Смекни!
smekni.com

Поиски духовной красоты в творчестве поэтов Серебряного века (стр. 1 из 4)

САМОСТОЯТЕЛЬНАЯ РАБОТА

НА ТЕМУ:

«ПОИСКИ ДУХОВНОЙ КРАСОТЫ»

Выполнил учащийся группы 505- BR – 08

Дергунов Виталий

Поиски духовной красоты

Могучую, преобразующую силу художественного творчества последовательно защищали модернисты. Такое название нескольких групп имело четкое обоснование. Освоению новых (модерн - новый) принципов и форм искусства – общая черта всех течений этого направления – придавалось назначение жизнестроения. Понималось оно, конечно, неоднородно. Не только в связи с разными программами символистов, акмеистов, футуристов, но и в пределах каждой группы.

Идеологом «старших» символистов, выступивших в 1890-е годы. Был признан Д. Мережковский, метром (Учителем) – В. Брюсов. Между тем они придерживались разных взглядов. Свою теорию Мережковский (с опорой на открытие русской классики, а так же философа – идеалиста и поэта конца XIX века В. Соловьева) вывел из «неразрешимого диссонанса» времени – между крайним материализмом и «страстными идеальными порывами духа», «необходимостью верить» и «невозможностью верить». Для изживания этих противоречий намечался подъем к «идеальной человеческой культуре». Она должна была объединить материальные и духовные начала в высшей божественной сущности. Источником нового искусства стало выражение тайного. Мистического смысла реальной действительности с помощью символов, выливающихся, «из глубины духа» поэта и требующих «расширения художественной впечатлительности».

Для Брюсова литература оставалась постижением собственно объективных явлений, хотя и средствами «сверхчувственной интуиции». Откровения художника (в отличие от рассудочных форм познания) расценивались шагом к Вечности (нетленной Красоте) в противовес отражению поверхностного, сиюминутного, повседневного.

Оригинальных убеждений придерживались и другие «старшие» символисты: Н. Минский, К. Бальмонт, Ф. Сологуб... А спустя почти десятилетие после первого программного выступления Мережковского стали раздаваться энергичные голоса «младосимволистов»: Андрея Белого (Б. Бугаева), А Блока, С. Соловьева, Эллиса (Л. Кобылинского), Вяч. Иванова и др.

Они избрали более " действенную, в сравнении со «старшими», хотя тоже мистическую, миссию — «найти человечество как ипостась лика божья», «приблизиться к мировой душе». Такая позиция снова сложилась под прямым влиянием русской классики и В. Соловьева, самых светлых его предсказаний. Юные мечтатели, как вспоминал их главный вдохновитель А. Белый, жили думой «о кризисе современной культуры и о заре восходящей», «сознанием: переменяется смысл человеческих отношений». После болезненных впечатлений от событий 1905 года А. Белый выражает в образах гоголевской «Страшной мести» свое и общее для «младосимволистов» представление о судьбе России — заколдованной злым колдуном «спящей красавицы», которую некогда разбудят от сна». А еще через несколько лет отстаивает взгляд на искусство» созидающее «религиозные символы преображения земли». Идеи «социальной борьбы» отвергались во имя «революции духа».

Разночтения вряд ли возможны. Символистскую программу трудно расценить иначе как иллюзорную. Тем не менее, очевидно: она — родное детище своей эпохи. Следует сказать и определеннее. Символизм вызван неприятием кризисного времени. Отсюда — болезненная реакция на нравственные недуги общества у Мережковского; всеподчиняющая мечта о силе, могущей собрать рассеянные «лучи народной души»,— у А. Белого.

Сейчас, когда обращаешься к этому наследию, привлекают даже не связи писателей с их современностью.

Поражаешься самосжигательной страсти авторского поиска. Жизнь, вера, творчество неразделимо слиты не по одному требованию символистской программы. Скорее, наоборот: она, программа, зародилась в священном порыве к духовному подвижничеству. Для выражения такого внутреннего состояния и нужны были новые, порой ультрановые, ритмы, краски, структуры. С другой стороны, в своеобразных, символистских «одеждах» предстали давно взлелеянные русской литературой образы мира, рождающего в трагически-противоречивой стихии свет гармонии.

Художником-жрецом у алтаря «зари восходящей», ею вдохновленного искусства был великий А. Блок. Но его прозрения так удивительны, безграничны, открыты всему нашему и последующим векам, что их просто невозможно воспринимать в общем ряду символистского творчества. О Блоке должен быть и будет позже особый разговор. Однако «жреческая исступленность» — родная черта таланта и других поэтов. По ней, может быть, наиболее явственно чувствуется эпоха нового искусства.

Пожалуй, более сдержанным среди символистов был Брюсов. Не случайно в его зрелых стихах просматриваются неоклассицистские тенденции, печать высокоорганизованного разума. Но в 90-е годы страсть таилась в каждой строке брюсовской лирики. В малом он поистине стремился узреть лик вечности, жить не имеющими границ, «пересоздающими» обыденность чувствами.

Для раннего творчества Брюсова очень важен образ Мечты. Он реализуется в разных лицах и существах. Их природные склонности и сообщают Мечте небывалые возможности.

Чаще Мечта посещает поэта в облике прекрасной женщины: возлюбленной властительницы, музы-чаровницы. Слияние столь разных начал и передает волшебно-земной феномен Мечты:

Томился взор тревогой сладострастной,

Дрожала грудь под черным домино,

И вновь у ног божественно-прекрасной,

Отвергнутой, осмеянной, родной,

Я отвечал: «Зачем же ты со мной!»


«Воплощение мечтаний» то придает зримому сказочные формы и краски: «этот мир очарованный, Этот мир из серебра!» То изощренный в грезе взор являет странные метаморфозы: «Дремлет Москва, словно самка спящего страуса». А вдруг звучит больная нота: «Мечты навсегда, навсегда невозможны...» Все дышит необузданными порывами, влечет к неожиданным ассоциациям. В этой стихии самые, казалось бы, привычные определения: «божественный», «прекрасный», «дрожащий», «тревожный» приобретали некий новый смысл или небывалую степень качества,

Был у Брюсова и более активный, чем Мечта, побудитель переживаний. Как заклинание звучали строки: «Умрите, умрите, слова и мечты,— Что может вся мудрость пред сном красоты?» Автор ответил на вопрос десятками стихотворений о любви, ее таинствах, очарованиях, болях. Тут не редок совсем уж экзотичный мир. Настолько подвижно, остро внутреннее состояние, что оно требует особых, нездешних соответствии: «Моя любовь — палящий полдень Явы, Как сон разлит смертельный аромат...»

Это необычное мироощущение было смело развито младшим современником Брюсова — Н. Гумилевым. Да и для других (Блока — тоже) поэтические открытия метра не прошли незамеченными. Удивительно раскованными и новыми оказались брюсовские любовные признания: о «счастливом безумии», «угрюмом и тусклом огне сладострастия», «сладострастных тенях на темной постели», но и об «озаренном, смущенном, ребенке влюбленном...».

Все реалии переосмыслены, пересозданы. Экстатичная душа, ищущая новых идеалов, обращена и к великому, грозному либо прекрасному, прошлому. В его образах («Ассаргадон», «Психея», «Александр Великий», «Скифы», «Дон-Жуан» и т. д.) обреталось представление о сильной личности, ее свободном творчестве, разрушающем скучную действительность, прозревающем величие вечных ценностей. Судьбы мировой культуры стали центром брюсовской поэзии последующих лет, определив его отношение к истории и современному ему революционному движению.

К. Бальмонт по-своему понимал Вселенную — как тайну Хаоса, дающего человеку лишь отдельные непосредственные впечатления. Именно поэтому появилась неудержимая потребность: «к Стихиям людям бледным показал я светлый путь». В равнодушной к человеку, но прекрасной природе самозабвенно ищет поэт идеал красоты, неустанно повторяя: «Будем, как Солнце!» И сам несет в себе незатухающее горение:

Я спросил у высокого Солнца,

Как мне вспыхнуть светлее зари.

Ничего не ответило Солнце,

Но душа услыхала: Гори!

Для лирического героя Бальмонта пример подлинных чувств таится в небесах. «Золотая звезда» «горела, сгорала, в восторге любви пламенея». Однако и от печальных земных картин воспринято возвышенное и снова предельно острое ощущение:

Есть в русской природе усталая нежность,

Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,

Холодная высь, уходящие дали.

Скопление отрицательных приставок «без» создает предельно грустное настроение, чутко уловленное от сокровенного лика русской природы. Но только ли это волнует? Природа дарит переживание редких масштабов — безбрежности, выси, далей. О них, несовместимых с узкими человеческими возможностями, тоскует лирический герой. В другом стихотворении образ «богом обделенных на празднике мечты» позволяет в противоположность им открыть подлинные ценности: «небо дальнее», счастье, «девичью красу». За первым планом горьких эмоций у Бальмонта всегда есть второй, главный — идеальных представлений.

Поэт склонен к усилению всех обычных состояний: «терзанья совести, просроченные сроки», «любви несознанной огонь и трепетанья», «неподражаемо-стыдливые свиданья...» Но даже в таком качестве людские обманчивые страсти («любите, но страсти не верьте») не совместимы с истинным духовным величием. Поэтому:

Одна есть в мире красота —

Любви, печали, отреченья

И добровольного мученья

За нас распятого Христа.

Далекий от мистических упований Бальмонт открывает в текучих, зыбких, двойственных переживаниях непознанный высший смысл жизни, «случайный свет во мгле земной», будит «чувства тайно-спящие». Жажда небывалого, небесного, божественного совершенства владеет поэтом. «Неисчерпанность мечты» «зовет — вперед!». Но этот сладостный путь не имеет ни пределов, ни определенной сферы назначения.

Совсем иным колоритом были отмечены искания Ф. Сологуба (Тетерникова). Его поэзия исполнена горьких эмоций, болезненных самоощущений: «...если я раб, Если я беден и слаб»; «...Сам я беден и мал, Сам я смертельно устал...» Мотивы надломленности, близкой смерти настойчиво звучат в стихах Сологуба. Выразительны здесь образы — атрибуты такого состояния: «Предрассветный сумрак долог, И холод утренний жесток»; «пыльный посох», сжимаемый «старческой рукой»; «мертвый лик пылающего змия»; уподобление лирического субъекта угасающему поутру «холодному и печальному свету зари...» Взгляд находит страшные реалии, и поэт не боится вскрыть их смысл. Оживает тень «нюрнбергского палача» с его «томной усталостью» и вспыхнувшей вдруг «жаждой крови» при виде родного сына, который «покорно ляжет на узкую скамью». Жестокими подозрениями тайных людских пороков мучается Сологуб. И многое объясняет в своей современности, революционной действительности — в том числе,— «жаждой крови», насилия. Предсказателем темных, подсознательных стихий человека стал художник.