Смекни!
smekni.com

Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски" (стр. 63 из 78)

Генеральский обед по меркам провинциального городка Б. представляет событие героического, былинно-мифологическо­го масштаба. Уже описывая подготовку к обеду, повествова­тель прибегает к богатырским гиперболам: «стук поваренных ножей на генеральской кухне был слышен еще близ городс­кой заставы. Весь рынок был забран совершенно для обеда» и т.д. Сам обед характеризуется посредством торжественного, «гомерического» перечисления, где главное — не детали, а сам эпический ритм: «осетрина, белуга, стерляди, дрофы, спаржа, перепелки, куропатки, грибы... бездна бутылок, длинных с лафитом, короткошейных с мадерою, прекрасный летний день, окна, открытые напролет, тарелки со льдом на столе, отстегнутая последняя пуговица у господ офицеров358, растре­панная манишка у владетелей укладистого фрака, перекрест-

357 Это состояние запечатлено в безлично-безнадежной констатации: в лавочках на площади «всегда можно заметить связку баранков, бабу в красном платке, пуд мыла, несколько фунтов горького миндалю, дробь

для стреляния, демикотон и двух купеческих приказчиков, во всякое время играющих около дверей в свайку».

358 Неоднократно упоминаемые расстегнутые мундиры генерала, полковника и даже майора — «так что видны были слегка благородные

262

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

ный разговор, перекрываемый генеральским голосом и зали­ваемый шампанским, — все отвечало одно другому» (курсив мой. — Т.В.). Обобщающая фраза подчеркивает цельность и гармонию пиршественного действа, пиком которого оказыва­ется столь же четко акцентированный эстетико-эротический момент: прихлебывая кофе и попыхивая трубочками, госпо­да офицеры выходят на крыльцо. «Вот ее можно теперь по­смотреть, — сказал генерал. —... Вот вы увидите сами». Да­лее — на целый параграф — следует описание коллективного и соучастного любования красавицей-кобылой: «Генерал, опу­стивши трубку, начал смотреть с довольным видом на Агра-фену Ивановну. Сам полковник, сошедши с крыльца, взял Аграфену Ивановну за морду. Сам майор потрепал Аграфену Ивановну по ноге, прочие пощелкали языками».

Обстоятельное рассматривание статей красавицы Аграфе -ны Ивановны именно и дает возможность счастливому гос­тю Чертокуцкому впервые проявить себя, обнаружить свою адекватность моменту и избранному сообществу. «Очень, очень хороша. А имеете ли, ваше превосходительство, соот­ветствующий экипаж?» Вопрос задан вполне бессмысленный, на что генерал и реагирует мгновенно: «Экипаж?.. Да ведь это верховая лошадь». Но в том-то и дело, что слово «соответ­ствующий»359 употреблено Чертокуцким не в буквальном смысле и к лошади отношения почти не имеет: оно означа­ет здесь — «отвечающий» ладу, строю, гармонической прият­ности, т.е. эстетической природе ситуации. Позже, на уточ­няющий вопрос генерала, действительно ли покойна коляска, Чертокуцкий ответит: «Очень, очень покойна; подушки, рес­соры — это все как будто на картинке нарисовано». И здесь налицо явный алогизм: живописность рессор никак не харак­теризует их в смысле «покойности» — говорящим подразуме­вается опять-таки соответствие целостному образу коляски (тому же, кстати, служит и упоминание о предыдущем ее владельце, который был, как оказывается, друг Чертокуцко-го и «редкий человек, товарищ моего детства, с которым бы вы сошлись совершенно»). Чертокуцкий по-хлестаковски увлекается самозабвенным сочинительством, присовокупляя к верховой лошади «соответствующий» экипаж, к экипажу «соответствующий» коллективный обед, а там еще и показ «кое-каких статей» хозяйства («Генерал посмотрел и выпус-

подтяжки из шелковой материи» — обозначают особенность случая: высокую степень наслаждения, неформального довольства.

359 В несколько иной форме это выражение уже фигурировало на предыдущей странице повести: «...все отвечало одно другому».

Приложение. Разговоры о разговорах

263

тил изо рту дым») и, наконец, в качестве апофеоза показ красавицы-жены («Мне очень приятно, — сказал генерал,

поглаживая усы»).

В связи с приглашением всех на завтрашний обед, т.е. обещанием продолжения братско-пиршественной идиллии, статус Пифагора Пифагоровича в компании резко повыша­ется: господа офицеры «с своей стороны как-то удвоили к нему свое расположение... Чертокуцкий выступал вперед как-то развязнее, и голос его принял расслабление: выражение го­лоса, обремененного удовольствием». Светлый и сладкий образ завтрашнего дня для него самого в этот момент уже осязаемо реален — он заранее заказывает «в голове своей паштеты и соусы».

При всей заурядности перед нами в этот момент — поэт, вдохновенно творящий прекрасный образ. Образ, который — что важно отметить! — не является ему в порядке индивиду­ального созерцания, а вырастает в соучастном задушевном общении. В таком понимании способа и принципа действия творческого воображения Гоголь не одинок в русской тради­ции. К примеру, Л. Толстой в трактате «Что такое искусст­во?», в некотором роде итоговом для развития русской эсте­тической мысли позапрошлого столетия, описывает работу воображения именно как праздник общения: «Всякий раду­ется тому, что другой испытывает то же, что и он, радуется тому общению, которое установилось не только между ним и всеми присутствующими, но и между всеми теперь живу­щими людьми, которые получат то же впечатление»360. Цен­ность, освященная взаимопониманием, воплощается в про­изведении искусства, но и неудержима в его границах: она ищет воплощения «расширенного», непосредственно жизнен­ного. «Последствие истинного искусства есть внесение нового чувства в обиход жизни, как последствие любви жены есть рождение нового человека в жизнь»361.

Итак, осевым моментом в композиции новеллы Гоголя оказывается именно тот, когда «новорожденный поэт» Чер­токуцкий в порыве хвастовства, вдохновенного восторга и умиленного расположения к окружающим обещает явить им чудо-коляску, — можно сказать, коляску-символ всего, что ни есть в жизни лучшего, необычного, великолепного.

Вдохновенно-самозабвенная греза вырождается, увы, в тупой сон (с репейником в усах), на выходе из которого ге-

360 Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. М.: Худож. лит., 1983. Т. 15.

С. 175.

361 Там же. С. 195.

264

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

рой все еще убежден в реальности пригрезившегося: «А обед, что ж обед, все ли там как следует готово?» В воображении он уже осуществил в своем домашнем мире (где он — не безответственный приживала на манер Рипа Ван Винкля, а облеченный ответственностью хозяин-распорядитель) желан­ную метаморфозу, но в реальности-то она и не начиналась. Поэт-сновидец оказался пленником собственного дара, — вина за не свершившуюся в мире перемену ложится на того, кто о ней опрометчиво объявил.

Эйфорическое самозабвение мстит за себя сокрушитель­ным конфузом. Коляска, столь великолепная во сне, наяву предстает как «самая неказистая», «самая обыкновенная», «ничего нет особенного» и даже «просто ничего нет». А сам создатель грезы, бессильной осуществиться, выставлен на общее обозрение в бесконечно жалком, униженном виде: «в халате и согнувшийся необыкновенным образом». Поза крас­норечиво выражает то, что было объявлено только что через лакея: «меня нет».

При всей курьезности ситуация выглядит высокотипич­ной как раз в интересующем нас отношении. Жизненное значение и учительскую ценность слова русская литератур­ная традиция — точнее, читательские ожидания, ее косвен­но формирующие, склонна была трактовать с буквализмом, разом и возвышавшим, и обескураживавшим литератора.

Русская публика желает, с раздражением писал Салтыков-Щедрин, «чтобы писатель действовал на нее посредством живых образов»362, доверчиво ожидает чудесного — по щучь­ему «велению», по слову— преобразования жизни. Не менее ироническое замечание отпускает Достоевский по поводу писем, получаемых им во множестве «от совсем незнакомых людей с просьбами заняться их делами, поручениями (уди­вительными по разнообразию их), но главное, приискать места занятий, службы и даже государственной службы. \"Вы, дескать, правдивый, добрый и искренний человек, это вид­но по всему тому, что Вы сочинили, а потому-де сделайте и для нас доброе дело — доставьте место и т.д.\"»363. В этом случае особенно видно, что в литераторе читатель предпо­лагает «действенность» не по причине его, скажем, обще­ственной влиятельности, а на основании «избраннических»

362 Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч. В 20 т. М.: Худож. лит., 1965. Т. 6. С. 320.

363 Достоевский Ф.М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Л.: Худож. лит., 1988. Т. 30. С. 39.

Приложение. Разговоры о разговорах

265

нравственных свойств, проявляющихся в сочинениях, но ими не ограниченных.

Человек, дерзнувший взяться «за серьезное дело искусст­ва... должен быть святой человек и учитель добра»— это утверждал Лев Толстой, ссылаясь опять-таки на мнение «ши­рокого читателя» (на характерные недоумения простых лю­дей: «Почему так возвеличили Пушкина?» — ведь он «не был богатырь или полководец», не был и «святой человек», а «вся заслуга его только в том, что он писал стихи о любви, часто очень неприличные»364).

В зеркале, как бы встроенном в собственное произведе­ние, русский писатель нередко представлял себя со стороны глазами аудитории, чье наивное доверие или жажда веры подвигали (провоцировали?) его к приятию на себя явно непосильной миссии. Художественная речь, независимо от ее содержания, прочитывалась как акт обещания — обязываю­щего и тем более ответственного, что речь шла не об обеща­нии удовольствия только, а — Правды, Дела или Чуда, так или иначе — преображения. Невыполненное обещание восприни­малось как позор на голову обещавшего, разоблачение его как «всего лишь» художника, а не избранника, вольно и неволь­но ответственного за свершение (а равно и несвершение) общей судьбы.