Смекни!
smekni.com

К.Н. Леонтьев и Н.Я. Данилевский о "славянской цивилизации" (стр. 4 из 6)

Имея за спиной десятилетний опыт русского консула в Турции, Леонтьев-практик видел в мечтательном панславизме сугубо негативное явление, основанное на идеалах "крови и почвы", и лишь риторически маскированное под православное и самобытное движение: "Живя в Турции, — вспоминал он, — я скоро понял истинно ужасающую вещь; я понял с ужасом и горем, что благодаря только туркам и держится еще многое истинно православное и славянское на Востоке", что "без турецкого презервативного колпака разрушительное действие либерального европеизма станет сильнее" (57) ибо там где цельные, сильные, самобытные миры России, Китая и Индии дрогнули, даже временно покорились тотальному западному давлению, что могут небольшие славянские народы? Интересно, что тезис о том, что турки полезнее для славян, чем свобода без союза с самобытной (то есть свободной от "европейничанья") Россией, понимал и Данилевский, который писал, что "магометанство, наложив свою леденящую руку на народы Балканского полуострова, заморив в них развитие жизни, предохранило их, однако же, излиянною на них чашей бедствий от угрожавшего им духовного зла — от потери нравственной народной самобытности". Позднее Николай Яковлевич сделал к этим своим словам такое примечание: освобождение без союза (но не объединения!) с Россией "может привести эти элементы к судьбе несравненно печальнейшей, нежели та, под гнетом которой они теперь томятся и страдают", тем самым еще раз показав, что в панславизме все завязано на России. Эти размышления Данилевского одобрил Леонтьев, выделивший их в своем экземпляре "России и Европы" (58)

Идея "славянской цивилизации" характеризует не только движение панславизма, как лишь интеллектуального, но в реальности бесплодного увлечения русской элиты (что не идет ни в какое сравнение с аналогичными "пан-измами" других цивилизаций, в XX веке окрасивших в цвет крови карту мировой истории), но и славянофильскую мысль. И если в отношении "славянской цивилизации" позиции Данилевского и Леонтьева однозначны (первый выступил как наиболее последовательный ее апологет, второй — как не менее последовательный разоблачитель), то отношение этих мыслителей к славянофильству не столь однозначно, и бурно дискутируется вот уже полтора столетия (59).

Леонтьев строго различал в славянофильстве его положительную (и бо´льшую) часть, и нетрадиционные идеи панславизма и антигосударственной либеральности. Это различение — до сих пор редкое явление: исследователи мечутся между фетишизацией и отторжением славянофильства. При этом, в историографии часто можно встретить непонимание того, почему Леонтьев критиковал действительно весьма близких ему по духу славянофилов: следовательно, вслед за панславизмом необходимо обратить внимание на другие стороны славянофильского учения, которые разнятся с его наследием.

Что касается религии, то все славянофилы принадлежали православной религиозности, но одновременно были подвержены и некоторым колебаниям. Примером того может служить их потворство "болгарским национал-либералам в их революционных действиях против Вселенского Патриарха" (60) Речь идет о расколе болгарской церкви 1872 года, возжелавшей независимости от Константинопольского патриархата. Русская политика этого периода была очень не по душе Леонтьеву, отношение которого к самим болгарам было положительное: он считал, что они — "народ серьезный, … народ трудовой, бережливый, твердый, в семейной жизни почтенный". Он полагал, что болгары могут иметь большое будущее, — если только мы, русские, "не прикоснемся к ним более петербурским, чем московским боком нашего петровского Минотавра!" (61). Похоже опасения Леонтьева оправдались, когда племенизм (или как принято называть это явление в Греции — "филетизм") вторгся на церковную почву, так как русские просто не поняли "антирелигиозности, антигосударственности, антикультурности" (62) этого болгарского движения. Произошел раскол, в котором были виновны как болгарские, так греческие и иерархи. Тем не менее, инициатива этого преступного действия принадлежала болгарам, однако, из современников Леонтьева, имеющих доступ к печати, всего несколько человек осмелились признать их неправоту (например, друг Константина Николаевича Т.И. Филиппов и Н.Н. Дурново). Все остальные буквально "рвали и метали" за "братьев-славян" (в том числе М. Н. Катков и И. С. Аксаков) (63). Они не видели того, что наблюдал Леонтьев как русский консул: даже популярный у болгар граф Н.П. Игнатьев "считался недостаточно крайним, недостаточно болгарофилом, … слишком православным". Они не видели, что болгары не рассчитывали на переговоры, а откровенно жаждали раскола: "я, — вспоминал Леонтьев, — служивши сам в то время в Турции, никак не могу судить за это наше посольство так строго, как судят его другие православные люди. Болгары, не имея никаких оснований нас бояться тогда, пересилили нас. Посольство наше даже в последнюю минуту было нагло ими обмануто. Они, согласившись тайно с турками, 6 января 1872 г., на рассвете, почти ночью, объявили в церкви свою независимость от Патриарха. У нас в посольстве узнали утром о "совершившемся факте" своевольного отложения уже тогда, когда возврат к порядку был невозможен без объявления войны турецкому султану" (64). Эта язва была залечена лишь в 1945 году — при том активном содействии Русской Православной церкви, которого так не хватало в синодальные времена.

В отношении государственных взглядов славянофилов Леонтьев отмечал, что в значительной степени они могут быть названы либеральными, а потому для него неприемлемыми. Сами славянофилы либералами себя никогда не признавали, "но быть против … демократического индивидуализма, стремящегося к власти, и быть в то же время за бессословность, за политическое смешение высших классов с низшими", значит с одной стороны укреплять государство, а с другой — способствовать освобождению неконтролируемой народной стихии (65). Леонтьев очень верно подметил, что, несмотря на то, что М. Н. Катков был менее симпатичен своими человеческими качествами, он все же был реальным практиком, то есть обладал той государственной жилкой, которая в меньшей мере может быть приписана умозрительно-одаренным славянофилам: "ни один из прежних славянофилов, в отдельности взятый, не сделал, или не успел, или не мог, по обстоятельствам, сделать столького [практически полезного для России] на своем пути, сколько, на своем веку, уже сделал Катков" (66).

Наконец, в отношении культуры между Леонтьевым и славянофилами наблюдался значительный паритет — все они выступали за самобытность как русской нации в целом, так и русского простонародья в частности. Леонтьев признавал, что его можно назвать славянофилом в собственно цивилизационном смысле, то есть в смысле признания России самостоятельным историческим типом: "даже имею дерзость считать себя более близким к исходным точкам и конечным целям Хомякова и Данилевского, чем полулиберальных … славянофилов неподвижного аксаковского стиля". Но одновременно, он соглашался с выводом А.А. Киреева, что его, Леонтьева, нельзя называть действительным славянофилом: "Я, пожалуй, готов с этим согласиться, если принимать название славяно-фил в его этимологическом значении, то есть славяно-любец, славяно-друг и т. п. Я не самих славян люблю во всяком виде и во что бы то ни стало; я люблю в них все то, что считаю славянским; я люблю в славянах то, что их отличает, отделяет, обособляет от Запада" (67). Здесь характерная черта леонтьевского мировоззрения, наглядно представленная при рассмотрении "славянской цивилизации": он не принимал племенной идеологии, но лишь гармоничный идеал русской цивилизации. Все, что касается первой части наследия славянофилов — он ее чуждался, что касается второй, — развивал, постоянно подчеркивая эту двоякость: "ученик (тогда!) Хомякова", "единомышленник Данилевского (хотя и с оговорками)" (68).

Сами славянофилы Леонтьева сторонились: "я их ценю; они меня чуждаются; я признаю их образ мыслей неизбежной ступенью настоящего … мышления; они печатно отвергают мои выводы из общих с ними основ" (69). В первую очередь это относится к "аксаковскому кругу", глава которого не раз больно задевал Леонтьева. Между тем, нельзя не отметить: Константин Николаевич все простил: "У нас на днях умер И. С. Аксаков. … Я был у него… на панихиде, приложился к его холодному лбу (никогда живого не целовал его) и усердно за него помолился. Он умирал с молитвой на устах, как [1 сл. нрзб.] христианину. Я давно уже простил ему грубую ко мне несправедливость …! Кто Богу не грешит! Ошибка!" (70).

Эту "ошибку" прекрасно понимал Данилевский, который писал, что "учение славянофилов было не чуждо оттенка гуманитарности, что, впрочем, иначе и не могло быть, потому что оно … имело двоякий источник: германскую философию, к которой оно относилось только с большим пониманием и с большею свободой, чем его противники [- западники], и изучение начал русской и вообще славянской жизни — в религиозном, историческом, поэтическом и бытовом отношениях". Читая книгу Данилевского, Леонтьев полностью согласился с этой двоякостью учения славянофилов, отчеркнув эти слова и дважды поставив знак согласия (71). Николай Яковлевич употреблял тот же термин "гуманитарность" (в данном случае: либеральность) еще в двух весьма интересных местах. Во-первых, в своей книге "Россия и Европа", он писал о русском обществе, что оно отуманилось "нелепыми гуманитарными бреднями", и эти слова опять-таки выделил Леонтьев (72), а во-вторых, употребил этот термин в письме славянофилу И.С. Аксакову, когда говорил о планируемой им к написанию книге, которую хотел предварить статьей для журнала Аксакова "Русь" (73): "у меня уже есть одна идея, которую хотел бы развить, именно идея Вашего журнала, что должно считать индивидуумом, в которого истории я позволяю себе быть в теории по крайней мере, … более славянофилом чем славянофилы и изложить теорию национализма (здесь: русской национальной идеи. — М. Е.-Л.) в противоположность теории гуманитарности. В этом же духе написана вся моя книга ["]Россия и Европа["], но надо эту мысль, как говориться строго обосновать" (74). Этот отрывок из письма замечателен, ибо демонстрирует "леонтьевский" характер Данилевского. Как Константин Николаевич, в силу собственного понимания исторического развития, считал себя "гораздо больше настоящим прогрессистом, чем наших либералов" (75), так и Данилевский полагал себя "более славянофилом чем славянофилы", и как бы предпринимал попытку объяснить славянофилам, что такое "индивидуум" и "национализм" на самом деле. Поэтому, хотя Данилевский и гораздо ближе к славянофилам, чем Леонтьев (он писал И.С. Аксакову: "Из всей нашей журналистики я разделяю вполне … образ мысли только Вами издававшихся и издаваемого … Ваш журнал единственная надежда, единственная литературная точка опоры для здравого направления мысли" (76), но все же также не может быть однозначно назван славянофилом.