Смекни!
smekni.com

Топология субъекта (стр. 4 из 6)

Довольно демонстративным примером роли атрибуции ответственности может служить патогенез психогенной импотенции.Сексологами давно отмечена необычно высокая частотность нарушений и поразительная психологическая хрупкость столь физиологически прочной эректорнойфункции (Частная сексопатология, 1983). Одновременно хорошо известно, что психогенная импотенция практически не встречается, например, в культурахПолинезии. Это не значит, конечно, что полинезийские мужчины устроены намного прочнее. Дело в том, что в культуре, к которой они относятся, мужчина не несетникакой субъективной ответственности за работу своего полового органа, сексуальная неудача не является виной мужчины. А в индоевропейской культурефаллос издревле выделялся как весьма важный показатель мужественности его обладателя, которую он должен был подтверждать и которая была самым безусловнымсвидетельством его жизненной активности (Фрезер, 1983).

Большое семиотическое значение фаллоса отразилось в многочисленных памятниках искусства, обрядах, ритуалах, фольклоре.В "Сатириконе" Петрония можно найти одно из самых старых дошедших до нас свидетельств этого переживания вины и ответственности. Герой, утратившиймужскую силу, обращается к своему непослушному органу с целой обвинительной речью: "Ну что ты скажешь, позорище перед людьми и богами,- потому чтонельзя даже причислить себя к вещам мало-мальски серьезным? Неужели я заслужил, чтобы ты, отняв у меня цветущие весенние молодые годы, навязал мне бессилиеглубокой старости?" (Петроний, 1924, с. 212). В этой обвинительной речи сопряжены два момента: во-первых, четкое разделение субъекта и конкретноготелесного органа и, во-вторых, известная ответственность за. работу последнего (хотя причиной недомогания героя является месть Приапа, он тем не менееиспользует слово "позорище").

Фаллос стал означающим столь многих социальных означаемых, что такая нагрузка, естественно, не могла не привести кплачевным для европейского мужчины результатам. Этот пример не только показывает, как попытка овладения произвольной регуляцией мало приспособленнымидля этого областями телесности может привести лишь к ухудшению их натуральной работы, но и демонстрирует принципиально различные механизмы"культурной" и органической патологии [прим.4].

"Отчуждение" какдеструкция топологии субъекта"

"Упругость", "неподатливость", "непрозрачность", по-видимому, составляютуниверсальное условие объективации как внешнего мира, тела, так и сознания. Обычно я легко и просто идентифицирую мои мысли, мои чувства, моижелания, мою волю, мою речь. Но чтобы понять, какие серьезные теоретические затруднения лежат за обманчивой простотой этих интуиций, отметим,что в психопатологии описаны особые необычные, незнакомые, непривычные состояния отчуждения мыслей, чувств, воспоминаний, желаний и воли. Например, ямогу испытывать удивительное для меня ощущение ненависти к тому, что привык любить, мне приходят в голову странные желания, мысли или воспоминания. Новозможна и истинная отчужденность состояний, проявляющаяся в синдромах деперсонализации, дереализации, психического автоматизма, обсессий и пр.

Вдумываясь в феномен отчуждения сознания, мы сталкиваемся с целым рядом противоречий. Зададимся вопросом о том,что служит критерием различения таких состояний: например, как я способен испытываемые мной мысли или чувства отличить от не моих? Какимобразом вообще можно испытывать не свои чувства или мыслить не свои мысли – ведь сам факт их испытывания прямо доказывает их принадлежность мне?Универсальным критерием такого различения (как и в феномене тела) служит степень сопротивления (мера управляемости), испытываемого субъектом на границе иного,погруженного уже в само сознание, и само существование феномена говорит о его хотя бы частичной объективированности. Содержание сознания("объект-сознание") порождено "непрозрачностью" мыслей, памяти, чувств, на напряженной границе с которыми и возникает субъективныйобраз моего сознания – я-для-себя. Я узнаю о существовании мышления, лишь сталкиваясь с трудностями решения, о памяти – когда она мне отказывает.Собственно мышление или память в их нормальном протекании мне недоступны, так как прозрачны, а я могу зафиксировать лишь моменты столкновения с непрозрачным иным."Лишь в акте проблематизации разум оказывается открыт существующему самому себе (подлинно интенсионален по отношению к нему), и, одновременно, лишь в этомакте нечто реально существует для познающего разума именно как от него не зависящая реальность, как неподатливая, сопротивляющаяся уяснению в понятииплотность бытия. Только получая воздействие извне, объект обнаруживает свою "массу" и только в действии на другой объект – "силу".Точно так же "масса" и "сила" познающего разума обнаруживаются только придя в соприкосновение с не-разумом" (Тищенко, 1991б, с. 48). Выражаясь точнее, субъект может осознать себя лишь в превращенной внесубъектной форме – в форме объекта, в результате чего "при осознаниимышления мысли действительно воспринимаются как бы извне" (Фрейд, 1924, с. 21). При объективации мир, тело и сознание приобретают оттенок"чуждости", и только в "отчужденном" виде они могут существовать для меня и становятся доступны анализу.

В случае нормального протекания мышления оказывается весьма затруднительным указать, что это, собственноговоря, такое. Мысля, я не могу выделить никакого особенного инструмента мышления, аналогично тому, как, совершая движение, я не фиксирую наличиямедиатора-тела, лежащего между моей волей и объектом, на который она направлена. То, что я называю мыслью, есть только фиксация затруднений,задержек, имеющая так же мало общего с мышлением, как тело с организмом. "Мысль несется стремглав, так что почти всегда приводит нас к выводураньше, чем мы ее успеваем захватить. Если же мы и успеваем захватить ее, она мигом видоизменяется" (Джемс, 1901, с. 120).

Особый интерес для понимания субъективной феноменологии мышления представляет его связь с речью. Речь, вкоторой выражается объективированная мысль, не совпадает с соответствующей мыслью и не может ей предшествовать. Речевое высказывание по своей природесукцессивно, тогда как лежащая в его основе мысль симультанна: начиная высказывание, я более или менее представляю себе, чем оно окончится. Поэтомуизначально высказывание скорее представляет собой намерение, к которому я подбираю адекватные слова и "можно допустить, что 2/3 душевной жизнисостоят именно из этих предварительных схем мыслей, не облеченных в слова" (там же). Именно задержка облечения в слова, демонстрирующая упругость языкакак объективной лингвистической реальности, поиск "точного" адекватного слова, зазор между словом и мыслью образуют реальность моегоязыка (и, в значительной степени, мышления) для-меня. Язык не существует, если он полностью мне подвластен; он мой, если я могу управлять егонеподатливостью (вернее, он может быть репрезентирован мне лишь в форме неподатливости); он чужой, если не подчиняется мне совсем. Отчуждение мысли,проявляющееся в различных психопатологических синдромах (от "скачки идей" и навязчивых мыслей до синдрома Кандинского-Клерамбо), – это всегдаутрата контроля: от контроля над течением до контроля над содержанием.

Аналогично могут быть интерпретированы и эмоциональные состояния, испытываемые человеком. Правда, здесь мынаталкиваемся на некоторые не вполне ясные моменты, но можно попытаться наметить хотя бы гипотетическую линию рассуждения. Сложность заключается в том,что согласно идее "прозрачности" эмоции должны быть направлены лишь на внешний мир: именно внешний объект оценивается как страшный, приятный илинеприятный. Однако в действительности они в большей степени характеризуют мое субъективное состояние: мне страшно, печально, грустно, весело и пр. Можнопредположить, что архаическая функция эмоций как определенного этапа "первовидения" в восприятии внешнего мира была заменена болееразвитыми категориальными системами, но сохранила свое значение для оценки внутреннего субъективного мира. Возможность их "непрозрачности"связана, по-видимому, с диссоциацией физиологическогомеханизма эмоций (сопровождающихся вегетативными изменениями, выделением гормонов, активациейсрединных отделов мозга) и их феноменологическим содержанием [прим.5]. Физиологические структурыможно рассматривать как своеобразный аналог организма, имеющего возможность стать субъективным телом. То, что "тело" эмоций имеет весьма малоесходство с их анатомическим и физиологическим аппаратом, не должно нас смущать: субъективное тело тоже имеет весьма приблизительное сходство с организмом.

В рамках такого подхода могут быть по-новому осмыслены теории эмоций Джемса-Ланге и Кэннона-Барда. Высказанным вних положениям о том, что после восприятия события, вызвавшего эмоцию, субъект переживает ее как ощущение физиологических изменений в организме (которые посути и есть сама эмоция), не нашлось адекватного места в позднейших психологических теориях, хотя эти положения и были подтверждены целым рядомэкспериментальных исследований. Еще Г.Мораньоном (цит. по: Блум, Лейзерсон, Хофстедтер, 1988) было показано, что при введении испытуемымадреналина, часть из них ощущала нечто схожее с эмоциональными состояниями, другие же говорили, что не чувствуют эмоций, но описывали состояниефизиологического возбуждения. Люди, сообщавшие об эмоциях, уточняли, что они чувствовали себя так, "как если бы" они были напуганы. Но когдаМораньон говорил с этими людьми о некоторых важных событиях их недавнего прошлого, о смерти членов семьи, о предстоящей свадьбе, их чувства теряли форму"как если бы" и становились настоящими эмоциями, будь то печаль или радость. Необходимость контекста для приобретения физиологической активациейконкретного субъективного содержания неоднократно подтверждалась и в позднейших исследованиях [прим.6].