Смекни!
smekni.com

Художественное время в поэзии В.А. Жуковского (стр. 5 из 7)

Таким образом, каждое из трех времен – прошлое, настоящее, будущее – имеет у Жуковского ярко выраженное индивидуальное лицо. Прошлое рассматривается как средоточие духовных ценностей, будущее – как вечное, и только настоящее воспринимается, как правило, со знаком отрицания. Прошлому присуще счастье былое; будущему вечному – счастье будущее; и только настоящее – обитель скорби и несчастий, в чем и заключается – парадокс! – счастье настоящего, о чем и свидетельствует приведенный выше итог «Камоэнса» или фраза из стихотворения «На смерть королевы Виртембергской»: «Несчастье нам учитель, а не враг».

Таким образом, все времена Жуковского, несмотря на явную трагичность его творчества, подразумевают счастье, но не в бытовом понимании этого слова, а в более глубоком, диалектическом восприятии счастья не как радости, а как некоего состояния душевной удовлетворенности: воспоминанием радостных мгновений; покоем райского блаженства; терниями настоящего, через несчастья которого познается счастье. В этом и заключается тайна не безысходной печали, но светлой грусти творчества В. А. Жуковского.


Глава 2. Историческое время в поэзии Жуковского

С чувством времени связано и чувство истории. У одних писателей это чувство истории сильнее, у других слабее. Это сказывается не только в выборе исторических тем одними авторами и в отсутствии интереса к ним у других. Даже в подходе к пейзажу, к быту может выражаться то большее, то меньшее чувство истории. Например, если мы сравним с этой точки зрения таких русских писателей, как Чехов и Бунин, то заметим, что у Чехова почти отсутствует интерес к истории, в то время как у Бунина этот интерес поглощает его целиком.

У Жуковского интерес к истории очень велик. Индивидуальной чертой В. А. Жуковского следует признать любовь к прошлому во всех его проявлениях, как сказано в «Невыразимом»: «...о милом радостном и скорбном старины». Таким образом, прошлое «мило» лирическому герою независимо от того, радостное оно или грустное. Не случайно в этом стихотворении картины природы, затрагивающие самые потаенные душевные струны, вызывают у поэта теплые воспоминания, причем они приравниваются к душевному стремлению ввысь, вдаль; мысль автора движется одновременно сразу в двух направлениях:

Сие к далекому стремленье,

Сей миновавшего привет...

Жуковский часто обращается к русской истории. Одним из самых знаменитых исторических произведений поэта является «Певец во стане русских воинов». В вернувшись в 1939 г. из-за границы, Жуковский поехал в Москву и 26 августа присутствовал при торжественном открытии памятника на Бородинском поле. Здесь он услыхал, что многие повторяют его строки «Певца во стане русских воинов». Он писал, что это его «тронуло до глубины сердца. Жить в памяти людей по смерти не есть мечта: это высокая надежда здешней жизни. Но меня вспомнили заживо, новое поколение повторило давнишнюю песню мою на гробе минувшего».[28]

Впоследствии Жуковский написал «Бородинскую годовщину» – параллель к «Певцу во стане русских воинов». Здесь названы имена тех же героев, но отмечены они не пламенным прославлением их доблестей, а печалью по ним:

И вождей уж прежних мало:

Много в день великий пало

На земле Бородина;

Позже тех взяла война;

Те, свершив в Париже тризну

По Москве и рать в отчизну

Проводивши, от земли

К храбрым братьям отошли…

«Это был реквием былому, плач по героической эпохе в жизни страны и в своей жизни. Этим стихотворением он в третий раз, после «Камоэнса» и «Сельского кладбища», замкнул кругу своей поэтической судьбы – во всяком случае, ему казалось, что именно замкнул…».[29]

Обращение поэта к историческим темам славной истории Отечества способствовали изменению репутации поэта в глазах публики. Жуковский становится «русским Тиртеем», а не только «балладником». Это изменяет и автоконцепцию творчества Жуковского. Из лирика, «поэта чувства» он становится «певцом русской славы».

Большое значение для творчества В. А. Жуковского имеет обращение к истории России на всем ее протяжении, в частности, к истокам «земли Русской», к мифославянскому наследию. При этом вкладываемая в произведение идея в изображении исторического времени для Жуковского гораздо важнее исторической достоверности: так, в «Песни барда» для Жуковского были важны не чистота исторического колорита, а возможности лирического повествования о предметах, традиционно бывших объектом воспевания оды. Новизна «Песни» состояла именно в смешении разных жанровых тенденций и синтезе стилевых регистров. Жуковский вводит фигуру певца-барда, лиризм которого вызывает у читателя воспоминание об элегическом повествователе. Одический синтаксис сочетается с элегической лексикой и образностью:

О сладких песней мать, певица битв священна,

О бардов лира вдохновенна!

Проснись – да оживет хвала в твоих струнах!

Да тени бранные низринутых во прах,

Скитаясь при луне по тучам златорунным,

Сойдут на мрачный дол, где мир над пеплом их,

Обвороженные бряцаньем тихострунным.

Славянский пейзаж приобретает оссианический колорит; легендарные славянские боги сближаются с античными, славянские воины наделяются доблестями средневековых рыцарей и т. д. Жуковский использует весь наличный арсенал изобразительных средств батальной поэзии, вне различия их функций в предшествующей традиции. Результат парадоксальным образом оказывается вполне успешным.

Надо сказать, что подобное обращение к минувшим эпохам вполне соответствует общей направленности эстетики романтизма. Поэта-романтика привлекают далекие, таинственные, романтизированные времена[30]; все это отразилось и в поэзии В. А. Жуковского, особенно в выборе исторического времени для его баллад.

При этом временная композиция отдельных баллад весьма сложна. Так, «Граф Гапсбургский» имеет более сложную, чем другие баллады поэта, композицию: здесь не один «линейный», а два «концентрических» сюжета (баллада в балладе), неожиданно сходящиеся в финальной строфе. Более сложной является и «временная перспектива» баллады: прошлое (история о набожном графе) вторгается в настоящее (пир в Ахене) для того, чтобы вызвать во всех свидетелях коронации уверенность в прекрасном будущем Богом благословенной империи (предсказание певца-священника). В свою очередь, огромная временная и пространственная дистанция между русскими читателями баллады и героями старинной ахенской истории открывала возможность для аллегорического истолкования легенды: зачем она рассказана нашим поэтом в настоящих условиях? В таком случае особую, символическую, роль приобретал финальный момент узнавания царственного героя:

И всяк догадался, кто набожный Граф,

И сердцем почтил Провиденье.

Историческое время баллады, таким образом, аллегорическим намеком связывается с временем, настоящим Жуковскому. Еще более ярким примером такой связи является поэтический перевод «Одиссеи» Гомера.

Интерес к былым временам обратил взор Жуковского к античным циклам. Вершиной его творчества на этом поле стал перевод «Одиссеи». Историческое время этого произведения переводчик попытался передать максимально правдиво, причем не на конкретно-историческом уровне, а на эмоциональном, или, как мы бы сейчас сказали, ментальном.

Наверное, ни об одном своем произведении Жуковский не писал так много и с такой любовью, как об «Одиссее» (1842 – 1849), которую называл своей младшей дочкой, прижитой с вечно юною музою Гомера, венцом творческой деятельности, подарком современникам и «твердым памятником» себе на Руси. По верному замечанию критика, свою работу над поэмой Жуковский рассматривал «как важную миссию, имеющую не только литературное, но и религиозно-дидактическое значение для современности». В своем переводе Жуковский стремился «угадать» самый дух подлинника, воскресить эмоциональный мир древнего человека (который, в его интерпретации, был не чем иным, как префигурацией христианского мироощущения) и создать русскую «Одиссею», художественно равную (если не превосходящую) английскому (Pope) и немецкому (Voss) образцам. Эту русскую «Одиссею» поэт намеревался противопоставить хаотической и больной современности как своего рода эстетический антидот. «Будет значительною эпохою в нашей поэзии, — говорил он, — это позднее появление простоты древнего мира посреди конвульсий мира современного...».[31]

В поздние годы николаевского царствования, в эпоху «безначалия» в русской поэзии, «Одиссея» воспринималась значительной частью русской интеллектуальной и литературной элиты как иконическое выражение самой идеи возвращения (поэта – души – поэзии – нации) к чистым истокам, на духовную родину, в «первоначальный Эдем», ассоциируемый с Россией. Знаменательно, что при таком истолковании поэма логически завершалась возвращением Одиссея домой (начало XIII песни). Все остальное – целых 12 песен – уже не было существенно.[32]

Очень интересно, что историческое время «Одиссеи» в переводе В. А. Жуковсокго тесно переплетается с современной ему картиной времени. Это было время революций, которые сам Жуковский искренне ненавидел, и противовес видел лишь в сохранении твердой, «патриархальной» руки самодержавия.

Можно назвать немало примеров переноса современных поэту исторических реалий в текст «Одиссеи». Например, сцена расправы Одиссея с женихами у Жуковского не имеет ничего общего с гомеровским оригиналом, ибо «изобилует вульгарными словами, снижающими эту жуткую сцену до уровня пьяной драки».[33] Между тем перед нами не воспроизведение вульгарной речи, но «высокий» язык политической ругани. Ср. оценки Жуковским революционеров и депутатов германских парламентов в письмах и статьях поэта 1848—1849 годов: «мастера разрушения»; «оргия безначалия»; «нахально буянствующая малочисленная шайка анархистов»; «отчаянное бешенство»; «бессмысленные возмутители»; «безумный разбойник»; «неописанное нахальство» и т. д. и т. п.[34]