Смекни!
smekni.com

А.С. Пушкин. Восхождение к православию (стр. 8 из 10)

В часы забав иль праздной скуки,

Бывало, лире он моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Сам он говорил о себе, что —

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

«В ранних его произведениях, — говорит о нем один глубокомысленный критик-философ, — мы видим игру остроумия и формального стихотворческого дарования, и легкие отражения житейских и литературных впечатлений. Но в легкомысленном юноше быстро вырастал великий поэт, и скоро он стал теснить «ничтожное дитя мира». Под тридцать лет решительно обозначается у Пушкина –

Смутное влеченье

Чего-то жаждущей души, —

неудовлетворенность игрою темных страстей и ее светлыми

отражениями в легких образах и нежных звуках:

Познал он глас иных желаний,

Познал он новую печаль!

Он понял, что «служенье муз не терпит суеты», что «прекрасное должно быть величаво», то есть что красота, прежде чем быть приятною, должна быть достойною, что «красота есть только ощутительная форма добра и истины». С течением времени в нашем поэте рядом с художником, не подавляя художника, усиливается и живет глубокий мыслитель, и плодом этой совокупной деятельности является нам наш великий Пушкин, вечный Пушкин. Как последний удар резца над великим произведением, открывая миру неувядаемую красоту души поэта, является его смерть, которая завершила и дала нам и Пушкина-христианина. Никто из судей Пушкина не осудил так бесповоротно и не оплакал так сильно его падений, как сам же поэт: эти минуты, в которые лира его служила звукам «безумства, лени и страстей» вместо «звуков сладких и молитв», вызывали в нем глубокие сожаления, тяжкие чувства. И тогда «струны лукавой невольно звон» он прерывал, и «лил потоки слез нежданных, и ранам совести» своей искал целебного елея. В унынье часто помышлял он о юности своей, утраченной в бесплодных испытаньях, о строгости заслуженных упреков — и «горькие кипели в сердце чувства». Он сознавал, что «в пылу восторгов скоротечных, в бесплодном вихре суеты, о, много расточил сокровищ он сердечных за недоступные мечты». Он, выражаясь его сильным языком, «проклинал коварные стремленья преступной юности своей, самолюбивые мечты, утехи юности безумной»: Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих,

Я содрогаюсь, сердцу больно,

Мне стыдно идолов моих.

К чему, несчастный, я стремился?

Пред кем унизил гордый ум?

Кого восторгом чистых дум

Боготворить не устыдился?

В порыве покаянного чувства поэту предносится образ евангельского блудного сына, и он, как

<...> отрок Библии, безумный расточитель,

До капли истощив раскаянья фиал,

Увидев наконец родимую обитель,

Главой поник и зарыдал.

Минуты раскаяния в прегрешениях юности были особенно горьки и томительны для поэта:

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья:

В бездействии ночном живей горят во мне

Змеи сердечной угрызенья;

Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,

Теснится тяжких дум избыток;

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток;

И, с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

* * *

Я вижу в праздности, в неистовых пирах,

В безумстве гибельной свободы,

В неволе, в бедности, в изгнании, в степях

Мои утраченные годы <...>

И нет отрады мне — и тихо предо мной

Встают два призрака младые <...>

Но оба с крыльями и с пламенным мечом.

И стерегут... и мстят мне оба.

И оба говорят мне мертвым языком

О тайнах вечности и гроба.

И когда он так блуждал, «часто утомленный, раскаяньем горя, предчувствуя беды», в нем назревал постепенно полный нравственный переворот. Бывали минуты уныния, когда поэт с горечью восклицал:

Напрасно я бегу к Сионским высотам,

Грех алчный гонится за мною по пятам...

Но это были только минуты. В общем, все же «в надежде славы и добра глядел вперед он без боязни», и все более и более звучали в нем струны того вечного, живого, высокого, светлого, святого, что мы называем религией. Много тихотворений вылилось у него в этом новом, все усиливавшемся настроении духа, — и это самые чистые, самые возвышенные создания его поэзии, вызывающие на глубокое раздумье. Так, он не пал под бременем греха и отчаянья и, не стыдясь вслух пред миром оплакивать свои паденья, не стыдился исповедовать тот символ веры, который звучал в нем все явственнее, все звучнее, все настойчивее.

Вот стихотворение «Странник». Как сильно изображено в нем его пробуждение к новой жизни, принятое окружающими чуть ли не за безумие; указание пути к этой жизни находит он у юноши, читавшего какую-то книгу, о которой нетрудно догадаться по содержанию. «Узкий путь спасенья и тесные врата», очевидно, указаны были ему в священной книге Евангелия (Мф. 7: 13, 14). «Как от бельма врачом избавленный слепец», увидел он свет

и в нем — спасенья «тесные врата».

И к ним «бежать пустился в тот же миг».

Побег мой произвел в семье моей тревогу,

И дети и жена кричали мне с порогу,

Чтоб воротился я скорее. Крики их

На площадь привлекли приятелей моих;

Один бранил меня, другой моей супруге

Советы подавал, иной жалел о друге,

Кто поносил меня, кто на смех подымал,

Кто силой воротить соседям предлагал;

Иные уж за мной гнались; но я тем боле

Спешил перебежать городовое поле,

Дабы скорей узреть — оставя те места,

Спасенья верный путь и тесные врата.

С наступлением поры полного расцвета сил в нем замечательно ясно пробудилось и определилось религиозное сознание. Так называемое полуневерие его ранних лет было неглубоко, оно «было более легкомыслием, чем убеждением, и оно прошло вместе с другими легкомысленными увлечениями» (Вл. Соловьев). То, что поэт сказал о Байроне, приложимо вполне и к нему самому: «Вера внутренняя перевешивала в душе его скептицизм, высказанный им местами в своих творениях. Скептицизм сей был временным своенравием ума, идущего вопреки убеждению внутреннему, вере душевной; а у Пушкина он был и временным отпечатком того уродливого в нравственно-религиозном отношении воспитания, которое он получил и которое он сам, даже в годы молодости, так беспощадно осудил как «самое недостаточное и самое безнравственное» (в известной записке, поданной Императору Николаю I в 1826 г.). Вот стихотворение «Безверие»; оно тем более поучительно, что написано в первый период его поэтической деятельности, когда нравственный перелом в нем обозначился еще недостаточно ясно (1817 г.). Стихотворение может быть названо подробным раскрытием мысли древнеязыческого поэта Виргилия: «Блажен, кто верует: ему тепло на свете». Наш поэт и в раннем возрасте глубоко прочувствовал истину этих слов. Он просит взглянуть на неверующего.

Не там, где каждый день —

Тщеславие на всех наводит ложну тень,

Но в тишине семьи, под кровлею родною

В беседе с дружеством иль с темною мечтою <...>

Взгляните — бродит он с увядшею душой,

Своей ужасною томимый пустотой <...>

Бежите в ужасе того, кто с первых лет

Безумно погасил отрадный сердцу свет;

Смирите гордости жестокой исступленье <...>

Восплачьте вы о нем, имейте сожаленье.

Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:

Ум ищет Божества, а сердце не находит <...>

Лишенный всех опор отпадший веры сын

Уж видит с ужасом, что в свете он один,

И мощная рука к нему с дарами мира

Не простирается из-за пределов мира...

Ужасно чувствовать слезы последней муку —

И с миром начинать безвестную разлуку!

Тогда, беседуя с отвязанной душой,

О, вера, ты стоишь у двери гробовой <...>

При пышном торжестве священных алтарей,

При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,

Тревожится его безверия мученье.

... «Счастливцы! — мыслит он, — почто не можно мне

Страстей бунтующих в смиренной тишине,

Забыв о разуме и немощном и строгом,

С одной лишь верою повергнуться пред Богом!»<..>

При чтении других сочинений поэта видим, что он бесповоротно отказывается от сочувствия всякому виду вольнодумства, осуждает Вольтера и его направление; Библия вдохновляет его, Евангелие становится его любимой книгой; он призывает Бога, допускает Его Промысл; восхищается псалмами, приводит слова Екклезиаста; в стихи перелагает молитвы, слова Священного Писания; молится Богу, ходит в церковь, посещает монастыри, служит молебны; приступает к таинствам; высказывает желание в память своего рождения выстроить в своем селе церковь во имя Вознесения.

В простом углу моем, средь медленных трудов,

Одной картины я желал быть вечно зритель,

Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,

Пречистая и наш Божественный Спаситель —

Она с величием, Он с разумом в очах —

Взирали, кроткие, во славе и в лучах.

Он чтит, благоговея, возмущаясь всяким видом кощунства, чтит — Христа:

Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть Свою

Бичам мучителей, гвоздям и копию,

Того, Чья казнь весь род Адамов искупила.

В наставлениях детям, в словах Бориса Годунова и Гринева-отца, поэт обнаруживает глубокое, согретое теплым сочувствием и убежденное понимание основ религиозно-нравственной жизни; выступают у него в произведениях люди истинной чести и долга («Капитанская дочка»), и поэт сумел найти их среди неприметных героев нашего смиренного прошлого; рисуются у него женские образы непорочной чистоты: эта Татьяна, что «молитвой услаждала тоску волнуемой души», и эта набожная, душевно-привлекательная дочь бесстрашного и скромного в подвиге героя-капитана. В своих произведениях, проникая в глубь истории, поэт входит в духовное общение с многовековою жизнью целого народа и затем с мыслью и жизнью всего человечества. Здесь прошлое не представляется ему «мертвою скрижалью»: он ищет в нем смысла и той внутренней связи, по которой прошедшее является основою для будущего; постигает он здесь цену религии, этой вековечной основы жизни и в истории человечества и в истории родины. «Религия, — говорит он, — создала искусство и литературу, все, что было великого с самой глубокой древности; все находится в зависимости от этого религиозного чувства <...> Без этого не было бы ни философии, ни поэзии, ни нравственности». Величаво выступает у него патриарх Иов как представитель древней Русской Церкви; привлекательными чертами рисуется инок Пимен-летописец. Значению духовенства и духовному образованию приписывает он высшую государственную важность; признает благодетельное значение для России Православия; заявляет, «что в России влияние церкви было столь же благотворно, сколько пагубно в землях неправославных; что, огражденное святыней религии, духовенство наше было посредником между народом и высшею властью; что монахам русские обязаны нашею историей и просвещением». Изучив глубже историю России, он уразумел великий подвиг власти в деле строения Русской земли, понял глубоко политический и философский смысл нашего единодержавия и признательными стихами отвечал на подвиги царей, вождей и правителей народа, осудив бунты и измены: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов без всяких насильственных потрясений». Самое рабство народа, крепостничество, которое поэт ненавидел всею душою, в его воображении рисовалось «падшим по манию царя», а не путем насильственного переворота. По его словам, «те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды, или не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим и своя шейка — копейка, и чужая головушка — полушка».