Смекни!
smekni.com

Историографическое письмо как дискурсивная практика (стр. 1 из 3)

Юрий Троицкий (Российский государственный гуманитарный университет), Юрий Шатин (Новосибирский государственный педагогический университет).

Многие существующие до сих пор в отечественной историографии периодизации и классификации, а также характеристики историков носили принципиально идейный или историко-биографический характер. Понять предшественников означало, прежде всего, описать их принадлежность к тому или иному течению или направлению, отмеченному в качестве сложившейся традиции. Иногда, правда, имел место имманентный анализ историографического текста или целого жанра (прежде всего - летописей и иных средневековых нарративов, не вполне гомогенных в жанровом отношении), итогом которого была реконструкция основных содержательных значений. Подобные представления были следствием определенного понимания историографии: так, например, в XIX в. А.С. Лаппо-Данилевский в неопубликованных записках предлагал под историографией "разуметь более или менее цельную концепцию истории человечества, целой страны или нации, концепцию, получившую свое выражение в каком-либо произведении исторической литературы"2. Создавалась иллюзия, что историческое описание, каким бы пространным оно не было, можно представить как некоторое заявление историка о своих взглядах по поводу описанного сюжета и на историю вообще. Историографическое письмо казалось прозрачным для всепроникающих значений, которые автор-историк собирался закрепить самим актом письма. Субъективное убеждение в том, что писание истории подчиняется исключительно законам смыслообразования, но не текстопорождения, пронизывает отечественную историографию XIX и отчасти XX в.

Настоящим открытием для историков стало обнаружение "непрозрачности" языка исторического описания. Формулируя эту проблему применительно к простому прошедшему времени во французском языке, Р. Барт писал: "Общей целью Романа и повествовательной Историографии является объективация фактов: простое прошедшее время воплощает самый акт, при помощи которого общество овладевает своим прошлым и своими возможностями"3. По словам Р. Барта, "простое прошедшее время стремится поддержать иерархию в Царстве фактов. Благодаря его употреблению глагол незаметно включается в цепочку причинно-следственных отношений, входит в совокупность взаимозависимых и однонаправленных событий <...> выдавая временную последовательность явлений за их каузальное следование"4.

В написанной около двух с половиной тысяч лет назад "Поэтике" Аристотель выявил одно из сущностных отличий исторических сочинений и художественных текстов. По Аристотелю, если историк говорит о делах действительно случившихся, то поэт - о делах, которые могли случиться или должны были случиться по вероятности.

В самом деле, до тех пор, пока мы стоим на натурфилософской точке зрения, согласно которой события происходят так, как они происходят, а тексты лишь фиксируют эти реальные или возможные (вероятные) события, правота древнегреческого философа очевидна. Положение существенным образом изменится, если мы предположим, что и исторические, и художественные тексты обладают самостоятельной реальностью. Такое предположение вовсе не лишено смысла, поскольку разные философские системы по-разному отвечают на вопрос, что чему предшествовало - дело слову или слово делу.

Отправной точкой нашего исследования текстов некоторых отечественных историков XIX в. стало предположение о том, что историографическое письмо может быть понято как дискурсивная практика, имеющая собственную имманентную логику развития. Как считает В.Н. Топоров, "последовательное развитие "нарративной" структуры удобно изучать по характеру "фабулизации" одного и того же сюжета"5. В качестве такого сюжета мы выбрали летописное известие о крещении Руси. Этот сюжет удобен в том смысле, что ни в одном сколько-нибудь полном курсе отечественной истории он не обойден вниманием и потому имеется достаточно много его "фабулизаций", и в то же время он представлен единственным исходным "протографом" Повести временных лет. К тому же летописное сообщение о крещении Руси представляет собой весьма изощренный сюжет. По словам Голубинского, "кто любит занимательные и замысловатые повести, того повесть о крещении Владимира должна удовлетворять вполне, ибо достоинство замысловатости ей принадлежит бесспорно"6.

Сравнение текстов Н.М. Карамзина и С.М. Соловьева обнаруживает несовпадения по основным пунктам сюжетосложения и повествования:

Н.М. Карамзин: "Владимир мог бы креститься и в собственной столице своей, где уже давно находились церкви и Священники Христианские; но Князь пышный хотел блеска и величия при сем важном действии: одни Цари Греческие и Патриарх казались ему достойными сообщить целому его народу уставы нового богослужения. Гордость могущества и славы не позволяла также Владимиру унизиться, в рассуждении Греков, искренним признанием своих языческих заблуждений и смиренно просить крещения: он вздумал, так сказать, завоевать Веру Христианскую и принять ее святыню рукою победителя"7.

С.М. Соловьев: "Таким образом, все было готово к принятию новой веры, ждали только удобного случая. "Подожду еще немного", - говорил Владимир, по свидетельству начального летописца киевского. Удобный случай представился в войне с греками; предание тесно соединяет поход на греков с принятием христианства, хочет выставить, что первый был предпринят для второго. Владимир спросил у бояр: "Где принять нам крещение?" Те отвечали: "Где тебе любо". И по прошествии года Владимир выступил с войском на Корсунь"8.

В своих публичных лекциях С.М. Соловьев этот эпизод изложил так: "Не станем повторять дальнейших подробностей о том, как Владимир, не смея прямо приступить к такому великому делу, говорит: "Подожду еще немного", и предпринимает поход на Корсунь; заметим, что это предание так верно и естественно, что мы имеем право принять его..."9. Сопоставление эпизода из "Истории России с древнейших времен" с фрагментом публичных лекций показывает характер несовпадения устного и письменного дискурса ученого. Инвариантная часть - слова князя Владимира - составляет центр эпизода.

В случае с текстом С.М. Соловьева мы имеем дело с эмоциями от критической переработки чужого текста и его остранения посредством игры авторского и чужого слова. Ср.: "По русскому преданию, то же самое средство употребил у нас греческий проповедник и произвел так же сильное впечатление на Владимира; после разговора с ним Владимир, по преданию, созывает бояр и городских старцев и говорит им..." И далее: "Владимиру, по преданию, нравился чувственный рай магометов, но он никак не соглашался допустить обрезание, отказаться от свиного мяса и от вина"10.

Это троекратное "по преданию" достаточно красноречиво свидетельствует о попытках установить дистанцию между излагаемыми событиями и порождаемым текстом.

Сохраняя фабулу дела, С.М. Соловьев создает принципиально новый сюжет принятия христианства. Вероятно, более глубокое изучение этого и других тематизмов любого крупного историка могут стать основой для изучения проблемы сюжетосложения при порождении исторического дискурса, точно в такой же мере, как мы говорим о технике сюжетосложения в художественных текстах.

Отказ от амплификации в пользу экзегезы позволяет вписать мистический акт в систему позитивного знания. Результатом такого вписывания становится дедуктивный способ текстообразования. С.М. Соловьев не привлекает каких-либо новых фактов в сравнении с ПВЛ, но накладывает на них определенную дедуктивную решетку. Дедукция, в противоположность индукции, которой пользовался, например, Татищев, не всегда указывая источники новых фактов, повышает для объективистского мышления второй половины XIX в. ранговость текста, его так называемую научность.

Интересно отметить, что при всей близости субъективных установок обоих историков их письмо принципиально различно.

Н.М. Карамзин: "Не дозволяя себе никакого изобретения, я искал выражений в уме своем, а мыслей единственно в памятниках; искал духа жизни в тлеющих хартиях; желал преданное нам веками соединить в систему ясную стройным сближением частей"11.

С.М. Соловьев: "Не делить, не дробить русскую историю на отдельные части, периоды, но соединять их, следить преимущественно за связью явлений, за непосредственным преемством форм, не разделять начал, но рассматривать их во взаимодействии, стараться объяснить каждое явление из внутренних причин, прежде чем выделить его из общей связи событий и подчинить внешнему влиянию..."12.

Кажется, что Н.М. Карамзин озабочен "планом выражения" гораздо сильнее С.М. Соловьева и его письмо должно быть более риторичным, при ближайшем же рассмотрении обнаруживается, что нарратив С.М. Соловьева не менее риторичен, но эта риторика иного свойства. Письмо обнаруживает себя через автоматизм текстопорождения, вот почему некоторая избыточность текста может сигнализировать о сформировавшемся письме, водящим рукою историка как бы помимо его воли. Письмо Н.М. Карамзина соединяет материал исторических документов "в систему" при помощи эстетических механизмов, а в данном конкретном случае с помощью парадигмального развертывания исходной метафоры. Письмо Соловьева насквозь рационалистично и строится как синтагматическое развертывание исходной темы.

В приведенном отрывке, описывая Владимира, Н.М. Карамзин вводит метафору "Князь пышный", и эта метафора определяет весь строй дальнейшего повествования: поэтому он "хотел блеска", поэтому "одни Цари греческие и Патриарх казались ему достойными", поэтому "гордость могущества и славы не позволяла <...> Владимиру унизиться", поэтому он не мог "смиренно просить крещения", поэтому он "вздумал <...> завоевать Веру Христианскую". Здесь важно подчеркнуть не содержательный слой исторического нарратива, имеющий своим истоком психологический презентизм, на который справедливо указывали исследователи творчества Н.М. Карамзина13, но тот способ повествования, который организован не по законам синтагматического нанизывания, а по правилам парадигмального развертывания исходной метафоры на уровне сверхфразовых единиц. Такое письмо обеспечивает убедительное портретирование князя Владимира и может быть обратным движением свернуто в исходную метафору "Князь пышный".