Смекни!
smekni.com

Михаил Врубель (стр. 4 из 5)

«Вот смотрите, ВД., все здесь, человек ничего не придумает, чего бы не бьшо в природе. Берите все оттуда». Передающий этот эпизод Милиоти прибавляет, что в этих словах — символ веры Врубеля-художника. Имелось в виду, конечно, вовсе не то, что отсюда можно научиться, как нарисовать квадрат льда; говорилось об игре, сверкании преломленных лучей — не о предмете, а о колористической феерии, эффекте действия на глаз, то есть о мастерстве «иллюзионировать душу», в котором художник, подражая, соревнуется с природой.

«Врубель поразительно рисовал орнамент, ниоткуда никогда не заимствуя, всегда свой, — писал К. Коровин. — Когда он брал бумагу, то, отмерив размер, держа карандаш, или перо, или кисть в руке как-то боком, в разных местах бумаги наносил твердо черты, постоянно соединяя в разных местах, потом вырисовывалась вся картина». В природном мире ближайшую аналогию описанному процессу возникновения изображения из первоначально разрозненных линий и штрихов, образующих причудливую орнаментальную вязь, в которой вдруг проступают облики знакомых предметов, представляют собой кристаллизации инея на морозном стекле».

Метод и тема

В тот момент, когда Врубель в Москве работал над самым популярным своим произведением «Демон (сидящий)», он написал в письме к сестре: «Одно lkz меня ясно, что поиски мои исключительно в области техники. В этой области специалисту надо потрудиться; остальное сделано уже до меня, только выбирай». Итак, изобретение сюжетов не есть собственно творческая задача, здесь все уже готово, «только выбирай». Здесь Лермонтов, Гете, Шекспир и вообще все, кто сохранял и пересказывал «дней минувших анекдоты от Ромула до наших дней», потрудились за него. Творчество, стало быть, всецело сосредоточено для Врубеля в той области, которую можно назвать искусством интерпретации, то есть на исполнительском мастерстве. Таким образом, сам художник указывает путь к постижению его «тайны» — она скрыта в «содержании формы». А потому, следуя его автопризнаниям, мы должны остановить внимание на свойствах врубелевской техники.

Мы часто произносим: «точка зрения», «угол зрения», «траектория взгляда». Подобно тому, как, рассматривая нечто в действительности, мы не видим своего лица, эти точки, углы, траектории тоже невидимы, но они есть, они составляют незримую предпосылку для того, чтобы нечто вообще могло материализоваться и быть увидено. При этом мы понимаем, что обозначающие эту предпосылку слова «точка», «угол», «траектория» суть переносные выражения, метафоры. Врубель же переносит на изобразительную поверхность и оставляет видимый след невидимого присутствия этих углов и траекторий зрения; выстроенная таким способом форма предстает какяв-ленность неявного, знаменование невидимого. Это и есть кристаллизованная в «технике» основная, «фундаментальная» художественная метафора, скрытая в предпосылке врубелевского творчества. Но таким прикосновением к запредельному является искусство в целом: касаясь взглядом раскрашенных холстов, мы творим из них образы — мадонны, ангела, цветка, весны, наступающей с прилетом грачей... вместе с которыми мы оказываемся буквально в другом измерении. А потому фундаментальная врубелевская метафора есть неустанное освидетельствование «открытой тайны, которую все мы видим и не видим» — чуда сотворения художественной иллюзии. Эта тайна, которую отваживается постигнуть художник, в абсолютной несоизмеримости того, из чего сотворено, с тем, что сотворено, подобна чуду творения из ничего. Не дерзает ли в таком случае художник соревноваться с Творцом? И если так, то в природе творческого акта заключено нечто демоническое. Таким образом, проблема творчества неотвратимо поворачивается в плоскость этической и даже религиозной антиномии: смирение или гордыня. Врубель в этом «или... или» выбрал середину: «ни день, ни ночь — ни мрак, ни свет». Таков именно врубелевский Демон, каким он явлен в картине 1890 года.

Но впервые с полной отчетливостью все формосодержательные аспекты врубелевского метода были осознаны и «рассказаны» художником в завершающей академический период картине «Гамлет и Офелия» 1884 года. Метод здесь был преобразован в тему. На уровне ключицы фигуру Гамлета пересекает темная полоса: не имея внятного предметного обоснования, она выглядит как бы помаркой, следом черновой разметки пространственного построения. Но этот-то «излишек» словно призван наглядно продемонстрировать содержательность врубелевской формы. Эта полоса представляет собой и символически знаменует невидимую (как поверхность зеркального изображения) преграду, за которую невозможно проникнуть. Она есть образ и подобие метафизической преграды, разделяющей посюстороннее и потустороннее, жизнь и смерть, конечное и бесконечное — той самой преграды, о которую бьется мысль Гамлета, запечатленная в монологе «Быть или не быть?»

Жемчужина

Жемчужина» — это своего рода галактика, увлекающая взгляд по спирали вглубь, как в жерло колодца. Здесь изобразительная тема тождественна самому методу наблюдения природы и способу организации творческого процесса у Врубеля: «утопать в созерцании тонкостей». видеть мир как «мир бесконечно гар-монирующих чудных деталей». Тонкость, подробность, деталь — ключевые слова и понятия во врубелевских характеристиках собственного способа «вести беседу с натурой». Подобно тому, как, согласно известной метафоре, в капле воды отражается весь мир, так во врубелевской «Жемчужине» воплощено представление о том, что в раковине, если приставить ее к уху, слышатся шум, гул и звуки океанической бездны. Здесь кстати заметить, что изображение морской раковины в картине 1904 года, если поставить ее вертикально, совершенно точно воспроизводит конфигурацию человеческой ушной раковины — метафора столь же гениально-простая, сколь и восхитительно-смелая, как знаменитое «ухо мира» в стихотворении Баратынского «Осень». «Декоративно все, и только декоративно». В кружевной пене на поверхности волн, игре преломленных лучей в прозрачных льдинах, переплете ветвей, бесконечных конфигурациях в мире цветов и в узорах морозного стекла природа кристаллизует орнаментальные фигуры, в одной из которых предзнаменуется облик человеческого существа, подобно тому, как в неорганических кристаллизация\ инея на зимнем окне возникают образы органической природы, пышные леса и оранжереи растительного царства — такова философия врубелевской «Жемчужины» 1904 года, но еще раньше — киевских цветочных этюдов (1886—1887), и, например, таких работ, как панно «Богатырь» 1898 года и «Раковины».

Портрет С.И. Мамонтова

Как Гамлет в той, прежней картине, Мамонтов кажется прикованным взглядом к зеркалу, где видит нечто такое, что заставляет его в ужасе отшатнуться. Но видение, изобразившееся в зеркале, — не что иное. как сам этот портрет: надгробная стела превращает изображенное пространство в пространство склепа: густая тень на стене слита с чернотой фрачного костюма 'гак. что несь черный массив слагается в призрачную темную фигуру, развалившуюся в кресле по диагонали, точно повторяющей укутанную в тень фигуру плакальщицы: за вычетом этого сгустка темноты остается голова на белом фрачном пластроне. Этот пластрон представляет собой незакрашенную поверхность грунта. отсеченную от окружающей черноты так. что возникает поразительная иллюзия скульптурного бюста, повернутого в три четверти к плоскости изображения. Наконец, пожалуй, главная «незаметность», выдающая мысль художника: тень, положенная на правую (от зрителя) часть головы, разворачивает ее абсолютно фронтально и в сочетании с резко оконтуренной глазной впадиной дает полную иллюзию мертвою черепа. Скульптурные меморип и инфернальной игре теней в сумрачном пространстве с «подвальным освещением»... Нстьогчего прийти в ужас. При всем том простейшими средствами достигнуто впечатление надменной величественности. Так оно и подобает парадному портрету, назначение которого — не просто сохранить облик, но воздвигнуть памятник. Но та же нагне-тенность пафоса возвышает значение всех настойчивых напоминаний о загробных потемках, превращая портрет в вариацию на тему «sic transit gloria mundi». Пространство портрета словно оглашено звуками библейских причитаний: «ибо Ты вознес меня и низверг меня...» (Псалтирь, 101:12).

Девочка на фоне персидского ковра

На картине изображена дочь владельца ссудной кассы в Киеве. Однако — никакой склонности к индивидуализирующей характерности и портретному психологизму. Если по поводу композиции с такой глубоко серьезной темой, как «Христос в Геф-симанском саду», Врубель мог гоно-рить о «легкой слащаватости» сюжета, то в этом смысле «Девочка на фоне персидского ковра» прямо-таки «рахат-лукум и розовая вода», как выражался Т. Манн, имея в виду цветистость и душистость восточной поэзии. Но этот признак салонной эстетики с ее императивом «сделайте мне красиво» определяет постановку, мотив: под красиво ниспадающими в виде балдахина складкам и узорного ковра красивая девочка в красивом восточном наряде, обвитая платками с кистями и расписным узором, «жемчуга огрузи-ли шею», пальцы унизаны перстнями... Но — слишком много красоты, угнетающе много: вся мизансцена исподволь поворачивается в сторону траурных ассоциаций. Девочка похожа на одну из тех жен, которых отправляли вослед умершему владыке, перед тем обряжая со всевозможной роскошью, так что сама эта роскошь становится знаком готовности к жертвоприношению.