Смекни!
smekni.com

Erik Erikson "Childhood and Society" (стр. 66 из 95)

«Выросший в лесной глуши, вскормленный белым медведем, с девятью рядами зубов, в шубе из шерсти, со стальными ребрами, железными кишками и хвостом из колючей проволоки, там, где я его протащу, черту делать нечего. У-у-а-а-у-у-а.» [Alfred Henry Lewis, Wolfville Days, Frederic A. Stokes Co., New York, 1902. Цит. по В. A. Botkin, A Treasury of American Folklore, Crown Publishers, New York, 1944.]

Они предпочитали оставаться безымянными с тем, чтобы можно было быть конденсированным продуктом высшего и низшего во вселенной.

«Я мохнатый, как медведь, головой похож на волка, энергии у меня как у пумы и я могу скалить зубы, как гиена, пока кора будет держаться на смолистом кряже. Во мне всего понемногу: от льва до скунса; и еще до окончания войны вы можете присвоить мне звание зоологического общества, или я пропущу кого-то в своей калькуляции.» [Colonel Crockett's Exploits and Adventures in Texas, Written by Himself, 1836.]

Если в этом и есть тотемизм, перенятый у индейцев, здесь также есть фиксация трагической несовместимости: ибо можно достичь соответствия «сегменту природы», идентифицируясь с ним, но если пытаться быть холоднее и тверже машин, если мечтать о железных кишках, то ваш кишечник может повредить вашей репутации.

При обсуждении двух племен американских индейцев мы пришли к выводу, что их особые формы раннего воспитания были хорошо синхронизированы с их образами мира и их экономическими ролями в нем. Только в их мифах, ритуалах и молитвах нашли мы намеки на то, чего им стоила их специфическая форма изгнания из младенческого рая. Есть ли в такой огромной и неоднородной стране, как Америка, какая-то форма народной жизни, которая была бы способна отражать типичные тенденции в ранних отношениях с матерью?

Я думаю, что народная песня в сельскохозяйственных районах является психологическим двойником общинного пения молитв у примитивов. Песни примитивов, как мы уже видели, адресованы сверхъестественным поставщиком (кормильцам): эти народы в своих песнях выражали всю тоску по утраченному раю младенчества, чтобы умолить таких кормильцев при помощи магии слез. Однако, народные песни выражают ностальгию трудового люда, научившегося принуждать почву грубыми орудиями, работая в поте лица своего. О своей тоске по восстанавливаемому домашнему очагу они пели, отдыхая после работы; а часто такое выражение мечты о новом доме в рабочих песнях служило аккомпанементом их тяжелого труда, если не вспомогательным орудием.

В своих «старинных любовных песнях» американская песенная культура в значительной степени унаследовала задушевную глубину европейской народной песни: «Black, black, black is the color of my true love's hair». Но, прежде всего, в этих мелодиях живет память глубоких долин, тихих мельниц и милых девушек Старого Света. В изменяющихся словах народная песня в этой стране умышленно стремится поддерживать то «раздвоение личности», которое значительно позже, в эру джаза, проникает и в мелодию. Что касается расхождения между мелодией и текстом, то оно уже подтверждается предположительно старейшей американской песней - «Springfield Mountain». Самые сентиментальные и благозвучные мелодии могут служить для переложения как самых кровавых, так и самых непочтительных стихов; даже любовные песни имеют тенденцию гасить глубокое чувство. «Если присмотреться повнимательнее, - пишут J. A. Lomax и A. Lomax, - то просто невозможно не заметить два довольно часто выражаемых отношения к любви... Любовь опасна - "она всего лишь мнение, которое под стать выражающим его пустым словам"... Любовь всегда на стороне насмешника, а ухаживание - пустая комедия. Очевидно, те люди, которые не испытывали страха перед индейцами, одиночеством, проходимцами, лесной глушью, свободой, дикими лошадьми, горящей прерией, засухой и шестизарядным револьвером, боялись любви». [Lomax and Lomax, op. cit.]

Таким образом, даже в любовных песнях того времени мы находим не только печаль покинутого (интернациональная тема), но и боязнь связать себя глубоким чувством, дабы не оказаться пойманным и искалеченным «страстной любовью».

Вместо романтизма американская песня в большинстве своем проявляет упорное пристрастие к отталкивающим сторонам нужды, одиночества и тяжелого труда на континенте, который карал тех, кто бросал ему вызов. Особое значение придается животным, вызывающим у человека непосредственную и постоянную досаду и раздражение: «садовым клопам, опоссумам, енотам, петухам, гусям, гончим псам, пересмешникам, гремучим змеям, козлам, свиньям и толстогубым мулам». Использование животных особенно подходит для песен-бессмыслиц и изощренных каламбуров, которые должны были скрывать от строгих стариков и, в то же время, приоткрывать молодым своего рода эротические аллюзии, когда на вечеринках приходилось избегать «невинных» танцевальных па и передавать их смысл хотя бы «словесными па»:

And it's ladies to the center and it's gents around the row,

And we'll rally round the canebrake and shoot the buffalo.

The girls will go to school, the boys will act the fool,

Rally round the barnyard and chase the old gray mule.

Oh, the hawk shot the buzzard and the buzzard shot the crow

And we'll rally round the canebrake and shoot the buffalo.

[(Там же.) Самые легкоуловимые сексуальные коннотации передаются здесь глаголом «to shoot» и выражениями: «to shoot buffalo», «to act the fool», «to chase the old gray mule». Хотя, при соответствующей установке, создаваемой ключевыми словами этой песни, сексуальную окраску приобретают и другие слова и выражения, например, «canebrake», «barnyard» и др. - Прим. пер.]

Встаньте леди в середину, джентльмены - в круг,

Мы пойдем в заросли камыша и застрелим бизона.

Девочки ходят в школу, а мальчики валяют дурака,

Собираются на заднем дворе и гоняют старого серого мула.

Ой! Ястреб забил канюка, а канюк забил ворону,

И мы пойдем в заросли камыша и застрелим бизона.

Бессмыслица становится максимально непочтительной, когда имеет дело с ухудшением состояния и концом состарившихся и неподдающихся восстановлению «вещей». В большинстве своем это - животные: «старая серая кобыла», которая «теперь уже не та, что прежде», или «старый красный петух», который «не может кричать кукареку так, как раньше», или серая гусыня тетушки Нэнси:

Go tell Aunt Nancy

Her old gray goose is dead.

The one she's been savin'

To make her feather bed.

The goslin's are mournin'

'Cause their mammy's dead.

She only had one fe-eather, A-stickin'in her head.

[Там же.]

Порадуем тетушку Нэнси:

Гусыня ее умерла,

Чтоб сделать себе перину,

Она ее так берегла!

Гусята кричат безутешно;

Хоть мама их долго жила,

Одно перо на макушке -

Вот все, что она нажила.

Горькая и, в то же время, бесшабашно веселая ирония в этом последнем стишке относится к тем дням, когда, согласно J. A. Lomax, «перина из гусиного пуха была самой важной принадлежностью для сна, поскольку она убаюкивала вас в своих "объятиях" одновременно укрывая почти полностью». Иногда, однако, бесшабашно радостное избавление открыто связывается с людьми:

My wife, she died, O then, О then,

My wife, she died, О then,

My wife, she died,

And I laughed till I cried,

To think I was single again.

[Там же.]

Моя жена, она мертва, и я опять господин!

Моя жена, она мертва, и я опять господин.

Моя жена, она мертва,

И я смеялся, - смеялся до слез:

Ну надо же, снова один!

Подобная форма хорошо соответствует свободному выражению таких настроений, как «Все! Надоело!» и «Не будь таким серьезным», и поэтому, чтобы открыть истинный дух американских песен, в большинстве своем их нужно петь идя куда-то пешком, танцуя или что-то делая. Здесь вечное движение сливается с веселыми намеками на приемы повседневной работы, выражая кредо американца: веру в волшебное освобождение посредством перемены мест, вещей и занятий.

Ковбойские песни, отражающие одну из последних разновидностей единственного в своем роде и девиантного образа жизни высоко специализированных рабочих границы, показывают совершенный синтез характера работы и эмоциональной экспрессии. Пытаясь укротить брыкающуюся и становящуюся на дыбы полудикую лошадь и следя за тем, как бы не подорвать свое мышечное спокойствие страхом или гневом; проводя свое стадо по горячей и пыльной тропе и заботясь о том, как бы не загнать и не перевозбудить бычков, которые должны быть доставлены на бойню без потери живого веса, ковбой погружался в монотонное пение, из которого и вышли очищенные версии народной песни. С начала и до конца ритм и мотив «горестного стенания ковбоя» остается свидетельством того, что для него нет пути назад. Хорошо известны «выдавливающие слезу» песни ковбоя, который никогда больше не увидит ни мать, ни «дорогую сестру»; или который вернется к возлюбленной лишь для того, чтобы снова оказаться обманутым. Но еще большее распространение в ковбойских песнях получает совершенно неожиданный факт, а именно, что этот «мужчина из мужчин» в своих песнях оказывается в некоторой степени матерью, учителем и нянькой своим «малявкам» [Dogies (собир.) - служит для обозначения всякой мелкой живности, к которой человек испытывает положительное отношение. Ковбои, например, так называют бычков. - Прим. пер.], которых он доставлял к месту их ранней смерти:

Your mother was raised away down in Texas

Where the jimpson weed and the sand-burrs grow,

So we'll fill you up on cactus and cholla,

Until you are ready for Idaho.

[М. and Т. Johnson, Early American Songs, Associated Music Publishers, Inc., 25W. 15th St., New York, 1943.]

Ваша мать выросла далеко от Техаса,

Где растет дурман и репейник,

Поэтому вас мы будем кормить кактусом и колой,

Пока вы не будете готовы для Айдахо.

[В Айдахо находились крупные скотобойни. - Прим. пер.]

Он поет успокаивающие песни своим «малявочкам», когда они бегут через раннюю ночь прерий, наполняя ее топотом тысяч маленьких копыт: