Смекни!
smekni.com

Чаадаев и Чернышевский: цивилизационное видение России (стр. 2 из 8)

При этом Чаадаев далек от какого-либо мессианского толкования роли России в судьбах народов Запада, у него речь идет об ее участии в дальнейших трудах человеческого духа – его универсальность выражена христианским сознанием. Вместе с тем он был убежден в преимуществах, порожденных не отставанием России, а возможностью учесть опыт европейских народов, воспринять добытые ими завоевания разума. На этом и основывалось его убеждение, что Россия призвана “решить большую часть проблем социального порядка”, что ей предназначено “быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества” (т. 1, с. 534).

Рукопись “Апология сумасшедшего” осталась незавершенной. Она обрывается на второй части сочинения, в которой предполагалось рассмотреть факт, определивший, по мысли Чаадаева, всю философию исторического движения России, – “факт географический”. Этот новый поворот воспринимается как историософский возврат к пессимистическому видению России в духе первого “Философического письма”. При отсутствии в российской истории идеи, какого-либо творческого начала, существовании России вне времени, национальное самосознание покоилось на представлении о мире исключительно как совокупности территорий. “Обольщением призраком территориальной фактичности” назвал новейший исследователь философии Чаадаева этот фиксируемый мыслителем феномен российского исторического сознания 7 . Устойчивость пессимистического начала подтверждают последние из известных его текстов (“”L’Univers” 15 января 1854″ и “Выписка из письма неизвестного к неизвестной”, 1854 г.). Рассматривая историю России как производное от воли, “фантазии одного человека – именуется ли он Петром или Иваном”, ее смысл он определяет теперь как “олицетворение произвола”. Направление ее движения – “собственное порабощение и порабощение всех соседних народов”, (т. 1, с. 569). Очевиден корректив к объяснению смысла преобразований Петра и к представлению о роли России в будущем европейских народов. В их интересах, как и в ее собственных, – “заставить ее перейти на новые пути”. Крымская война представляется Чаадаеву отпором цивилизованных народов претензиям социума, противостоящего европейской цивилизации.

Приведенные тексты, как и переписка Чаадаева, фиксирующая движение его мысли в единстве ее религиозных, философских, социальных, политических аспектов, не могли быть известны Чернышевскому. Но учитывать их необходимо при сопоставлении воззрений двух мыслителей, решавших проблему “Россия и Запад” с позиции цивилизационного подхода.

Чернышевский разделял суждение Чаадаева о состоянии разработки национальной истории. Ее печальные итоги, как считал Чаадаев (т. 1, с. 532, 533) и как полагал и Чернышевский, – результат отсутствия аналитической мысли, установки на “понимание” прошлого народа, его судьбы, в чем и должен бы состоять “весь интерес исторических изысканий”. Уже в самом начале своей публицистической деятельности, в рецензии на сочинение П. Медованова “Историческое значение царствования Алексея Михайловича” (1854 г.) Чернышевский писал: “Разработка русской истории… только что начинается… очень многие из важнейших вопросов остаются еще нетронутыми; особенно должно сказать это о вопросах внутренней истории жизни русского народа” (т. 2, с. 410). Но для Чернышевского солидарность в этом моменте лишь помогала объяснить пессимистические суждения Чаадаева. Что же касается сущности этих суждений, то Чернышевский, в отличие от него, не полагал, что до Петра Россия была листом белой бумаги: она имела свою историю, но писана она была на языке “восточных народов, живущих среди широких степей и необозримых тундр. Петр Великий застал нас с таким характером, какой недавно имели персияне” (т. 7, с. 610). Русский характер, национальный архетип сформировался под многовековым гнетом насилия – внешнего и внутреннего. Внешнее – “угнетающее соседство с кочевыми дикарями еще до монгольского завоевания”, “нашествия, дотла разорявшие русские области” вплоть до XVIII века; внутреннее – опустошавшая их “страшная неурядица управления” (т. 2, с. 252; т. 5, с. 690). Хотя начало “умственного влияния” Европы Чернышевский относил к царствованию Ивана III, Россия оставалась чуждой европейской цивилизации. Своими преобразованиями Петр стремился не превратить ее в европейскую страну, не приобщить ее к “высокой европейской цивилизации”. Им двигала исключительно жесткая прагматическая цель: “создание сильной военной державы”, стоящей по своей мощи на уровне передовых стран Европы. Все остальные его преобразования были вызваны не приверженностью Западу, а необходимостью противодействовать противникам начатого реформирования. При таком видении самой природы, целевой установки петровских реформ Чернышевский, в отличие от Чаадаева, отказывал им в каком-нибудь принципиальном значении, в цивилизационном изменении характера страны, ее устоев, уровня общественного сознания. “Весь дух вещей остался прежний, насколько может оставаться вещь в прежнем виде, когда изменяется только имя ее без всякого намерения изменить сущность” (т. 5, с. 611). Итогом реформ было “только изменение положения русского царя в кругу европейских государей” (т. 5, с. 612). Чернышевский солидарен с чаадаевским пессимистическим взглядом на русскую нацию, но доводом в его подтверждение служат ему результаты петровских преобразований: “Нас полтораста лет учили сделаться европейцами, и все-таки мы до сих пор очень плохие европейцы… Если это так, поневоле впадешь в отчаяние, поневоле скажешь: наша нация – очень дрянная нация. Это и сказал Чаадаев своим письмом, бывшим причиной его несчастной знаменитости” (т. 5, с. 614).

Вместе с тем Чернышевский не разделял убеждения Чаадаева в изначальной ущербности русской нации. Она имела, по его убеждению, к началу XVIII в. “резко и твердо выработавшийся характер”, и он целиком возлагал ответственность за ее современное состояние на существовавший общественный строй. Из плоскости онтологической, как это имело место у Чаадаева и что Чернышевский изначально игнорировал, он переносил проблему в плоскость исключительно социально-политическую.

Оценка деятельности Петра подводила Чернышевского к главному для него: оценке той исторической ситуации, в которой началась реформаторская деятельность Александра II, Петр сохранил неколебимым существеннейшее – самодержавный принцип политической власти, принцип неограниченной монархии, воспринятый и его преемниками. Так же как ничто не коснулось и народа – он остался на уровне начала XVIII в.: его никто не хотел сделать европейцем. Из этих реалий исходил Чернышевский в своих представлениях о движущих силах современных реформаторских преобразований.

На этом Чернышевский не ставит точку. Он продолжает анализ русского исторического процесса, углубляя его социальным срезом. Речь шла о крестьянской поземельной общине – первичной ячейке хозяйственной и общественной жизни народа, его подавляющей части.

Идеи, выдвинутые славянофилами уже во времена Чаадаева, вызвали с его стороны самую резкую реакцию. Зафиксированное уже в “Апологии сумасшедшего” саркастическое отношение к зарождавшемуся славянофильству, к этим “фантастическим славянам”, к “новой школе”, сосредоточенной на поиске основания величия России в ее прошлом, нашло отражение в его откликах на статью А. С. Хомякова “О сельских условиях” (1842 г,). В письме А. И. Тургеневу 1843 г. Чаадаев отметал мнение Хомякова об “этой удивительной общине” как “краеугольном камне нашего социального здания”, средоточия “всей силы страны”, “тайны нашего величия”, “не повторяющемся нигде в мире начале”, “принадлежащем исключительно нашей народности”, начале “интимном, глубоком, необычайно плодотворном, создавшем нашу историю, придающем единое направление всем достойнейшим событиям нашего национального существования и окутывающем его целиком” (т. 2, с. 164). Еще ранее в письме Е. А. Свербеевой Чаадаев раскрыл смысл своей оценки славянофильской трактовки общины, изложенной Хомяковым. Аргументация Хомякова в пользу общины “как необходимого продукта страны” равносильна для Чаадаева подобной же аргументации в пользу крепостного права. Считая, что в давние времена община имела чрезвычайно неопределенную, расплывчатую форму, Чаадаев, следуя мысли Хомякова, связывает момент ее закрепления с установлением крепостной зависимости крестьян от своего владельца, который встал во главе ее. Община, в конечном счете, и крепостное право были результатом волевого акта правительства. Между тем проблема крепостного права уже со времен декабристского прошлого Чаадаева представала перед ним главным, нетерпимым злом российской жизни. Уже тогда он считал, что крестьяне были порабощены правительством. Н. И. Тургенев, видевший “единую цель” своей жизни в освобождении крестьян, был уверен, что Чаадаев может “много споспешествовать распространению здравых идей об освобождении крестьян” (т. 2, с. 413 – 414. Письмо Тургенева Чаадаеву, 27.III. 1820). И действительно, как только Чаадаеву представился повод и возможность обратиться к верхам с изложением своего взгляда на наиболее острые проблемы, одной из первоочередных он назвал освобождение крестьян – “необходимое условие всякого дальнейшего прогресса у нас” (т. 1, с. 518. Записка А. Х. Бенкендорфу, 1832 г.). Для Чаадаева община оказывается неотделимой от крепостного права: ее судьба обусловлена уничтожением крепостного права той же волей верховной власти, которая его породила и которая закрепила прежде расплывчатую общинную форму народной жизни. Сами корни деспотизма в политической жизни Чаадаев связывал с общиной. Доведенный до крайности Иваном Грозным, деспотизм вырос (“прямое исхождение”) из “народной жизни”, из “семейного, общинного быта” (т. 2, с. 167).