Смекни!
smekni.com

Здоровые и больные (стр. 1 из 9)

Здоровые и больные

Автор: Алексин А.Г.

"Нет правды на земле..." Процитировав эти слова, главный врач нашей

больницы Семен Павлович обычно добавлял: "Как сказал Александр Сергеевич

Пушкин". Для продвижения своих идей он любил опираться на великие и

величайшие авторитеты. "Этого Пушкин не говорил. Это сказал Сальери", --

возразил я однажды. Семен Павлович не услышал: опираться на точку зрения

Сальери он не хотел. По крайней мере, официально.

*** Главный врач не ждал этой смерти: даже мысленно, даже в горячке

конфликта не хочу искажать истину и прибегать к наговору. Он не думал, что

Тимоша умрет. Но использовать его гибель как оружие уничтожения... нет, не

массового (зачем искажать истину!), а конкретного, целенаправленного, он

решился. Что может быть глобальней такого аргумента в борьбе? Особенно

против хирурга... То есть против меня.

Перед операцией Тимошу положили в отдельную палату для тяжелобольных, в

которой у нас, как правило, лежали легкобольные. Палата подчинялась

непосредственно Семену Павловичу. Вообще все "особое" и "специальное"

совершалось в больнице только с разрешения главврача. Во время его отпусков

и по воскресеньям никто не мог считаться достойным чрезвычайного

медицинского внимания и привилегированных условий. Привилегиями распоряжался

Семен Павлович. Он возвел эту деятельность в ранг науки и занимался ею

самозабвенно. Именовал он себя организатором больничного дела.

В первый день, вечером, Тимоша вошел ко мне в кабинет и, попросив

разрешения, присел на стул. Потом я заметил, что разговаривать он всегда

любил сидя: ему неловко было смотреть на людей сверху вниз, поскольку он был

двухметрового роста. Он старался скрасить эту свою огромность приглушенным

голосом, извиняющейся улыбкой: великаны и силачи должны быть застенчивыми.

-- Палата отдельная... За это спасибо, -- виновато улыбаясь, сказал он.

-- Но я там на все натыкаюсь. Кровать короткая, ноги на ней не умещаются. А

табуретку поставить негде... Поэтому переселите меня, если можно, в другую

палату. Хотя бы в соседнюю. Там шесть человек, но зато -- простор!

Переселите?

Однако и лишить привилегий без разрешения Семена Павловича тоже было

нельзя.

-- Вы не баскетболист? -- спросил я Тимошу.

-- Это мое прозвище "баскетболист". Но в баскетбол я никогда не играл.

-- Очень жаль: тут есть команда.

Со всем, что не касалось лечения, у нас в больнице обстояло особенно

хорошо: баскетбольная команда, лекции, стенгазеты.

-- А почему не играете?

-- Не хочу волновать маму: у меня в первом или втором классе шум в

сердце обнаружился. Она его до сих пор слышит...

Он осторожно вытянул ноги: все время боялся что-нибудь задеть,

опрокинуть.

-- Вы единственный сын?

-- Я вообще у нее один.

-- А кем мама работает?

-- Корректором. Уверяет, что это не работа, а наслаждение.

Подсчитывает, сколько раз читала "Воскресение", а сколько "Мадам Бовари".

Получаются рекордные цифры!

Я понял, что бдительнее всего Мария Георгиевна охраняла от опечаток

романы о несчастливой женской судьбе.

Тимошина рука осторожно проехалась по волосам в сторону затылка, точно

он извинялся за свои волосы, не по годам коротко остриженные.

Я силился понять, почему Семен Павлович предоставил ему, только что

окончившему технический институт, отдельную палату: в корректорах он не

нуждался и даже терпеть не мог, чтобы его корректировали, а от техники на

уровне вчерашнего студента, разумеется, не зависел. "Вероятно, секрет в

отце!" -- предположил я. Но так как Тимоша о нем ни разу не упомянул, я

догадался, что в их семье мать и отец единого целого не составляли.

Я привык, что на меня взирали как на вершителя судеб, как на последнюю

и единственную надежду. Так взирают на любого хирурга в канун операции. Но

Мария Георгиевна хотела разгадать все мои мысли, касавшиеся ее сына. Ожидая

ответа, она прикладывала пальцы к губам, точно боялась невзначай вскрикнуть.

Виноватым Тимошиным голосом она допытывалась, обязательна ли операция и

опасна ли она. Прижимала пальцы к губам, готовясь выслушать мой ответ,

который был глубокомысленно неопределенным: "Подумаем, подумаем..." Или:

"Посмотрим, посмотрим..." От хирурга ждут абсолютных гарантий, которых он

дать не в состоянии.

-- Может быть, подождем? -- сказал я Марии Георгиевне. -- Если с

операцией можно не торопиться, лучше не торопиться.

-- А вдруг новый приступ случится где-нибудь... вдалеке от больницы? Я

знаю такие случаи, мне рассказывали. Они кончались трагически. Мне говорили,

что аппендицит только притворяется безобидным. И Семен Павлович уверен, что

лучше не рисковать.

-- Что он имеет в виду? В чем видит риск? В том, чтобы сделать операцию

или чтобы от нее воздержаться? -- спросил я, хотя точка зрения главврача

была мне известна.

-- Он считает ее неизбежной. А вы как считаете? Мучительно преодолевая

свою деликатность, она ловила меня в коридоре:

-- А сердце его проверили? У него в детстве были шумы... Мария

Георгиевна металась.

Но отец Тимоши не был подвержен метаниям. Он сказал мне по телефону,

что у него нет ни малейших колебаний:

-- Вырезать -- и с плеч долой!

Чем меньше любишь человека, тем легче принимать решения относительно

его судьбы.

Меня вызвал к себе главный врач.

Взгляд у него был не просто открытым, а, я бы даже сказал, распахнутым,

он так широко распростер руки, что в первый момент я вздрогнул, как от

духового оркестра, который грянул вдруг в помещении, не приспособленном для

парадов и шествий.

-- Не пора ли уж вам, Владимир Егорович, решить эту проблему? И

избавить людей от волнений! До меня дошло, что этому Тимофею предстоит

дальняя, некомфортабельная командировка... Зачем же ему таскать в себе мину?

Если мы с вами служители медицины, можем ее обезвредить!

Было похоже, что он, не имевший никакого отношения к хирургии,

собирается мне ассистировать.

"Мы с вами, служители медицины..." Эта фраза объединяла нас всех -- и

тех, кто лечил, и тех, кто администрировал, и тех, кто дежурил в гардеробе,

никому не давая выделяться. Все служили одному общему делу -- и в своих

усилиях и заслугах были как бы равны.

"Почему он торопит, настаивает? -- не мог понять я. -- Сколько

предстоит других операций! Они же его не тревожат..."

-- Вы всегда считаете, -- продолжал Семен Павлович, -- что риск --

благородное дело. Не так ли?

-- Если он неизбежен. Только в этом единственном случае.

-- Согласен, оговорился... Какой же тут риск? Мы-то с вами знаем, что

его нет.

Манеру говорить Семен Павлович усвоил профессорски вальяжную, хотя не

был даже кандидатом наук. Добротный, словно пропитанный высококачественными

маслами голос задавал вопросы, демократично приглашал к размышлениям.

Глубокое самоуважение не позволяло Семену Павловичу срываться и понукать. И

хоть к тому времени наши отношения с ним подошли до границы взрывоопасной

зоны, по разговору это угадать было трудно.

-- На столе, под стеклом, были разложены фотографии жены и сына в таком

количестве, что это смахивало на рекламную витрину фотомастера. Широко было

известно, что у главврача дома все в полном порядке: никаких историй и

слухов.

Сдержанно, ослабленный каким-то особым устройством, зазвонил телефон.

По голосу Семена Павловича я понял: звонили оттуда, где все было "в полном

порядке".

-- Молодец, сын! -- переполненный отцовской гордостью, сказал в трубку

Семен Павлович. -- Так держать, дорогой!...

Несколько мгновений он отходил от благостной удовлетворенности,

возвращался к больничному непокою.

-- Сын готовится к поступлению в технологический институт. Занимается

так, будто предстоит защищать диссертацию. Сам, без всяких родительских

инъекций! Но вернемся к другому сыну... Я знаю, что вас тревожит. Однако

поднимать шум по поводу давнего шума в сердце? Кто из нас в детстве не

шумел? Сейчас-то есть отклонения?

-- Не нахожу. Но сердце -- загадочный механизм, его действия порою

непредсказуемы.

-- А разве предсказуемы приступы аппендицита? Что, если они настигнут в

лесу? Или где-нибудь в другом месте, за сотни километров от города? Как

тогда поведет себя сердце? Мы с вами, служители медицины, должны

поразмыслить... И избавить этого Тимофея от трагических неожиданностей, а

заодно-- от болей и тошнот. Он воскреснет!

Воскреснуть Тимоша уже не мог.

Марии Георгиевны на кладбище не было. Ее не могло быть... Если она и

передвигалась, дышала, то все равно жизнь ее кончилась.

Я впервые увидел, что лицом Тимоша был в отца. Но похожие черты еще не

делают людей похожими. К его великанскому добродушию хотелось припасть, а от

отца хотелось отпрянуть. Я и отпрянул, когда он подошел ко мне.

-- Это вам не пройдет! -- сказал он.

-- Я понимаю.

-- Вам еще предстоит понять... и узнать меня!

В его словах не было скорби, отчаяния, а были разгневанное самолюбие,

униженная гордыня: с ним этого не должно было случиться. Ни при каких

обстоятельствах!

-- Его отец требует комиссии! -- сообщил через несколько дней главный

врач как бы с позиций моего союзника или защитника.

-- Я не думаю об его отце.

-- А о ком же вы думаете? Я не ответил.

-- А знаете, кто его отец? Ректор технологического института!

-- Меня больше волнует, что с его матерью. Главный врач

пренебрежительно отмахнулся:

-- Они давно развелись.

Мария Георгиевна уже не была женой ректора -- и ее горе Семена

Павловича не тревожило.

Вообще не страдание вызывало его сострадание... Он сочувствовал не

тому, кто нуждался в сочувствии, а тому, в ком нуждался сам.

И вдруг халат показался мне тесным -- я рванул его так, что сзади

разлетелись тесемки. Белая шапочка показалась тяжелой -- и я сдернул ее с