Смекни!
smekni.com

Система Убеждающей Речи Как Гомеостаз: Ораторика, Гомилетика, Дидактика, Символика (стр. 6 из 8)

Диффузность услаждающей и убеждающей речи проявляется и в том, что изящная словесность всегда решает не только поэтическую, но и риторическую задачу, задачу раскрытия авторского замысла, т. е. разъяснения некой вторичной действительности, "убеждения" в ней. Еще более охотно художественная словесность в своей эпической форме берет на себя задачи гомилетики. Моралистический эпос аналогичен ораторике внутри услаждающих речей, но выполняет функции гомилетики внутри речей убеждающих. Это означает, что на мир художественных архетипов он ссылается так же, как оратор на символику (заимствует единицы кода), а на мир моралистической символики — как проповедник на Писание. Памфлет, взятый как убеждающая речь, решает задачи ораторики, сам же он как услаждающая речь может к ораторике и не относиться (например, памфлет лирический). Диффузность услаждающей и убеждающей речи осложняется, с одной стороны, феноменом полифункциональности средневековой литературы, в которой художественная словесность не выделялась как самостоятельная, с другой — феноменом экспериментирования в области современного художественного творчества, когда изящная словесность вновь стремится к слиянию со словесностью вообще.

Второе приближение к реальности в рассмотрении функционирования убеждающей речи связано с парасимволикой. Как первичное средство концептуализации, символика отличается не только семантической емкостью и степенью свободы трактовок, но и семантической определенностью, "эталонностью". Поэтому канонизация — естественная для символического текста судьба. Если к той степени свободы, которую дает символ, добавить множественность самих символических систем, символика станет дисфункциональной. Отсекая апокрифы, церковь канонизировала не только символику, но и литургику. И так поступает не только церковь. Вокруг символики ширится зона образцов. Степень их жесткости убывает при движении от центра к периферии, т. е. к другим видам убеждающей речи. Так, наименьшей жесткостью отличаются хрестоматии и рекомендательные библиографии. Но угроза дисфункциональности существует и на периферии, поэтому вместе с жесткостью должен убывать и символизм.

Выше уже упоминался "Физиолог" — своеобразный древний атлас животных и растений. Всем собранным в нем сведениям о феноменальном мире в обязательном порядке дается метафорическая трактовка. "Физиолог" есть нечто среднее между дидактикой и гомилетикой, это гомилетические заготовки, база данных для притчей. Читатель узнает из него, что лев "имеет три естества" (три метафорических свойства), одно из которых состоит в том, что львица рождает львенка мертвым, а на третий день лев вдувает в него жизнь. Ниже поясняется, что это аллегория крещения. Два рога утропа (антилопы) суть два завета, купание орла в озере — очищение от грехов и т. п. Здесь еще нет дисфункции, поскольку речь идет не о символике, а о метафорике. Во всех этих примерах в левой части сравнения называется феномен природного мира, в правой — мира этического. Но в составе "Физиолога" есть и символы. Это, например, рассказ о фениксе. И дело не в сказочной природе самого феникса, а в том, что этические категории упоминаются уже в левой части: феникс сжигает себя на алтаре. В притче о фениксе встречаются слова, связанные с отправлением культа. В то же время в других случаях, рассказывая о льве, утропе и т. д., автор "Физиолога" подчеркнуто далек от интересующей его проблематики. Христианство, церковь, вера, крещение, грех фигурируют только в истолковании притчей. Феникс же из басенного пространства помещается автором в мир религии и истинных ценностей. Феникс уподобляется Спасителю, но уподобление это скорее символическое, чем аллегорическое. Более того, неверие в феникса объявляется равносильным неверию в Христа, и пассаж заканчивается не столько даже истолкованием притчи, сколько обвинением против иудеев, не поверивших в Спасителя. "Неверие" — та интегральная сема, тот инвариант, который не подлежит перетолковыванию. Мир человека, который в основных текстах "Физиолога" дается лишь в "морали" этих своеобразных басен после обязательной формулы "такожде и ты, человече", вводится здесь в рассказ о самом фениксе. Такие метафоры, переросшие в символ и основанные на смешении гомогенности и гетерогенности (а в "Физиологе" имеются и другие подобные фениксу примеры15), превращают текст в парасимволику. Так вокруг символов вырастает апокрифическая оболочка.

По-видимому, это вполне нормальный процесс образования зоны "предания" вокруг зоны "писания". Но иногда апокрифичность, невключенность в канон, выталкивает символические сюжеты в зону ораторики или даже дидактики. Это дискредитирует символику. Над "Физиологом" как источником реальных знаний о мире смеялись и в девятнадцатом и даже в двадцатом веке. Гиляровский, говоря о невежественном представлении о слонах, явно имеет в виду представления, почерпнутые из "Физиолога", хотя и не ссылается на него как на первоисточник. Вообще, вся тема "невежества церковников" и "темноты религиозных представлений" порождена дидактическим прочтением символики, во многом спровоцированном экспансией апокрифической оболочки. Но то, что верно относительно религиозной символики, в принципе верно и относительно символики общественно-политической и даже научной. Паранаука опирается не на факты, которые, как она сама постулирует, не укладываются в научное видение мира, а именно на парааксиомы. Это видно по вовлеченности в паранауку лиц, не связанных с научным сообществом и не проявляющих никакого интереса к науке как таковой. Паранаука — это вопрос веры, шагнувшей за пределы научного символа веры.

Третья и самая любопытная итерация — попытка утверждения символики "снизу". Это то, что в теории коммерческой рекламы (а сегодня уже и в теории политической рекламы) называется борьбой за "бренд". Всякая символика, будь то Библия, конституция или аксиоматика, описывает универсум. Ущербность апокрифа в том и состоит, что он не в состоянии описать всего универсума. Летающая тарелка не дает целостной картины мира. Что же такое "бренд"?

Реклама — типичный случай ораторики. Рекламодатель уговаривает потребителя приобрести товар. Если исходить из классификации Аристотеля, это красноречие совещательное. Но и товарный знак (эмблема), и слоган выходят за пределы ораторики. Они претендуют на то, чтобы править код. "Бренд" на какой-нибудь товар — это репрезентант всего данного вида товаров или услуг. Это Ромео и Джульетта как символ влюбленных, то есть троп антономасия. "Ксерокс" воспринимается уже не как название конкретной фирмы, а как название всякого устройства для копирования независимо от фирмы, его производящей. Для лексикологии это тривиальный факт расширения значения слова, но для фирмы создание "бренда" означает качественно иное существование. В нашей терминологии — это путь из метонимики в символику. Но ораторика не в состоянии сформировать символический код. Она формирует некоторую околосимволику, открытые списки метонимий — кандидатов в символы. Феномен этот сам по себе чрезвычайно интересен. Любопытно также поставить вопрос и о том, есть ли вообще у торгово-рекламного дискурса собственная символика.

Драма русского дискурса

Когда мы говорили о дисфункциях в системе убеждающей речи, связанных с гипертрофией гомилетического начала, читатель не мог, по-видимому, не узнать в этом описании нашей национальной ситуации. Однако это лишь диспозиция к той драме, которая разыгрывается в русском общественном дискурсе сегодня. Попробуем сначала углубить диспозицию, а затем раскрыть эту драму во всей ее полноте.

Некая модель реакции на избыточный, можно сказать, несанкционированный гомилетизм содержится уже в знаменитой переписке Ивана Грозного с Андреем Курбским. Оба автора не столько спорят между собой, не столько даже апеллируют к третьей стороне (эту переписку не без основания сравнивают с практикой "открытых писем"), сколько читают друг другу мораль, проповедуют. Но диалог проповедников — абсурд, и авторы это чувствуют. Каждый из них, особенно Иван Грозный, сопротивляется монологической интенции собеседника, то есть реагирует на неправомерное введение в ораторику гомилетической стратегии. Монологизм подрывается активным использованием приемов сермоцинации (введения чужой речи, процитированной или виртуальной) и мимесиса (в узко риторическом смысле — передразнивания чужой речевой манеры). Чужое слово (например, такой вполне проповеднический оборот из послания Курбского, как "совесть прокаженна") обильно цитируется, высмеивается и повторяется на все лады. Неслучайно то, как обращаются авторы с чужим словом, напоминает о знаменитом приеме остраннения.

С бунтом против монолога принято связывать и появление одного из самых мощных концептов современной лингвистики — диалогизма, позволившего в риторическом мимезисе усмотреть полифонию. И все же в диалогизм должно включаться, по-видимому, и представление о способности (причем реализованной) вести диалог. Комплиментарно высказываясь о диалогизме, присущем нашей культуре, мы правы в том смысле, что русский дискурс не одобряет речевой агрессии, но это связано не только с повышенной деликатностью и саморепрессией его участников, что, бесспорно, имеет место, но и с тем, что наша ораторика и сегодня обращена преимущественно к своим. Со своими не говорят жестко, а с чужими не говорят вовсе, говорят лишь со своими о чужих. Говоря же о чужих, их превращают в персонажей проповеди. Бахтинский "другой" оказывается не партнером в диалоге, а лубочным героем в раешнике, разыгранном автором текста. Отсюда исключительная любовь русской ораторики к мимезису и карикатуре, заменяющим разбор доводов противника, а при утрате общей символики — к остраннению и к так называемому "стебу".