Смекни!
smekni.com

Лесковский цикл о праведниках и народная культура (стр. 2 из 4)

Митрополит — это "катехизатор" Филарет Дроздов, фигура особенно ненавистная Лескову, любившему повторять слова историка С. М. Соловьева: "Николай погубил тысячи, а Филарет тьмы". Духовный владыка разрешает сомнения "службистов", вполне разделяя мнение полковника Свиньина, державшегося "того правила, что на службе всякая вина виновата". Митрополит доволен тем, как счастливо закончилось неприятное и чрезвычайное событие. Доволен, понятно, получивший медаль "лжеспасатель". Удовлетворены и все остальные герои, в том числе Постников* заслуживший "награду" на спине, по приказу Свиньина запечатленную не испорченными "либерализмом" новобранцами. Уже "вознагражденный", он благодарит "высокородие" за "отеческую милость". Лишь автор отказывается присоединиться к "патриархальной" идиллии, ставя последнюю точку над в рассказе: "вероятно и сам бог был доволен поведением созданной им смирной души Постникова".

Гуманный командир роты Миллер бессилен чем-либо облегчить участь часового. Напротив, его заступничество только усугубило наказание. Бессилен и "неутомимый правдолюбец" Фермор, этот "чудак, опоенный самою щекотливою честностью", отказавшийся купаться в золоте, но и не пожелавший уйти в монастырь, последовав благому "правилу" Брянчанинова и Чихачева: "отыди от зла и сотвори благо" ("Инженеры-бессребреники"). Лесков воздает должное честности и благородству несостоявшихся инженеров, очень хорошо понимает логичность, даже неизбежность их "бегства" из мира, но ему гораздо ближе и симпатичнее смелый "боец" Николай Фермор, который "не хотел бежать от жизни в свете, а, напротив, хотел борьбы со злом... хотел внести посильную долю правды и света в жизнь".

Фермор — трагическая фигура, а сдержанный, стилизованный под документальную хронику рассказ "Инженеры-бессребреники", пожалуй, самое грустное произведение в цикле "Праведники". Отчаянием, превосходящим мрачные суждения "большого русского писателя", веет от слов из письма Фермора: "Я не вижу смысла жить в том ужасном сознании, что чести и настоящему благородству нет места в русской жизни.." .Неизлечима "болезнь" героя, потерявшего "веру в людей". В донкихотстве Фермора, как и во всяком донкихотстве, есть и смешная сторона. Его речи слишком не соответствуют среде и обстоятельствам. Лесков рельефно вскрывает всю несостоятельность и бессмысленность усилий героя что-либо изменить в самом капище зла. Обычно писатель добродушно подсмеивается над своими трогательными чудаками. Но здесь господствует скорбное недоумение автора, шаг за шагом прослеживающего как донкихотство "переходит в трагизм": Петербург, Варшава, сумасшедший дом на седьмой версте и, наконец, самоубийство героя, "который желал переведаться со злом и побороть его в жизни", а в итоге "сам похоронил себя в бездне моря", В небольшом историческом "анекдоте" ("Человек на часах") и "бытовых апокрифах" ("Инженеры-бессребреники") с исключительной художественной силой обрисован Лесковым духовный климат и характеры эпохи тридцатых годов ("директории").

"Розыск" праведников среди "людей служилых" дал парадоксальные в трагические результаты: "неберущий квартальный" Рыжов, инженеры-бессребреники, петербургский полицейский, совершивший "измену", часовой, нарушивший устав, "скалозубы", оказавшиеся людьми "такого ума, сердца, честности и характеров, что лучших, кажется, и искать незачем", "бывший офицер, да еще и без всякой благородной гордости" Вигура. Пестрое собрание чудаков и правдоискателей — "маленьких великих людей", по точному и образному определению Горького.

И все же в центре книги не они, а легендарные богатыри "Очарованного странника", "Несмертельного Голована". Улавливая типичные черты устного народного творчества, Лесков создает "легенды, нового сложения": "Это их эпос, и притом с-очень, "человечкиной душою"". Прослеживая, каким путем складывается современная легенда, писатель менее всего стремился к педагогическим или публицистическим целям — изобличению суеверия темной массы, простонародной "глупости". Лесков бережно передает "ребяческую поэзию" народной легенды, убежденный, что познать, "как складывается легенда, не менее интересно, чем проникать, как делается история".

Движение легенды с наибольшей отчетливостью прослежено Лесковым в "Несмертельном Головане". Прост состав легенды и очевидны обстоятельства (эпидемия), взрастившие ее: "В этакие горестные минуты общего бедствия народ выделяет из себя избранника, и тот творит чудеса, которые делают его лицом мифическим, баснословным, "несмертельным". Начало легенде положил Голован тем, что "безбоязненно входил в зачумленные лачуги" и его "язва не касалась", чему "не умедлили подыскать сверхъестественное объяснение", а мифическим героем он стал после рассказа мужика Паньки о том, как "молокан" отрезал икру у ноги и бросил ее в реку: "Он, таким образом, изболясь за людей, бросил язве шмат своего тела и тем... за всех отстрадал, а сам он от этого не умрет, потому что у него в руках аптекарев живой камень и он человек "несмертельный"". Поступок Голована потряс всех. Естественному действию тут же нашлась суеверно-поэтическая рамка: возникла баснословная легенда, вскоре обросшая фантастическими подробностями.

Подвиги Голована во время морового поветрия направили работу "мечтательного суеверия" по определенному руслу. Не будь язвы, его известность ограничилась бы узким кругом прислуги дворянских домов, а в глазах остальных он остался бы кем-то вроде медника Антона, "астронома" и "вольнодумца", с очевидными для среды признаками слабоумия. Антон вне общества. Он отверженец и одиночка. Подвижничество и бесстрашие Голована вознесли его над средой, превратили в "кудесника" и "волхва".

Все тайны, возникшие вокруг Голована, имеют простую, реальную "подноготную". Праведность и невероятность Голована, разъясняет Лесков, заключается в его нравственной чистоте и любви, что превыше смерти и тлена. Но и народная легенда отнюдь не "лыгенда". Она эквивалент правды, парадоксально уступающий последней в невероятности: "Они (Голован и другие народные герои. — В, Т.) невероятны, пока их окружает легендарный вымысел, и становятся еще более невероятными, когда удается снять с них этот налет и увидать их во всей святой простоте. Одна одушевлявшая их совершенная любовь поставляла их выше страхов и даже подчинила им природу..."

Голован не мученик, подобно святому Антонию. Ему не нужно "закапываться в землю", "бороться с видениями", да и не может быть никаких видений у героя легенды Лескова. Вера Голована всеобъемлюща, он признает единый закон, равно существующий для всех — православных, сектантов, язычников, русских, украинцев, евреев. "Сумнительность в вере", веротерпимость, еретичество Голована — черты, роднящие его с другими праведниками и реформаторами Лескова, к которым должны быть отнесены и поп-запивашка, молящийся за души самоубийц, не одолевших "борений жизни" ("Очарованный странник"), и бедняк Пизонский, сочинивший молитву о хлебе на долю каждого человека — "на хотящего, просящего, на произволящего и неблагодарного" ("Соборяне"), и "мужиковатый серафим" отец Василий ("Дворянский бунт в Добрынском приходе").

Еретик, разумеется, "полицейский философ", "библейский социалист" Рыжов: он и "в вере был человек такой-некий-сякой". Что же касается отца Кириака ("На краю света"), тот прямо назван Лесковым "своего рода новатором", который, "видя этот обветшавший мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины". Поразительна фигура необычного миссионера, отказывающегося крестить язычников, сердящегося, когда их именуют "неверными", с его проникновенной речью о "человечке без билета" и трогательной заботой о "девчонках маленьких дикарских", для которых он мастерит "уборчики".

Автор "Соборян" признавался в 1875 году (накануне создания рассказа "На краю света"), что его "подергивает теперь написать русского еретика — умного, начитанного и свободомысленного духовного христианина, прошедшего все колебания ради искания истины Христовой и нашедшего ее только в одной душе своей. Я назвал бы... повесть "Еретик Форносов"..." Такой повести Лесков не написал, но "сомнительным" еретическим духом буквально пропитаны почти все его произведения, начиная с замечательного рассказа "На краю света", о котором Л. Н. Толстой сказал: "Очень хорошо. У тунгуза показана простая, искренняя вера и поступки, соответствующие ей, а у архиерея — искусственная". Язычник-проводник, озадачивший архиерея своими представлениями о христианской вере и "Христосике", преображается в финале рассказа в символический и фантастический образ: пустынный ангел ("крылатая гигантская фигура", "сказочный Гермес"), спаситель и благовестник—"небо вдруг вспыхнуло, загорелось и облило нас волшебным светом: все приняло опять огромные, фантастические размеры, и мой спящий избавитель представлялся мне очарованным могучим сказочным богатырем... Мнилось мне, что это был тот, на чьей шее обитает сила; тот, чья смертная нога идет в путь, которого не знают хищные птицы: тот, перед кем бежит ужас, сокративший меня до бессилия..."

Постепенно еретические мотивы перерастали в творчестве Лескова в антицерковные, — все более и более дерзкие, "потрясовательные". В проложных (византийских) сказаниях они выступили еще обнаженнее, чем в русских рассказах и легендах. Проложные повести создавались параллельно с рассказами о русских праведниках. Их многое объединяет, что было сразу же распознано современной критикой; так, публицист журнала "Русская мысль" обоснованно сближал "Скомороха Памфалона" и "Человека на часах"; "Не лишено... значения... напечатание рядом в одной книжке "восточной легенды" и чисто русского рассказа о том, как часовой, оставивший, вопреки "уставу", свой пост, спас утопавшего и получил за то "наказание на теле". Скоморох Памфалон и рядовой Постников поступали совсем не по "регламентам", даже вопреки "регламентам"; оба, "спасая жизнь другому человеку", губили самих себя".