Смекни!
smekni.com

Изображение войны в романе М. Шолохова "Тихий Дон" (стр. 2 из 3)

Конечно, такое искажение достигает вопиющей степени именно в состоянии войны, особенно гражданской. Но зерна неродственности, уходящей, как указывал тот же Федоров, в самый корень падшего, смертного бытия, всходят зловещими плодами еще до войны и революции. Вспомним, как в распалении предрассудков и темных страстей была погублена бабка Григория, а дед его «развалил до пояса» того, кто пришел на его двор во главе хуторской, общинной расправы.Или как отец Аксиньи, посягнувший на нее, был зверски забит сыном и женой, как калечили и убивали другдруга в драке на мельнице казаки и тавричане, как «обдуманно и страшно» истязал

1 Якименко Л. «Тихий Дон» М. Шолохова. О мастерстве писателя. М.: «Советский писатель», 1954. – с. 34

Степан свою жену, как «ссильничал»Лизу Мохову Митька Коршунов, а позднее бесстыдно приставал к сестре… А Наталья, тихая, самоотверженная, чистая женщина, оказывается способной на сугубый грех (по христианским понятиям) – на себя руки наложить, да еще в пасхальную ночь, а позднее – пусть и в жгучей обиде на мужа за его неверность – убить собственный плод, их возможное будущее дитя: какое-то тонкое изуверство чистеньких и тихоньких! «Выхолостил мою жизню, как боровка» – выдавливает из себя Степан Григорию: вольно-невольно в своих страстях один становится поперек дороги другому, губит его. Груз такой вины центральных любимых героев романа – причем в сугубо мирных, любовных коллизиях и борьбе – тех же Григория и Аксиньи огромен.

В самое мирное время, как видим, густо идет натуральная изнанка жизни и человеческих отношений: семейные преступления, тайные ночные измывательства, ненависть к чужакам, злоба и убийства… Более того, народный, низовой герой значительно ближе к этой изнанке, чем, скажем, дворянские персонажи того же Толстого: сам быт и уклад существования намного жестче, естественнее, открытее: живут среди и рядом с животными, с природой, не знают городской гигиены, сами режут скотину, лихо дерутся, привычно избивают жен, задиристо-безжалостны друг к другу в слове… Их закалка, физическая и психическая, несравнима с чувствительностью цивилизованного, отполированного, изнеженного бытовым комфортом городского, имущего человека: и это от грязи, блох, вшей до эксцессов человеческих страстей. По порогу выносливости, душевной сопротивляемости травмам, по неприложимости ко многим из народных персонажей Шолохова нравственной нормативной линейки они столь же гибкие и пластичные, спасающие и убивающие, верные и «предательские», как сама жизнь. Моральна ли природа, порождающая и погубляющая, заботливая и равнодушная, то привечающая, то отворачивающаяся от недавнего любимца?

Вот и не ломается юная Аксинья от изнасилования ее отцом и – не забудем – его убийства близкими (что, может быть, еще страшнее), и даже ни разу, никак об этом не вспоминает – черта, отмеченная еще П. В. Палиевским5. А уж через какие душевные опустошения прошел Григорий! Леонов мучительно, безвыходно, на целый роман, заклинил Митьку Векшина из «Вора» на его убийстве офицера, а герой «Тихого Дона», пройдя через близкий внутренний слом (после убийства им безоружного, обуянного ужасом неминуемого конца австрийца), а затем через каскад еще более страшных вещей, через отупляющее и озверяющее привыкание к ним, через потери самых близких и дорогих людей, каждый раз отживает, находит в себе силы еще жить и чувствовать, забывать и возрождаться. На героях Шолохова – до последнего рокового смертного захвата – заживает и зарастает, почти как в самой природе, конечно не без уродливых шрамов, грубой коры, тяжелых наростов…1

Так есть ли принципиальная разница между мирным и военным состоянием жизни? С одной стороны, вроде бы нет – только резкое усиление градуса и степени борьбы и зверства, с другой – все же есть: количество переходит в качество. Одно дело – стихийное столкновение вечных инстинктов, интересов, страстей, одно дело – межчеловеческие, индивидуальные или коллективные, драматические, трагические конфликты: они входят в какую-то общую экономию природно-смертного бытия, с его светлыми и темными сторонами. Одно дело – Григорий, зверски избивающий своего обидчика, соперника Листницкого, готовый в припадке бешеного гнева убить Чубатого или унижающего его генерала (если бы и убил, то в состоянии аффекта, как покушающаяся на себя и ребенка во чреве Наталья), или даже Митька, насилующий скучающую барышню, падкую на пряные, опасные развлечения…

Совсем другое дело – когда ненависть, злоба, а за ними убийство омассовляется, механизируется, предельно упрощается, становится привычным и холодным. Другое – бессудные расстрелы и рубки пленных, садистские подвиги того же Митьки, убивающего старух и детей, превращение крайнего страстного эксцесса (чем чаще всего является убийство в мирной жизни) в спокойное, сатанизированное ремесло, объект которого ничего не стоит, дешевле сапог и тужурки, – и пошла известная, столь расцветшая в эти годы и в полном виде представленная в романе страшная синонимика: в расход пустить, в распыл, навести решку, свести со счета, шлепнуть, кокнуть, к ногтю прижать, искрошить в дым… Как высказался мудрый народный старичок в романе, случайный попутчик Аксиньи: «Человека убить иному, какой руку на этом деле наломал, легче, чем вшу раздавить. Подешевел человек за революцию».

Как недолжное, безумное действие предстает взаимное убийство людей в бою уже в начальных сценах на фронте первой мировой. «Озверев от страха, казаки и немцы кололи и рубили по чем попало: по спинам, по рукам, по лошадям и оружию…» – жуткая бестолочь схваток потом задним числом оформляется в складные военные донесения и сводки. Такова иронически поданная история с казаком Козьмой Крючковым, первым, получившим Георгия, нимфомански раздутая на потребу ахающих столичных дам и тыловых господ (так что, слоняясь до конца войны в штабе дивизии, он удостоился еще трех крестов). «А было так, – резюмирует Шолохов в толстовском духе и тоне, – столкнулись на поле смерти люди, еще не успевшие наломать рук на уничтожении себе подобных, в объявшем их животном ужасе натыкались, сшибались, наносили слепые удары, уродовали себя и лошадей и разбежались, вспугнутые выстрелом, убившим человека, разъехались нравственно искалеченные. Это назвали подвигом».1

1 Там же, с. 340

Первый шок от первого боя («оскаленный, изменившийся в лице, как мертвец» – таким предстает вдруг нормальный, здоровый казак), вглядывание в первые трупы, душевная хворь, «нудная нутряная боль» Григория, переживающего убийство им австрийца, а потом пошло-поехало: трупы громоздятся штабелями, человек входит в мрачную, опустошающую привычку убивать, душевно обугливается, стервенеет и особачивается, а то и познает извращенную страсть рубить и крошить «враждебную» человечину – с пылу, с жару, в пароксизме одержания демоном убийства. Шолохов постоянно подчеркивает, как физически меняются при этом люди, какой корежащий отпечаток на их лица, тело и душу накладывает война. Вот и Григорий «обрюзг, осутулился», во взгляде его «все чаще стал просвечивать огонек бессмысленной жестокости» – (а уж что говорить о других, о каком-нибудь Митьке Коршунове). Он же объясняет Наталье на ее упреки за гульбу на фронте: да, «остервились», но ведь – «на краю смерти», «Я сам себе страшный стал… В душу ко мне глянь, а там чернота, как в пустом колодезе». Вспомним, как открывают новый его, прокаленный войной облик любящие глаза Аксиньи, когда она в последний раз всматривается в лицо спящего на лесной поляне Григория: «Что-то суровое, почти жестокое было в глубоких поперечных морщинах между бровями ее возлюбленного, в складках рта, в резко очерченных скулах… И она впервые подумала, как, должно быть, страшен он бывает в бою, на лошади, с обнаженной шашкой». Аксинья только предполагает и догадывается, а мы, читатели, это видели воочию и не раз в тех ужасающе-пронзительных картинах боя, что разворачивал перед нами писатель (особенно в эпизодах, когда Григорий прибегал к виртуозным приемам неожиданной рубки неприятеля левой рукой). Один из исторических персонажей «Тихого Дона» Харлампий Ермаков, как известно, послуживший главным прототипом Григория Мелехова (в романе он действует и самостоятельно) «…смущенно отводил в сторону еще не потухшие после боя, налитые кровью, осатанелые глаза» – вот они боевые глаза, самому за них стыдно, знает, каким только что был!

Именно в братоубийственном гражданском противостоянии, железно и беспощадно подпертом идеологией, с одной стороны, а с другой – инстинктом физического выживания и защиты своего дома и благосостояния, особенно ярко, можно сказать, вопиюще обнажается вся самоубийственность и взаимоистребимость принципа «зуб за зуб», неутомимо питаемого растравленной мстительной страстностью – до последнего врага и обидчика! Шолохов не устает наглядно демонстрировать, как, разжигаясь все больше и больше, усугубляется страстная вверженность в ненависть, зло, убийство, как бьет она бумерангом ее носителей. Вот в душе вынужденного плясать под общую дудку Петро Мелехова, заискивающего перед Фоминым, «припадочно колотилась ненависть и руки корежила судорога от зудящего желания ударить, убить». При удобном случае уже никто не сдерживает ни ненависти, ни этого желания. Ожесточение, остервенение – обоюдно и оно все растет в градусе. Установка – на полное физическое уничтожение врага, нет и речи о какой-то разборке-сортировке людей, их утилизации, трансформации: «Сгребать с земли эту нечисть» и все тут! Офицер Донской армии жестко, холодно, как селекционер, подписывает окончательный приговор пленным красноармейцам: «Эту сволочь, являющуюся рассадником всяких болезней, как физических, так и социальных, надо истребить. Нянчиться с ними нечего!» То же зеркально – в мыслях и речах Мишки Кошевого: товарищество и единомыслие за счет вырубки непослушного, колеблющегося человеческого материала!