Смекни!
smekni.com

Тарас Бульба НВ Гоголя как историческая повесть особенности поэтики (стр. 4 из 6)

2 Идейный пафос произведения.

Резкими и выразительными штрихами рисует Гоголь героев Сечи. Остап, бесстрашно поднимающийся на плаху, Бовдюг, страстно призывающий к товариществу; Шило, преодолевающий неимоверные препятствия, чтобы вер­нуться в родную Сечь; Кукубенко, высказывающий перед смертью свою заветную мечту: “Пусть же после нас жи­вут еще лучшие, чем мы”, — этим людям свойственна одна общая черта: беззаветная преданность Сечи и Рус­ской земле. В них видит Гоголь воплощение лучших черт национального русского характера.

2.1Тарас Бульба – герой вдохновенной поэмы.

Каждый из персонажей гоголевской повести мог бы стать героем вдохновенной поэмы. Но первый среди этих героев — Тарас.

Суровый п непреклонный, Тарас Бульба ведет жизнь, полную невзгод и опасностей. Он не был создан для се­мейного очага. Его “нежба” — чистое поле да добрый конь. Увидевшись после долгой разлуки с сыновьями, Тарас назавтра же спешит с ними в Сечь, к казакам. Здесь его подлинная стихия. Человек огромной воли и недюжинного природного ума, трогательно нежный к това­рищам п беспощадный к врагу, он карает польских магнатов и арендаторов и защищает угнетенных п обездо­ленных. Это могучий образ, овеянный поэтической леген­дой, по выражению Гоголя, “точно необыкновенное явле­ние русской силы”. Это мудрый и опытный вожак казац­кого войска. Его отличали, пишет Гоголь, “умение двигать войском и сильнейшая ненависть к врагам”. И вместе с тем Тарас ни в малейшей степени не противо­поставлен окружающей его среде. Он “любит простую жизнь казаков” и ничем не выделяется среди них.

Вся жизнь Тараса была неразрывно связана с жизнью Сечи. Служению товариществу, отчизне он отдавал себя безраздельно. Ценя в человеке прежде всего его муже­ство и преданность идеалам Сечи, он неумолим к изменникам н трусам. Образ Тараса воплощает в себе удаль и размах народной жизни, всю духовную и нравственную си­лу народа. Это человек большого накала чувств, страс­тей, мысли. Сила Тараса — в могуществе тех патриотиче­ских идей, которые он выражает. В нем нет ничего эгои­стического, мелкого, корыстного. Его душа проникнута лишь одним стремлением — к свободе и независимости своего народа.

Тарас выписан резко, крупно, пластично. Он точно высечен из гранита. И вместе с тем образ смягчен юмо­ром — добрым, лукавым, светлым. В Тарасе, как и в дру­гих персонажах повести, перемешаны нежность и гру­бость, серьезное и смешное, великое и малое, трагическое и комическое. В таком изображении человеческого харак­тера Белинский видел замечательный гоголевский дар “выставлять явления жизни во всей их реальности и ис­тинности”.

С совершенной художественной достоверностью рису­ется нам образ Тараса Бульбы — в Сечи и дома, в мирное время и на войне, в его отношениях с друзьями и врага­ми. Столь же крупно, выразительно и достоверно, хотя и в ином психологическом ключе, раскрывается характер Тараса в трагическом конфликте с Андрием.

2.2Образ Андрия.

Для Гоголя совер­шенно определенно просвечивает особая тема Андрия. Интерес­но проследить, как она развивается, как постепенно и неизбеж­но определенная поэтизация героя сменяется развенчанием. Тема Андрия окажется в противоречии с эпической тенденцией повести. Эпичен Остап: он проявлен через поступок и действие. “Погрузился в очаровательную музыку пуль и мечей” (II, 85)— это ощущение Андрия. Именно за общностью—незримая для Тараса — разность. Бешеную негу и упоение видел он в битве, это уже не бешеная веселость. Позже преобладание ощуще­ния, настроения в характере Андрия перестанет скрываться за общими для всей Запорожской Сечи поступками, делами и бу­дет совершенно определенно авторски названо. Под Дубно “Остап уже занялся своим делом” (II, 87), “Андрий же, сам не зная отчего, чувствовал какую-то духоту на сердце” (II, 87). Проникнув в осажденный город и еще до встречи с дочерью ковенского воеводы (хотя, конечно, уже с особым настроем ду­ши), Андрий войдет в монастырскую церковь, вначале невольно остановится при виде католического монаха, но почти тотчас забудет, что это монастырь чужой веры. “Несколько женщин, похожих на привидения, стояли на коленях, опершись и совер­шенно положив изнеможенные головы на спинки стоявших пе­ред ними стульев и темных деревянных лавок; несколько муж­чин, прислонясь у колонн и пилястр, на которых возлегали . боковые своды, печально стояли тоже на коленях. Окно с цвет­ными стеклами, бывшее над алтарем, озарилося розовым ру­мянцем утра, и упали от него на пол голубые, желтые и других цветов кружки света, осветившие внезапно темную церковь. Весь алтарь в своем далеком углублении показался вдруг в сиянии, кадильный дым остановился на воздухе радужно ос­вещенным облаком. Андрий не без изумления глядел из своего темного угла на чудо, произведенное светом. В это время вели­чественный рев органа наполнил вдруг всю церковь. Он ста­новился гуще и гуще, разрастался, перешел в тяжелые рокоты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понесся высоко над сводами своими поющими звуками, напоминающи­ми тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рев и гром и затих” (II, 96—97).

Это описание—на несколько длящихся мгновений—явно отодвигает куда-то Запорожскую Сечь. Душе Андрия доступно чужое: красота чужой религии, печаль и страдание жителей вражеского города. Ему ведом не один, не единственный “пир души”. Нега и упоение для Андрия—как в битве, так и в любви. Они в равной мере позволяют ему проявить себя, в рав­ной мере влекут. Андрий испытывает “какое-то сладостное чув­ство, вызванное азартом схватки”. Панночке он скажет: “По­гублю, погублю! и погубить себя для тебя, клянусь святым кре­стом, мне так сладко” (II, 103).

Андрий горячо любит прекрасную полячку. Но нет в этой любви истинной поэзии. Искренняя, глубокая страсть, вспыхнувшая в душе Андрия, вступила в тра­гическое противоречие с чувством долга перед своими товарищами и своей родиной. Любовь утрачивает здесь обычно присущие ей светлые, благородные черты, она пе­рестает быть источником радости. Любовь не принесла Андрию счастья, она отгородила его от товарищей, от от­ца, от отчизны. Такое не простится даже храбрейшему из “лыцарей казацких”, и печать проклятья легла на чело предателя. “Пропал, пропал бесславно, как подлая соба­ка...” Измену родине ничто не может ни искупить, ни оправдать.

Андрий оказывается поднят Гоголем на ту высоту чувства, индивидуальности, духовности, которая неведома другим геро­ям — ни в “Вечерах”, ни в “Тарасе Бульбе”. В первом цикле любовь не индивидуализировала героев. Она могла быть ясна, красива, естественна, удачна — в “Ночи перед рождеством”, “Майской ночи”; обречена на гибель—в “Ночи накануне Ива­на Купала”; но она умещалась в тот мир живой природности, который создавали “Вечера на хуторе близ Диканьки”, она не приводила к разрыву с природной духовностью жизни. Гоголь одарит Андрия духовностью иного порядка, уже чисто челове­ческой, обретающей свое собственное слово.

Андрий, возведенный совсем еще недавно чуть ли не на выс­шую ступень духовности, окажется сниженным до природного, животного. Против своих он “понесся, как молодой борзой пес, красивейший, быстрейший и молодший всех в стае” (II, 142). И с этого момента исчезнет, отстранится как равноправная ге­роической тема Андрия. Она снята автором. В том числе и тем, что другому началу, столь, казалось, одностороннему, грубо цельному, будет отдано то, что казалось завоеванием лишь его молодой и страстной души.

Идейный пафос “Тараса Бульбы” — в беспредельном слиянии личных интересов человека с интересом обще­народным. Лишь один образ Андрия резко обособлен в повести. Он противостоит народному характеру и как бы выламывается из главной ее темы. Позорная гибель Анд­рия, являющаяся необходимым нравственным возмездием за его отступничество и измену народному делу, еще более подчеркивает величие центральной идеи по­вести.

3 Духовное и телесное в повесте “Тарас Бульба” как выражение поэтики Н.В. Гоголя.

Во все времена существовало определенное представ­ление о соотношении духовных и физических способно­стей человека. В европейском идеологическом, культурном и художественном мышлении духовное и интеллектуаль­ное обычно ставилось выше физического и телесного. Разумеется, это самая общая и схематичная формула, не учитывающая сложное развитие представлений с античных времен. Но полное исследование проблемы в данном случае невозможно, да и излишне. Нам важно указать лишь на главную тенденцию, притом тенденцию преимущественно нового времени.

В XVIII веке эта тенденция воплотилась в таком яр­ком феномене, как физиогномика швейцарского писателя И.-К. Лафатера — учение о связи между духовно нрав­ственным обликом человека и строением его черепа и лица[6]. По Лафатеру, интеллектуальная жизнь запечатле­вается на очертаниях черепа и лба; моральная и чувст­венная — в строении лицевых мускулов, носа и щек; жи­вотная — в складе рта и линии подбородка. Человеческое лицо — это олицетворенная иерархия: три его “этажа” последовательно передают восхождение от низших спо­собностей к высшим.