Смекни!
smekni.com

Социальная психология - электронная хрестоматия (стр. 46 из 46)

Данный специфический фактор связан с вымышленным характером персонажа литературного повествования, и это относится как к повествованию, так и к акту повествования. Исходя из определения завязывания интриги, можно квалифицировать данный характер как подражание (mimesis) действию. Но говоря о подражании мы утверждаем по крайней мере две вещи: во-первых, что «фабула» действия (это один из распространенных переводов «сказания» (muthos) в контексте завязывания интриги) развивается в сфере вымышленного. И во-вторых, что повествование творчески подражает реальной деятельности людей, по-новому интерпретирует и представляет ее или, как мы это показали в III томе «Времени и повествования», осуществляет рефигурацию (refiguration). Теперь нам следует прояснить этот аспект проблемы подражания, имея в виду не только действие, но и подлинную основу действия персонажа.

По сравнению с теми вопросами, которые мы до сих пор обсуждали, перед нами встает сейчас проблема совсем иного рода, а именно проблема овладения реально существующим субъектом - в данном случае читателем - значениями, связывающими вымышленных героев со столь же вымышленными действиями. Что происходит с самостью в результате такого овладения посредством чтения? Данный вопрос влечет за собой целую вереницу размышлений. Мы рассмотрим лишь некоторые из них.

Первое размышление. Благодаря повествованию рефигурация демонстрирует самопознание, выходящее далеко за границы области повествования: «сам» познает себя не непосредственно, а исключительно опосредованно, через множество знаков культуры. Именно поэтому выше мы пришли к выводу о том, что действие символически опосредуется. От этого символического опосредования отпочковывается опосредование, производимое повествованием. Итак, повествовательное опосредование показывает, что в самопознании значительную роль играет интерпретация самости. Идентификация читателя с вымышленным персонажем является основным проводником этой интерпретации. И благодаря иносказательному характеру персонажа, «сам», интерпретируемый в плане повествования, превращается в некое столь же иносказательное «я», в «я», изображающее себя в качестве того или иного лица.

Второе размышление. Каким образом «я», изображающее себя в качестве того или иного, становится рефигурированным «я»? Здесь нужно рассмотреть более подробно процедуры, которым мы излишне поспешно дали название «овладение». Процесс восприятия повествования читателем, при котором рождаются многочисленные свойства, называется идентификацией. Итак, мы столкнулись по меньшей мере со своеобразной ситуацией: с самого начала нашего анализа мы задаемся вопросом о том, что значит идентифицировать личность, идентифицировать самого себя, быть идентичным самому себе, и здесь на пути к самоидентификации происходит идентификация с другим, которая осуществляется реальным образом в историческом повествовании и ирреальным образом в вымышленном повествовании. Именно в этом проявляется опытный характер мышления, применявшегося нами по отношению к эпосу, драме и роману: овладеть образом персонажа путем идентификации с ним означает подвергнуть самого себя игре созданных воображением изменений, которые становятся созданными воображением изменениями самости. Эта игра подтверждает знаменитое и отнюдь не однозначное выражение Рембо: Я есть другой.

Тем не менее такая игра, конечно же, не лишена двусмысленности и небезопасна. Она не лишена двусмысленности потому, что открывает две противоположные возможности, последствия которых дадут о себе знать позднее. Когда, в частности, действия, ведущие к изображению «себя», не поддаются искажению, «самость» превращается в конструкцию, которую некоторые называют «я». Однако герменевтика недоверия позволяет отвергнуть такую конструкцию как источник недоразумений и даже иллюзий. Жить в воображении означает выступать в ложном облике, позволяющем скрываться. В дальнейшем идентификация становится средством либо самообмана, либо бегства от себя. В сфере вымысла это подтверждают примеры Дон Кихота и Мадам Бовари. Существует несколько версий такого недоверия, начиная с «Трансценденции эго» Сартра и кончая освоением «я» у Лакана, при котором воображаемый обманщик оказывается диаметрально противоположным символическому обманщику. Нет гарантии того, что даже у Фрейда инстанция «я» в противоположность принципу ego analysis не является потенциально ложной конструкцией. Но герменевтика недоверия, если бы она не была способна отделить неподлинное от подлинного, потеряла бы всякий смысл. Однако как можно было бы, отправляясь от подлинной формы идентификации, говорить о какой-либо модели, не приняв сразу же гипотезу, согласно которой изображение «я» через «другого» может стать подлинным средством для самораскрытия «я», и конституировать самого себя означает, в сущности, сделаться тем, кем являешься? Именно в этом заключается смысл рефигурации в герменевтике восстановления смысла. То, что применимо к символизму в целом, применимо также и к символизму вымышленной модели: она является фактором открытия в той мере, в какой последнее является фактором преобразования. В этом глубинном смысле открытие и преобразование неотделимы друг от друга. Очевидно также и то, что в современной культуре герменевтика недоверия сделалась обязательным направлением исследований, связанных с рассмотрением личностной идентичности.

Далее, использование воображаемых ситуаций по отношению к самости является небезопасной игрой, если предположить, что повествование значительным образом сказывается на рефигурации самости. Опасность порождают колебания между соперничающими способами идентифицирования, которым подвержена сила воображения. Более того, в поисках идентичности субъект не может не сбиться с пути. Именно сила воображения приводит субъекта к тому, что он сталкивается с угрозой утраты идентичности, отсутствия «я», явившихся причиной страданий Музиля и в то же время - источником поиска смысла, чему было посвящено все его творчество. В той мере, в какой самость идентифицирует себя с человеком без качеств, то есть без идентичности, она противостоит предположению о своей собственной никчемности. Тем не менее нужно хорошо представлять себе смысл этого безнадежного пути, этого прохождения через «ничто» Как мы уже отмечали, гипотеза о бессубъектности не есть гипотеза о «ничто», о котором нечего сказать. Эта гипотеза, напротив, позволяет сказать о многом, о чем свидетельствует объем такого произведения, как «Человек без качеств».

Утверждение «Я есть ничто» должно, таким образом, сохранять форму парадокса: «ничто» действительно ничего не означало бы, если бы оно не приписывалось «я». Кто же в таком случае является этим «я», если субъект говорит, что он есть «ничто»? Выражение «Я есть ничто», низводящее человека на нулевой уровень постоянства (Кант), превосходно демонстрирует несоответствие категории субстанции и ее схемы-постоянства во времени-проблематике «я».

Именно в этом коренится очистительная сила мышления - сначала в умозрительной перспективе, а в последствии в перспективе экзистенциальной: быть может, наиболее драматичные превращения личности должны пройти это испытание через «ничто» идентичности-постоянства, в результате чего «ничто» в процессе трансформации предстанет в виде «чистой доски» в столь дорогих Леви-Строссу преобразованиях. Некоторые выводы относительно идентичности личности, прозвучавшие в наших беседах, похожи на разверзшиеся бездны ночного неба. В условиях крайней опустошенности отрицательный ответ на вопрос «Кто я?» свидетельствует не столько о никчемности, сколько об обнаженности самого вопроса. Следовательно, можно надеяться на то, что диалектика согласованности и несогласованности, свойственная завязыванию интриги и перенесенная впоследствии на персонаж, опору интриги, а затем - на самость, будет если не плодотворной, то по крайней мере не лишенной разумного смысла.