Смекни!
smekni.com

Тридцатилетняя женщина (стр. 22 из 37)

Слова эти, в которых чувствовался страшный вызов, были последним усилием разума.

"Ну что ж, если это его оттолкнёт, буду одинока и верна". Мысль эта промелькнула в уме маркизы и стала для неё соломинкой, за которую хватается утопающий. Ванденес, услышав свой приговор, невольно вздрогнул, и это тронуло г-жу д'Эглемон сильнее, нежели все те знаки внимания, которые он проявлял к ней последнее время. Женщин более всего умиляет в нас та ласковая утонченность, та изысканность чувств, какие свойственны им самим; ибо для них нежность и утончённость служат верными признаками "истинности". Ванденес вздрогнул, и это говорило о настоящей любви. Заметив, что ему тяжело, г-жа д'Эглемон поняла, как велико его чувство. Молодой человек холодно ответил:

-- Пожалуй, вы и правы. Новая любовь -- новое горе.

И он заговорил о другом, о вещах безразличных, но было заметно, что он взволнован; он смотрел на г-жу д'Эглемон с сосредоточенным вниманием, будто видел её в последний раз. Наконец он откланялся, проговорив с волнением:

-- Прощайте, сударыня!

-- До свиданья, -- молвила она с тем тонким, еле уловимым кокетством, секрет которого известен лишь немногим женщинам.

Он не ответил и ушёл. Когда Шарль исчез и только опустевший стул напоминал о нём, её охватило сожаление, она стала винить себя. Страсть с особой силой разгорается в душе женщины, когда она думает, что поступила невеликодушно, оскорбила благородное сердце. Никогда не следует опасаться недобрых чувств в любви: они целительны; женщины падают только под ударами добродетели. "Благими намерениями ад вымощен" -- эти слова не парадокс проповедника. Несколько дней Ванденес не появлялся. Каждый вечер, в час обычного свидания, маркиза нетерпеливо ждала его, и её мучили угрызения совести. Писать означало бы признаться; кроме того, внутренний голос говорил ей, что он вернётся. На шестой день лакей доложил о нём. Никогда ещё не было ей так приятно слышать его имя. Радость эта испугала её.

-- Вы меня наказали, -- сказала она ему.

Ванденес с недоумением посмотрел на неё.

-- Наказал? -- повторил он. -- Чем же?

Шарль отлично понимал маркизу; но ему хотелось отомстить ей за страдания, во власти которых он находился с того мгновения, как она догадалась о его чувстве.

-- Почему вы не приходили? -- сказала она, улыбаясь.

-- Разве вас никто не посещал? -- спросил он, не давая прямого ответа.

-- Господа де Ронкероль, де Марсе, молодой д'Эгриньон навещали меня, они просидели часа по два, один -- вчера, другой -- сегодня. Виделась я, кажется, и с госпожой Фирмиани и с вашей сестрой, госпожой де Листомэр.

Новые страдания! Муки, непонятные тем, кто не испытал неистового деспотизма страсти, сказывающегося в чудовищной ревности, в постоянном желании оградить любимое существо от всякого постороннего влияния, чуждого любви.

"Вот как! -- подумал Ванденес. -- Она принимала, она видела довольные лица, она болтала с гостями, а я-то... Как я тосковал в одиночестве!"

Он затаил душевную боль и схоронил любовь свою в глубине сердца, как гроб в море. Мысли его нельзя было выразить словами; они были неуловимы, как те кислоты, которые, испаряясь, убивают. Но лицо его омрачилось, и г-жа д'Эглемон с женской чуткостью разделяла его грусть, не ведая её причины. Она без умысла нанесла удар Ванденесу, и он понял это. Он заговорил о своём душевном состоянии и о своей ревности шутливо, как часто говорят влюблённые. Маркиза всё угадала и была так взволнована, что не могла сдержать слёз. И с этого мгновения они перенеслись в рай. Рай и ад -- это две великих поэмы, они выражают два начала, вокруг которых вращается наше существование: радость и страдание. Не есть ли, не будет ли рай вечным образом бесконечности наших чувств, в котором меняются лишь частности, ибо само счастье едино; и не символизирует ли собою ад бесконечные пытки, терзания наши, из которых мы можем создать поэтическое произведение, ибо все они различны?

Как-то вечером влюблённые, сидя друг подле друга, молча созерцали небосклон в тот час, когда он всего прекраснее -- когда последние солнечные лучи расцвечивают небо блеклыми золотистыми и багряными тонами. В эту пору дня свет их тихо меркнет и будто пробуждает нежные чувства; вокруг царит покой, наши страсти смягчаются, и мы вкушаем какое-то приятное волнение. Сама природа в смутных образах рисует перед нами счастье и призывает нас наслаждаться им, если оно рядом с нами, или сожалеть о нём, если оно ушло. В эти мгновения, преисполненные очарования, под пологом из лучей, нежные сочетания которых словно вторят тайному искушению, трудно устоять против велений сердца: в этот час они всесильны! Горе тогда притупляется, радость опьяняет, а грусть тяготит. Торжественная вечерняя пора побуждает к признаниям. Молчание становится опаснее слов, сообщая глазам беспредельную глубину неба, которое в них отражается. А стоит сказать слово -- в нём звучит волшебная сила. Не свет ли пламенеет тогда в голосе, не пурпуром ли горит тогда взгляд? Не в нас ли самих тогда рай, не в небесах ли мы сами? Итак, Ванденес и Жюли, -- уже несколько дней она позволяла ему называть её по имени, и ей самой так нравилось называть его Шарлем, -- итак, они сидели у окна и разговаривали. Но оба были очень далеки от обыденной темы беседы и, не понимая смысла своих речей, с восхищением внимали тайным мыслям, скрытым за словами. Рука маркизы лежала в руке Ванденеса, и она не отнимала её, не почитая это за милость.

Они одновременно повернулись, чтобы взглянуть на возникший в небе фантастический пейзаж, покрытый снегом, ледниками, серыми тенями, скользившими по склонам причудливых гор; одну из тех неподражаемых и мимолётных поэтических картин с резкими переходами от багряно-пламенных до чёрных тонов, украшающих небо; тот великолепный полог, за которым возрождается солнце, прекрасный саван, облекаясь в который оно уходит. Волосы Жюли коснулись щеки Ванденеса; Жюли почувствовала это лёгкое прикосновение и вздрогнула, он вздрогнул ещё сильнее, ибо они мало-помалу подошли к одному из тех необъяснимых душевных переломов, когда тишина так обостряет чувства, что малейший пустяк вызывает слёзы и наполняет печалью, если сердце погружено в тоску, или же доставляет несказанную радость, если оно трепещет от любви. Жюли почти невольно сжала руку своему другу. Выразительное пожатие придало смелости робкому влюблённому. Радость настоящего и надежды на будущее -- всё слилось в волнении первой ласки, целомудренного, несмелого поцелуя, который Жюли позволила Шарлю запечатлеть на её щеке. Чем сдержаннее была эта ласка, тем сильнее, тем опаснее была она. К их общему несчастью, не было в ней и тени фальши. То сочетались две прекрасные души, разделённые тем, что является законом, соединённые тем, что обольщает в природе. В этот миг вошёл генерал д'Эглемон.

-- Сменилось правительство, -- объявил он. -- Ваш дядя -- член нового кабинета. Итак, Ванденес, теперь у вас все возможности стать посланником.

Шарль и Жюли покраснели и переглянулись. Неловкость была ещё одной связующей нитью. Они подумали об одном и том же, почувствовали одинаковые угрызения совести; страшные и такие же крепкие узы связывают двух разбойников, только что убивших человека, как и двух влюблённых, виновных в поцелуе. Надо было отвечать маркизу.

-- Я раздумал уезжать из Парижа, -- сказал Шарль де Ванденес.

-- Нам-то известно, почему, -- заметил генерал с тем хитрым выражением, какое бывает у человека, открывающего чужой секрет. -- Вам не хочется расставаться с дядюшкой, чтобы вас объявили наследником его пэрства.

Жюли быстро ушла к себе в комнату, и в голове у неё мелькнула ужасная мысль о муже: "До чего же он глуп!"

IV. ПЕРСТ БОЖИЙ

Между Итальянской заставой и заставой Санте, с внутреннего бульвара, что ведёт к Ботаническому саду, открывается такая панорама, которая пленяет не только художника, но и путешественника, пресыщенного самыми восхитительными видами. Дойдите до небольшого подъёма, где бульвар, затенённый высокими ветвистыми деревьями, заворачивает словно зелёная лесная дорога, прелестная и уединённая, и вы увидите у ног своих обширную долину с постройками, напоминающими сельские домики, кое-где покрытую растительностью, орошённую мутными водами Бьевры -- иначе рекою Гобеленов. На противоположном склоне горы тысячеголовою толпой теснятся крыши, под которыми ютится нищета предместья Сен-Марсо. Великолепный купол Пантеона и тусклая, печальная глава Валь де Грас горделиво высятся над городом, расположенным амфитеатром, и причудливы уступы его, окаймлённые извилистыми улицами. Отсюда кажется, что у двух этих зданий какие-то исполинские размеры; рядом с ними скрадываются и хрупкие строения и самые высокие тополя, растущие в долине. Слева, словно чёрный и костлявый призрак, стоит Обсерватория, сквозь окна и галереи которой струится свет, рисуя немыслимые, затейливые узоры. Вдали меж голубоватыми постройками Люксембургского дворца и серыми башнями Сен-Сульписа искрится изящный фонарь Дома Инвалидов. Когда смотришь отсюда, контуры зданий сливаются с листвою, с тенями, и зависит это от капризов неба, то и дело меняющего цвет, освещение и вид. Вдалеке в воздушном пространстве чётко вырисовываются дома, а вокруг колышется и трепещет листва деревьев и вьются исхоженные тропинки. Справа, в рамке этого своеобразного пейзажа, белеет длинная полоса Сен-Мартенского канала, окаймлённого бурым камнем, обсаженного липами, с амбарами вдоль берега, построенными в чисто римском духе. Там, на заднем плане, очертания холмов Бельвиля, подёрнутых дымкой и усеянных домами и мельницами, сливаются с очертаниями облаков. Однако между рядами кровель, обрамляющими долину, и небосклоном, туманным, точно воспоминание детства, существует целый город, который не виден вам, -- обширный квартал, затерянный, как в пропасти, между крышами больницы для бедных и высокою оградою Восточного кладбища, между страданием и смертью. Оттуда доносится глухой шум, напоминающий рокот океана, бьющегося о скалы; он словно возвещает: "Я здесь!" Стоит солнцу залить потоком света эту часть Парижа и сделать чище и мягче линии; стоит ему вспыхнуть кое-где в стеклах, скользнуть по черепичной кровле, зажечься в золочёных крестах, ослепить вас белизною стен и превратить воздух в прозрачное марево; стоит ему создать богатую и причудливую игру света и тени; стоит небу стать лазурным, а на земле закипеть жизни, раздаться колокольному звону, -- и перед вашим пленённым взглядом предстанет красочная, волшебная картина, которая никогда не сотрётся в воображении вашем и которой вы будете восхищаться и восторгаться, как чудесными видами Неаполя, Стамбула или Флориды. В смутном хоре звуков всё -- гармония. Там и гул людской толпы, и мелодия тихого уединения, голос миллиона существ, и голос бога. Там, распростершись под тёмными кипарисами Пер-Лашеза, покоится столица.