Смекни!
smekni.com

Особенности сатиры и юмора М.Е. Салтыкова-Щедрина (стр. 6 из 9)

С журналистом и автором познавательных статей из истории русского быта XVIII века Сергеем Николаевичем Шубинским (1834-1913) Салтыков был мало знаком (см.: Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч.: В 20 т.Т. 20.М., 1977. С.315), но резко отрицательно относился к его работам; в частности, в упомянутом письме к Пыпину он говорит: "Шубинский - это человек, роющийся в говне и серьезно принимающий его за золото". В главе "От издателя" "Истории одного города" Салтыков критически пишет о "неминуемой любознательности" Шубинского, Мельникова и Мордовцева. Их писатель считал "фельетонистами-историками". В "Отечественных записках" (1868, Июнь, С. 203) беллетризованная биография П.И. Мельникова (Андрея Печерского) "Княжна Тараканова и принцесса Владимирская" была отнесена к той "якобы исторической литературе, в которой история граничит с фельетонами и скандальными изобличениями мелких газет их, как ни грустна начертанная ими картина, что глуповцы иными и не были и быть не могли, в силу исторических обстоятельств, как такими, какими изобразили их архивариусы, особенно если принять во внимание, что "Летописец преимущественно ведет речь о так называемой черни"; но несколько страниц далее мы видим, что архивариус ничуть не лучше трактует и об интеллигенции... Стало быть, это не пародия; стало быть, сатирик готов подписаться под взглядами архивариусов, или он опять шутит, беззаботно смеется и над архивариусами, и над читателем, и над господами Шубинскими? Читаете дальше, и перед вами возникает новый вопрос: не захотел ли г. Салтыков насмеяться и над самим собою? Подобное самоотвержение редко посещает авторов, но все-таки бывает...

Вот те недоумения, которые порождает в нас книга Салтыкова-Щедрина; явились ли они в ней, вследствие неудачного литературного приема и двойственности цели или неясности для самого сатирика причин исторических явлений? Так как эти недоумения преследуют читателя через всю книгу, то это мешает ее цельности, ее впечатлению на читателя, путает его относительно воззрений автора на события и лица и смешивает его личность с изобретенными им архивариусами. Путанице этой способствует поверхностное знакомство автора с историей XVIII века и, вообще, с историей русского народа. Для того, чтоб изобразить эту историю хотя бы в узкой рамке одного города Глупова, для того, чтобы глубоко верно и метко представить отношение глуповцев к власти, и, наоборот, для того, чтобы понять характер народа в связи с его историей, надобно или обладать гениальным талантом, который многое отгадывает чутьем, или, имея талант далеко не великий, долго и прилежно сидеть над писаниями, положим, тех же архивариусов, Иначе, без изучения, можно впасть в ту же грубую ошибку, в какую впадали некоторые иностранцы, посещавшие Русь в XVI веке и говорившие, что "русским народом можно управлять, только запустив в их кровь по локоть руки". М.Е. Салтыков-Щедрин, конечно, не говорит ничего подобного и ничего подобного и в намерении иметь не может, но его глуповцы так глупы, так легкомысленны, так идиотичны и ничтожны, что самый глупый и ничтожный начальник их является существом высшим, равного которому из среды себя глуповцы не могли бы представить. В читателе естественно рождается мысль, что глуповцы должны благодарить Бога и за таких начальников... Хотел ли это сказать Салтыков-Щедрин, или это вышло против его воли, или все это он шутит, все беззаботно хохочет, желая во что бы то ни стало потешить просвещенных соотечественников и насчет начальства и насчет его подчиненных, так, чтобы не было обидно ни тем ни другим?. Вопрос любопытный для характеристики нашего сатирика, но решение его затруднительно.

Мы уже сказали, что невозможно ясно разграничить мнения сатирика от мнений архивариусов, и если взяться за этот труд, то он уже потому окажется бесплодным, что иногда речи, вложенные сатириком в уста архивариусов, отличаются и метким остроумием и даже глубиною, тогда как мнения, принадлежащие, по-видимому, самому сатирику, не отличаются ни тем ни другим. Прочтите, напр., следующее, принадлежащее архивариусу, сравнение истории Глупова с историей Рима: "В Риме сияло нечестие, а у нас - благочестие; Рим заражало буйство, а нас - кротость; в Риме бушевала подлая чернь, а у нас - начальники". Очевидно, что тут даровитый сатирик сидит в архивариусе, тогда как в других - архивариус влезает, неизвестно зачем, в сатирика. Наконец, есть и такие места, где нет ни сатирика, ни архивариуса, ни историка, а есть просто человек, старающийся вас позабавить во что бы то ни стало и являющийся перед вами без всякой руководящей идеи. Что делать критике при этой путанице? Писать ли комментарии к "Истории одного города", прозревать ли в ней то, чего нет, отделять ли личность сатирика от личности архивариуса, или принять, что перед вами цельное лицо автора, в котором все эти противоречия слились в силу каких-либо исключительных законов гармонии?

Мы избираем средний путь и прежде всего проследим в "Истории одного города" действия градоначальников и подданных и посмотрим, кто кого лучше. Нас не задержит это долго, потому что от подобного разбора избавляет нас предисловие, где в сжатых, остроумных выражениях резюмируется большая часть книги и главнейшая ее сущность. Читатели не забыли, что "Летописец" почти исключительно исчерпывается биографиями градоначальников; эти чиновники были таковы: "Градоначальники времен Бирона отличаются безрассудством, градоначальники времен Потемкина - распорядительностью, а градоначальники времен Разумовского - неизвестным происхождением и рыцарскою отвагою.

Все они секут обывателей, но первые секут абсолютно, вторые объясняют причины своей распорядительности требованиями цивилизации, третьи желают, чтобы обыватели во всем положились на их отвагу. Такое разнообразие мероприятий, конечно, не могло не воздействовать и на самый внутренний склад обывательской жизни: в первом случае обыватели трепетали бессознательно; во втором - трепетали с сознанием собственной пользы; в третьем - возвышались до трепета, исполненного доверия. Даже энергическая езда на почтовых и та неизбежно должна была оказывать известную долю влияния, укрепляя обывательский дух примерами лошадиной бодрости и неистомчивости". Итак, главные, если не единственные занятия градоначальников - сечение и взыскание недоимок; традиция эта унаследована ими от самых древнейших времен, со времени призвания глуповцами к себе князей, что сатирик рассказывает в особом очерке "О корени происхождения глуповцев". Здесь автор рассчитывает на читательский смех, наполняя свое сказание смешными словами, вроде "моржееды, лукоеды, гущееды, вертячие бобы, лягушечники, губошлепы, кособрюхие, рукосуи" и проч. - так именуются независимые племена, жившие в соседстве с глуповцами или "головотяпами", как они первоначально назывались; назывались же они так потому, что "имели привычку тяпать головами обо все, что бы ни встретилось на пути. Стена попадается - об стену тяпают; Богу молиться начнут - об пол тяпают". Это "тяпанье" уже достаточно говорит о душевных, прирожденных качествах головотяпов, развившихся в них независимо от князей, а, так сказать, на общинной воле, на вечах; неизвестно, почему идут глуповцы искать себе князя глупого, но нечаянно наталкиваются на умного, который переименовал их в глуповцев и при первом бунте, который они устраивают, выведенные из терпения притеснениями наместника, является к ним собственною персоной и кричит: "Запорю!" "С этим словом, - замечает сатирик, - начались исторические времена".

Таким образом, первое и последнее слово в истории Глупова - сеченье, предпринимаемое, в особенности, для сбора недоимок. Градоначальники, с этой целью, устраивают целые походы: - один из них так поусердствовал, что "спалил тридцать три деревни и, с помощью сих мер, взыскал недоимок два рубля с полтиною"; другой "стал сечь неплательщика, думая преследовать в этом случае лишь воспитательную цель, и совершенно неожиданно открыл, что в стене у секомого зарыт клад. Реальность этого факта подтверждается тем, что с тех пор сечение было признано лучшим способом для взыскания недоимок". Все это и остроумно и метко бьет.

Творчество великого русского сатирика Михаила Евграфовича Салтыкова - Щедрина - явление знаменательное, порожденное особыми историческими условиями в России 50 - 60 годов 19 века. Писатель, революционный демократ, Щедрин яркий представитель социологического течения в русском реализме и вместе с тем глубокий психолог, по характеру своего творческого метода отличный от современных ему великих писателей - психологов. Но в тоже время, Щедрин является одним из тех непревзойденных писателей, кто сохранил в своих творениях народную искру, зародыш фольклорного наследия русского народа. Мотивы народности пронизывают почти все произведения великого сатирика, мы слышим их и в "Господах Головлевых", и в "Благонамеренных речах", и в "Господах ташкентцах". Эти далекие мотивы манят своей самобытностью, русской печкой, самоваром, запахом борща, ну и, конечно же, неизменно степенной, обычно произносимой устами мудрого старца необычной сказкой. И мы затаив дыхание, с трепетом внимаем таким близким сердцу и духу словам: " жили - были…". Поэтому Михаил Евграфович не мог пройти мимо такого сокровища как сказка.

2.3 Выразительные средства сатиры и юмора в сказках

Сказки Салтыкова-Щедрина обычно определяют как итог его сатирического творчества. И такой вывод в какой-то мере оправдан. Сказки хронологически завершают собственно сатирическое творчество писателя. Как жанр - щедринская сказка постепенно вызревала в творчестве писателя из фантастических и образных элементов его сатиры. Немало в них и фольклорных заставок, начиная от использования формы давно прошедшего времени (“Жил-был”) и заканчивая обильным количеством пословиц и поговорок, которыми они пересыпаны. В своих сказках писатель затрагивает множество проблем: социальных, политических и идеологических. Так, жизнь русского общества запечатлена в них в длинном ряду миниатюрных по объему картин. В сказках представлена социальная анатомия общества в виде целой галереи зооморфных, сказочных образов. Так, в сказке “Карась-идеалист” представлена система идей, которая отвечала мировоззрению самого Щедрина. Это вера в идеал социального равенства и вера в гармонию, во всеобщее счастье. Но, напоминает писатель: “На то и щука, чтобы караси не дремали". Карась выступает в роли проповедника. Он красноречив и прекрасен в проповеди братской любви: “Знаешь ли ты, что такое добродетель? - Щука раскрыла рот от удивления, машинально потянула воду и... проглотила карася". Такова природа всех щук - жрать карасей. В этой крохотной трагедии Щедрин представил то, что характерно всякому обществу и всякой организации, что составляет природный и естественный закон их развития: есть сильные, кто ест, и есть слабые - кого едят. А общественный прогресс - это обычный процесс пожирания одних другими. Конечно, в демократических кругах подобный пессимизм художника вызвал споры и нарекания. Но прошло время - и щедринская правота стала правотой исторической. Но доставалось в сказках не только интеллигенции. Хорош и народ в своей рабской покорности. Страшные и нехорошие картинки нарисовал писатель в “Повести о том, как один мужик двух генералов накормил". Вот портрет крестьянина. “Громадный мужичина", на все руки мастер. И яблок с дерева достал, и картофель из земли добыл, и силок приготовил для рябчиков из собственных волос, и огонь извлек, и провизии напек, и пуха лебяжьего набрал. И что же? Генералам по десятку яблок, а себе “одно, кислое”. Сам и веревку свил, чтобы генералы держали его ночью на привязи. Да еще готов был “генералов порадовать за то, что они его, тунеядца, жаловали и мужицким его трудом не брезговали!" Сколько генералы ни ругают мужика за тунеядство, а мужик “все гребет и гребет, да кормит генералов селедками”. Трудно представить себе более рельефное и отчетливое изображение нравственного состояния крестьян: пассивная рабская психология, невежество. Щедрин словно видит русский народ глазами Порфирия Петровича из “Преступления и наказания”. Тот прямо называл мужика иностранцем, настолько недоступен был для него образ мыслей, поведение и мораль русского народа. У Щедрина подобное отношение к своему народу приобрело притчеобразную и доступную форму. Щедрин любуется силой и выносливостью мужика, которые для него так же естественны, как и его беспримерная покорность и полный идиотизм. В этом контексте нехарактерна сказка “Медведь на воеводстве", где мужики все-таки теряют терпение и сажают медведя на рогатину. Однако Топтыгин 2-й в этой сказке не столько эксплуататор, сколько обычный грабитель, этакий Маныл Самылович Урус-Кугуш-Кильдибаев из “Истории одного города”. А разбойников на Руси никогда не жаловали - отсюда и рогатина. В своих сказках Щедрин полон сарказма. В них он никого не жалует. Достается всем: и правым и неправым, и пескарям премудрым, и русским либералам, и щуке, и самодержавию, и мужикам русским. Вспомним моральный кодекс вяленой воблы: “Тише едешь, дальше будешь; маленькая рыбка лучше, чем большой таракан... Уши выше лба не растут” - вот что Щедрину противно особо, аккуратная серость. Против нее протест, язвительная сатира сказок. И все же выборы не утешительные, сказки Щедрина актуальны и сейчас, а следовательно, общество наше стабильно: карасей глотают, генералов кормят, вобла проповедствует, здравомыслящий заяц с лисой играет, - в общем, все по-прежнему: “И всякому зверю свое житье: льву - львиное, лисе - лисье, зайцу - заячье".