Смекни!
smekni.com

Осип Мандельштам (1882-1939) (стр. 2 из 4)

В кипящие ночные воды

Опущен грузный лес тенет.

Восходишь ты в глухие годы, -

О, солнце, судия, народ.

Прославим роковое бремя,

Которое в слезах народный вождь берет,

Прославим власти сумрачное бремя,

Ее невыносимый гнет…

Земля плывет. Мужайтесь, мужи.

Как плугом, океан деля

Мы будем помнить и в летейской стуже,

Что десяти небес нам стоила земля.

Так вошел впервые – в 1918 году – в стихи Мандельштама образ народного вождяи рулевого революции – Ленина. Эта темя пройдет красной нитью через все творчество мандельштама – вплоть до последней его гражданской поэтической клятвы зимы 1937 года. Восприятие же и осмысление самой революции мандельштамом пройдет все стадии процесса, характерного для прогрессивной русской интеллигенции, принявшей революцию, оставшейся на родине,чтобы разделить с нею и радость и горе, чтобы чувствительным инструментом своего искусства помочь взбаламученному и разъяренному веку обрести вновь гармонию и лад, чтобы «флейтой-позвоночником» укрепить окровавленный становой хребет времени:

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки,

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?…

…………………………………

Чтобы вырвать век из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать.

А у горя, беды, страданий, крови, неизбежных «на пороге новых дней», которых должен бояться лишь «захребетник», то есть дармоед, живущий чужим трудом, была и другая, открывающая поэту ипостась:

Тает в бочке, словно соль, звезда,

И вода студеная чернее,

Чище смерть, соленая беда,

И земля правдивей и скромнее.

Это все те же «чернота» и «сладимость» воспетой поэтом в тридцатых годах колодезной воды, которой только и дано отразить в себе звездное свечение…

Но связь «вечных», «блуждающих снов» поэзии с новым веком, с новым миром налаживалась непросто. Поэзия, заглянувшая бесстрашно в глаза веку и готовая при всей необратимости, а главное, непоколебимости своих основных порывов и решений, не могла не испытать вместе с тем и мучительного внутреннего разлада, болезненной рефлексии. В поэзии мандельштама в 1929 году начинают мелькать образы «розовой крови» и «сухой травы», олицетворяющие образы времени и поэзии, о восстановлении нарушенной взаимосвязи которых мечтает поэт:

Чтобы розовой крови связь,

Этих сухоньких трав звон,

Уворованная нашлась

Через век, сеновал, сон.

Но в беспощадной искренности своей поэт не скрывает, что порою его посещают мысли о возможности решения дилеммы:

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем,

Миру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

…Чтобы розовой крови связь

И травы сухорукий звон

Распростилась: одна скрепясь,

А другая – в заумный сон.

Это близкое есенинскому - «отдам всю душу октябрю и маю, но только лиры милой не отдам» – настроение. Но оно в этом случае эфемерно и иллюзорно. Поэты остались в горящих рядах. Родной звукоряд их ждал там. Связь розовой крови и звона сухоруких трав нашлась. И через век, а не через сон, хотя бы заумный. Была боль, была болезнь, но болезнь высокая, общая с болезнью века. И поэзия продолжала свою работу, настройку лиры, поиски слова, даже если оно могло звучать против шерсти мира:

Какая боль искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью крови для племени чужого

Ночные травы собирать.

…Мне хочется бежать от моего порога.

Куда? На улице темно,

И, словно сыплют соль мощеною дорогой,

Белеет совесть предо мной.

Чистая совесть не позволила поэзии распроститься с порогом нового дня:

Москва – опять Москва. Я говорю ей : «Здравствуй!»

Не обессудь…»

В стихах этих, озаглавленных «1 января 1924 года», мрачными тенями маячат видения нэповской поры с ее контрастами и гримасами, но и них звучит тот летний мотив, знакомый по стихам мандельштама середины тридцатых годов («не хныкать! Для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?»). Поэт и на этот раз подтягивает бутылочную гирьку крупно скачущих часов шероховатого времени, как бы предвосхищая свою клятву верности идеалам предшественников:

Ужели я предам похорному злословью

Присягу, данную четвертому сословью

И клятвы крупные до слез?

Москва становится для поэта средоточием и символом новизны времени, источником новой музыки, пришедшей на смену, вернее, продолжавшей звучания, к которым прислушивался Блок в октябре семнадцатого года в революционном Петрограде. И вот летом 1931 года, уже после второго своего пребывания в Грузии, после гощения в армении, вернувшись в Москву, мандельштам пишет стихи в совершенно иной, можно даже сказать, счастливой и радостной, несмотря на извечный «привкус несчасться и дыма», тональности:

Река москва в четырехтрубном дыме –

И перед нами весь раскрытый город:

Купальщики – заводы и сады

Замоскворецкие. Не так ли,

Откинув палисандровую крышку

Огромного концертного рояля,

Мы проникаем в звучное нутро?

Сравнительно большое количество стихов мандельштама приходится на 1931-1934 годы. Они, как правило, радостны или проникнуты все той же «светлой печалью2.

В 1933 году было написано стихотворение «мы живем, под собою не чуя страны», которое послужило основанием для ареста, ссылки. Обстановка в стране 1933 года обрисована поэтом с предельной точностью:

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Нарисованный в стихотворении образ Сталина свидетельствовал не об уважении к «кремлевскому горцу», а о ненависти к нему. Портрет сатирически шаржирован:

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются глазища,

И сияют его голенища.

Образ «вождя» занял все пространство стихотворения, подавив, вытеснив собой все живое. Те, кто пребывает рядом с ним («сброд тонкошеих вождей»), обречены на роль «полулюдей», предающихся унизительным занятиям: «Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет». В мире, где Сталин «как подковы кует за указом указ – кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз», жить человеку невозможно, физически еще существуя, он обречен на разобщенность со страной, с людьми: «Мы живем, под собою не чуя страны…»

Вскоре мандельштам был репрессирован.

До последнего часа он оставался поэтом. И оставался в «сердце века», хотя собственный путь становился все труднее.

…Особенно угнетали долгие зимы, хотя в них были просветы – посещения анны андреевны ахматовой, оставившей нам образ одной из таких воронежских зим:

И город весь стоит оледенелый.

Как под стеклом деревья, стены, снег.

По хрусталям я прохожу несмело,

Узорных санок так неверен бег…

…И тополя, как сдвинутые чаши,

Над нами сразу зазвенят сильней,

Как будто пьют за ликованье наше

На брачном пире тысячи гостей.

А в комнате опального поэта

Дежурят страх и муза в свой черед.

И ночь идет,

Которая не ведает рассвета.

Точность не только пейзажа, но и полифонии настроений, обуревающих поэта, здесь удивительна. Ничто не случайно – ни упоминание памятника петру, ни образ ворона, ни «Куликовской битвой веющие склоны могучей, победительной земли», ни нервный бег узорных санок по оледенелому городу, ни ликованье потоков, которых муза посещала все-таки чаще, чем хотелось бы ее дежурному сменщику.

Автор предисловия к публикации воронежского журнала «Подъем» А. Немировский вспоминает эту картину очень значительными деталями: «в памяти людей, знавших Осипа Эмильевича в те годы, он сохранился прямым, с выправкой офицера (воронежские мальчишки при виде мандельштама говорили: «Генерал идет»), с гордо закинутой головой, с быстрыми движениями, с нервным профилем. Он не был угрюмым человеком. Ему были свойственны озорство и шутка… мандельштам любил Воронеж. Острым взглядом художника он подглядел его черты и запечатлел в своих стихах, стоя на горе, что над улицей Степана Разина, он любовался крутоярами, занесенными снегом и запряженными, как в сбрую, огнями домиков. И на другой день он уже читал стихи о воронежских пейзажах, которые сравнивал с картинами фламандцев. Ему нравились заречные дали, открывавшиеся с площадки, на которой стоял его домик. Вбирая полной грудью воздух, он писал: «Равнины дышащее чудо».Любил он и воронежских поэтов – Кольцова и Никитина, восторгался пейзажами в никитинских стихах»… Здесь интересно освещена одна из сторон жизни поэта в Воронеже. Как бы ни любил он Воронеж, как бы дороги ни были ему его редкие посещения ахматовой, как бы ни поддерживала его самоотверженная любовь от самого воздуха поэзии не могли не угнетать Мандельштама. Одиночество было порой невыносимо, но у поэта было противоядие от отчаяния – его «тайная свобода», его гордость и бесстрашие, «безгрешность сладкозвучного труда». Источники внутренней свободы и «наслажденье» были, однако. Не только в нем самом, не только в голосе собственного сердца: