Смекни!
smekni.com

Третья ракета (стр. 8 из 22)

- Слышишь? Давно была?

- С час назад, видно, - отвечаю я, понимая его с полуслова.

- Долго?

- Нет. Сразу пошла, и он за ней.

Кривенок умолкает и тоскливо поглядывает на тропку. Наш разговор, видно, слышит Лукьянов. Осторожно управляясь с лопатой, он говорит:

- Распустили его... Такого хлюста воспитывать надо. А у нас он на полной независимости.

- Ага, воспитаешь его! - глухо и устало отзывается Желтых. - Он всем воспитателям пальцы поотгрызает. Вот ушел - и нет! Ну, пусть только придет, дармоед, футболист чертов! Он у меня попомнит.

- Лошка сильный - хорошо! - скрежеща по дну лопатой, говорит Попов. - Лошка хитрый, Лошка упрямый - нехорошо. Морал читай многа - не надо. Так я думай.

- Я ему дам "морал", - сопит Желтых, - пусть только придет. Правда? - спрашивает он Кривенка.

- Не грозился б, а давно бы дал.

- Вот не выпадало. А тут не спущу! Ишь, прилип к девке! И Люська, гляди ты, не отошьет его.

- Люся ничего, - говорит Лукьянов. - Себя в обиду не даст. Она умная.

- Умная! - ядовито передразнивает Желтых. - При чем тут ум? Он вон какой бугай - на это гляди. А то - умная.

- Мне кажется, ничего особенного, - перестает копать Лукьянов. - Они люди разных уровней. А это, безусловно, сдерживающий фактор.

Желтых неопределенно хмыкает, сморкается, потом выпрямляется и тут же прислоняется к стене укрытия.

- Ну и скажешь - фактор! Знаешь, у нас было дело на Кубани. Фельдшерица одна в станице жила, молодая, ничего себе с виду, образованная, конечно. И что ты думаешь? Приспичило девке замуж - и выскочила за нашего хохла. Тоже ничего был парень. А потом возгордился, как же - жена фельдшерица! Разбаловался, пить начал. И бил. Сколько она натерпелась от него! Извелась. Но что сделаешь. Дети по рукам и ногам связали. Вот тебе и фактор.

- Это, конечно, возможно, - подумав, говорит Лукьянов, - но нетипично. Женщина тоже выбирает. И куда более пристрастно, чем это делает мужчина. Особенно такой, как Задорожный.

Через час укрытие почти готово, остается только подчистить откос да прорезать узкую щель для ствола. В это время на огневой появляется Лешка. Он неслышно подходит к нам ленивым, медленным шагом и устало садится на свежий, только что выброшенный из ямы суглинок. Я первый замечаю его крутоплечую сильную фигуру, посеребренную лунным светом, и что-то недоброе, мстительное загорается во мне.

- Все же копаем? - спрашивает Задорожный с издевкой. - Ну и ну!

Ребята поворачиваются к нему и молчат, перестав копать. Один только Попов продолжает прорезать щель.

- Пришел, дармоед? - угрожающе начинает Желтых. - Где шлялся? Кто тебе разрешил? Мы что, ишаки, чтоб на тебя работать?

Но Задорожный не отвечает и не удивляется такой встрече; он улыбается, мне вблизи видно, как матово поблескивают при луне его широкие чистые зубы.

- Эхма! Ну что кричите? Что вы понимаете в высоких материях? - с невозмутимой иронией говорит он.

- Гляди ты! - почти кричит командир. - Он еще нас упрекает! А ну марш копать! Я тебе покажу бродяжничать всю ночь! Война тебе тут или погулянки?

Задорожный, однако, вовсе не обращает внимания на командирский крик, будто и не слышит его.

- Все ерунда, братцы! - каким-то убеждающим, спокойным тоном объявляет он. - Капитуляция. Была Люська - и накрылась. Законно!

Я не понял, что он сказал, но рядом вздрагивает Кривенок, настораживается и зорко вглядывается в Лешку Лукьянов, даже Желтых и тот перестает кричать.

- Капитуляция! - смеется Задорожный, заметив наше удивление. - Гитлер капут и так далее! А деваха первый сорт. Свеженинка! Побрыкалась!.. Да!..

- Подлец! - сипло бросает Желтых, и я мертвею, только теперь поняв смысл хвастовства Задорожного. Обида, злость и ненависть к нему охватывают меня. Пораженный, я стою с лопатой, не зная, что делать, кажется, кто-то из нас должен свернуть Задорожному шею. Но никто даже не двигается с места.

- Бери лопату и копай, негодяи! - с остатками затухающей злости приказывает Желтых.

Оттого, что он так быстро остыл и уже забыл о своих недавних угрозах, я готов возненавидеть его, я жажду Задорожному кары. Но тому хоть бы что. Он не спешит выполнить приказ, сидит на бруствере, лениво раздвинув колени, и луна тускло высвечивает его крутой лоб.

- Вот платочек на память, смотри! - бесстыже хвалится он. - Завтра опять придет. Специально. Ко мне. Хоть женись. Законно! Хе-хе!

Во мне вдруг вспыхивает какое-то слепое бешенство. Я подскакиваю к Задорожному и со всего размаху бью кулаками в лицо - раз, второй, третий.

- Ух! - вскрикивает Лешка и с удивительной ловкостью вскакивает на ноги. Пригнув по-бычьи голову, он сразу бросается на меня, ударяет головой в грудь, сбивает с ног и наваливается всем своим тяжелым, здоровенным телом. У меня перехватывает дыхание, но бешенство придает силы, выкручиваясь, я стараюсь вырваться и еще садануть в эту самодовольную, сытую морду.

- Стойте! Стойте! - кричит над нами Желтых. - Взбесились, дурни!

Я изо всех сил пытаюсь вырваться, но Задорожный сильнее, он заламывает мне руки и бьет затылком о бруствер. Напрягшись, я в бешенстве вскидываю ногами, дергаюсь, и мы оба скатываемся с бруствера в укрытие. Он снова набрасывается на меня, но я успеваю вскочить и встречаю его кулаками.

Нас тут же разнимают. Желтых, Попов и Кривенок хватают Задорожного сзади, отрывают от меня.

Запыхавшись и едва сдерживая бешено бьющееся сердце в груди, я выхожу на площадку и прислоняюсь к пушке.

- Драться! Сопляк! Сволочь! Салага! Я из тебя бифштекс сделаю! - также запыхавшись, гремит Задорожный, вырываясь из рук ребят.

Его уговаривает Попов:

- Лошка! Лошка! Не надо! Лошка! Зачем так?

- Какого дьявола! - с нарочитой строгостью в голосе сипит Желтых, стоя перед ним. - Ошалел, дурак! Опомнись!

Лукьянов, притихший и, кажется, удивленный, стоит в углу с лопатой в руках. В таких схватках он, конечно, не участвует.

Я, отдышавшись, молчу, едва превозмогая в себе обиду оттого, что мне больше, чем ему, перепало в этой драке. Потом начинаю работать. Подбираю со дна землю и думаю, что Задорожный - это еще не самое худшее. Во мне начинает расти-разрастаться жгучая ненависть к Люсе. Конечно, ничем она не обязана вам и вольна в своих поступках, но я убежден, что по отношению ко всем нам она поступила подло и достойна презрения. Она обманула самое светлое в нас, опозорила что-то дорогое в себе. И я не хочу теперь никому верить, хочу только кричать в ночь гадкие слова. Я ненавижу и его и ее: оба они встают передо мной одинаково мерзкие, гадкие и низкие.

8

Наконец укрытие готово. Попов тоже заканчивает свою работу. Мы выходим на площадку и сбрасываем в кучу лопаты. Желтых вынимает из кармана трофейные швейцарские часы, бережно застегивает на руке браслет и всматривается в зеленоватые цифры на черном циферблате.

- Так... Лозняк, Лукьянов, марш за завтраком. И живо! Скоро рассвет.

Лукьянов послушно собирает котелки, я навешиваю на себя автомат, и по узкой тропинке в траве мы идем в молчаливые тревожные сумерки.

Ночь на исходе.

Луна, опустившись, начинает меркнуть; белесая кисея облака, что с вечера висело на небосклоне, куда-то уплывает из просветлевшей сини; звезды вверху блестят несколько острее. Синеватые сумерки над холмами помалу сгущаются, восточная окраина хоть еще и темна, но уже брезжат на ней робкие отсветы далекого солнца, одна за другой гаснут низкие звезды. По земле блуждают, шевелятся неясные тени; полосы, пятна лунного света сонливо лежат на травянистом поле.

Я шагаю впереди по тропинке и со странным облегчением ощущаю в себе щемящую пустоту от чего-то потерянного, пережитого, что уже отступило и не волнует, только еще холодит внутри. У меня уже нет ни прежней зависти к Лешке, ни мучительного стремления к Люсе, через все это я уже перешагнул и, кажется, повзрослел, а может, и поумнел за одну эту ночь.

Мы идем молча. Тихонько поскрипывает дужка котелка. Лукьянов, как всегда, задумчивый и замкнутый. Я припоминаю, как недавно Лешка оскорбил его напоминанием о плене, а он смолчал, стерпел, перенес все в себе.

- Что вы ему по морде не дали тогда? - спрашиваю я, оглянувшись. - Стоило.

Лукьянов вздыхает, потом спокойно отвечает:

- Вряд ли стоило. Не он первый, не он последний. Я уже привык.

- Ну и напрасно. Так он и будет цепляться, тиранить. Если сдачи не дать. Он такой.

- Никто человека не тиранит больше, чем он самого себя.

- Это если у человека совесть есть. А у Задорожного она и не ночевала.

- Нет, почему? - подумав, отвечает Лукьянов. - По-своему он прав. Относительно, конечно. Да ведь в мире все относительно.

Мы снова молчим, не спеша идем и вслушиваемся в ночь.

Тропинка приводит нас к полосе подсолнуха, который серой неподвижной стеной дремлет в ночи. По ту сторону его, на дороге, слышатся солдатские голоса, где-то дальше, на тропинке, коротко вспыхивает искра от цигарки: оттуда доносится приглушенный смех. Хоть и война, всюду опасность, но, пока тихо, жизнь идет своим чередом.

Лукьянов плетется сзади, и в созерцательно-спокойном настроении его я угадываю тихий отзвук пережитых страданий, заметный душевный надлом. Это теперь мне близко и понятно, и я спрашиваю:

- Скажите, а как вы в плен попали?

Лукьянов с полминуты молчит, что-то думает, затем говорит:

- Очень просто. Под Харьковом, в сорок втором. Ранило. Потерял сознание, очнулся - кругом немцы. Ну, лагерь и все...

Я думаю, что Лукьянов скажет еще что-то, но он умолкает.

В одном месте мы натыкаемся на небольшую минную воронку. Лунный свет слабо высвечивает на тропке ее черное пятно со стабилизатором, торчащим в середине. Хотя мина уже и не опасна, но не хочется ступать в эту зловещую черноту. Я перескакиваю воронку. Лукьянов обходит ее стороной.