Смекни!
smekni.com

Политические воззрения Якобинцев: Марат и Робеспьер (стр. 7 из 13)

Робеспьер изо всех сил старается не впасть в прямую апологию участников насилия. Но с самим насилием дело обстояло по-другому. "События" (он никогда не употребляет слово "убийства") были "народным движением, а не, как смехотворно полагают некоторые, локальным бунтом нескольких негодяев, которым заплатили, чтобы они перебили себе подобных. О, если бы это было иначе, разве народ этому бы не помешал?" Делать из пассивности перед лицом насилия вывод о его одобрении, если даже не о некоторой причастности, - это был аргумент столь же демагогический, сколь и тонко рассчитанный. В самом деле, во время сентябрьских убийств население Парижа оставалось пассивным и позволило действовать бандам из нескольких сотен убийц, которые переходили от одной тюрьмы к другой (да и сам Робеспьер также ничего не сделал, хотя заседал в Парижской коммуне и на собрании выборщиков фактически в нескольких кварталах от места резни).

Как бы то ни было, суть аргументации Робеспьера заключается в другом. Он представляет убийства как продолжение "славного дня" 10 августа и сводит вопрос о народном насилии к проблеме революционной законности, имея в виду легитимность самой Революции. "Неужели вы хотели революцию без революции? Откуда это стремление к травле, с которым пытаются пересмотреть, если так можно выразиться, революцию, разбившую ваши оковы? Но как можно выносить суждение о последствиях, которые могут повлечь за собой эти великие потрясения? Кто способен указать точную границу, о которую должны разбиться волны народного восстания, после того, как события уже начали разворачиваться? Какой народ в этих условиях смог бы когда-либо сбросить ярмо деспотизма?" Те, кто поверяет революционные действия "конституционным компасом", ищут тем самым предлог "изобразить миссионеров революции подстрекателями и врагами общественного порядка". Насилие равновелико самой революции; оно незаконно, но "оно столь же незаконно, как и революция, как свержение трона и взятие Бастилии, столь же незаконно, как и свобода". Вне всякого сомнения, можно оплакивать невинные жертвы, и даже если эта жертва всего одна, "это уже слишком много. Оплакивайте даже виновных, которых должен был покарать закон и которые пали от меча народного правосудия; но пусть ваша скорбь, как и все человеческое, имеет свой предел. Чувствительность, оплакивающая едва ли не исключительно врагов свободы, кажется мне подозрительной. Прекратите размахивать перед моими глазами окровавленной одеждой тирана..."[27]

Репрессии лишь кажутся деструктивными; правосудие карает виновных и, искореняя остатки злополучного прошлого, является, в основе своей, обновляющей силой. Робеспьер - не Марат, и он не призывает к народной ярости; его речь той осенью 1792 г. не была наброском будущего террористического режима. И, тем не менее, принцип "нет революции без революции", двусмысленности и недосказанности, которыми он окружает революционное насилие и казни без суда, являются началом того склона, по которому вскоре начнется скольжение, ведущее к утверждению монополии революционного государства на распространение страха и осуществление коллективного насилия.

Глава 3. Идеологи якобинской революции: Робеспьер и Марат.

§ 1

Робеспьер (Максимилиан Мари Исидор)

(Аррас ,6 мая 1758 - Париж, 28 июля 1794)

"Желчный темперамент, узкий кругозор, завистливая душа, упрямый характер предназначали Робеспьера для великих преступлений. Его четырехлетний успех, на первый взгляд, без сомнения, удивительный, если исходить лишь из его посредственных способностей, был естественным следствием питавшей его смертельной ненависти, глубинной и неистовой зависти. Он в высшей степени обладал талантом ненавидеть и желанием подчинять себе... В своих мечтах о мести он был полон решимости покарать смертью всякую рану, нанесенную его чувствительному самолюбию; и чтобы тайное ощущение неполноценности перестало разрушать иллюзии, созданные его самолюбием, он хотел бы остаться лишь с теми, кого считал неспособными себя унизить. С давних пор он изменил значение слова народ, приписав наименее образованной части общества свойства и права общества в целом. Вот в каких словах он без конца превозносил справедливость и просвещенность народа: никто не имеет права быть более мудрым, чем народ; богачи, философы, писатели, общественные деятели были врагами народа; революция могла окончиться лишь тогда, когда больше не станет посредников между народом и его истинными друзьями. Робеспьер сделал из этого народа божество, из патриотизма - религию, из революции - предмет фанатичного поклонения, верховным понтификом которого стал он сам; тон жреца был наиболее отличительной чертой его убогих писаний; это тон все громче звучал в них на протяжении четырех лет; в конце он [Робеспьер] говорил уже на одном лишь на мистическом жаргоне самозваного прорицателя. Одним из его последних деяний была попытка соединить культ Бога с культом народа и стать жрецом обоих божеств" – так в августе 1794 г., под влиянием пришедших из Парижа новостей, написал про Робеспьера Дону, заключённый в тюрьме.

Разумеется, этот текст отдает дань особенностям термидорианской эпохи, ее страстям и ненависти. Однако на фоне "черной легенды" он выделяется характером размышлений. Без сомнения, Дону не слишком жалует Робеспьера, но он, тем не менее, пытается понять причины его политического восхождения. Так, он очень убедительно выявляет центральное место, которое в речах и политической деятельности Робеспьера занимал народ, как представление и как понятие. Место тем более важное, что это понятие также является центральной идеей-образом революционной политической культуры и что для Робеспьера термин народ относился, прежде всего, к обездоленной и работающей части нации. Отсюда следует, что его самоидентификация с народом была неразрывно связана с требованием равенства и с притязанием на некоторую социальную справедливость.

Весной 1792 года, во время особенно бурных и драматических заседаний Якобинского клуба Робеспьер выступал против военной политики жирондистов, беспрестанно ссылаясь на народ, который "единственно велик, единственно достоин уважения". Обращаясь к Бриссо[28] и Гаде, которые упрекали его в демагогической лести народу и обмане его относительно целей войны, Робеспьер произнес следующую беспримерную реплику: "Вы осмеливаетесь обвинять меня в намерении угождать народу и вводить его в заблуждение? Да как бы я мог это сделать? Я не льстец, не повелитель, не трибун, не защитник народа: я - сам народ". [29]Для Робеспьера это не было ни метафорой, ни фигурой риторики. В своем сознании он находил глубинные подтверждения своего отождествления с народом, "бытия как народа", "этого божественного чувства, которое ему нередко компенсировало все блага, которые имеют желающие предать народ". Не Провидение ли поддерживало его, когда "отданный во власть страстей и гнусных интриг и окруженный столь многочисленными врагами", он продолжал бороться? Если бы Робеспьер не вознес к нему свою душу, как бы он смог "выдержать труд, который лежит за пределом человеческих сил"? Не Провидение ли "покровительствует особым образом французской революции"? Его судьба и судьба народа едины; его жизнь целиком посвящена народу и, если потребуется, такова же будет и его смерть. Провозглашаемые им принципы - истинны, и народ неминуемо признает их и примет их для себя: "Ничто из сказанного мною не могло лишить народ смелости, до сих пор народ устранял самые серьезные опасности, и он преодолеет самые большие препятствия, если они перед ним встанут. Разве не от патриотизма зависит успех революций? Патриотизм - это отнюдь не вопрос приличий, отнюдь не то чувство, которое подчиняется интересам, но чувство столь же чистое, как природа, столь же неизменное, как правда".

Народ, противопоставляемый аристократам, был политической конструкцией и символическим образом с туманными и расплывчатыми контурами, но он не мог иметь более чем одну волю и более чем одну точку зрения. Утвердить свою тождественность с народом означало присвоить себе право высказывать эту точку зрения: Робеспьер пользовался тем самым непререкаемым авторитетом истинного мнения, непримиримого и категоричного, которое устанавливало, кто принадлежит к народу, а кто - нет. Отсюда другая очевидная характерная черта его дискурса: стирание частного перед лицом общего, личного перед лицом принципов, и так вплоть до их полного смешения. Робеспьер обладал секретом неповторимой риторики, в которой лирические порывы, когда речь шла только о нем самом, соединялись со своего рода деперсонализированной речью, когда дело касалось принципов, добродетели и народа. Отсюда удивительная сила убеждения, которой обладали его слова, но отсюда же и ловушки, расставляемые его выступлениями. Отождествление с народом питало одновременно и уверенность, и подозрения. Очевидно, что враги народа были в то же время и врагами Робеспьера; но нападавшие на него становились тем самым врагами народа.

В механизме революционного правительства Робеспьер занимал ведущее и уникальное в стратегическом плане место, находящееся на стыке Комитета общественного спасения, Якобинского клуба и Конвента. Удерживать это место означало символизировать единство народа и якобинской диктатуры. Это место не было институциональным, но благодаря Робеспьеру оно стало институтом, и, соответственно, сам Робеспьер оказался главной деталью машины, подлинным идеологическим и моральным органом, органом добродетели.