Смекни!
smekni.com

Слово о "бессловесных" (стр. 2 из 2)

У чиновного свой "союз герметиков", он служит ему, как верный пес и потому он пуще неведомых сил боится нарушения всякого регламента, установленного властью. И потому изо всех сил своих держится за норму.

…Нормой или мерою живет художник? — это вопрос не праздный. Норма — это пайка, ломоть, государственный способ управления народом, она была условной во все времена и зависит от чина личности в иерархической лестнице и лишь подчеркивает социальное неравенство. Мера — природная, эстетическая категория и не зависит от желания даже самого властного человека, но создается тысячелетиями национального опыта, вернее — она изымается из живой природы и принимается человеком, как единственная гармония. Мера — это сердцевина красоты и выступить против решится лишь нахрапистый противник природного равновесия.

И не слово виновато (просторечное, диалектное и т.д.), что нарушается порою гармония произведения; оно рассыпается, не склеивается, ибо нарушена мера в соотношении образов в ткани текста; вот так же если мало в тесте добротной муки, но много лебеды или мха, то лепешка рассыпается, не сбирается в кучку, и ежели что и получается от подобной выпечки, то цвета темного, вкуса тошнотного, сути ненажористой.

Когда мы притесняем народное слово, тем самым противимся духовной свободе народа, возражаем сердечному согласию, чувственной гармонии меж человеком и той природной средою, куда он поместил себя…

3.

Я еще застал время, когда мезенские девки-хороводницы пели на вечорках:

…Да вынимала да петербургское сукно,

Да я кроила да все прикраивала

Ай да ко кафтану, да приговаривала:

"Ай да уж ты будь, кафтан, не долог, не широк,

Ай да по подолику раструбистый,

Да по середке да пережимистый,

Да по плечикам будь охватистый,

Да молоду князю прилюбистый...

Да чтоб легохонько ему на конике сидеть,

Да хоробренько на коничке скакать…"

Отчего так необоримо в народе движение к живому слову, откуда в человеке живет неискоренимая страсть к украшательству речи? Нет бы стремиться к простоте, достичь той краткости, когда, казалось бы, хватает одного коренного слова, чтобы выразить чувство. Некоторые критики и призывают к этой краткости, видя в ней будущее. "Но ведь иная простота хуже воровства". И подпоркой подобному мнению развелось нынче множество подельщиков литературы, кого раньше и на порог Союза писателей не пускали, а они нынче балом правят, да еще пыщатся, через губу разговаривают с именитым в прошлом писателем, де, старый, ты, огрызок, твое время минуло, не суетись под ногами со своей "художественной стряпнею". У подобных подмастерьев выпала из книг живая жизнь, а значит и выпало живое слово. Это что, подобные "письмоводители" станут охранять русское слово? Да они, как компьютерные мыши, обгадят его, повыгрызут со всех сторон, да и пересмешничая, переменят на "латынский"…

Украшение жизни вообще свойство русского человека, он не хочет прозябать в скудости чувств: его земляная натура, его биологические привычки продления рода постоянно натыкаются на препятствия духа, живой его души, неумираемой и бунтующей. И не случайно ведь "косье в землю, а душа в небеса". Извечный конфликт, противоборство красоты и пользы, но именно деревенщина достиг гармонии, высшего равновесия, найдя пользу красоты и красоту пользы. Он не сыскал Закона Правды, домогаясь и размышляя над ним, но отыскал пользу, полезность, необходимость красоты. Крестьянин творил красоту по сердечному желанию, он дышал ею, как воздухом зачастую и не понимая значение слова "красота". "Хорошо и всё тут.." Отсюда и нежелание его говорить в простоте, постоянное украшательство речи, отсюда в такой цене баюнки и сказочники, отсюда в такой чести мастерица красно сказать и жалостно выпеть, отсюда такое богатство песенное и былинное (более двухсот томов). Все оно изошло из сердечной жажды испить из святого родника. Я знавал женщин, которые говорили лишь присловьями, нимало не понуждая себя, не насилуя придумкою. "Красно украшенное слово" — это сердечный праздник.

Много ли в городском обиходе понятий слова "лёд"? Ну, два-три, и голова наша споткнется. Ведь так легко обойтись этим запасом. Но только у Белого моря подобных родственных слов более пятидесяти, а по всей Руси Великой станет и далеко за сто. Для ветра в Поморье нашлось у народа сто пятьдесят сравнений… Для снега — шестьдесят пять образов. (Но, увы, большинство этих слов упрятано суровыми охранителями языка в убогое диалектное стойло). Значит живет в русском человеке неясное томление усложнять, богатить язык. Сам народ добивается в своей речи той "эссенциозности", за которую критика частенько хулит писателя, считая это недостатком литературного письма: де, слишком кудревато, непонятно, надо в словарь лезть. Народ бежит от словесной простоты, видя в ней сокрушение душе, тайную проказу, душевную погибель, ту сердечную немоту, когда победу торжествует самое низкое, казарменное, нищее слово. (Что и видим на нашем телевидении, подпавшем под власть "образованца" и ростовщика. Эх, пальнуть бы президенту из кремлевской царь-пушки и сразу бы снялось воронье, заполошно грая, с маковок крестов и останкинской иглы… Да, знать, пушка та заржавела иль порох окончательно подмок). Само красноукрашенное слово, его винная возбуждающая крепость имеют воспитательную сердечную силу, которой в большинстве и бывает достаточно, чтобы подвигнуть, возбудить душу. Мысль часто уступает дорогу чувству слова, его оттенкам, красотам и энергии, ибо нравственность, порядок жизни вырастают именно из чувства, из правды чувств, из философии чувств, которые хранятся, консервируются и передаются в поколениях через слово. Слово — живая благодатная эссенция чувства, отсюда и тяга к красно украшенному слову…

А пространственная, полноводная и вместе с тем вольная, как река, фраза наша, откуда она? И неуж кто решит, что она явилась к нам с Запада, как некий дар иной культуры? Да нет же, это наше богатство, доставшееся в наследство из тьмы веков. В насыщении метафорой, в музыкальном, вольном сочленении слов, в глубоком дыхании и песенном ритме строки нам открывается характер народа, раскованность его натуры, когда тебя не понукают и не гонят под плетью, как раба, на галеры, но есть возможность в доверчивой беседе не только высказать чувство, но и выпеть его. "Слово о полку Игореве" — не поэма в назидание, но ритмическая многообразная повесть, писанная в духе того времени, в его обычае, одна из многих погибших, чудом восставшая из пепла.

В эти же примерно годы Даниил Заточник пишет князю своему: "Ибо я , княже господине, как трава чахлая, растущая под стеною, на которую ни солнце не сияет, ни дождь не дождит; так и я всеми обижаем, потому что не огражден я страхом грозы твоей, как оплотом твердым… Ибо, господине, кому Боголюбово, а мне горе лютое; кому Белоозеро, а мне оно смолы черней; кому Лаче-озеро, а мне на нем живе, плач горький; кому Новегород, а у меня в доме и углы завалились, так как не расцвело счастье мое".

Вот и плачет будто, жалуется на невыносимость жизни, но каков строй его послания, сколько духовности и вместе с тем твердости натуры. И не прочитывается ли за этими строками будущий огнепальный Аввакум с его постоянно задавленной истерзанной гордыней и мукою за Русь.

Кто решит, зачем понадобилось затворнику так изукрашать свой плач, превращая его в цветник? Да потому лишь, что тогда верилось в необычную, бесконечную жизнь слова, в его красоту, его притягательность и целительную силу, а русский язык еще не знавал препон и не чуял грядущей затяжной борьбы за свое существование на родной земле. Тут не далеко и до причета, до того языческого плача-просьбы к богам, из которого родилась обрядовая песня. Сложная цветная метафора, ее сгущенность — не от ложной напыщенности сердца, не от безделья и не от тупости ума, но от глубокой веры, переполнявшей душу затворника.

Язык-народ: слово — его душа. Душа писателя переливается в его строку; письмо и душа — два сообщающихся сосуда; чем полнее душа, тем полнокровнее слово. От простого к сложному — путь всякого мастера. Но не наоборот, как пытаются нас уверить казенные "охранители "языка.

…Истоки наших творческих желаний, как и сам характер, надо искать в исторических корнях. Так и строй нашего письма имеет сугубо национальную историческую основу и не подлежит переделке.