Смекни!
smekni.com

Персоносфера русской культуры (стр. 3 из 5)

Пересечение в персоносфере параллелей с меридианами задает драматургию человеческих отношений. Может быть, в первую очередь здесь действуют он и она. Перипетии любовных диалогов, исходы любовных драм - все это черпается из недр персоносферы и воплощается в жизнь.

И здесь мы приближаемся к парадоксу или, если угодно, к драме нашей персоносферы. Уже стало общим местом наблюдение, что русское "друг" не передается английским friend или даже close friend. Наша дружба предполагает - и это признают зарубежные исследователи - более тесные отношения. Есть повод порадоваться, какие мы хорошие. Но вот странно... В английской и американской литературе тема мужской дружбы звучит внятно, а у нас слышны лишь неясные, хотя и возвышенные звуки. Да, Пьер с Андреем открывают друг другу душу, а у Холмса с Ватсоном (как, впрочем, и у Арамиса с д'Артаньяном) этого и в заводе нет. Но вправе ли граф Безухов похвастаться таким надежным другом, которому, как герою О. Генри, можно адресовать короткий призыв: "На помощь, друг!" Для нас дружба - это прежде всего доверительное общение, взаимная исповедь, осознание братства и совместной устремленности к высшему началу. И лишь в последнюю очередь это партнерство, парные отношения, восходящие к рыцарскому воинскому товариществу. Но ведь именно этот рыцарский союз и есть дружба в собственном, узком смысле слова, подобно тому как любовью в узком смысле слова называется чувство между мужчиной и женщиной, а не братская привязанность. Однако и в отношениях между мужчиной и женщиной в нашей литературе, как ни в какой другой, присутствует нечто большее, чем просто любовное влечение. Здесь и духовный союз, и целая гамма сложных чувств, иногда трогательных, как у Александра Адуева и его молодой "тетушки" Елизаветы, иногда смешных, как у Верховенского-старшего и Варвары Петровны. Ни для кого не секрет, что подобная "размытость" интимных отношений присутствует и в нашей жизни.

Но драма нашей персоносферы распространяется не только на любовь и дружбу. Всякие "специальные" отношения, всякий "специальный" человек вызывают у нашей литературы некоторое подозрение: а не есть ли эта специализация - отпадение от целого? Верный слуга, исполнительный чиновник, хозяйственный помещик - все это хорошо, но не кроется ли за этим однобокость? Если даже от женщины требуется нечто большее, чем любовь и семья, то что же говорить об отношениях служебных! Социальная жизнь представлена у нас богатейшей коллекцией карикатур, помпадурами и помпадуршами. Положительный идеал - редкость. Может быть, драма всей нашей культуры в том, что стремление к целостному, истинному существованию ставит под сомнение решение частных задач. Все это, разумеется, не стоит понимать слишком прямо. В нашей персоносфере живут и Гринев, и Савельич, и капитан Миронов, и Максим Максимыч, и Тимохин. Но характерно, что все это герои нерефлектирующие, "простые". Чем дальше отстоят литературные персонажи от бытовой православной жизни, тем громче взыскует автор вышнего града. Простому чиновнику Лескова не нужно надрываться, чтобы стать "всечеловеком". А вот у писателей больших тем коллизия русской драмы ощутительна: либо все (чего не бывает), либо ничего (откуда галерея уродов), либо (что чаще) постоянное недовольство собой.

Но какие бы драмы ни разыгрывались на меридианах русской персоносферы, они формируют нашу жизнь и требуют серьезного осмысления. Ведь здесь и любовь и дружба, и отцы и дети, и начальники и подчиненные, и, наконец, народ и власть.

Полюса: мы и другие. Три кита русской персоносферы.

Историзм против дидактики.

До сих пор мы рассматривали оппозицию "я" - "другой", теперь рассмотрим отношения "мы" - "другие". Русская персоносфера отражает и русскую жизнь, и жизнь других народов, поскольку они имеют в ней свои представительства в виде "переводных" персонажей.

Начнем со "своего", а там доберемся и до "чужого". Полнокровное существование в русской вселенной обеспечивается четырьмя источниками: православием, историей, литературой и фольклором. История и литература - это светская культура, православие - "духовная культура", фольклор же - "народная культура".

Когда одной из опор недостает, культура хромает.

Наиболее типичный случай - человек, упустивший из виду Библию, знакомый со стихией фольклора по анекдотам, знающий историю по ее отдельным вехам, а русскую литературу - по тягостным школьным воспоминаниям. Таких людей Солженицын назвал "образованщиной", хотя с таким же успехом их можно назвать и "необразованщиной". Негуманитарное образование вообще не имеет отношения к нашим рассуждениям, потому что само по себе не прибавляет фигур к персоносфере человека. Гуманитарное образование, особенно филологическое, имеет к персоносфере отношение самое прямое, но здесь-то и встает вопрос о его качестве. Так или иначе, но литературно-фольклорная персоносфера, в которую не так давно вводило простого советского человека наше филологическое образование, оставляет огромный провал в понимании "своего". Попытка интерпретировать христианский фундамент культуры как поэтический вымысел, научную отсталость и происки попов оказалась не вполне состоятельной.

Гораздо реже встречается фигура негуманитария-неофита, шагнувшего от братьев Стругацких и "Техники молодежи" непосредственно к Священному Писанию. На русскую литературу такой человек посматривает свысока, считая все светское чем-то второсортным.

Забвение фольклора - это следствие другого неофитства - светского. Это продолжение так называемого гиперурбанизма, когда сельский житель, приметив, что в городе говорят "Федор", а не "Хведор", начинает произносить "фост" вместо "хвост". В мои ученические годы таким "фостом" был уже упомянутый мной серебряный век. "Ante lucem", - с вызовом произносила аспирантка, но брезгливо корчилась при слове "былина", не помнила русских сказок и как бы не ведала о частушках. Я не ставлю, конечно, Устюшкину мать в один ряд со святыми, в Русской земле просиявшими, или с рефлектирующими героями русской классики, я утверждаю только, что познание "своего" не должно быть прихотливо выборочным. Персоносфера русской культуры - реальность.

А что "чужое"? Как представляем себе мы иные культурные миры?

Начнем с мира изучаемого языка. Здесь на наших глазах произошла смена парадигмы. Сначала школа изучала иностранный язык не столько даже на русских, сколько на советских реалиях. В учебниках изображалось то, что в логике называют "возможными мирами". Мы перевели на английский язык слово "колхоз", а во французский его, так сказать, заимствовали. Если верить старым учебникам, во всех странах происходит примерно одно и то же. Позже в основу обучения были положены коммуникативные ситуации, и теперь вместо разговоров о забастовках можно заказать себе обед, снять номер в отеле, сделать покупку в магазине. Но дедовский и прадедовский способ познания чужой культуры через чужую литературу и фольклор и сейчас используется очень и очень скудно.

Ну а что сама литература? "Зарубежку" советского периода отличало беззастенчивое хозяйничанье в чужой культуре: в первом ряду оказались авторы, которых у себя дома изрядно подзабыли, а во второй были оттеснены те, кто составлял цвет чужой культуры. Любопытно, что с немецкой литературой считались все-таки больше, чем с английской. Очевидно, длительный культурный контакт ставил какие-то ограничения на перетолковывание чужой культуры. Вот один пример из жизни английской персоносферы в вузовской программе по зарубежной литературе. Диккенс, будем справедливы, входил в программу. Но что? "Тяжелые времена". Имя Скрудж "наш человек" узнал только благодаря мультфильму, Юрай Хипп (Урия Гип - в старой транскрипции) - благодаря названию рок-группы, Дэвид Копперфилд - благодаря псевдониму фокусника.

Но вузовская программа для филологов - не самые широкие двери в персоносферу. Огромную роль в освоении чужого играет приключенческая литература, а с нею, к счастью или к несчастью, и язык ее переводов. Русский Джек Лондон - вот самые широкие ворота в западный мир. Твен, так много дающий для понимания Америки, - ворота поуже.

Вообще-то на приключенческой литературе, да и едва ли не на всем, что занимательно, остроумно и читабельно, лежит "фост" гиперурбанического презрения. Презрение это абсолютно безосновательно. Надо только отличать приключенческую литературу, поставляющую в нашу персоносферу долгожителей, от литературы, таковых не поставляющей. Последнюю, если очень хочется, можно презирать. С первой воленс-ноленс приходится считаться. Нельзя отменить Шерлока Холмса и доктора Ватсона. Можно сказать студентам, что "Три мушкетера" написал не тот Дюма, который у себя на родине прочно вошел в курс истории французской литературы. Но выкурить самих мушкетеров из русской персоносферы никак невозможно. А совсем недавно в нашу жизнь вошли добротные хоббиты, до этого мы о них и не подозревали.

Разговор о персоносфере возвращает нас к теме школы, что, впрочем, вполне естественно: именно она ответственна за трансляцию персоносферы и за ее единство. Сколько себя помню, дореволюционную историографию школа ругала именно за привязывание исторических событий к "царям". Вместо царей в ход шли "формации" и "законы истории". В результате происходило обеднение персоносферы. Исторический мир, лишенный исторических личностей, оставлял в памяти только голые схемы, да и долго они там не задерживались.

По большому счету, все это издержки культурно-исторической школы и принципа историзма вообще. Проделав огромную работу, проявив ставшую легендарной научную добросовестность, культурно-историческая школа упустила из виду дидактический момент. Предположим, применительно к научной истории литературы принцип "петраркизм важнее Петрарки" можно принять как рабочий прием, но применительно к школьной программе этот принцип просто никуда не годится. Если бы древним римлянам предложили вместо Вергилия "вергилизм", они были бы, должно быть, очень озадачены. Античный мир основывал на персоносфере все свое воспитание. Слово подкреплялось здесь пластикой. Ну а христианский мир без персоносферы просто немыслим. Язык не поворачивается примериться с "петраркизмом" к святому.