонивает: - Брось, Иван! Наживешь с мужиком беды. Сожрет гузку, и приспичит емукабана. А где его тут раздостанешь? Бунчук лежал, смежив глаза. Разговор не доходил до его слуха, и онпереживал недавнее с прежней, даже будто бы усилившейся болью. В мутнойнаволочи закрытых глаз кружилась перед ним степь, покрытая снегом, сбурыми хребтами дальних лесов на горизонте; он как бы ощущал холодныйветер и рядом с собой видел Анну, черные глаза ее, мужественные и нежныелинии милого рта, крохотные веснушки у переносья, вдумчивую складку налбу... Он не слышал слов, срывавшихся с ее губ: они были невнятны,перебивались чьей-то чужой речью, смехом, но по блеску зрачков, по трепетувыгнутых ресниц догадывался, о чем она говорит... И вот иная Анна:иссиня-желтая, с полосами застывших слез на щеках, с заострившимся носом ижутко-мучительной складкой губ. Он нагибается, целует черные провалы стынущих глаз... Бунчук застонал,ладонью зажал себе рот, чтобы удержать рыдание. Анна не покидала его ни наминуту. Образ ее не выветривался и не тускнел от времени. Лицо ее, фигура,походка, жесты, мимика, размах бровей - все это, воссоединяясь по частям,составляло ее цельную, живую. Он вспоминал ее речи, овеянныесентиментальным романтизмом, все то, что пережил с ней. И от этой живостивоссоздания муки его удесятерялись. Его разбудили, услышав приказ о выгрузке. Он встал, равнодушнособрался, вышел. Потом помогал выгружать вещи. С таким же безразличием селна подводу, поехал. Моросил дождь. Мокрела низкорослая трава вдоль дороги. Степь. Вольный разгул ветров по гребням и балкам. Далекие и близкиехутора, выселки. Позади дымки паровозов, красные квадраты станционныхпостроек. Сорок с лишним подвод, нанятых в Белой Калитве, тянулись подороге. Лошади шли медленно. Суглинисто-черноземная почва, размякшая отдождя, затрудняла движение. Грязь цеплялась на колеса, наматываласьчерными ватными хлопьями. Впереди и позади толпами шли шахтерыБелокалитвенского района. На восток уходили от казачьего произвола. Тащилиза собой семьи, утлый скарб. Возле разъезда Грачи их нагнали и растрепанные отряды красногвардейцевРомановского и Щаденко. Лица бойцов были землисты, измучены боями,бессонницей и лишениями. К Подтелкову подошел Щаденко. Красивое лицо его,с подстриженными по-английски усами и тонким хрящеватым носом, былоиспито. Бунчук проходил мимо, слышал, как Щаденко - брови в кучу - говорилзло и устало: - Та что ты мне говоришь? Чи я не знаю своих ребят? Плохи дела, а тутнемцы, будь они прокляты! Когда теперь соберешь? После разговора с ним Подтелков, нахмуренный и как будто слегкарастерявшийся, догнал свою бричку, что-то взволнованно стал говоритьпривставшему Кривошлыкову. Наблюдая за ними. Бунчук видел: Кривошлыков,опираясь на локоть, рубнул рукой воздух, выпалил несколько фраз залпом, иПодтелков повеселел, прыгнул на тачанку, боковина ее хрястнула, удержав насебе шестипудового батарейца; кучер - кнута лошадям, грязь - ошметками всторону. - Гони! - крикнул Подтелков, щурясь, распахивая навстречу ветру кожануюкуртку.

XXVII

Несколько дней экспедиция шла в глубь Донецкого округа, прорываясь кКраснокутской станице. Население украинских слобод встречало отряд снеизменным радушием: с охотой продавали съестные припасы, корм длялошадей, давали приют, но едва лишь поднимался вопрос о найме лошадей доКраснокутской - украинцы мялись, чесали затылки и отказывались наотрез. - Хорошие деньги платим, чего ж ты нос воротишь? - допытывалсяПодтелков у одного из украинцев. - Та шо ж, а мэни своя жизнь нэ дэшевше грошей стоить. - На что нам твоя жизнь, ты нам коней с бричкой найми. - Ни, нэ можу. - Почему не могешь? - Та вы ж до казакив йидэтэ? - Ну так что же? - Може, зробиться яке лыхо або ще шо. Чи мэни своей худобы нэ жалко?Загублють коней, шо мэни тоди робыть! Ни, дядько, выдчепысь, нэ пойду! Чем ближе подвигались к Краснокутскому юрту, тем тревожней становилисьПодтелков и остальные. Чувствовалась перемена и в настроении населения:если в первых слободах встречали с радостным гостеприимством, то впоследующих - к экспедиции относились с явным недоброжелательством инастороженностью. Неохотно продавали продукты, увиливали от вопросов.Подводы экспедиции уже не окружала, как прежде, цветистым поясомслободская молодежь. Угрюмо, неприязненно посматривали из окон, спешилиуйти. - Крещеные вы тут али нет? - с возмущением допытывались казаки изэкспедиции. - Что вы, как сычи на крупу, на нас глядите? А в одной из слобод Наголинской волости Ванька Болдырев, доведенный доотчаяния холодным приемом, бил на площади шапку оземь, - озираясь, как быне подошел кто из старших, кричал хрипато: - Люди вы али черти? Что ж вы молчите, такую вашу мать? За ваши правакровь проливаешь, а они в упор тебя не видют! Довольно совестно такуюмораль распушать? Теперь, товарищи, равенство - ни казаков, ни хохловнету, и никакого черта лопушиться. Чтоб зараз же несли курей и яиц, за всениколаевскими плотим! Человек шесть украинцев, слушавших, как разоряется Болдырев, стоялипонуро, словно лошади в плуге. На горячую речь его не откликнулись ни одним словом. - Как были вы хохлы, так вы, растреклятые, ими и остались! Чтоб выполопались, черти, на мелкие куски! Холеры на вас нету, буржуи вислопузые!- Болдырев еще раз ахнул оземь свою приношенную шапку, побагровел отбесконечного презрения: - У вас снегу средь зимы не выпросишь! - Не лайся! - только и сказали ему украинцы, расходясь в разныестороны. В этой же слободе у одного из казаков-красногвардейцев пожилая украинкадопытывалась: - Чи правда, шо вы усэ будэтэ грабыть и усих чоловиков ризать? И казак, глазом не мигнув, отвечал: - Правда. Всех-то не всех, а стариков будем резать. - Ой, боже ж мий! Та на шо ж воны вам нужни? - А мы их с кашей едим: баранина теперь травяная, не сладкая, а дедаподвалишь в котел, и какой из него навар получается... - Та то вы, мабуть, шуткуетэ? - Брешет он, тетка! Дуру трепает! - вступил в разговор Мрыхин. И один на один жестоко отчитал шутника: - Ты понимай, как шутить и с кем шутить! За такие шутки как бы тебеПодтелков ряшку не побил! Ты чего смуту разводишь? А она и в сам-делепонесет, что стариков режем. Подтелков укорачивал стоянки и ночевки. Сжигаемый беспокойством, онстремился вперед. Накануне вступления в порт Краснокутской станицы ондолго разговаривал с Лагутиным, делился мыслями: - Нам, Иван, далеко идтить не след. Вот достигнем Усть-Хоперскойстаницы, зачнем ворочать дела! Объявим набор, жалованья рублей по сотнекинем, но чтоб шли с конями и со справой, нечего народными денежкамисорить. Из Усть-Хопра так и гребанемся вверх: через твою Букановскую,Слащевскую, Федосеевскую, Кумылженскую, Глазуновскую, Скуришенскую. Покадо Михайловки дойдем - дивизия! Наберем? - Набрать - наберем, коли там все мирно. - Ты уж думаешь, и там началось? - А почем знать? - Лагутин гладил скудную бороденку, тонким жалующимсяголосом говорил: - Припозднились мы... Боюсь я, Федя, что не успеем.Офицерье свое дело там делает. Поспешать надо бы. - И так спешим. А ты не боись! Нам бояться нельзя. - Подтелков суровелглазами. - Людей за собой ведем, как можно бояться? Успеем! Прорвемся!Через две недели буду бить и белых и германцев! Аж черти их возьмут, какпопрем с донской земли! - И, помолчав, жадно выкурив папироску, высказалзатаенную мысль: - Опоздаем - погибли и мы, и Советская власть на Дону.Ох, не опоздать бы! Ежели попереди нас докатится туда офицерское восстание- все! На другой день к вечеру экспедиция вступила на земли Краснокутскойстаницы. Не доезжая хутора Алексеевского, Подтелков, ехавший с Лагутиным иКривошлыковым на одной из передних подвод, увидел ходивший в степи табун. - Давай расспросим пастуха, - предложил он Лагутину. - Идите, - поддержал Кривошлыков. Лагутин и Подтелков, соскочив, пошли к табуну. Толока, выжженнаясолнцем, лоснилась бурой травой. Трава была низкоросла, ископычена, лишь удороги желтым мелкокустьем цвела сурепка да шелестел пушистыми метелкамиядреный овсюг. Разминая в ладони головку престарелой полыни, вдыхая оструюгоречь ее запаха, Подтелков подошел к пастуху: - Здорово живешь, отец! - Слава богу. - Пасешь? - Пасу. Старик, насупясь, глядел из-под кустистых седых бровей, покачивалчакушкой. - Ну, как живете? - задал Подтелков обычный вопрос. - Ничего, божьей помочью. - Что новостей у вас тут? - Ничего не слыхать. А вы что за люди? - Служивые, домой идем. - Откель же вы? - Усть-хоперские. - Этот самый Подтелкин не с вами? - С нами. Пастух, видимо испугавшись, заметно побледнел. - Ты чего оробел, дед? - Как же, кормильцы, гутарют, что вы всех православных режете. - Брехня! Кто это распущает такие слухи? - Позавчера атаман на сходе гутарил. Слухом пользовался, не то бумагуказенную получил, что идет Подтелкин с калмыками, режут вчистую всех. - У вас уж атаманы? - Лагутин мельком глянул на Подтелкова. Тот желтыми клыками впился в травяную былку. - Надысь выбрали атамана. Совет прикрыли. Лагутин хотел еще что-то спросить, но в стороне здоровенный лысый быкпрыгнул на корову, подмял ее. - Обломит, окаянный! - ахнул пастух и с неожиданной для его возрастарезвостью пустился к табуну, выкрикивая на бегу: - Настенкина коровенка!..Обломит!.. Куда!.. Куда-а-а, лысый!.. Подтелков, широко кидая руками, зашагал к тачанке. ХозяйственныйЛагутин остановился, беспокойно глядел на тщедушную коровенку, пригнутуюбыком до земли, невольно думал в этот миг: "А ить обломит, сломал, никак!Ах ты нечистый дух!" Только убедившись в том, что коровенка вынесла из-под быка хребет свойв целости, - пошел к подводам. "Что будем делать? Неужели уж и за Дономатаманья?" - мысленно задал он себе вопрос. Но внимание его вновь наминуту отвлек стоявший у дороги племенной красавец бугай. Бугай нюхалбольшую, широкую в оснастке черную корову, поводил лобастой головой.Подгрудок его свисал до колен, длинный корпус, могучий и плотный, былвытянут, как струна. Низкие ноги стояками врывались в мягкую землю, и,нехотя любуясь породистым бугаем, лаская глазами его красную с подпалинамишерсть, Лагутин сквозь рой встревоженных мыслей вынес с вздохом одну: "Намбы в станицу такого. А то мелковаты бугайки у нас". Эта мысль зацепиласьпоходя, мельком. Подходя к тачанке, всматриваясь в невеселые лица казаков,Лагутин обдумывал маршрут, по которому придется им теперь идти. Вытрепанный лихорадкой Кривошлыков - мечтатель и поэт - говорилПодтелкову: - Мы уходим от контрреволюционной волны, норовим ее опередить, а онахлобыстает уже через нас. Ее, видно, не обгонишь. Шибко идет, как прибойна низменном месте. Из членов комиссии, казалось, только Подтелков учитывал всю сложностьсоздавшейся обстановки. Он сидел, клонясь вперед, ежеминутно кричалкучеру: - Гони! На задних подводах запели и смолкли. Оттуда, покрывая говор колес,раскатами бил смех, звучали выкрики. Сведения, сообщенные пастухом, подтвердились. По дороге встретилсяэкспедиции казак-фронтовик, ехавший с женой на хутор Свечников. Он был впогонах и с кокардой. Подтелков расспросил его и еще более почернел. Миновали хутор Алексеевский. Накрапывал дождь. Небо хмурилось. Лишь навостоке, из прорыва в туче виднелся ультрамариновый, политый косым солнцемклочок неба. Едва лишь с бугра стали съезжать в тавричанский участок Рубашкин,оттуда на противоположную сторону побежали люди, вскачь помчалосьнесколько подвод. - Бегут. Нас боятся... - растерянно проговорил Лагутин, оглядываяостальных. Подтелков крикнул: - Верните их! Да шумните ж им, черти! Казаки повскакивали на подводах, замахали шапками. Кто-то зычнозакричал: - Э-гей!.. Куда вы? Погодите!.. Подводы экспедиции рысью съезжали в участок. На широкой обезлюдевшейулице кружился ветер. В одном из дворов старая украинка с криком кидала вбричку подушки. Муж ее, босой и без шапки, держал под уздцы лошадей. В Рубашкином узнали, что квартирьер, высланный Подтелковым, захвачен вплен казачьим разъездом и уведен за бугор. Казаки были, видимо, недалеко.После короткого совещания решено было идти обратно. Подтелков,настаивавший вначале на продвижении вперед, заколебался. Кривошлыков молчал, его вновь начинал трясти приступ лихорадки. - Может, пойдем дальше? - спросил Подтелков у присутствовавшего насовещании Бунчука. Тот равнодушно пожал плечами. Ему было решительно все равно - впередидти или назад, лишь бы двигаться, лишь бы уходить от следовавшей за нимпо пятам тоски. Подтелков, расхаживая возле тачанки, заговорил опреимуществе движения на Усть-Медведицу. Но его резко оборвал один изказаков-агитаторов: - Ты с ума сошел! Куда ты поведешь нас? К контрреволюционерам? Ты,брат, не балуйся! Назад пойдем! Погибать нам неохота! Энто что? Ты видишь?- он указал на бугор. Все оглянулись: на небольшом кургашке четкие рисовались фигуры трехверховых. - Разъезд ихний! - воскликнул Лагутин. - А вон еще! По бугру замаячили конные. Они съезжались группами, разъезжались,исчезали за бугром и вновь показывались. Подтелков отдал приказ трогатьсяобратно. Проехали хутор Алексеевский. И там население, очевиднопредупрежденное казаками, завидев приближение подвод экспедиции, сталопрятаться и разбегаться. Смеркалось. Назойливый, мелкий, холодный цедился дождь. Люди промокли ииздрогли. Шли возле подвод, держа винтовки наизготове. Дорога, огибаяизволок, спустилась в лощину, текла по ней, виляя и выползая на бугор. Нагребнях появлялись и скрывались казачьи разъезды. Они провожалиэкспедицию, взвинчивая и без того нервное настроение. Возле одной из поперечных балок, пересекавших лощину, Подтелков прыгнулс подводы, коротко кинул остальным: "Изготовься!" Сдвинув на своемкавалерийском карабине предохранитель, пошел рядом с подводой. В балке -задержанная плотиной - голубела вешняя вода. Ил около прудка был испятнанследами подходившего к водопою скота. На горбе осыпавшейся плотины рослибурьянок и повитель, внизу у воды чахла осока, шуршал под дождемостролистый лещук. Подтелков ждал казачьей засады в этом месте, новысланная вперед разведка никого не обнаружила. - Федор, ты сейчас не жди, - зашептал Кривошлыков, подозвав Подтелковак подводе. - Сейчас они не нападут. Ночью нападут. - Я сам так думаю.

XXVIII

На западе густели тучи. Темнело. Где-то далеко-далеко, в полосеОбдонья, вилась молния, крылом недобитой птицы трепыхалась оранжеваязарница. В той стороне блекло светилось зарево, принакрытое черной полоютучи. Степь, как чаша, до краев налитая тишиной, таила в складках балокгрустные отсветы дня. Чем-то напоминал этот вечер осеннюю пору. Дажетравы, еще не давшие цвета, излучали непередаваемый запах тлена. К многочисленным невнятным ароматам намокшей травы принюхивался, шагая,Подтелков. Изредка он останавливался, счищая с каблуков комья приставшейгрязи, выпрямляясь, тяжко и устало нес свое грузное тело, скрипел мокройкожей распахнутой куртки. В хутор Калашников, Поляково-Наголинской волости, приехали уже ночью.Казаки команды, покинув подводы, разбрелись по хатам на ночевку.Взволнованный Подтелков отдал распоряжение расставить пикеты, но казакисобирались неохотно. Трое отказались идти. - Судить их товарищеским судом! За невыполнение боевого приказа -расстрелять! - горячился Кривошлыков. Издерганный тревогой, Подтелков горько махнул рукой: - Разложились дорогой. Обороняться не будут. Пропали мы, Мишатка!.. Лагутин кое-как собрал несколько человек, выслал за хутор дозоры. - Не спать, ребятки! Иначе накроют нас! - обходя хаты, убеждалПодтелков наиболее близких ему казаков. Он всю ночь просидел за столом, свесив на руки голову, тяжело и хрипловздыхая. Перед рассветом чуть забылся сном, уронив на стол большую голову,но его сейчас же разбудил пришедший из соседнего двора РобертФрашенбрудер. Начали собираться к выступлению. Уже рассвело. Подтелковвышел из хаты. Хозяйка, доившая корову, повстречалась ему в сенях. - А на бугре конные ездют, - равнодушно сказала она. - Где? - А вон за хутором. Подтелков выскочил на двор: на бугре, за белым пологом тумана,висевшего над хутором и вербами левад, виднелись многочисленные отрядыказаков. Они передвигались рысью и куцым наметом, окружая хутор, тугостягивая кольцо. Вскоре во двор, где остановился Подтелков, к его тачанке сталистекаться казаки команды. Пришел мигулинец Василий Мирошников - плотный чубатый казак. Он отозвалПодтелкова в сторону, потупясь, сказал: - Вот что, товарищ Подтелков... Приезжали зараз делегаты от них, - онмахнул рукой в сторону бугра, - велели передать тебе, чтоб сейчас же мысложили оружие и сдались. Иначе они идут в наступление. - Ты!.. Сукин сын!.. Ты что мне говоришь? - Подтелков схватилМирошникова за отвороты шинели, швырнул его от себя и подбежал к тачанке;винтовку - за ствол, хриплым огрубевшим голосом - к казакам: - Сдаться?..Какие могут быть разговоры с контрреволюцией? Мы с ними боремся! За мною!В цепь! Высыпали из двора. Кучкой побежали на край хутора. У последних дворовдогнал задыхавшегося Подтелкова член комиссии Мрыхин. - Какой позор, Подтелков! Со своими же братьями и мы будем проливатькровь? Оставь! Столкуемся и так! Видя, что лишь незначительная часть команды следует за ним, трезвымрассудком учитывая неизбежность поражения в случае схватки. Подтелковмолча выкинул из винтовки затвор и вяло махнул фуражкой: - Отставить, ребята! Назад - в хутор... Вернулись. Собрались всем отрядом в трех смежных дворах. Вскоре вхуторе появились казаки. С бугра спустился отряд в сорок всадников. Подтелков, по приглашению милютинских стариков, отправился за хутордоговориться об условиях сдачи. Основные силы противника, обложившегохутор, не покидали позиций. На прогоне Бунчук догнал Подтелкова, остановилего: - Сдаемся? - Сила солому ломит... Что?.. Ну, что сделаешь? - Погибнуть захотел? - Бунчука всего передернуло. Высоким беззвучным глухим голосом он закричал, не обращая внимания настариков, сопровождавших Подтелкова: - Скажи, что орудия мы не сдадим!.. - Он круто повернулся и, размахиваязажатым в кулаке наганом, пошел обратно. Вернувшись, попробовал было убедить казаков прорваться и с боем идти кжелезной дороге, но большинство было настроено явно примиренчески. Одниотворачивались от Бунчука, другие враждебно заявляли: - Иди воюй, Аника, а мы с родными братьями сражаться не будем! - Мы им и без оружия доверимся. - Святая пасха - а мы будем кровь лить? Бунчук подошел к своей бричке, стоявшей возле амбара, кинул под неешинель, лег, не выпуская из ладони рубчатой револьверной рукоятки. Вначалеон подумал было бежать, но ему претили уход тайком, дезертирство, и,мысленно махнув рукой, он стал ожидать возвращения Подтелкова. Тот вернулся часа через три. Огромная толпа чужих казаков проникла сним в хутор. Некоторые ехали верхом, другие вели лошадей в поводу,остальные шли просто пешком, напирая на Подтелкова и подъесаулаСпиридонова - бывшего сослуживца его по батарее, теперь возглавлявшегосборный отряд по поимке подтелковской экспедиции. Подтелков высоко несголову, шагал прямо и старательно, будто выпивший лишнее. Спиридоновчто-то говорил ему, тонко и ехидно улыбаясь. А за ним ехал верховой казак,прижимая к груди небрежно выструганное древко просторного белого флага. Улицы и дворы, где сбились подводы экспедиции, запрудились подошедшимиказаками. Гомон вырос сразу. Многие из пришедших были сослуживцы казаковподтелковской команды. Зазвучали обрадованные восклицания, смех. - Тю, однокашник. Тебя каким ветром занесло? - Ну, здорово, здорово, Прохор! - Слава богу. - Чудок мы с тобой бой не учинили. А помнишь, как подо Львовом заавстрийцами гоняли? - Кум, Данило! Кум! Христос воскресе! - Воистину воскресе! - слышался звучный чмок поцелуя: двое казаков,разглаживая усы, глядели друг на друга, улыбались, хлопали один одного поплечу. Рядом другой разговор: - Нам и разговеться не пришлось... - Да ить вы же большевики, какое вам разговенье? - Ну-к что ж, большевики большевиками, а в бога веруем. - Хо! Брешешь? - Истинный бог! - А крест носишь? - А вот он. - И здоровый широколицый красногвардеец-казак, топыря губы,расстегивал ворот гимнастерки, доставал висевший на бронзово-волосатойгруди позеленевший медный крест. Старики с вилами и топорами из отрядов по поимке "бунтовщикаПодтелкова" изумленно переглядывались: - А гутарили, будто вы отреклись от веры Христовой. - Вроде вы уж сатане передались... - Слухи были, будто грабите вы церкви и попов унистожаете. - Брехня! - уверенно опровергал широколицый красногвардеец. - Брехнювам всучивают. Я перед тем как из Ростова выйтить, в церкву ходил ипричастие принимал. - Ска-а-ажи на милость! - Какой-то мозглявенький старичишка,вооруженный пикой с отпиленным наполовину древком, обрадованно хлопалруками. Оживленный говор гудел по улице и дворам. Но через полчаса несколькоказаков, из них один вахмистр Боковской станицы, расталкивая сбитые вплотный массив толпы, пошли по улице. - Кто из отряда Подтелкова - собирайтесь на перекличку! - выкрикивалиони. Подъесаул Спиридонов, в защитной рубахе и защитных погонах, снялфуражку с офицерской кокардой, белевшей как отколотый кусочек рафинада,крикнул, поворачиваясь во все стороны: - Все, кто из отряда Подтелкова, отходи налево к плетню! Остальные -направо! Мы, ваши братья фронтовики, вместе с вашей делегацией порешили,что вы должны сдать нам все оружие, ибо население боится вас с оружием.Складывайте винтовки и остальное вооружение на ваши повозки, будем егоохранять совместно. Ваш отряд мы направим в Краснокутскую, и там в Советевы получите ваше оружие сполна. Среди казаков-красногвардейцев - глухое волнение. Выкрики из двора.Кричит казак Кумшатской станицы Коротков: - Не сдадим! Глухой буревой гул по улице, по дворам, набитым людьми. Пришлые казаки хлынули в правую сторону, и посреди улицы, толпойразрозненной и разбитой, остались красногвардейцы из отряда Подтелкова.Кривошлыков в накинутой внапашку шинели затравленно оглядывался. Лагутинкривил губы. Поднялся недоуменный говор. Бунчук, твердо решивший не сдавать оружия, держа винтовку наперевес,быстро подошел к Подтелкову. - Оружия не сдадим! Слышишь ты?! - Теперь поздно... - прошептал Подтелков, судорожно комкая в рукахотрядный список. Список этот перешел в руки Спиридонова. Тот, бегло прочитав его,спросил: - Тут сто двадцать восемь человек... Где остальные? - Отстали дорогой. - Ах, вон как... Ну ладно. Прикажи, чтобы сносили оружие. Подтелков первый отцепил наган с кобурою; передавая оружие, сказалневнятно: - Шашка и винтовка в тачанке. Началось разоружение. Красногвардейцы вяло сносили оружие, револьверыкидали через плетни, прятали, расходясь по дворам. - Всех, кто не сдаст оружие, будем обыскивать! - крикнул Спиридонов,весело и широко осклабившись. Часть красногвардейцев, предводительствуемая Бунчуком, отказалась отсдачи винтовок; их обезоружили силком. Тревоги наделал пулеметчик, ускакавший из хутора с пулеметным замком.Воспользовавшись суматохой, спряталось несколько человек. Но сейчас жеСпиридонов выделил конвой, окружил всех оставшихся с Подтелковым, обыскал,попробовал сделать перекличку. Пленные отвечали неохотно, некоторыепокрикивали: - Чего тут проверять, все тут! - Гоните нас в Краснокутскую! - Товарищи! Кончайте дело! Опечатав и под усиленной охраной отправив денежный ящик в Каргинскую,Спиридонов построил пленных, скомандовал, сразу изменив тон и обращение: - Ряды вздвой! На-ле-е-во! Правое плечо вперед, шагом марш! Молчать! Ропот прокатился по рядам красногвардейцев. Пошли недружно, тихо,спустя немного смешали ряды и уже шли толпой. Подтелков, под конец упрашивавший своих сдавать оружие, вероятно, ещенадеялся на какой-то счастливый исход. Но как только пленных выгнали захутор, конвоировавшие их казаки начали теснить крайних лошадьми. Бунчука,шагавшего слева, старик казак, с пламенно рыжей бородой и почерневшей отстарости серьгой в ухе, без причины ударил плетью. Конец ее располосовалБунчуку щеку. Бунчук повернулся, сжав кулаки, однако вторичный, еще болеесильный удар заставил его шарахнуться в глубь толпы. Он невольно сделалэто, подтолкнутый животным инстинктом самосохранения, и, стиснутый теламигусто шагавших товарищей, в первый раз после смерти Анны сморщил губынервной усмешкой, дивясь про себя тому, как живуче и цепко в каждомжелание жить. Пленных начали избивать. Старики, озверевшие при виде безоружныхврагов, гнали на них лошадей, свешивались с седел, били плетями, тупякамишашек. Невольно каждый из подвергавшихся побоям норовил протиснуться всередину; поднялись давка, крик. Высокий бравый красногвардеец, из низовских, крикнул, потрясаяподнятыми руками: - Убивать - так убивайте сразу!.. Что вы измываетесь? - Где же ваше слово? - зазвенел Кривошлыков. Старики притихли. На вопрос одного из пленных: "Куда вы нас гоните?" -конвоир, молодой фронтовик, видимо сочувствовавший большевикам, ответилвполголоса: - Приказ был - на хутор Пономарев. Вы не робейте, братки! Худого вамничего не сделаем. Пригнали на хутор Пономарев. Спиридонов с двумя казаками стал в дверях тесной лавчушки; пропуская поодному, спрашивал: - Имя, фамилия? Откуда родом? - ответы записывал в замусоленную полевуюкнижку. Дошла очередь до Бунчука. - Фамилия? - Спиридонов приставил жало карандаша к бумаге, мелькомглянул в пасмурное лобастое лицо красногвардейца и, видя, как ежатся губытого, готовя плевок, вихнулся всем телом в сторону, крикнул: - Проходи,сволочь! Издохнешь и без фамилии! Зараженный примером Бунчука, не ответил и тамбовец Игнат. Еще кто-тотретий захотел умереть неузнанным, молча шагнув через порог... Спиридонов сам навесил замок. Приставил караул. Пока возле лавки шел дележ продуктов и оружия, взятых с подводэкспедиции, в одном из соседних домов заседал организованный наспехвоенно-полевой суд из представителей хуторов, участвовавших в поимкеПодтелкова. Председательствовал коренастый желтобровый есаул, уроженец Боковскойстаницы, Василий Попов. Он сидел за столом под завешенным рушникамизеркалом, широко разложив локти, сдвинув фуражку на плоский затылок.Масленые добродушно-строгие глаза его испытующе ползали по лицам казаков -членов суда. Обсуждалась мера наказания. - Что же мы с ними сделаем, господа старики? - повторил Попов вопрос. Наклоняясь, он что-то шепнул сидевшему рядом с ним подъесаулу Сенину.Тот утвердительно, поспешно кивнул головой. У Попова зрачки сузились,стерлись в углах глаз веселые лучики, и глаза, иные, блестящиепохолодевшим суровым блеском, чуть прикрылись негустыми ресницами. - Что мы сделаем с теми предателями родного края, которые шли грабитьнаши курени и уничтожать казачество? Февралев, старик старообрядец Милютинской станицы, вскочил, какподкинутый пружиной. - Расстрелять! Всех! - Он по-оглашенному затряс головой; оглядывая всехизуверским косящим взглядом, давясь слюной, закричал: - Нету им,христопродавцам, милости! Жиды какие из них есть - убить!.. Убить!..Распять их!.. В огне их!.. Редкая волокнистая бороденка его тряслась, седые с красной подпалинойволосы растрепались. Он сел, задыхаясь, кирпично-бурый, мокрогубый. - На поселение отправить. Али нет?.. - нерешительно предложил один изчленов суда, Дьяченко. - Пострелять! - К смертной казни! - Поддерживаю ихнее мнение! - Казнить всех при народе! - Сорную траву из поля вон! - К смерти их! - Расстрелять, конечно! О чем еще говорить? - возмутился Спиридонов. С каждым выкриком углы рта есаула Попова, грубея в очертаниях,утрачивая недавнее добродушие сытого, довольного собой и окружающимчеловека, сползали вниз, каменели черствыми извивами. - Расстрелять!.. Пиши!.. - приказал он секретарю, заглядывая ему черезплечо. - А Подтелкова с Кривошлыковым... врагов этих - тоже расстрелять?..Мало им! - запальчиво крикнул плотный престарелый казак, сидевший у окна,неустанно подкручивавший фитиль угасавшей лампы. - Их, как главарей, - повесить! - коротко ответил Попов и повторил,обращаясь к секретарю: - Пиши: "Постановление. Мы, нижеподписавшиеся..." Секретарь - тоже Попов, дальний родственник есаула, склонив белобрысую,гладко причесанную голову, заскрипел пером. - Гасу, должно, не хватит... - вздохнул кто-то сожалеюще. Лампа помигивала. Фитиль чадил. В тишине звенела запаутиненная напотолке муха, скребло бумагу перо, да кто-то из членов суда сапно и тяжелодышал. ПОСТАНОВЛЕНИЕ 1918 года 27 апреля (10 мая) выборные от хуторов Каргинской, Боковской и Краснокутской станицы От Василевского .............. Максаев Степан " Боковского ............... Кружилин Николай " Фомина ........................ Кумов Федор " Верхне-Яблоновского ...... Кухтин Александр " Нижне-Дуленского ................ Синев Лев " Ильинского ................. Волоцков Семен " Коньковского ................. Попов Михаил " Верхне-Дуленского .............. Родин Яков " Савостьянова ................ Фролов Алекс. " станицы Милютинской ....... Февралев Максим " Николаева ................... Грошев Михаил " станицы Краснокутской ........ Еланкин Илья " хут. Пономарева ............. Дьяченко Иван " " Евлантьева ............... Кривов Николай " " Малахова ................. Емельянов Лука " Ново-Земцева ............. Коновалов Матвей " Попова ....................... Попов Михаил " Астахова ................ Щегольков Василий " Орлова ...................... Чекунов Федор " Климо-Федоровского .......... Чукарин Федор под председательством В.С.Попова ПОСТАНОВИЛИ: 1. Всех грабителей и обманщиков трудового народа, поименованных всписке ниже, всего в числе 80 человек, подвергнуть смертной казни черезрасстреляние, причем для двух из них - Подтелкова и Кривошлыкова, какглаварей этой партии, - смерть применить через повешение. 2. Казака хутора Михайловского Антона Калитвенцова за недостаточностьюулик оправдать. 3. Бежавших из отряда Подтелкова и арестованных в Краснокутскойстанице: Константина Мельникова, Гаврила Мельникова, Василия Мельникова,Аксенова и Вершинина подвергнуть наказанию по пункту первому сегопостановления (смертная казнь). 4. Наказание привести в исполнение завтра, 28 апреля (11 мая), в 6 час.утра. 5. В караул для наблюдения за арестованными назначить подъесаулаСенина, в распоряжение которого к 11 часам вечера сегодня выслать по двавооруженных винтовками казака; ответственность за неисполнение сего пунктавозлагается на членов суда; наказание привести в исполнение караулу откаждого хутора; выслать на место расстрела по пять казаков. Подлинное подписали Председатель воен. отдела В.С.Попов Секретарь А.Ф.Попов СПИСОК членов отряда Подтелкова, приговоренных 27 апреля ст. ст. 1918 г. военно-полевым судом к смертной казни NN Станицы ........... Имя и фамилия ........... Приговор 1 Усть-Хоперской ..... Федор Подтелков ......... Повешен 2 Еланской ........... Михаил Кривошлыков ...... " 3 Казанской .......... Аврам Какурин ........... Расстрелян 4 Букановской ........ Иван Лагутин ............ " 5 Нижегородской г. ... Алексей Ив.Орлов ........ " 6 Нижегородской ...... Ефим Мих.Вахтель ........ " 7 Усть-Быстрянской ... Григорий Фетисов ........ " 8 Мигулинской ........ Гаврил Ткачев ........... " 9 Мигулинской ........ Павел Агафонов .......... " 10 Михайловской ...... Александр Бубнов ........ " 11 Луганской ......... Калинин ................. " 12 Мигулинской ....... Константин Мрыхин ....... " 13 Мигулинской ....... Андрей Коновалов ........ " 14 Полтавской г. ..... Константин Кирста ....... " 15 Котовской ......... Павел Позняков .......... " 16 Мигулинской ....... Иван Болдырев ........... " 17 Мигулинской ....... Тимофей Колычев ......... " 18 Филим.-Челб. ...... Дмитрий Володаров ....... " 19 Чернышевской ...... Георгий Карпушин ........ " 20 Филим.-Челб. ...... Илья Калмыков ........... " 21 Мигулинской ....... Савелий Рыбников ........ " 22 Мигулинской ....... Поликарп Гуров .......... " 23 Мигулинской ....... Игнат Земляков .......... " 24 Мигулинской ....... Иван Кравцов ............ " 25 Ростов ............ Никифор Фроловский ...... " 26 Ростов ............ Александр Коновалов ..... " 27 Мигулинской ....... Петр Вихлянцев .......... " 28 Клецкой ........... Иван Зотов .............. " 29 Мигулинской ....... Евдоким Бабкин .......... " 30 Михайловской ...... Петр Свинцов ............ " 31 Добринской ........ Илларион Челобитчиков ... " 32 Казанской ......... Климентий Дронов ........ " 33 Иловлинской ....... Иван Авилов ............. " 34 Казанской ......... Матвей Сакматов ......... " 35 Нижне-Курмоярской . Георгий Пупков .......... " 36 Терновской ........ Михаил Февралев ......... " 37 Херсонской г. ..... Василий Пантелеймонов ... " 38 Казанской ......... Порфирий Любухин ........ " 39 Клецкой ........... Дмитрий Шамов ........... " 40 Филоновской ....... Сафон Шаронов ........... " 41 Мигулинской ....... Иван Губарев ............ " 42 Мигулинской ....... Федор Абакумов .......... " 43 Луганской ......... Кузьма Горшков .......... " 44 Гундоровской ...... Иван Изварин ............ " 45 Гундоровской ...... Мирон Калиновцев ........ " 46 Михайловской ...... Иван Фарафонов .......... " 47 Котовской ......... Сергей Горбунов ......... " 48 Нижне-Чирской ..... Петр Алаев .............. " 49 Мигулинской ....... Прокопий Орлов .......... " 50 Луганской ......... Никита Шеин ............. " 51 Ст.механик РПТК ... Александр Ясенский ...... " 52 Ростов ............ Михаил Поляков .......... " 53 Раздорской ........ Дмитрий Рогачев ......... " 54 Ростов ............ Роберт Фрашенбрудер ..... " 55 Ростов ............ Иван Силендер ........... " 56 Самарской г. ...... Константин Ефимов ....... " 57 Чернышевской ...... Михаил Овчинников ....... " 58 Самарской г. ...... Иван Пикалов ............ " 59 Иловлинской ....... Михаил Корецков ......... " 60 Кумшатской ........ Иван Коротков ........... " 61 Ростов ............ Петр Бирюков ............ " 62 Раздорской н/м .... Иван Кабаков ............" 63 Луковской ......... Тихон Молитвинов ........ " 64 Мигулинской ....... Андрей Швецов ..........." 65 Мигулинской ....... Степан Аникин ........... " 66 Кременской ........ Кузьма Дычкин ........... " 67 Баклановской ...... Петр Кабанов ............ " 68 Михайловской ...... Сергей Селиванов ........ " 69 Ростов ............ Артем Иванченко ......... " 70 Мигулинской ....... Николай Коновалов ....... " 71 Михайловской ...... Дмитрий Коновалов ....... " 72 Краснокутской ..... Петр Лысиков ............ " 73 Мигулинской ....... Василий Мирошников ...... " 74 Мигулинской ....... Иван Волохов ............ " 75 Мигулинской ....... Яков Гордеев ............ " Трое из них не заявили о личности. Секретарь, кончив переписывать список осужденных, поставил в концепостановления раскоряченное двоеточие, сунул перо в руку ближнему: - Распишись! Представитель хутора Ново-Земцева Коновалов, в парадном кителесеронемецкого сукна с красными лацканами на воротнике, виновато улыбаясь,слег над листом. Толстые, мозолистые, воронено-черные пальцы, не сгибаясь,держали ученическую обгрызенную ручку. - Грамотный-то я не дюже... - говорил он, старательно выводя заглавное"К". Следом за ним расписался Родин, так же неуверенно водя ручкой, потея ихмурясь от напряжения. Еще один, предварительно потряхивая ручкой, беряразбег, расписался и убрал высунутый во время писания язык. Поповразмашисто, с росчерком начертал свою фамилию, встал, вытирая влажное лицоплатком. - Список приложить надо, - позевывая, сказал он. - Каледин на том свете спасибо нам скажет, - молодо улыбнулся Сенин,наблюдая за тем, как секретарь прижимает к выбеленной стене увлажненныйчернилами лист. На шутку что-то никто не ответил. Молчком покинули хату. - Господи Исусе... - выходя, вздохнул кто-то в темных сенцах.

XXIX

В ночь эту, обрызганную молочным светом бледно-желтых звезд, влавчушке, набитой людьми до отказа, почти не было сна. Короткие гаслиразговоры. Духота и тревога душили людей. С вечера попросился один из красногвардейцев на двор: - Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!.. Он стоял в выпущенной из шаровар бязевой исподней рубахе,вспатлаченный, босой, стоял и, прижимаясь почерневшим лицом к замочнойскважине, повторял: - Отвори же, товарищ! - Бирюк тебе товарищ, - отозвался наконец кто-то из караульных. - Отвори, товарищ! До ветру хочу, по нужде надо сходить!.. Караульный поставил винтовку, послушал, как в темноте посвистываюткрыльями дикие утки, перелетавшие на ночную кормежку, и, раскурив цигарку,прижался губами к скважине: - Мочись под себя, сердяга. За ночь шароваров не износишь, а на зорькеи в мокрых в царство небесное пустят... - Все нам!.. - отчаянно сказал красногвардеец, отходя от двери. Сидели плечо к плечу. В углу Подтелков, опорожнив карманы, нарвал грудуденег, пришептывая, матерно ругаясь. Покончив с деньгами, разулся и,трогая плечо Кривошлыкова, лежавшего рядом, заговорил: - Ясно - нас обманули. Обманули, в господа мать!.. Обидно, Михаиле!Мальчонкой был, бывало, за Дон на охоту пойдешь с отцовой флинтой [флинта- старинное ружье], идешь по лесу, а он - зеленым шатром... К музгепройдешь - утки сидят. Промажу, бывало, и так мне обидно, хучь крикомкричи. И вот зараз обидно - промаху дал: вышли б с Ростова на трое сутокраньше - значит, не припало б тут смерть примать. Кверху ногами быпоставили всю контру! Мученически скаля зубы, улыбаясь в темноту, Кривошлыков говорил: - Черт с ними, пускай убивают! И помирать пока не страшно... "Боюсьодного я, что в мире ином - Друг друга уж мы не узнаем..." Будем там стобой, Федя, встречаться чужие один одному... Страшно!.. - Брось! - обидчиво гудел Подтелков, кладя на плечи соседа свои большиегорячие ладони: - Не в этом дело... Лагутин рассказывал кому-то про родной хутор, про то, как дед дразнилего "Клинком" за длинную голову, и про то, как порол его кнутом этот самыйдед, захватив на чужой бахче. Разные низались в ту ночь разговоры, бессвязные и обрывчатые. Бунчук устроился у самых дверей, жадно ловил губами ветерок, сквозившийв дверную щель. Тасуя прожитое, он мельком вспомнил о матери и,пронизанный горячим уколом, с усилием отогнал мысль о ней, перешел ввоспоминаниях к Анне, к недавним дням... Это доставило большоеумиротворенно-счастливое облегчение. Меньше всего пугали его думы осмерти. Он не ощущал, как бывало, невнятной дрожи вдоль позвоночногостолба, сосущей тоски при мысли о том, что у него отнимут жизнь. Онготовился к смерти, как к невеселому отдыху после горького и страдногопути, когда усталость так велика, так ноет тело, что волновать уже ничтоне в состоянии. Неподалеку от него и весело и грустно говорили о женщинах, о любви, обольших и малых радостях, что вплетала в сердце каждая каждому. Говорили о семьях, о родных, о близких... Говорили о том, что хлебахороши: грач в пшенице уже схоронится - и не видно. Жалковали по водке ипо воле, ругали Подтелкова. Но уже сон покрывал многих черным крылом -измученные физически и нравственно, засыпали лежа, сидя, стоя. Уже на заре один какой-то, то ли наяву, то ли во сне, расплакалсянавзрыд; страшно, как плачут взрослые грубые люди, с детства позабывшиесоленый привкус слез. И сейчас же лопнула дремная тишина, закричали внесколько голосов: - Замолчи, проклятый! - Баба! - Зуб вырву - за-мол-чи!.. - Слезу пустил, семьянин!.. - Тут спят люди, а он... совесть потерял! Тот, кто заплакал, хлюпая носом, сморкаясь, притих. Совсем установилась было тишина. В разных углах светлели цигарки, нолюди молчали. Пахло мужским потом, скученными здоровыми телами, папироснымдымом и пресным бражным запахом выпавшей за ночь росы. В хуторе протрубил зорю петух. Послышались шаги, звяк железа. - Кто идет? - негромко спросил один из караульных. Кашлянув, ему ответил издалека молодой охотливый голос: - Свои. Могилу подтелковским идем рыть. В лавчушке разом все зашевелилось.

XXX

Отряд татарских казаков под командой хорунжего Петра Мелехова прибыл вхутор Пономарев 11 мая на рассвете. По хутору сновали казаки-чирцы, вели на водопой коней, толпами шли накрай хутора. Петро остановил отряд в центре хутора, приказал спешиться. Кним подошло несколько человек. - Откуда, станишники? - спросил один. - С Татарского. - Припоздали вы трошки... Поймали без вас Подтелкова. - Где же они? Не угнали отсюдова? - А вон... - Казак махнул рукой на покатую крышу лавчушки, рассмеялся:- Сидят, как куры в курятнике. Христоня, Григорий Мелехов и еще несколько человек подошли поближе. - Куда ж их, стал быть, направляют? - поинтересовался Христоня. - К покойникам. - Как так?.. Что ты брешешь? - Григорий схватил казака за полу шинели. - Сбреши лучше, ваше благородие! - дерзко ответил казак и легонькоосвободился от Григорьевых цепких пальцев. - Вон, гляди, им уже релипостроили. - Он указал на виселицу, устроенную между двух чахлых верб. - Разводи коней по дворам! - скомандовал Петро. Тучи обложили небо. Позванивал редкий дождь. На край хутора густовалили казаки и бабы. Население Пономарева, оповещенное о назначенной нашесть часов казни, шло охотно, как на редкое веселое зрелище. Казачкивырядились, будто на праздник, многие вели с собой детей. Толпа окружилавыгон, теснилась около виселицы и длинной - до двух аршин глубиной - ямы.Ребятишки топтались по сырому суглинку насыпи, накиданной с одной стороныямы; казаки, сходясь, оживленно обсуждали предстоящую казнь; бабы горестношушукались. Заспанный и серьезный, пришел есаул Попов. Он курил, жевал папиросу,ощеряя твердые зубы; казакам караульной команды хрипло приказал: - Отгоните народ от ямы! Спиридонову передайте, чтобы вел первуюпартию! - глянул на часы и отошел в сторону, наблюдая, как, теснимаякараульными, толпа народа пятится от места казни, окружает его слитнымцветистым полукругом. Спиридонов с нарядом казаков быстро шел к лавчушке. По пути встретилсяему Петро Мелехов. - От вашего хутора есть охотники? - Какие охотники? - Приводить в исполнение приговор. - Нету и не будет! - резко ответил Петро, обходя преградившего дорогуСпиридонова. Но охотники нашлись: Митька Коршунов, приглаживая ладонью выбившиесяиз-под козырька прямые волосы, увалисто подошел к Петру, сказал, мерцаякамышовой зеленью прижмуренных глаз: - Я стрельну... Зачем говоришь - "нет". Я согласен. - И улыбчивопотупил глаза: - Патронов мне дай. У меня одна обойма. Он, бледный Андрей Кашулин, с лицом, скованным сильнейшим злымнапряжением, и калмыковатый Федот Бодовсков вызвались охотниками. По сбитой плечо к плечу огромной толпе загуляли шепот и сдержанный гул,когда от лавки тронулась первая партия приговоренных, окруженнаяконвоировавшими их казаками. Впереди шел Подтелков, босой, в широких галифе черного сукна ираспахнутой кожаной куртке. Он уверенно ставил в грязь большие белые ноги,оскользался, чуть вытягивал левую руку, соблюдая равновесие. Рядом елеволочился смертно-бледный Кривошлыков. У него сухо блестели глаза, ротстрадальчески дергался. Поправляя накинутую внапашку шинель, Кривошлыковтак ежил плечи, будто ему было страшно холодно. Их почему-то не раздели,но остальные шли в одном белье. Лагутин семенил рядом с тяжеловесным нашаг Бунчуком. Оба они были босы. У Лагутина порванные исподники оголилижелтокожую голень, поросшую редким волосом. Он шел, стыдливо придерживаяпорванную штанину, дрожа губами. Бунчук посматривал через головы конвоировв серую запеленатую тучами даль. Трезвые холодные глаза его выжидающе,напряженно мигали, широкая ладонь ползала под распахнутым воротникомсорочки, гладя поросшую дремучим волосом грудь. Казалось, ждал он чего-тонесбыточного и отрадного... Некоторые хранили на лицах подобие внешнегобезразличия: седой большевик Орлов - тот задорно махал руками, поплевывалпод ноги казаков, зато у двух или трех было столько глухой тоски в глазах,такой беспредельный ужас в искаженных лицах, что даже конвойные отводилиот них глаза и отворачивались, повстречавшись случайным взглядом. Идут быстро. Подтелков поддерживает поскользнувшегося Кривошлыкова.Приближается белеющая платками в красно-синем разливе фуражек толпа.Исподлобья поглядывая на нее, Подтелков громко, безобразно ругается ивдруг спрашивает, поймав сбоку взгляд Лагутина: - Ты что? - Поседел ты за эти деньки... Ишь песик-то тебе как покропило... - Небось поседеешь, - трудно вздыхает Подтелков; вытирая пот на узкомлбу, повторяет: - Небось поседеешь от такой приятности... Бирюк и то вневоле седеет, а ить я - человек. Больше они не говорят ни слова. Толпа придвигается вплотную. Виденсправа желтоглинный продолговатый шов могилы. Спиридонов командует: - Стой! И сейчас же Подтелков делает шаг вперед, устало обводит глазамипередние ряды народа: все больше седые и с проседью бороды. Фронтовикигде-то позади - совесть точит. Подтелков чуть шевелит обвислыми усами,говорит глухо, но внятно: - Старики! Позвольте нам с Кривошлыковым поглядеть, как наши товарищибудут смерть принимать. Нас повесите опосля, а зараз хотелось бы нампоглядеть на своих друзьев-товарищей, поддержать, которые духом слабы. Так тихо, что слышно, как стукотит о фуражки дождь... Есаул Попов, где-то позади, улыбается, желтея обкуренным карнизомзубов; он не возражает; старики несогласно, вразброд выкрикивают: - Дозволяем! - Нехай побудут! - Отведите их от ямы! Кривошлыков и Подтелков шагают в толпу, перед ними раздаются, стелютулочку. Они становятся неподалеку, сжатые со всех сторон людьми,ощупываемые сотнями жадных глаз: смотрят, как неумело строят казакипоставленных затылками к яме красногвардейцев. Подтелкову видно хорошо,Кривошлыков же вытягивает тонкую небритую шею, приподнимается на цыпочках. Крайним слева стоит Бунчук. Он чуть сутулится, дышит тяжело, неподнимая приземленного взгляда. За ним, натягивая подол рубахи напорванную штанину, гнется Лагутин, третий - тамбовец Игнат, следующий -Ванька Болдырев, изменившийся до неузнаваемости, постаревший по меньшеймере на двадцать лет. Подтелков пытается разглядеть пятого: с трудомузнает казака станицы Казанской Матвея Сакматова, делившего с ним всеневзгоды и радости с самой Каменской. Еще двое подходят к яме,поворачиваются к ней спиной. Петро Лысиков вызывающе и нагло смеется,выкрикивает матерные ругательства, грозит притихшей толпе скрюченнымгрязным кулаком. Корецков молчит. Последнего несли на руках. Онзапрокидывался, чертил землю безжизненно висящими ногами и, цепляясь заволочивших его казаков, мотая залитым слезами лицом, вырывался, хрипел: - Пустите, братцы! Пустите, ради господа бога! Братцы! Милые!Братушки!.. Что вы делаете?! Я на германской четыре креста заслужил!.. Уменя детишки!.. Господи, неповинный я!.. Ой, да за что же вы?.. Рослый казак-атаманец ударил его коленом в грудь, кинул к яме. Туттолько Подтелков узнал сопротивлявшегося и ужаснулся: это был один изнаиболее бесстрашных красногвардейцев, мигулинский казак 1910 годаприсяги, георгиевский кавалер всех четырех степеней, красивый светлоусыйпарень. Его подняли на ноги, но он упал опять; ползал в ногах казаков,прижимаясь спекшимися губами к их сапогам, к сапогам, которые били его полицу, хрипел задушенно и страшно: - Не убивайте! Поимейте жалость!.. У меня трое детишков... девочкаесть... родимые мои, братцы!.. Он обнял колени атаманца, но тот рванулся, отскочил, с размаху ударилего подкованным каблуком в ухо. Из другого уха цевкой стрельнула кровь,потекла за белый воротник. - Станови его! - яростно закричал Спиридонов. Кое-как подняли, поставили, отбежали прочь. В противоположном рядуохотники взяли винтовки наизготовку. Толпа ахнула и замерла. Дурнымголосом визгнула какая-то баба... Бунчуку хотелось еще и еще раз глянуть на серую дымку неба, на грустнуюземлю, по которой мыкался он двадцать девять лет. Подняв глаза, увидел впятнадцати шагах сомкнутый строй казаков: один, большой, с прищуреннымизелеными глазами, с челкой, упавшей из-под козырька на белый узкий лоб,клонясь вперед, плотно сжимая губы, целил ему - Бунчуку - прямо в грудь.Еще до выстрела слух Бунчука полоснуло заливистым вскриком; повернулголову: молодая веснушчатая бабенка, выскочив из толпы, бежит к хутору,одной рукой прижимая к груди ребенка, другой - закрывая ему глаза. После разнобоистого залпа, когда восемь стоявших у ямы попадаливразвалку, стрелявшие подбежали к яме. Митька Коршунов, увидев, что подстреленный им красногвардеец,подпрыгивая, грызет зубами свое плечо, выстрелил в него еще раз, шепнулАндрею Кашулину: - Глянь вот на этого черта - плечо себе до крови надкусил и помер, какволчуга, молчком. Десять приговоренных, подталкиваемые прикладами, подошли к яме... После второго залпа в голос заревели бабы и побежали, выбиваясь изтолпы, сшибаясь, таща за руки детишек. Начали расходиться и казаки.Отвратительнейшая картина уничтожения, крики и хрипы умирающих, рев тех,кто дожидался очереди, - все это безмерно жуткое, потрясающее зрелищеразогнало людей. Остались лишь фронтовики, вдоволь видевшие смерть, дастарики из наиболее остервенелых. Приводили новые партии босых и раздетых красногвардейцев, менялисьохотники, брызгали залпы, сухо потрескивали одиночные выстрелы. Раненыхдобивали. Первый настил трупов в перерыве спеша засыпали землей. Подтелков и Кривошлыков подходили к тем, кто дожидался очереди,пытались ободрить, но слова не имели былого значения - иное владело в этотмиг людьми, чья жизнь минуту спустя должна была оборваться, какнадломленный черенок древесного листа. Григорий Мелехов, протискиваясь сквозь раздерганную толпу, пошел вхутор и лицом к лицу столкнулся с Подтелковым. Тот, отступая, прищурился: - И ты тут, Мелехов? Синеватая бледность облила щеки Григория, он остановился: - Тут. Как видишь... - Вижу... - вкось улыбнулся Подтелков, с вспыхнувшей ненавистью глядяна его побелевшее лицо. - Что же, расстреливаешь братов? Обернулся?.. Вонты какой... - Он, близко придвинувшись к Григорию, шепнул: - И нашим ивашим служишь? Кто больше даст? Эх ты!.. Григорий поймал его за рукав, спросил, задыхаясь: - Под Глубокой бой помнишь? Помнишь, как офицеров стреляли... По твоемуприказу стреляли! А? Теперича тебе отрыгивается! Ну, не тужи! Не одномутебе чужие шкуры дубить! Отходился ты, председатель донского Совнаркома!Ты, поганка, казаков жидам продал! Понятно? Ишо сказать? Христоня, обнимая, отвел в сторону взбесившегося Григория. - Пойдем, стал быть, к коням. Ходу! Нам с тобой тут делать нечего.Господи божа, что делается с людьми!.. Они пошли, потом остановились, заслышав голос Подтелкова. Облепленныйфронтовиками и стариками, он высоким страстным голосом выкрикивал: - Темные вы... слепые! Слепцы вы! Заманули вас офицерья, заставиликровных братов убивать! Вы думаете, ежли нас побьете, так этим кончится?Нет! Нынче ваш верх, а завтра уж вас будут расстреливать! Советская властьустановится по всей России. Вот попомните мои слова! Зря кровь вы чужуюльете! Глупые вы люди! - Мы и с энтими этак управимся! - выскочил какой-то старик. - Всех, дед, не перестреляете, - улыбнулся Подтелков. - Всю Россию нависелицу не вздернешь. Береги свою голову! Всхомянетесь вы после, дапоздно будет! - Ты нам не грози! - Я не грожу. Я вам дорогу указываю. - Ты сам, Подтелков, слепой! Москва тебе очи залепила! Григорий, не дослушав, пошел, почти побежал к двору, где, привязанный,слыша стрельбу, томился его конь. Подтянув подпруги, Григорий и Христонянаметом выехали из хутора, - не оглядываясь, перевалили через бугор. А в Пономареве все еще пыхали дымками выстрелы: вешенские, каргинские,боковские, краснокутские, милютинские казаки расстреливали казанских,мигулинских, раздорских, кумшатских, баклановских казаков... Яму набили доверху. Присыпали землей. Притоптали ногами. Двое офицеров,в черных масках, взяли Подтелкова и Кривошлыкова, подвели к виселице. Подтелков мужественно, гордо подняв голову, взобрался на табурет,расстегнул на смуглой толстой шее воротник сорочки и сам, не дрогнув ниодним мускулом, надел на шею намыленную петлю. Кривошлыкова подвели, одиниз офицеров помог ему подняться на табурет, он же накинул петлю. - Дозвольте перед смертью последнее слово сказать, - попросилПодтелков. - Говори! - Просим! - закричали фронтовики. Подтелков повел рукой по поредевшей толпе: - Глядите, сколько мало осталось, кто желал бы глядеть на нашу смерть.Совесть убивает! Мы за трудовой народ, за его интересы дрались сгенеральской псюрней, не щадя живота, и теперь вот гибнем от вашей руки!Но мы вас не клянем!.. Вы - горько обманутые! Заступит революционнаявласть, и вы поймете, на чьей стороне была правда. Лучших сынов тихогоДона поклали вы вот в эту яму... Поднялся возрастающий говор, голос Подтелкова зазвучал невнятней.Воспользовавшись этим, один из офицеров ловким ударом выбил из-под ногПодтелкова табурет. Все большое грузное тело Подтелкова, вихнувшись,рванулось вниз, и ноги достали земли. Петля, захлестнувшая горло, душила,заставляла тянуться вверх. Он приподнялся на цыпочки - упираясь в сыруюпритолоченную землю большими пальцами босых ног, хлебнул воздуха и, обводявылезшими из орбит глазами притихшую толпу, негромко сказал: - Ишо не научились вешать. Кабы мне пришлось, уж ты бы, Спиридонов, недостал земли... Изо рта его обильно пошла слюна. Офицеры в масках и ближние казакизатомашились, с трудом подняли на табурет обессилевшее тяжелое тело. Кривошлыкову не дали окончить речь: табурет вылетел из-под ног,стукнулся в брошенную кем-то лопату. Сухой, мускулистый Кривошлыков долгораскачивался, то сжимаясь в комок так, что согнутые колени касалисьподбородка, то вновь вытягиваясь в судороге... Он еще жил в конвульсиях,еще ворочал черным, упавшим на сторону языком, когда из-под ног Подтелковавторично вырвали табурет. Вновь грузно рванулось вниз тело, лопнул наплече шов кожаной куртки, и опять кончики пальцев достали земли. Толпаказаков глухо охнула. Некоторые, крестясь, стали расходиться. Столь великабыла наступившая растерянность, что с минуту все стояли, как завороженные,не без страха глядя на чугуневшее лицо Подтелкова. Но он был безмолвен, горло засмыкнула петля. Он только поводил глазами,из которых ручьями падали слезы, да кривя рот, пытаясь облегчитьстрадания, весь мучительно и страшно тянулся вверх. Кто-то догадался: лопатой начал подрывать землю. Спеша рвал из-под ногПодтелкова комочки земли, и с каждым взмахом все прямее обвисало тело, всебольше удлинялась шея и запрокидывалась на спину чуть курчавая голова.Веревка едва выдерживала шестипудовую тяжесть; потрескивая у перекладины,она тихо качалась, и, повинуясь ее ритмичному ходу, раскачивалсяПодтелков, поворачиваясь во все стороны, словно показывая убийцам своебагрово-черное лицо и грудь, залитую горячими потоками слюны и слез.

XXXI

Мишка Кошевой и Валет только на вторую ночь вышли из Каргинской. Туманпенился в степи, клубился в балках, ник в падинах, лизал отроги Яров.Опушенные им, светлели курганы. Кричали в молодой траве перепела. Да внебесной вышине плавал месяц, как полнозрелый цветок кувшинки в заросшемосокой и лещуком пруду. Шли до зари. Выцвели уже Стожары. Пала роса. Близился хуторНижне-Яблоновский. И вот тут-то, в трех верстах от хутора, на гребнедогнали их казаки. Шесть всадников шли за ними, топча следы. Кинулись былоМишка с Валетом в сторону, но трава низка, месяц светел... Попались...Погнали их обратно. Саженей сто двигались молча. Потом выстрел... Валет,путая ногами, пошел боком, боком, как лошадь, испугавшаяся своей тени. Ине упал, а как-то прилег, неловко, лицом в сизый куст полынка. Минут пять шел Мишка, не чуя тела, звон колыхался в ушах, на сухомвязли ноги. Потом спросил: - Чего же не стреляете, сукины дети? Чего томите? - Иди, иди. Помалкивай! - ласково сказал один из казаков. - Мужикаубили, а тебя прижалели. Ты в Двенадцатом в германскую был? - В Двенадцатом. - Ишо послужишь в Двенадцатом. Парень ты молодой. Заблудился трошки,ну, да это не беда. Вылечим! "Лечил" Мишку через три дня военно-полевой суд в станице Каргинской.Было у суда в те дни две меры наказания: расстрел и розги. Приговоренных красстрелу ночью выгоняли за станицу, за Песчаный курган, а тех, когонадеялись исправить, розгами наказывали публично на площади. В воскресенье с утра, как только поставили среди площади скамью, началсходиться народ. Забили всю площадь, полно набралось на прилавках, насложенных у сараев пластинах, на крышах домов, лавок. Первого выпоролиАлександрова - сына грачевского попа. Рьяным слыл большевиком, по делу -расстрелять бы, но отец - хороший поп, всеми уважаемый, решили на судевсыпать поповскому сыну десятка два розог. С Александрова спустили штаны,разложили голоштанного на лавке, один казак сел на ноги (руки связали подлавкой), двое с пучками таловых хворостин стали по бокам. Всыпали. ВсталАлександров, отряхнулся и, собирая штаны, раскланялся на все четырестороны. Уж больно рад был человек, что не расстреляли, поэтомураскланялся и поблагодарил: - Спасибо, господа старики! - Носи на здоровье! - ответил кто-то. И такой дружный гогот пошел по площади, что даже арестованные, сидевшиетут же неподалеку, в сарае, заулыбались. Всыпали и Мишке по приговору двадцать горячих. Но еще горячее боли былстыд. Вся станица - и стар и мал - смотрела. Подобрал Мишка шаровары и,чуть не плача, сказал поровшему его казаку: - Непорядки! - А чем? - Голова думала, а ж... отвечает. Срамота на всю жисть. - Ничего, стыд не дым, глаза не выест, - утешал казак, - и, желаясделать приятное наказанному, сказал: - А крепок ты, паренек: раза дварубанул я тебя неплохо, хотелось, чтоб крикнул ты... гляжу: нет, недобьешься от этого крику. Надысь одного секли - обмарался голубок. Значит,кишка у него тонка. На другой же день согласно приговору, отправили Мишку на фронт. Валета через двое суток прибрали: двое яблоновских казаков, посланныххуторским атаманом, вырыли неглубокую могилу, долго сидели, свесив в нееноги, покуривая. - Твердая тут на отводе земля, - сказал один. - Железо прямо-таки! Сроду ить не пахалась, захрясла от давних времен. - Да... в хорошей земле придется парню лежать, на вышине... Ветры тут,сушь, солнце... Не скоро испортится. Они поглядели на прижавшегося к траве Валета, встали. - Разуем? - А то чего ж, на нем сапоги ишо добрые. Положили в могилу по-христиански: головой на запад; присыпали густымчерноземом. - Притопчем? - спросил казак помоложе, когда могила сровнялась скраями. - Не надо, пущай так, - вздохнул другой. - Затрубят ангелы на Страшныйсуд - все он проворней на ноги встанет... Через полмесяца зарос махонький холмик подорожником и молодой полынью,заколосился на нем овсюг, пышным цветом выжелтилась сбоку сурепка,махорчатыми кистками повис любушка-донник, запахло чабрецом, молочаем имедвянкой. Вскоре приехал с ближнего хутора какой-то старик, вырыл вголовах могилы ямку, поставил на свежеоструганном дубовом устое часовню.Под треугольным навесом ее в темноте теплился скорбный лик божьей матери,внизу на карнизе навеса мохнатилась черная вязь славянского письма: В годину смуты и разврата Не осудите, братья, брата. Старик уехал, а в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих ипроезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску. И еще - в мае бились возле часовни стрепета, выбили в голубом полынкеточок, примяли возле зеленый разлив зреющего пырея: бились за самку, заправо на жизнь, на любовь, на размножение. А спустя немного тут же возлечасовни, под кочкой, под лохматым покровом старюки-полыни, положила самкастрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их тепломсвоего тела, защищая глянцево оперенным крылом.