Смекни!
smekni.com

А.С. Пушкин. Восхождение к православию (стр. 4 из 10)

3.4 Первые религиозные мотивы в творчестве Пушкина

Особенно ценно было для Пушкина постоянное соприкосновение с Святогорским монастырем как хранителем заветов старого русского благочестия, духовно питавшим множество людей, черпавших от него не только живую воду веры, но и духовную культуру вообще. Наблюдая эту тесную нравственную связь народа с монастырем и углубляясь в изучение истории Карамзина и летописей, где развертывались перед ним картины древней аскетической Святой Руси, Пушкин со свойственной ему добросовестностью не мог не оценить неизмеримого нравственного влияния, какое оказывала на наш народ и государство наша Церковь, бывшая их вековой воспитательницей и строительницей. На почве расширенного духовного опыта поэта родился весь несравненный по красоте духовный и бытовой колорит драмы «Борис Годунов», которую сам автор считал наиболее зрелым плодом его гения (хотя ему было в то время только 25 лет), и особенно «смиренный и величавый» образ Пимена, которого не могут затмить другие действующие лица драмы. Пимен — это не просто художественное изображение, сделанное рукою великого мастера: это живое лицо, которое трогает, учит и пленяет читателя, подчиняя его своей тихой, кроткой, но неотразимой духовной власти. В нем поэт дал самый законченный, самый выпуклый и самый правдивый тип православного русского подвижника, какой только был когда-нибудь в нашей художественной литературе. Он не просто зарисован вдохновенным художником, но как бы высечен из мрамора мощным резцом скульптора, чтобы стать наиболее осязаемым для нас. Его монолог и его речи, обращенные к Гришке Отрепьеву, полны того бесстрастия, мира и «умилительной кротости, младенческого и вместе мудрого простодушия, набожного усердия к власти царя, данного Богом, и совершенного отсутствия суетности», которые пленяли поэта в наших древних летописцах.

Пушкин уразумел своим русским чутьем, что здесь запечатлена от века лучшая часть нашей народной души, видавшей в монашестве высший идеал духовно-религиозной жизни. Ее неутомимая тоска по горнему отечеству находила отклик в его собственном сердце, звавшем его туда, «в заоблачную келью, в соседство Бога Самого». Уже одним этим своим чудным и возвышенным образом, вышедшим из народной стихии и снова воплощенном в нее гением поэта, он искупил в значительной степени нравственный соблазн, который он мог посеять вышеуказанными своими легкомысленными произведениями.

Рядом с этим неумирающим наставником-иноком, уроки которого вошли в плоть и кровь целого ряда русских поколений, можно поставить только огненный образ «Пророка», представляющий из себя почти единственное явление в мировой литературе, как апофеоз призвания поэта на земле. Замечательно, что он возник у Пушкина не в каком другом месте, а именно в Святогорском монастыре, т. е. в той же духовной атмосфере, которая дала плоть и кровь Пимену.

Высокий подвиг монашества был так близок душе поэта, что он ищет его идеального олицетворения не только среди иноков, но и среди благочестивых жен-подвижниц. Обрисовка у него не достигает глубины и силы, какую мы видим в изображении Пимена, но все же оставляет в нашей душе светлое благоуханное впечатление. Такова прежде всего монахиня Изабелла в «Анджело», выросшая на католической почве, но близкая Православию по своему духовному облику. Она была «чистая душой, как эфир», и потому

Ее смутить не мог неведомый ей мир

Своею суетой и праздными речами.

В своей всеобъемлющей любви ко всему миру она готова своих ближних одарить великими дарами —

...молитвами души

Пред утренней зарей, в полунощной тиши.

Молитвами любви, смирения и мира,

Молитвами святых, угодных Небу дев,

В уединении умерших уж для мира,

Живых для Господа.

Пушкин проводит свою героиню через горнило тяжелых нравственных испытаний, поставив ее в необходимость выбирать между сохранением своей чистоты, жертвы которой требовал от нее лицемерный Анджело, и спасением любимого брата. Она нашла в себе, однако, достаточно мудрости и мужества, чтобы сказать своему несчастному брату, что «бесчестием сестры души он не спасет», и, победив силою веры и доброго рассуждения свое искушение, она спасла по воле Божией и брата и себя, выйдя еще более светлой и чистой из ниспосланного ей испытания. С каким-то особенным тихим умилением поэт рисует перед нами потайную келью Бахчисарайского ханского гарема, где скрыта от мира молодая подвижница, решившая сохранить свое целомудрие даже в гареме, укротившая и возродившая своею кротостью чувственного и жестокого повелителя Гирея. Вся жизнь ее овеяна благодатным миром и молитвой.

Там день и ночь горит лампада

Пред ликом Девы Пресвятой;

Души тоскующей отрада,

Там упованье в тишине

С смиренной верой обитает,

И сердцу все напоминает

О близкой, лучшей стороне <...>

И между тем как все вокруг

В безумной неге утопает,

Святыню строгую скрывает

Спасенный чудом уголок.

Ее душа чужда всему земному — она ждет откровения иной, лучшей жизни в лучшем отечестве:

Что делать ей в пустыне мира?

Уж ей пора, Марию ждут

И в небеса на лоно мира

Родной улыбкою зовут.

Иноческое горение видно в подвигах «Родрига» во время его пребывания в уединении в пустыне и в сосредоточенном в себе «молчаливом и простом» «Рыцаре бедном».

Высокая житийная поэзия должна была быть особенно понятна его сердцу. Оттуда ему стали близки «отцы пустынники и девы непорочны», в которых он заставляет нас чтить наших духовных водителей, укрепляющих нас среди «дольных бурь и битв» составленными ими «божественными молитвами»; из последних особенно умиляет поэта великопостная молитва Ефрема Сирина, проникнутая глубоким покаянным чувством, так родственным душе поэта.

Я уже говорила о его стихотворении «Безверие». Написанное еще на школьной скамье, для выпускного лицейского экзамена, оно носит на себе отпечаток глубокой философствующей мысли, ставящей пред собою мучительный вопрос о загробной жизни. Непостижимая для нас тайна последней находит свое разрешение только в свете веры.

Наш век — неверный день, всечасное волненье.

Когда, холодной тьмой объемля грозно нас,

Завесу вечности колеблет смертный час,

Ужасно чувствовать слезы последней муку —

И с миром начинать безвестную разлуку!

Тогда, беседуя с отвязанной душой,

О вера, ты стоишь у двери гробовой,

Ты ночь могильную ей тихо освещаешь

И, ободренную, с надеждой отпускаешь...

Потрясающими драматическими чертами поэт изображает психологию неверия, всегда безответного пред лицом могилы, и противопоставляет ей тихое умиротворяющее созерцание веры, проникающей мрак последней и вновь соединяющей нас с дорогими лицами, отнятыми у нас безжалостною рукою смерти.

А он (слепой мудрец!), при гробе стонет он,

(неверующий !)

С усладой бытия несчастный разлучен,

Надежды сладкого не внемлет он привета,

Подходит к гробу он, взывает... нет ответа!<...>

К почившим позванный вечерней тишиной,

К кресту приникнул он бесчувственной главой,

Стенанья изредка глухие раздаются,

Он плачет — но не те потоки слез лиются,

Которы сладостны для страждущих очей

И сердцу дороги свободою своей;

Но слез отчаянья, но слез ожесточенья.

В молчаньи ужаса, в безумстве исступленья

Дрожит, и между тем под сенью темных ив,

У гроба матери колена преклонив,

Там дева юная в печали безмятежной

Возводит к небу взор болезненный и нежный, —

Одна, туманною луной озарена,

Как ангел горести является она;

Вздыхает медленно, могилу обнимает...

Что может быть разительнее такого контраста, выстраданного, несомненно, собственным сердцем поэта.

3.5 Переписка с митрополитом Филаретом

Следует отметить, что сам Пушкин в зрелом возрасте везде подходил к Слову Божию именно в непосредственной младенческой простоте сердца, не искушаемый духом скептицизма, соблазнившего Толстого. Он и здесь был глубоко народен, как и во всем своем отношении к Церкви и ее установлениям. Он воспринимает их так, как их чувствовали и воспринимали искони миллионы русских православных людей, не мудрствующих лукаво. Там, где это нужно, он умел склонить свою венчанную лаврами голову перед авторитетом Церкви. Это ясно показала его знаменитая поэтическая полемика с митрополитом Филаретом по вопросу о смысле жизни. Два великих современника — Филарет и Пушкин, как две могучие духовные вершины, высоко поднимающиеся над своим временем и окружающею их средою, не могли не заметить друг друга. Митрополит Филарет, этот тонкий художник слова, полного яркой образности и запечатленного иногда высокой духовной поэзией, не мог не оценить вдохновения Пушкина, обогатившего сокровищницу русского языка и ставшего откровением в нашей литературе. С другой стороны, Пушкин, чуткий ко всему высокому и прекрасному, стремившийся объять своим гениальным даром все высшие проявления человеческого духа, не мог не остановить своего внимания на Филарете, которого уже тогда почитала вся Россия, как мудрого пастыря, глубокого богослова и вдохновенного, непревзойденного по своему красноречию проповедника. Особенно близко он должен был соприкасаться с московским Первосвятителем во время своих частых приездов в первопрестольную столицу, жизнь которой глубоко была запечатлена умственным и нравственным влиянием последнего. Мы нигде, однако, не видим, чтобы Филарет и Пушкин состояли в близких личных отношениях между собой и даже чтобы они вообще встречались один с другим вне официальной обстановки.

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Эти стихи появились, однако, на полтора года позднее поставленной над ними даты, будучи напечатаны в «Северных цветах». Вера в неотвратимый рок, или судьбу, предназначенную каждому из людей, была вообще свойственна Пушкину, — здесь он дал ей только наиболее яркое и горькое выражение. Так как подобная безотрадная философия, распространяемая великим поэтом, не могла не производить смущения в умах тогдашнего общества, митрополит Филарет решил не оставлять его стихотворения без ответа. Его целью было доказать всем и особенно самому поэту, что наша судьба не предопределена для нас слепым роком, как думали язычники, она управляема разумною и благою волею Творца и Промыслителя мира, указавшего для нее высокое назначение в приближении к его совершенству. Мы сами становимся источником своих страданий, отступая от Него, и снова обретаем душевный покой и мир, возвращаясь к Нему. Замечательно то, что Филарет нашел нужным облечь эти мысли в стихотворную поэтическую форму, желая таким путем лучше довести их до сердца поэта. Тот же стихотворный размер и почти те же слова и выражения, но наполненные различным содержанием, делают невольно оба эти стихотворения как бы параллельными и вместе противоположными друг другу. Особенно этот параллелизм заметен в следующих двух строфах митрополита Филарета: