Смекни!
smekni.com

Художественное своеобразие поэмы А. Ахматовой "Реквием" (стр. 3 из 6)

Уводили тебя на рассвете,

За тобой, как на выносе, шла,

В тёмной горнице плакали дети,

У божницы свеча оплыла.

На губах твоих холод иконки,

Смертный пот на челе... Не забыть! –

Буду я, как стрелецкие жёнки,

Под кремлевскими башнями выть.

В этих строчках уместилось огромное человеческое горе. Шла «как на выносе» - это напоминание о похоронах. Гроб выносят из дома, за ним идут близкие родственники. Плачущие дети, оплывшая свеча – все эти детали являются своеобразным дополнением к нарисованной картине.

Вплетающиеся исторические ассоциации и их художественные аналоги («Хованщина» Мусоргского, суриковская картина «Утро стрелецкой казни», роман А.Толстого «Петр 1») здесь вполне закономерны: с конца 20-х и до конца 30-х годов Сталину льстило сравнение его тиранического правления со временами Петра Великого, варварскими средствами искоренявшего варварство. Жесточайшее, беспощадное подавление оппозиции Петру (стрелецкий бунт) прозрачно ассоциировалось с начальным этапом сталинских репрессий: в 1935 г. (этим годом датируется «Вступление» в поэму) начинался первый, «кировский» поток в ГУЛАГ; разгул ежовской мясорубки 1937 – 1938 гг. был ещё впереди... Ахматова прокомментировала это место «Реквиема»: после первого ареста мужа и сына в 1935 г. она поехала в Москву; через Л.Сейфуллину вышла на секретаря Сталина Поскрёбышева, который пояснил, что для того, чтобы письмо попало в руки самого Сталина, нужно быть под Кутафьей башней Кремля около 10 часов, и тогда он передаст письмо сам. Поэтому Ахматова и сравнила себя со «стрелецкими жёнками».

1938 г., принёсший вместе с новыми волнами неистовой ярости бездушного Государства повторный, на этот раз необратимый арест мужа и сына Ахматовой, переживается поэтом уже в иных красках и эмоциях. Звучит колыбельная песня, причём непонятно, кто и кому её может петь – то ли мать арестованному сыну, то ли нисшедший Ангел обезумевшей от безысходного горя женщине, то ли месяц опустошённому дому... Точка зрения «со стороны» незаметно входит в душу ахматовской лирической героини; в её устах колыбельная преображается в молитву, нет – даже в просьбу о чьей-то молитве. Создаётся отчётливое ощущение раздвоения сознания героини, расщепления самого лирического «я» Ахматовой: одно «я» зорко и трезво наблюдает за происходящим в мире и в душе; другое – предаётся неконтролируемому изнутри безумию, отчаянию, галлюцинациям. Сама колыбельная подобна какому-то бреду:

Тихо льётся тихий Дон,

Жёлтый месяц входит в дом,

Входит в шапке набекрень.

Видит жёлтый месяц тень.

Эта женщина больна,

Эта женщина одна.

Муж в могиле, сын в тюрьме,

Помолитесь обо мне.

И – резкий перебой ритма, становящегося нервным, захлёбывающимся в истерической скороговорке, прерывающегося вместе со спазмом дыхания и помрачения сознания. Страдания поэтессы достигли апогея, в результате она практически ничего не замечает вокруг. Вся жизнь стала похожа на бесконечно кошмарный сон. И именно поэтому рождаются строки:

Нет, это не я, это кто-то другой страдает.

Я бы так не могла, а то, что случилось,

Пусть чёрные сукна покроют,

И пусть унесут фонари…

Ночь.

Тема двойственности героини развивается как бы в нескольких направлениях. То она видит себя в безмятежном прошлом и сопоставляет с собой нынешней:

Показать бы тебе, насмешнице

И любимице всех друзей,

Царскосельской веселой грешнице,

Что случится с жизнью твоей –

Как трёхсотая, с передачею,

Под Крестами будешь стоять

И своей слезою горячею

Новогодний лёд прожигать.

Превращение событий террора и человеческих страданий в эстетический феномен, в художественное произведение давало неожиданные и противоречивые результаты. И в этом отношении творчество Ахматовой – не исключение. В ахматовском «Реквиеме» привычное соотношение вещей смещается, рождаются фантасмагорические сочетания образов, причудливые цепочки ассоциаций, навязчивые и пугающие идеи, как бы выходящие из-под контроля сознания:

Семнадцать месяцев кричу,

Зову тебя домой,

Кидалась в ноги палачу,

Ты сын и ужас мой.

Всё перепуталось навек,

И мне не разобрать

Теперь, кто зверь, кто человек

И долго ль казни ждать.

И только пышные цветы,

И звон кадильный, и следы

Куда-то в никуда.

И прямо мне в глаза глядит

И скорой гибелью грозит

Огромная звезда.

Надежда теплится, хоть строфа за строфой, то есть год за годом, повторяется образ великой жертвенности. Появление религиозной образности внутренне подготовлено не только упоминанием спасительных обращений к молитве, но и всей атмосферой страданий матери, отдающей сына на неизбежную, неотвратимую смерть. Страдания матери ассоциируются с состоянием Богородицы, Девы Марии; страдания сына – с муками Христа, распинаемого на кресте:

Лёгкие летят недели.

Что случилось, не пойму,

Как тебе, сынок, в тюрьму

Ночи белые глядели,

Как они опять глядят

Ястребиным жарким оком,

О твоём кресте высоком

И о смерти говорят.

Может быть, существует две жизни: реальная – с очередями к окошку тюрьмы с передачей, к приёмным чиновников, с немыми рыданиями в одиночестве, и выдуманная – где в мыслях и в памяти все живы и свободны?

И упало каменное слово

На мою ещё живую грудь.

Ничего, ведь я была готова,

Справлюсь с этим как-нибудь.

Объявленный приговор и связанные с ним мрачные, траурные предчувствия вступают в противоречие с миром природы, окружающей жизнью: «каменное слово» приговора падает на «ещё живую грудь».

Расставание с сыном, боль и тревога за него иссушают материнское сердце.

Невозможно даже представить себе всю трагедию человека, с которым случились столь страшные испытания. Казалось бы, всему есть предел. И именно поэтому нужно «убить» свою память, чтобы она не мешала, не давила тяжёлым камнем на грудь:

У меня сегодня много дела:

Надо память до конца убить,

Надо, чтоб душа окаменела,

Надо снова научиться жить.

А не то... Горячий шелест лета,

Словно праздник за моим окном.

Я давно предчувствовала этот

Светлый день и опустелый дом.

Все действия, предпринимаемые героиней, носят противоестественный, больной характер: убивание памяти, окаменевание души, попытка «снова научиться жить» (как бы после смерти или тяжёлой болезни, т.е. после того, как «раз-училась жить»).

Всё пережитое Ахматовой отнимает у неё самое естественное человеческое желание – желание жить. Теперь уже утрачен тот смысл, который поддерживает человека в самые тяжёлые периоды жизни. И поэтому поэтесса обращается «К смерти», зовёт её, надеется не её скорый приход. Смерть предстаёт как освобождение от страданий.

Ты всё равно придёшь – зачем же не теперь?

Я жду тебя – мне очень трудно.

Я потушила свет и отворила дверь

Тебе, такой простой и чудной.

Прими для этого, какой угодно вид <…>

Мне всё равно теперь. Клубится Енисей,

Звезда Полярная сияет.

И синий блеск возлюбленных очей

Последний ужас застилает.

Однако смерть не приходит, зато приходит безумие. Человек не может выдержать того, что выпало на его долю. А безумие оказывается спасением, теперь уже можно не думать о реальной действительности, столь жестокой и бесчеловечной:

Уже безумие крылом

Души накрыло половину,

И поит огненным вином,

И манит в чёрную долину.

И поняла я, что ему

Должна я уступить победу,

Прислушиваясь к своему

Уже как бы чужому бреду.

И не позволит ничего

Оно мне унести с собою

(Как ни упрашивать его

И как ни докучать мольбою...)

Многочисленное варьирование сходных мотивов, характерное для «Реквиема», напоминает музыкальные лейтмотивы. В «Посвящении» и «Вступлении» намечены те основные мотивы и образы, которые будут развиваться в поэме дальше.

В записных книжках Ахматовой есть слова, характеризующие особую музыку этого произведения: «…траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и резкие отдалённые удары похоронного колокола». Но Тишина поэмы наполнена звуками: ключей постылый скрежет, песня разлуки паровозных гудков, плач детей, женский вой, громыхание чёрных марусь («маруси», «ворон», «воронок» - так называли в народе машины для перевозки арестованных), хлюпанье двери и вой старухи... Сквозь эти «адские» звуки еле слышны, но всё-таки слышны – голос надежды, голубиное воркование, плеск воды, кадильный звон, горячий шелест лета, слова последних утешений. Из преисподней же («тюремных каторжных нор») – «ни звука – а, сколько там / Неповинных жизней кончается…» Такое обилие звуков лишь усиливает трагическую Тишину, которая взрывается лишь однажды – в главе «Распятие»:

Хор ангелов великий час восславил,

И небеса расплавились в огне.

Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»

А матери: «О, не рыдай Мене...»

Здесь речь не идёт о предстоящем воскресении из мёртвых, вознесении на небеса и прочих чудесах евангельской истории. Трагедия переживается в сугубо человеческих, земных категориях – страданиях, безнадёжности, отчаяния. И слова, произносимые Христом накануне своей человеческой смерти, вполне земные. Обращённые к Богу – упрёк, горькое сетование о своём одиночестве, покинутости, беспомощности. Слова же, сказанные матери, - простые слова утешения, жалости, призыв к успокоению, ввиду непоправимости, необратимости случившегося. Бог-Сын остаётся один на один со своей человеческой судьбой и смертью; сказанное им

Божественным родителям – Богу-Отцу и Богоматери – безнадёжно и обреченно. В этот момент своей судьбы Иисус исключён из контекста Божественного исторического процесса: он страдает и гибнет на глазах отца и матери, и душа его «скорбит смертельно».