Смекни!
smekni.com

Андреев Леонид Николаевич (стр. 2 из 3)

Поражение первой русской революции совпало с самой глубокой личной трагедией Андреева - смертью жены Александры в декабре 1906 г. В начале этого года Андреевым написан "Елеазар", рассказ, трагическая тема которого все-таки разрешается концовкой, вселяющей надежду. Божественный Август, хотя и ценой собственного душевного опустошения, побеждает Елеазара, принесшего с собой из могилы потусторонний холод и абсолютное отрицание жизни. Через год был написан "Иуда Искариот", рассказ, в котором человеку и человечеству, предавшему своего Спасителя, уже не оставлено никакой надежды. Андреев позже вспоминал о парадоксальной собственной отстраненности во время создания одного из самых сильных своих произведений: "Иуда Искариот" написан на Капри, через три-четыре месяца после смерти Шуры, когда моя мысль вся была порабощена образом ее болезни и смерти. Трудно передать всю степень насилия, которое я употребил над собой. Уже сидя за работою, я не мог ни на минуту отлучиться от стола, встать за папиросой; отойдя я немедленно забывал, что я занят и пишу, долго ходил и думал о Шуре, пока случайно с удивлением не натыкался на стол. <... > Так, почти бессмысленно я исписал около сорока страниц, которые и уничтожил; но за это время все же создавалась привычка, которая позволила дальнейшую работу вести более нормально - но опять-таки при полном отсутствии мысли".

Чуть позже писалась повесть "Мои записки" - о человеке, полюбившем свою тюрьму. Современники Андреева и писавшие о ней позже исследователи усматривали в этой парадоксальной исповеди многие и разные смыслы; видели в ней и злободневную политическую полемику, и антитолстовскую проповедь, и изысканные психологические экзерсисы в духе "Записок из подполья" Достоевского. Но сейчас, в свете опыта прошедшего двадцатого столетия, с очевидностью обнаруживается, что "Мои записки" - это еще и праобраз будущих романов-антиутопий, а их герои - апологет прекрасной на закате тюремной решетки - является ранним предтечей героя-математика из романа "Мы" Е. Замятина, "нумера" с ампутированными фантазией и стремлением к свободе. У Андреева будущий "прекрасный новый мир" тоталитаризма пока еще не протянулся за пределы тюрьмы, но философы, оправдывающие благостность и целесообразность всеобщей "пронумерованности", уже имеются.

В 1908 г. писатель построил знаменитый свой дом на Черной речке, в финской деревне Ваммельсуу, расположенной недалеко от Петербурга. Это был удивительный деревянный замок, выдержанный в суровом северном стиле, все в этом доме комнаты, окна, камин и даже рабочий стол писателя поражали своей огромностью. Дом, внешний облик и внутренняя обстановка которого были продуманы самим хозяином до мелочей (специально заказанная мебель, гигантские копии с фресок Гойи, обрамлявшие стены кабинета и прочее), казался современникам одной колоссальной декорацией к какой-то андреевской пьесе или повести о противоборстве Человека и Рока. В этот дом писатель ввел свою вторую жену - Анну Ильиничну Денисевич, подарившую ему двух сыновей - Савву и Валентина - и дочь Веру, в этом доме он пережил годы войны и революции, близ него, в соседней дачной деревушке, осенью 1919 г. он умер.

Вначале 1910-х годов слава автора "Жизни Человека" и "Рассказа о семи повешенных", казалось, достигла своего апогея. Газеты и журналы не только так или иначе комментировали практически все свежие андреевские публикации, но фиксировали в многочисленных интервью с ним само появление новых замыслов писателя. Светские хроникеры неукоснительно отмечали все более или менее заметные события его личной жизни, было ли это очередное заграничное путешествие, или покупка им моторно-парусной яхты. Критические дебаты вокруг андреевских произведений подчас утрачивали собственно литературную основу и приобретали привкус чуть не политического скандала. И самым главным - несмотря на постоянно усиливающееся сетование критики на то, что Андреев "исписался", "повторяет самого себя" и "вышел из моды" - был безусловный успех у самого широкого круга читателей. Его "Полное собрание сочинений" издается в 1913 г. гигантским для того времени тиражом 225 тыс. экземпляров.

Но для самого писателя, чуткого к переменам в жизни и литературе, это было время напряженных, подчас мучительных творческих поисков.

Современников не могло не поразить значительное смягчение андреевского виденья, еще недавно достигшего, казалось, предела отчаяния и беспросветности "Почти трудно узнать трагический талант Андреева в этом мягком, нежном рассказе, похожем на идиллию и посвященном тихим, почти блаженным впечатлениям маленького ребенка, в призме взглядов которого преломляются впечатления радостного именинного дня его матери", - комментировал критик А. Измайлов появление в 1912 г. рассказа "Цветок под ногою". Андреев теперь нередко обманывает ожидания своих критиков, привыкших в психологии его героев вычитывать не "диалектику души", а отражение сущностных начал бытия (как это было даже в самых пластичных его вещах, подобных "Иуде Искариоту", "Вору", "Сыну человеческому"). Столь же "неандреевскими" оказываются для них, например, рассказы "Возврат" и "Он", ибо и там прямой апелляции к чему либо, кроме парадоксов и причуд подсознания, нет. И совсем неожиданным для Андреева предыдущего десятилетия оказывается написанный во второй половине 1913 г. рассказ "Полет", несущий в себе столь мощный - трагедийный, но утверждающий - пафос высокой предназначенности человека. Безусловно, новый Андреев в определенной степени теряет прежнюю стилевую терпкость, сгущенность мыслей и слов, жесткую сцепленность образного и событийного ряда. Но взамен в его произведениях появляется большая тематическая раскованность, шире становится его взгляд на мир и человека, менее однозначными и более гибкими оказываются оценки таких глобальных бытийных категорий, как жизнь и смерть, добро и зло.

Критик С. Борисов, противопоставляя высокую оценку Андреева "вольной критикой массового читателя" неприятию его "связанным всевозможными традициями профессиональным критиканством", говорит о важности для его поздней прозы того, что написано под текстом, о появлении в его произведениях каких-то дополнительных, неподвластных однозначному истолкованию, смысловых оттенков. И это утверждение представляется верным именно при сопоставлении новых качеств андреевской прозы с прежней стилевой системой писателя, гораздо более "концептуализированной", более однозначно подчиняющей вереницу образов и мотивов "сверхидее" произведения.

Однако нельзя сказать, что в произведениях начала 1910-х годов Андреев отказывается от всего прежнего своего опыта прозаика и драматурга. Скорее его творения начинают приобретать новые качества на путях синтеза жизнеподобного и условного, традиционалистского и новаторского. Наиболее значительной попыткой подобного сплава в прозе является написанный и напечатанный в 1911 г. роман "Сашка Жегулев", который, к сожалению, крайне односторонне был прочитан и критиками и современниками-литераторами. Рассмотрение этого романтического предания в традиционном реалистическом ключе, анализ правдоподобия описываемых в нем событий и похожести заглавного героя на какого-либо реального предводителя одного из многочисленных в 1907 - 1908 г.г. "партизанских" отрядов, - все это отнюдь не приближало читателя к пониманию романа.

При всем этом упускалось главное - дистанция, которая была необходима писателю, чтобы осмыслить события первой русской революции, столь еще свежие в памяти современников, причем осмыслить "по-андреевски" - не как "аграрные волнения" в таком то российском уезде, а как проявление глобальных потрясений в глубинной толще русской истории. Характерно, что даже такой тонкий ценитель, как М. Кузмин, подходя к проблеме "достоверности" "Сашки Жегулева" (этой, по его мнению, "романтической, сжато (особенно в первой части) и сильно написанной повести"), был принужден в своей рецензии иронически констатировать: "Одно странно: если все описанное Андреевым с подлинным верно, то неужели мы так отошли от революции и смутных годов, что бывшее лет пять тому назад нам кажется былью Брынских лесов". И не менее характерно, что "Сашка Жегулев" оказался равно неприемлем ни для Горького, ни для консервативнейшего критика "Нового времени" В. Буренина.

"Трогательность", "лубочность", "слащавость", старательно и ядовито высвечиваемые критиками в тексте романа, на самом деле оказываются проявлением особой природы этого произведения, во многом связанной со становлением так называемого "неомифологического" романа в русской прозе начала XX века. "Мифологический каркас" повествования в "Сашке Жегулеве" составляют свободно состыкованные друг с другом мифы древнейшего, библейского и добиблейского происхождения, и "мифы" позднейшие, навеянные темами и образами романтической, славянофильской и народнической литературы. Концентрация этих источников вневременного, высокого и "надбытного" в исходном, вполне реальном образе ученика выпускного класса гимназии происходит в зеркально повторяющихся, лирических "зачинах" двух частей романа "Саша Погодин" и "Сашка Жегулев". Именно здесь читатель должен обрести своеобразный ключ к рассыпанным далее по всему тексту романа перекличкам с Библией, житиями святых, народными песнями и лубочными рассказами о справедливых разбойниках, шиллеро-байроновскими (включающими в себя и пушкинского "Дубровского") характерами и ситуациями, строками о народных слезах и мучениках за правое дело из Некрасова и Надсона.