Смекни!
smekni.com

Публий Вергилий Марон (стр. 3 из 5)

Так же непросто обстоит дело с отношением к Вергилию чита­телей. Контрасты начинаются сразу же и обостряются на протя­жении двух тысячелетий, чтобы стать в последние два века острыми, как никогда. Последнее особенно примечательно. Совре­менники Еврипида бурно спорили о ценности его поэзии; памятник этих споров — комедии Аристофана. Но споры эти давным-давно отшумели. Даже когда в конце прошлого столетия Фридрих Ницше бранил Еврипида как убийцу мифа и врага Диониса, это был вопрос идеологии, не вопрос элементарной художествен­ной оценки. Ницше хотел сказать, что дух поэзии Еврипида несовместим с духом его, Ницше, философии; он не хотел сказать, что Еврипид — плохой поэт. Место Еврипида в пантеоне истории мировой культуры никем не оспаривается. Соответственно чувство любви и восхищения, которое он вызывает у своих поклонников, приобретает, как правило, спокойные формы. Совсем не то с Вергилием. Когда его бранят, его бранят в неслыханно резких выраже­ниях, ставя под вопрос, состоялся ли он как поэт; казалось бы, за две тысячи лет пора решить этот вопрос, но нет — он не решен до сих пор. Знаменитый немецкий историк древнего Рима Бартольд Нибур, например, писал в начале прошлого века: «Вергилий — курьезный пример, до чего человек может не понять собственного призвания» (по мнению Нибура, Вергилию следовало всю жизнь работать в манере Катулла, и тогда из него выработался бы недур­ной лирик). Для В. Г. Белинского Вергилий — «поддельный Гомер римский», «щеголеватый стихотворец, ловкий ритор в стихах», «Энеида» — «рабское подражание великому об­разцу», «выглаженное, обточенное и щегольское риторическое произведение». Слова выбраны так, что в них звучит нескры­ваемая личная антипатия. Приговор крут: рабский подражатель, стихотворец, корчащий поэта, ловко имитирующий подлинность, которой у него нет,— о чем еще говорить? Но зато когда Вергилия хвалят, это не дань почтительного восхищения давно ушедшему из мира живых классику, а какие-то объяснения в любви. Не только антипатия, но и симпатия к Вергилию выражает себя как очень личное чувство, в котором признаются прямо-таки с трепетом. Композитор Эктор Берлиоз, кстати, современник Белинского и отнюдь не приверженец классицизма, говорил о своей «страсти» к Вергилию, «влюбленности» в Вергилия (passion virgilienne): «У меня такое чувство, словно мы с Вергилием знали друг друга и ему известно, как сильно я люблю его». А уже в нашем столе­тии немецкий публицист Теодор Геккер (1879—1945), человек острый, страстный и очень живой, далекий от академического. эстетства и причастный страстям века (между прочим, оказа­вшийся за решеткой сразу же после гитлеровского переворота), обсуждая в обстановке 20-х годов перспективы обнищания и одичания Запада, подчеркивает, что для томика Вергилия у него и ему подобных найдется место и в нищенской суме. В час беды ему приходит на ум не Гомер, не Платон, не Софокл, а только Вергилий. Амплитуда колебаний превосходит то, к чему мы при­выкли в отношении классики, да еще отделенной от нас такой временной дистанцией. Это не какие-нибудь нюансы в оценке — речь словно идет о двух разных поэтах, не имеющих между собой ничего общего. Для одних поэзия Вергилия — если не мертворож­денный плод подражания, то в лучшем случае образец холодного, искусственного совершенства; для других — предмет страсти или хлеб насущный, без которого нельзя обойтись как раз тогда, когда можно и должно обойтись без многого другого. Споры не умолкают, за или против Вергилия люди готовы стоять чуть не насмерть. Совсем недавний пример: на международной конференции в Иенском университете, посвященной культуре времен Августа и со­стоявшейся в мае 1982 г., специалисты из разных стран резко разошлись по «наивному», «детскому» вопросу — хороший ли поэт Вергилий? Неужели двух тысячелетий не хватило, чтобы в этом разобраться?

Два тысячелетия — это, в общем, два тысячелетия споров. Да, Вергилий никак не мог бы пожаловаться на непризнание при жизни. Стоит ему только засесть за «Энеиду», и Пропорций уже извещает человечество, что имеет родиться «что-то большее «Или­ады»:

Nescio quid inaius nascitur Iliade.

Контраст между шумной известностью Вергилия и его тихим нравом давал очень выигрышную тему для анекдотов: «Когда он, приезжая изредка в Рим, показывался там на улице, и люди начинали ходить за ним по пятам и показывать на него, он укры­вался от них в ближайшем доме». На улице за ним ходят по пятам, в театре встают ему навстречу, воздавая ему такую же честь, как самому Августу . Его поэзия сейчас же входит в рим­скую жизнь, становится неотъемлемым компонентом культурного быта, культурного обихода. «Буколики», явившись в свет, имели такой успех, что даже певцы нередко исполняли их со сцены», — сообщает Светоний. Квинт Цецилий Эпирот, вольноотпущенник Аттика (корреспондента Цицерона), открывший школу после самоубийства Корнелия Галла (26 г. до н. э.), уже читал стихи Вергилия с учениками, положив тем самым почин непрерывной двухтысячелетней традиции школьного изучения вергилиевских текстов; со времен Эпирота, т. е. со времен самого Вергилия, рим­ская школа без Вергилия уже непредставима. Комментировать Вергилия тоже начинают сейчас же, если не при жизни, то очень скоро после смерти, как показывает пример Гая Юлия Гигина, вольноотпущенника Августа и приятеля Овидия, имевшего воз­можность пользоваться каким-то «семейным» списком произведе­ний Вергилия. Вергилий — предмет культа: применительно к землякам поэта слово «культ» имеет очень буквальный смысл, т. е. обозначает отнюдь не чувства поклонников изящного, а конк­ретные верования и обряды набожных язычников. «Ветка тополя, по местному обычаю сразу посаженная на месте рождения ребенка, разрослась так быстро, что сравнялась с тополями, посаженными намного раньше; это дерево было названо «деревом Вергилия» и чтилось как священное беременными и роженицами, благо­говейно дававшими перед ним и выполнявшими свои обеты». Уже в античные времена по Вергилию начинают гадать прак­тика, державшаяся на протяжении всего Средневековья и много позднее. Но Вергилия не просто почитают — его и читают, читают в самых разных слоях населения, как об этом свидетельствуют надписи, нацарапанные на стенах Помпеи и других городов Рим­ской империи подчас неграмотной рукой . Поистине «поэт римлян»!

Это одна сторона; а вот и другая. «В хулителях у Вергилия не было недостатка» — тоже с самого начала. «Хулители Вер­гилия», obtrectatores Vergilii — это целая тема античной традиции. Против «Буколик», едва они появились, были написаны «Анти­буколики» Нумитория, против «Энеиды» — «Бич на «Энеиду» Карвилия Пиктора; Переллий Фавст и Квинт Октавий Авит обви­няли Вергилия в многочисленных плагиатах, furta, Геренний, как и вышеназванный Нумиторий — в погрешностях против чистоты и правильности родного языка. Ситуация полна иронии: тот самый поэт, на текстах которого неисчислимые поколения школь­ников обучались всяческой правильности и прежде всего правиль­ности латинской грамматики и стилистики, первоначально под­вергся резким нареканиям за свои ошибки по части языка и стиля. «Anne Latinum», «разве это по-латыни?» — вопрошал Нумиторий. Калигула, по слухам, намеревался изъять из всех библиотек сочинения и скульптурные портреты Вергилия, которого «всегда бранил за отсутствие таланта и недостаток учености». Правда, тот же Калигула однажды, желая придать одной церемонии торже­ственность и значительность, не нашел ничего лучше, как процити­ровать того же Вергилия. Положим, император был безумцем, но его литературные вкусы, насколько можно судить по его неглупому отзыву о стиле Сенеки, представляются достаточно определен­ными, и если его ненависть избрала из всех знаменитых поэтов именно Вергилия, это не простое недомыслие. В той же первой половине I в. н. э. Асконий Педиан, известный как комментатор Цицерона, счел нужным написать целый трактат «Против хули­телей Вергилия». Едва ли он ломился в открытые двери и сра­жался с несуществующим противником. Еще раз: «в хулителях у Вергилия не было недостатка».

Обилие нападок тем более примечательно, что для него не было простых, лежащих на поверхности причин. Понятно, почему Аристофан атакует Еврипида — за этим стоит насыщенная сканда­лами атмосфера софистической интеллектуальной революции. Рационалистическое резонерство Еврипида содержит в себе вызов, и вполне естественно, что вызов был принят. Количество подобных историко-литературных примеров может быть увеличено до беско­нечности. Скажем, нет ничего странного, что на премьере «Эрнани» в 1830 г. дело дошло до потасовки: драма Гюго для. этого и напи­сана. При этом споры такого рода, обусловленные намеренной «скандальностью» позиции самого поэта, как правило, затихают очень быстро. Уже в ближайших поколениях грекам и в голову не приходило клясть Еврипида, а французам — освистывать Гюго. С Вергилием, о котором, как .мы видели, продолжают ожесточенно спорить и через две тысячи лет, все было иначе. В его поэзии нет никакого вызова, никакого демонстративного разрыва с почитае­мыми ценностями; она живет, напротив, тем, что исключительно широко принимает в свой круг ценности, какие внутри иного эстетического и мировоззренческого целого оказались бы несовме­стимыми — например, философское просветительство и тради­ционную религиозность, так резко противопоставленные у Лукре­ция. Достаточно вспомнить, как мирно и органично совмещает образ Земли, играющий столь важную роль в «Георгиках», черты богини Теллус, какой ее знали миф и культ, с чертами, которые подсказала эпикурейская натурфилософия. Бестрепетное интел­лектуальное познание и простосердечная сельская набожность при­равнены, поставлены рядом в конце 11 книги тех же «Георгик», как две взаимно дополняющие друг друга половины единого идеала. «Блажен, кто возмог познать причины вещей, кто попрал ногами всяческий страх, и неумолимый рок, и ропот скупого Ахеронта», — это звучит как цитата из Лукреция; но если у Лук­реция предмет, «попираемый ногами», — это «религия» (religio pedibus subiecta obteritur), то Вергилий продолжает: «счастлив и тот, кому ведомы сельские божества — Пан, и старец Сильван, и сестры-нимфы». Для него тут нет ни малейшего противоречия;