Смекни!
smekni.com

Проза Сергея Довлатова (стр. 3 из 14)

“Мы жертвовали глубокой антропологией во имя философии надежды” [33, 24]. Эти жертвы дали нам “маленьких людей”: русских юродивых, безумцев, пьяниц и маргиналов. Еще Белинский писал, что горе “маленького человека” еще больше оттого, что он готовился быть великим.

Это не удивительно: у огромного количества людей не только юные, но и зрелые годы проходят в ожидании перелома. Почти неважно, какого именно, лишь бы это резко изменило жизнь — будь то повышение по службе или увольнение, выигрыш в лотерею, далекий отъезд, простое детское чудо с бородатым волшебником, прорыв потаенного таланта, наконец, смерть — она ведь еще круче меняет жизнь. Этот выжидательный комплекс — главнейшая черта “маленького человека”. Наша классика чутко уловила этот общий нерв: заурядную драму нереализованной жизни, использовав, передала в наследство веку двадцатому. Культура и традиции ХХ века увидели, что переданный великой русской литературой человек настолько мал, что дальнейшему уменьшению не подлежит. Своего рода — это неделимость элементарных частиц. Для нас предстоит выяснить, так где же этот “маленький человек”: умер, перешел в жизнь реальную или же трансформировался? И героя Ерофеева, Довлатова, Петрушевской уже не следует называть “маленьким человеком”? Разумеется, в жизни “маленький человек” существовал и неизменно будет существовать, причем в подавляющем большинстве. А в литературе?

Многие считают, что советский период русской литературы не знал такого героя. Да и знал ли он героя вообще. Типичный герой литературы 1920-х годов, за немногими исключениями, представляет собой дефектный, фрагментарный характер, который не способен определиться как личность или как социальное существо. В своих крайних проявлениях он совершенно деперсонализирован, ничем не лучше вещи (если вообще отличим от нее).

Подобный классическому “маленькому человеку” персонаж возникает у Зощенко, это — “скромный герой, наш знакомый и, прямо скажем, родственник”, т. е. такой же, как мы, даже чуточку лучше нас, но значительно мельче станционного смотрителя и титулярного советника. Но он все-таки борется за место под солнцем, правда, делает это как африканская ящерица, но все же: “В Африке есть какие-то животные, вроде ящериц, которые при нападении более крупного существа выбрасывают часть своих внутренностей и убегают, с тем, чтобы в безопасном месте свалиться и лежать, покуда не нарастут новые органы” [36, 224]. Главное для такого героя — выжить любыми способами и дожить до светлых перемен.

Потом были разные герои: и святой нового канона Корчагин, и байронический скиталец Мелехов, и новобиблейские персонажи Бабеля, и мифологические гиганты Платонова, но не было среди них настоящего “маленького человека”. Даже герои Шукшина, Войновича, Искандера, Ерофеева являются значимее классических, это герои с претензией на величие. Поэтому, называя их “маленькими”, мы лукавим. Один известный критик писал, что в российском ХХ веке даже собака (Верный Руслан) социально и идеологически выше, значительнее и сознательнее Каштанки, не говоря уж о Муму.

“Русские цветы зла” Виктора Ерофеева ставят в упрек дегуманизацию нашего общества. Нет, булгаковское убеждение, что человек не изменился, да и не изменится, вовсе не оправдывают героя. “Человек хорош, обстоятельства плохи”, — объясняет Базаров. Слава богу, что наша литература еще находит в себе силы, чтобы оправдать человека. Герой как бы приспосабливается к жизни, хочет быть маленьким-маленьким, чуточку поганеньким, без имени, без звания, и произносить слова: “Я — человек маленький”, с расчетом на противоположное впечатление. Малых же людей он терпеть не может и ненавидит всю эту “пиджачную цивилизацию” средних, сереньких людей: “Мне ненавистен простой человек, т. е. ненавистен постоянно и глубоко, противен в занятости и в досуге, в радости и в слезах, в привязанности и в злости, все его вкусы, и манеры, и вся его простота, наконец”, — дневниковая запись 1966 года Венедикта Ерофеева. Ему вторит другой писатель: “Должен сказать, что больше всего на свете я не терплю обыкновенных людей, каких девяносто процентов на земле” [52, 119].

Можно подобрать сотни таких откровений из литературы 60 – 80-х годов. Мысль о том, что лучше алкоголик, дегенерат, преступник, чем антидуховный, тупой звериной тупостью, средний человек. Простота — в данном случае — хуже воровства. Поэтому в цене преступники, алкоголики, сумасшедшие.

У Юза Алешковского все эти пороки зачастую сосредотачиваются в одной личности. Герой — и преступник, и пьяница, и сумасшедший. Фан Фаныч из романа “Кенгуру” знаменит тем, что изнасиловал в московском зоопарке кенгуру Джемму. Он — мошенник, человек со множеством имен и лиц. В “Синеньком скромном платочке” главный герой — шизофреник Леонид Ильич Байкин, “проживает чужую жизнь” и пишет письмо Прежневу Юрию Андроповичу, чтобы тот вернул ему имя и цельность. Раздвоение личности выражено буквально: левая нога пишущего похоронена в могиле Неизвестного солдата, а имя он присвоил от покойного друга. Герой “Маскировки”, алкоголик и дурак, помещенный в сумасшедший дом, вправду сходит с ума. Трагедия “Вальпургиева ночь, или шаги командора” Венечки Ерофеева избирает местом действия тоже психбольницу. Герои этой трагедии самые натуральные больные, с лишаями и коростой, поедающие шашки и домино, буйные — “хулиганящие дисциплину” и тихие — “себе на уме”. Они не любят принимать процедуры, зато очень любят поговорить. Разговоры ведут интересные, но тоже с претензией на ненормальность и на глубокое “знание мира”. Их девиз, девиз “маленького человека”: “Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?”, но после таких слезных слов они запросто могут “врезать по морде”. Несоответствие ума и неразумения очень велико. На память сразу приходит одна легенда из жизни великого Леонардо да Винчи. Однажды художник бродил по рыночной площади в поисках человека, с лица которого он мог бы написать Иуду для “Тайной Вечери”. Наконец, он отыскал немолодого мужчину с очень интересным лицом, привел его в свою мастерскую и начал готовить кисти для работы. Когда Леонардо обернулся, то увидел, что человек плачет. На вопрос, почему он плачет, тот ответил, что пару дней назад Леонардо писал с него Иисуса. Эта история — самый характерный пример несоответствия человека себе самому, проживание в душе и доброго и злого начала, извечный дуализм. “Маленького человека” породило несовпадение масштабов личности и событий: отсюда интеллектуальные сумасшедшие, философствующие пьяницы. Муравьи тащат свои стройматериалы, не зная о войнах, тараканы переживают Хиросиму. В разнице масштабов — физическое спасение, да и душевное тоже. “Маленькому человеку” легче выжить, уцелеть, выкинуть часть внутренностей, прикинуться ненормальным, даже быть ненормальным в условиях абсурдного мира. Человек уязвим более всего тогда, когда он один. И лучшее, что можно для него сделать — оставить одного, ибо, чем более он один, тем более он человек. Близится конец века. Однажды Андрей Белый скаламбурил: “Человек есть чело века”. Тогда конец века — это образ людей, его завершающих, олицетворяющих этот конец. Каким же должен быть этот человек, чтобы этот век не оказался последним: добрым и маленьким, ждущим свою сказочную надежду, летящим, как на картинах Шагала, высоко-высоко над землей, и кажущимся большим на фоне крошечных домов и игрушечных деревьев.

§ 2. Знаки недоговоренности и умолчания в недидактической прозе Сергея Довлатова

Наша литература долгое время стояла на позиции строгой дидактики. Первостепенной целью литературы являлось научать как “в стране Советской жить”. Россия всегда считалась литературной страной, она давно взяла бразды правления человеком в свои руки и к 60-м годам так приспособилась, что управляла массой, используя незатейливые универсальные средства. Отстранив древнейшие формы воздействия на человека (религию и философию) на второй план, она взвалила на себя непосильное бремя нравственного воспитания народа. Литератор стал посредником между различными социальными группами, в первую очередь между совокупностью социальных групп, то есть народом и властью. Теперь это и философ, и реформатор, и правозвестник “новой веры”. О чем бы ни рассказывало бы произведение — главная его цель была дидактической. Как и в любом явлении, здесь можно отыскать свои положительные стороны. Литература перестала быть элитарной, то есть литературой для избранных. Шаблон был одним и тем же и для фрезеровщика, и для профессора. Литература как будто поставила на свою обложку штамп “для среднего советского возраста”. Управление массами считалось почетным званием. Особенно ценились чиновники социалистического искусства, умеющие ладно и красиво живописать стахановский подвиг, наивно считая, чем красивее напишут, тем лучше будут работать люди. Довлатов уместно сравнил эту ситуацию с первобытной ритуальной традицией в культовой живописи наших предков: “Рисуешь на скале бизона — получаешь вечером жаркое” [27, 122].