Смекни!
smekni.com

Россия у А.Блока и поэтическая традиция (стр. 4 из 15)

В отечественном литературоведении начиная с Белинского и до наших дней за Жуковским прочно укрепилась характеристика по­эта печали и утрат, поэта — певца одиночества и скоротечности земных радостей, что, безусловно, справедливо в плане осмысле­ния идейно-содержательной и эмоциональной сторон его творче­ства. Но этого оказывается мало для правильного понимания зна­чения Жуковского в литературе, для понимания характера его влияния на других поэтов, в их числе на Блока, то есть того, что мы и называем традициями Жуковского.

В самом общем виде Жуковского нужно назвать поэтом рефлексии. Привлекательны не печаль, страдание или тем бо­лее смерть сами по себе. Привлекательны сила мысли и чувства страдающего героя. Герой рефлектирующий кажется более глубо­ким, более знающим жизнь, более значительным, чем герой, в характере которого действие преобладает над мыслью. Можно даже сказать, что рефлексия делает героя более благородным. А печаль и страдание уже как бы усугубляют все эти качества. Жуковский первым явил такого героя. Черты его героя мы узнаем и в «лишнем человеке» Пушкина и Лермонтова, и в героях Турге­нева, Толстого, Достоевского, и в лирике Баратынского, Тютчева.

Взгляд Фета на искусство, которое в его представлении есть путь постижения прекрасного. Мысль о том, что красота — единственная цель искусства вообще и поэзии в частности неод­нократно высказывалась Фетом. «Дайте нам прежде всего в по­эте его зоркость в отношении к красоте, а остальное на заднем плане»24,— варьирует он один и тот же тезис о главенствующем положении красоты в искусстве в статье «О стихотворениях Ф. Тютчева», на которую мы ссылались выше. Известны его не­однократные попытки оспорить стремление И. С. Тургенева на­полнить свое творчество отзвуками общественной борьбы, ставить проблемы, выдвинутые современностью. Красота, относимая по­этом к категории вечных ценностей, открываясь художнику, оза­ряет его жизнь священным огнем, наполняет ее глубоким смыс­лом, так как дает возможность приблизиться к возвышенному, вырваться из плена земной неприглядной повседневности. В фетовской концепции красоты, побеждающей время, вся она обра­щена к вечности, так как «в грядущем цвету;- все права красоты» («Солнца луч промеж лип был и жгуч и высок...»):

1.2. «Пушкинская культура» в лирике А.Блока

«Что такое поет? Человек, который пишет стихами? Нет, конечно. Он называется поэтом не потому, что он пишет сти­хами; но он пишет, то есть приводит в гармонию слова и звуки, потому что он — сын гармонии, поэт»,— говорил Блок в своей речи «О назначении поэта», посвященной Пуш­кину [6, 161].

Имя Пушкина для Блока есть совершеннейшее воплоще­ние гармонии, и потому это имя — звук: «Паша память хра­нит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни».

Звуком, музыкой становится и то, что напоминает о Пуш­кине:

Имя Пушкинского Дома

В Академии Наук! Звук понятный и знакомый,

Не пустой для сердца звук!

По мысли Блока, у поэта «три дела». И первое: «освобо­дить звуки из родной безначальной стихии». Создание произведения начинается тогда, когда «покров снят, глубина откры­та, звук принят в душу» (VI, 163).

Блок опирается на мысли Пушкина, рисовавшего образ по­эта, который застигнут «божественным глаголом», вдохновени­ем:

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков и смятенья воли,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы.

Сущность этих звуков — социальная и духовная, им внимает «душа поэта». Пушкинский пророк — поэт, «духовной жаждою томим», (in «внял» музыке мира, его гармонии. Космос, мир, история — конечное и бесконечное собираются в один «звук».

Тогда, как полагал Блок, начинается «второе дело поэта»: «звук» должен быть, «заключен в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать единую гармо­нию. Это — область мастерства» [6, 163].

В седьмой главе «Евгения Онегина» есть крылатые строки:

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва... как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Читатели порой совершают характерную ошибку, произно­ся: «и этом слове». Но Пушкин сказал: «в этом звуке». В сло­ве «Москва» СЛИЛОСЬ, отозвалось слишком многое («как мно­го», «как- много», повторяет Пушкин), и это многое нерасчле­нимо, теперь это уже родной звук, родной голос, принимаемый душой па веру, прежде осознания его смысла. Быть может, для кого-то Москва это всего лишь «слово», знак понятия, но «для сердца русского» это звук, полный музыки, которую не исчер­пать словами.

Слово в поэзии окружено музыкальным ореолом, слитно отражающим представления поэта о духовных ценностях. «Му­зыка», «звуки» — ценностное постижение, летуче замыкающее в себе неделимый образ мира.

Поэтический звук, будучи открыт всем, социально избира­телен, в нем есть внутренняя посвященность. Это и имел в ви­ду Блок, когда говорил об «испытании сердец гармонией».

У Лермонтова мотив «звука» акцентирует одиночество поэ­та в последекабристском обществе:

Не встретит ответа

Средь шума мирского

Из пламя и света

Рожденное слово;

Но в храме, средь боя, I

И где я ни буду,

Услышав его, я

Услышу повсюду.

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу,

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

«Наступает очередь для третьего дела поэта: принятые в душу и приведенные и гармонию звуки надлежит внести в мир. Здесь происходит знаменитое столкновение поэта с чернью»,— отмечает Блок [2,с.136].

Здесь пути «звуков» расходятся. Музыка или самоуглубля­ется, уходя от борьбы, или вступает в борьбу.

МОЛЧИ, скрывайся и таи

ИI чувства и мечты свои —

афористический девиз поэта-философа.

Лишь жить в себе самом умей — Есть целый мир в душе твоей Таинственно-волшебных дум; Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи,—

Внимай их пенью — и молчи!..[т.2,с.121]

Но это молчание поэтическое, оно само является «звуком», звуком глубокой тишины зреющих дум, соединенных с миро­зданием.

То потрясающие звуки,

То замирающие вдруг...

Как бы последний ропот муки,

В них отозвавшися, потух!

Тютчев — сосредоточенность. Фет — пение. Из конфликта с чернью поэтический «звук» пришел к Фету отъединившимся от «наружного шума», но распахнутым любви и природе.

В некрасовском «звуке» Блок услыхал и страсть, и стон, и могущество.

Блок перечитывал поэму Некрасова «Рыцарь на час». В цен­тре поэмы — воспоминание о матери, пробужденное звуками, несущимися над ее могилой.

Поднимается сторож-старик

На свою колокольню-руину,

На тени он громадно велик:

Пополам пересек всю равнину.

Поднимись! —и медлительно бей,

Чтобы слышалось долго гуденье!

В тишине деревенских ночей

Этих звуков властительно пенье...[т2,143]

К образу матери и устремлены слова Некрасова, ставшие «властительным пеньем» свободолюбивой молодежи.

Для одних, как известно, эти слова были лишены музыки и поэзии; для других то были уж не просто слова, а поистине святые звуки. Такими они были и для Блока.

Блок не представлял музыки вне истории, вне жизни на­рода. Музыка, в понимании Блока, безмерна, бесстрашна, бес­компромиссна. С ней не найти «уюта» и «покоя». Вся она — о подвиге.

«Двенадцать», рассказывал Блок, «было писано в согласии со стихией: например, во время и после окончания «Двенадца­ти» я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)» (11,474).

Один из «Двенадцати», красногвардеец Петруха, оплакива­ет гибель своей возлюбленной, Катьки. До того ли, когда идет «последний и решительный»! И бойцы революции, понимая го­ре товарища, сурово, «комиссарски» урезонивают его:

—Верно, душу наизнанку

Вздумал вывернуть? Изволь!

Поддержи свою осанку!

Над собой держи контроль!

Не такое нынче время.

Чтобы нянчиться с тобой!

Потяжеле будет бремя

Нам, товарищ дорогой!

Блок — воспитанник глубоко ин­теллигентного, насыщенного литературными впечатлениями «бекетовского дома» (дом родителей матери Блока, ученых и пе­реводчиков, где прошло детство поэта), вместе с тем привык­ший к комнатному воспитанию, к «дворянскому баловству» (3, 462), и длитель­ным отсутствием «жизненных опытов» (5, 13). Для такого юноши естественным было стремление хотя бы отчасти ком­пенсировать удаленность от жизни обилием и яркостью куль­турных впечатлений. Поэтому искусство прошлого (в первую очередь — поэзия) для Блока периода «Ante Lucem» — интим­но близкое, живое, сегодняшнее!. Он может посвящать стихи давно умершим Е. Баратынскому или Л. К. Толстому, поле­мизировать... с Дельвигом («Ты, Дельвиг, говоришь: минута — вдохновенье...», 1899). Стихотворения Блока зачастую ориенти­рованы на традицию не только в силу обычной для начинаю­щего художника подражательности, но и поэтически осознан­но. Отсюда, например, обилие эпиграфов и графически выде­ленных в тексте цитат из Библии и Платона, Шекспира, Гейне, Жуковского, Пушкина и Лермонтова, Некрасова, Бодлера и др. Отсюда же — обилие стихотворений-вариаций па темы, за­данные традицией: литературной («гамлетовский» цикл или стих. «Мери» с подзаголовком «Пир во время чумы», 1899), живописной (Стих. «Погоня за счастьем (Рош-Гросс)», 1899) или оперной (стих. «Валкирия (На мотив из Вагнера)», 1900). Наконец, погруженность в мир культурных впечатлений при­водит к тому, что стихотворения Блока -1898—1900 годов за­частую строятся на сложной и поэтически осознанной «вязи» разнообразных цитат, реминисценций и другого рода «чужих слов», органически вплетенных в текст. Нередко это цитаты Из нескольких произведений, отсылающие нас к далеким друг от Друга авторам и культурам. Так, стихотворение «Есть в дикой роще, у оврага...» (1898) в первоначальной редакции имело два эпиграфа: из «Евгения Онегина» и из «Гамлета» (I, 574). Как часто бывает у Блока (и отнюдь не только раннего, эпиграфы эти, в окончательной редакции отсутствую­щие, оказывались ключом не только "к теме, но ко всей образ­ной системе стихотворения. В итоге создается текст, где опи­сание могилы лирического героя-поэта, построенное на системе отсылок к описанию могилы Ленского в VII главе «Евгения Онегина», истолковывается в финале и как изображение места, где зарыт Гамлет: