Смекни!
smekni.com

Дарвиновская метафора (стр. 4 из 5)

Теперь от длинных цитат Дарвина перейдем к обобщению. Возникающий новый образ мышления, как правило, выражается метафорично, оттенками переносного смысла. Он содержит совершенно новую философию науки и культуры, которая, принимая его со всей серьезностью, перенаправляет в соответствии с ним понимание науки. Конечно, в связи с этим довольно глупо было бы отделять ли науку от искусства, литературы и остальной культуры. Я написал книгу “Дарвиновская метафора”, а Джиллиан Бир, моя давняя коллега, написала книгу под названием “Интриги Дарвина”, с тех пор споры по этому вопросу так и продолжаются.

Следовательно, можно рассматривать историю науки как историю метафоры. Согласно этому подходу, истина создается, но не раскрывается. Она создается путем отражения наиболее характерных и значительных для человека свойств предметов и явлений, с использованием всего богатства языка и воображения. Ричард Рорти, мой первый учитель философии, к идеям которого я постоянно обращался, прочитал курс лекций на очень небольшую тему под названием “Метафора” (1986), позже вошедший в его сборник очерков “Случайность, ирония и единство” (1989). Он считает, что историю интеллекта нужно понимать как историю метафоры (Rorty, 1989, p. 16). На самом деле мы различаем не метафоричное и буквальное, а знакомое и незнакомое; рассматриваем ли мы что-то метафоричное или нет — вопрос культурного опыта, так как все выражения возникают на основе опыта человека и богаты подтекстом. Буквальные выражения довольно бедны и обладают небольшим теоретическим потенциалом, с этой точки зрения он несут в себе некое “омертвение”. Неизвестное вдохновляет нас на размышления, в то время как уже знакомое становится банальным и, в конце концов, отпадает, подобно старой мертвой коже.

По Рорти, история метафоры похожа на теорию истории коралловых рифов Дарвина. Старые метафоры, постоянно отмирают, превращаясь в буквальные выражения, а те в свою очередь, служат почвой для новых метафор (Ibid.). Такая аналогия позволяет думать, что наш язык, в том числе научный, формируется скорее случайно, чем в результате целенаправленных поисков “истины”. В результате, как говорит Мэри Гесс, “научные революции являются, скорее, метафорическими описаниями природы, чем проникновением во внутреннюю суть природы” (Ibid.).

Отражая значительную часть своей культуры в явлениях и предметах, мы не становимся ближе к их сути. Действительно, концепция метафоры существует с тех пор, как Кант отделил явление от сущности. Дело лишь в том, как называть постулированную пропасть между вещью в себе и знанием о ней. Понятие парадигмы Куна не более приемлемо в научном сообществе, так как это всего лишь более наукообразная форма метафоры.

По этой проблеме существует довольно большое количество незнакомой литературы. Работа Пеппера о мировых гипотезах повествует о метафорах в культуре. Он перечисляет их и приводит целую схему, основанную на них. Философия Вайгингера утверждает, что “все знание, идущее далее простой преемственности, может основываться только на аналогии… метафоры являются главной, незаменимой функцией всей мысли” (Vainhinger, 1935, p. 29). Итак, выражаться метафорично значит выражаться в переносном смысле, а не буквально. Использовать метафоры означает вносить точки ветвления, свободные пространства, быть открытым в понимании мира, тогда как использование исключительно буквальных выражений намертво “застопоривает” окружающую картину. Пристальное изучение показывает, насколько плодотворна неопределенность Дарвиновской метафоры естественного отбора (Young, 1985a, ch. 4).

По определению метафора — “форма речи, в которой название или свойство передается другому объекту, но соответственно степени его применимости к этому объекту” (OED, 1971, Vol. 1, p. 1781). Метафора как бы открывает простор, где границы между эстетикой и логическим объяснением совершенно размыты. Именно по причине такой неопределенности она столь богата. Это не просто акт сравнения без установления точной идентичности, но использование одной части опыта для освещения другой. Исходя из этого, можно сказать “AестьB”, и наблюдать последствия; а не просто утверждать “AподобноB” (Pepper, 1973, p. 197).

Но это не совсем оригинальные теории. Еще Аристотель в своем причинном подходе упоминал о метафоре. Вплотьдо XVI века считалось, что человек скорее постигнет истину с помощью аллегории и метафоры, чем иным путем. Трактат по риторике 1553 года говорит: “Метафора — это изменение слова от естественного, свойственного ему значения к приблизительному соответствию, согласующемуся с некоторыми его чертами” (OED, loc. cit.).

Оставим изучение определений и попытаемся задаться вопросом, существуют ли какие-либо неметафоричные понятия. Я достиг той точки, когда не могу себе представить, что будет с понятиями, если лишить их всего, наполняющего их человеческим смыслом. Просто я не знаю, на что будет похож язык, состоящий из таких “урезанных” понятий; позволяющий людям общаться вызывая друг у друга образы явлений и предметов, быть может, на “разговор” двух компьютеров. Мы дошли до того, что, несмотря на допущение метафорой существования чего-то неметафоричного, трудно вообразить, на что будет похоже общение с помощью однозначных выражений, без резонанса и нюансов, законченных, закрытых, с раз и на всегда установленным значением. Такие выражения, по-моему, лишены человеческой осмысленности.

Рорти считает, что я сомневаюсь в возможности представления интеллектуального прогресса в виде литерализации метафор. Я уже привел свои возражения концепции литерализации: я не могу вообразить полностью литерализованное общение. Он считает, что история мысли, скорее, история самосозидания истины, чем ее открытия, то есть история метафоры. Кун говорит, что интеллектуальный и моральный прогресс общества возможен благодаря новым метафорам.

Все это, конечно, было бы хорошо, если бы могли оставить науку как парадигму рассуждения, с более-менее успешно сравнимую с остальными. Почему мы должны искать подтверждения человеческих мыслей у каких-то нечеловеческих авторитетов? Это выглядит неестественно. Крупным историческим примером является попытка натурализации системы человеческих ценностей, связанная с социальным дарвинизмом и функциональной теорией общества. Социальный дарвинизм попытался утвердить принципы этики и экономики на представлениях о конкуренции, почерпнутых из законов природы, а функциональная социальная теория пыталась использовать для исправления моделей организации общества таковые из физиологии. В этих психологических, антропологических и социологических теориях главенствующим принципом является уверенность в способности некоторых моделей из биологической теории придать каким-то образом большую истинность социологическим моделям в плане стабильности, структуры, адаптации, концепции организма (Young, 1981, 1992).

Размышляя о метафорах и антропоморфизме в предложенном мной ключе, мы должны будем прийти к выводу об их непричастности к основной философии. Метафизика не является главнейшей основой языка или философии науки. Она лишь более-менее успешно приложима к некоторым проблемам раскрытия и передачи понятий в той мере, в какой люди ее находят полезной для осуществления своих намерений.

Когда я приехал в университет из Техаса, я был уверен, что в каждом слове Библии содержится буквальная истина. Я не в состоянии передать, насколько болезненным был отказ от этих взглядов. Философия, наука и логика манили меня в поисках истины “без страха и упрека”. После первого курса я взял домой на лето учебник по логике, так как хотел “научиться думать”. У меня эта книга хранится до сих пор: “Введение в логику” Ирвина М. Копи (1953). Она начиналась с четкого перечисления ошибок, которых следует избегать, пытаясь быть рациональным. Я выписал их для себя. Этот “ошибка следования”, “доказательство силой”, argumentum homineum, “доказательство из незнания”, “доказательство из жалости”, argumentum ad populum, “доказательство с помощью авторитета”, post hoc ergo propter hoc, “сложный вопрос”, “двусмысленность”, “амфибол” (то есть утверждение вроде тех, каким вещал Оракул Эдипу), “акцентуация” (то есть, ошибки из-за неверной постановки логического ударения), “ошибка объединения”. Таким образом, избегая этих ошибок, можно также избежать Бэконовских идолов. Тщательно изучив эти правила и средства, я с сожалением понял, что так и не научился думать.

Когда я перешел к истории и философии науки, то обнаружил серьезные предостережения о необходимости разделения контекста открытия от контекста верификации, проверяемости или фальсифицируемости. Мы должны соблюдать границы между фактом и его значением, наукой и культурой, наукой и идеологией.

Вот уже четверть века прошло с тех пор, как я впервые обратился к этим мыслям. Перед заключением я хочу сказать, что все интересные и полезные сведения, известные мне, пришли от терпимости к ошибкам, особенно генетическим и патетическим. Все, сказанное в этом очерке о Дарвине и его высказываниях о природе, относится как раз к патетическим ошибкам. Генетические ошибки заключаются в происхождении культуры и побуждает людей спрашивать науку и искать рамочные критерии приемлемых ответов.

Большинство моих знаний о природе антропоморфичны, а о природе познания — метафоричны и идеологичны в результате поиска все более диковинных взаимосвязей под знаменем “исследования переопределенности”.

Но этот вид знания заставляет студента-биолога отстаивать свои убеждения. Я вспоминаю это, потому что когда я был выпускником университета, парадигмой знания была физика, служившая моделью формирования других отраслей знания. Лекционные курсы (прочитанные Фейлом, Бродбеком и Винером), практикумы,— все указывало на стремление сформировать остальные формы знания в соответствии с физико-химическими науками, в то время как философия стояла в стороне от науки как превосходящая ее (я имею в виду ключевые для того времени работы Рейхенбаха и Пепа).