Смекни!
smekni.com

Автобиографические записки Екатерины II (стр. 2 из 3)

Таким образом, бал оказывался областью непринуждённого общения, светского отдыха, местом, где границы служебной иерархии ослаблялись. Присутствие дам, танцы, нормы светского общения вводили внеслужебные ценностные критерии, и юный поручик, ловко танцующий и умеющий смешить дам, мог почувствовать себя выше стареющего, побывавшего в сражениях полковника. С другой стороны, бал был областью общественного представительства, формой социальной организации, одной из немногих форм дозволенного в России той поры коллективного быта. В этом смысле светская жизнь получила ценность общественного дела.

Со времени петровских ассамблей остро встал вопрос и об организационных формах светской жизни, календарного ритуала, бывшие в основном общими и для народной, и для боярско-дворянской среды, должны были уступить место специфически дворянской структуре быта. Внутренняя организация бала делалась задачей исключительной культурной важности, так как была призвана дать формы общению «кавалеров» и «дам», определить тип социального поведения внутри дворянской культуры. Это повлекло за собой ритуализацию бала, создание строгой последовательности частей, выделение устойчивых и обязательных элементов. Возникла грамматика бала, а сам он складывался в некоторое целостное театрализованное представление, в котором каждому элементу (от входа в залу до разъезда) соответствовали типовые эмоции, фиксированные значения, стили поведения. Однако строгий ритуал, приближавший бал к параду, делал тем более значимыми возможные отступления, «бальные вольности», которые композиционно возрастали к его финалу, строя бал как борение «порядка» и «свободы».

Бал обладал стройной композицией. Это было как бы некоторое праздничное целое, подчинённое движению от строгой формы торжественного балета к вариативным формам хореографической игры. Бал подчинялся твёрдым законам. Степень жёсткости этого подчинения была различной: между многотысячными балами в Зимнем дворце, приуроченным к особо торжественным датам, и небольшими балами в домах провинциальных помещиков с танцами под крепостной оркестр или даже под скрипку, на которой играл немец-учитель, проходил долгий многоступенчатый путь. То, что бал предполагал композицию и строгую внутреннюю организацию, это ограничивало свободу внутри него. Именно это вызвало необходимость ещё одного элемента, который сыграл бы в этой системе роль «организованной дезорганизации», запланированного и предусмотренного хаоса. Такую роль принял на себя маскарад.[5]

1.3 Маскарад

Маскарадное переодевание в принципе противоречило глубоким церковным традициям. В православном сознании это был один из наиболее устойчивых признаков бесовства. Поэтому европейская традиция маскарада проникала в дворянский быт XVIII века с трудом или же сливалась с фольклорным ряжаньем.

Как форма дворянского празднества, маскарад был замкнутым и почти тайным весельем. Элементы кощунства и бунта проявились в двух характерных эпизодах: и Елизавета Петровна, и Екатерина II, совершая государственные перевороты, переряжались в мужские гвардейские мундиры и по-мужски садились на лошадей. Здесь ряженье принимало символический характер: женщина – претендентка на престол превращалась в императора.

От военно-государственного переодевания следующий шаг вёл к маскарадной игре. В сугубой тайне, в закрытом помещении Малого Эрмитажа, Екатерина II находила забавным проводить совсем другие маскарады. Так, например, собственной рукой она начертала подробный план праздника, в котором для мужчин и женщин были бы сделаны отдельные комнаты для переодевания, так чтобы все дамы появились в мужских костюмах, а все кавалеры – в дамских (Екатерина была здесь не бескорыстна: такой костюм подчёркивал её стройность, а огромные гвардейцы, конечно, выглядели бы комически).[6]

Сама Екатерина писала: «Великий князь придумывал устраивать маскарады в моей комнате; он заставлял рядиться своих и моих слуг и моих женщин и заставлял их плясать в моей спальне; он сам играл на скрипке и тоже подплясывал. Это продолжалось до поздней ночи; что меня касается, то под предлогом головной боли или усталости я ложилась на канапе, но всегда ряженая и до смерти скучала от нелепости этих маскарадов, которые его чрезвычайно потешали».[7]

1.4 Искусство жизни

Для бытового поведения русского дворянина конца XVIII – начала XIX века характерны и прикреплённость типа поведения к определённой «сценической площадке», и тяготение к «антракту» - перерыву, во время которого театральность поведения понижается до минимума. Вообще для русского дворянства конца XVIII - начала XIX века характерно резкое разграничение бытового и «театрального» поведения, одежды, речи и жеста. Французский язык, танцы, система «приличного жеста» настолько отличались от бытовых, что вызывали потребность в специальных учителях. В дворянском быту возникла сложная система обучения, в том числе и словесного, не ориентированного на простое подражание. Процесс этот зашёл столь далеко, что «естественное» и «искусственное» («своё» и «чужое») могли меняться местами – в 1812 году многие столичные дворяне вынуждены были обучаться русскому языку как чужому.

Дворянский быт строился как набор альтернативных возможностей, каждая из которых подразумевала определённый тип поведения. Один и тот же человек вёл себя в Петербурге не так, как в Москве, в полку не так, как в поместье и т.д. дворянский образ жизни подразумевал постоянную возможность выбора. «Дворянское поведение» как система не только допускало, но и предполагало определённые выпадения из нормы, которые в переводе на «язык сцены» равнозначны были антрактам в спектаклях. Система воспитания и быта вносила в дворянскую жизнь целый пласт поведения, настолько скованного «приличиями» и системой «театрализованного» жеста, что порождала противоположное стремление – порыв к свободе, к отказу от условных ограничений. В результате возникла потребность в своеобразных отдушинах – порывы в мир цыган, влечение к людям искусства и т.д., вплоть до узаконенных форм выхода за границы «приличия»: загул и пьянство как «истинно гусарское» поведение, доступные любовные приключения и, вообще, тяготение к «грязному» в быту. При этом, чем строже организован быт, тем привлекательнее самые крайние формы бытового бунта.[8]


2. «Записки» как источник информации о политической жизни

России XVIII – XIX веков

«Записки», несомненно, самая ценная часть обширного литературного наследства Екатерины II. Вызванная особенностью жанра необычная искренность воспоминаний отнюдь не противоречила нескрываемому желанию императрицы оправдаться перед потомством. Одна из редакций воспоминаний посвящена интимному другу Екатерины баронессе Брюс, другая – князю Черкасову. Наконец, более полная редакция хранилась в пакете с надписью: «Его императорскому высочеству великому князю Павлу Петровичу, моему любезнейшему сыну».

Перед читателем «Записок» открывается механизм русского самодержавия XVIII века, бесконечная цепь мелких придворных сплетен, каждая из которых может стать важным событием в жизни русских верхов того времени.[9]

Придворная жизнь, какой её вспоминает Екатерина, подобна причудливой фантасмагории, где здравое и безумное смешивается в разных сочетаниях, легко переходя одно в другое: «Однажды я вошла в покои его императорского высочества, я была поражена при виде здоровой крысы, которую он велел повесить, и всей обстановки казни внутри кабинета, который он велел себе устроить при помощи перегородки. Я спросила, что это значило; он мне сказал тогда, что эта крыса совершила уголовное преступление и подлежит строжайшей казни по военным законам: она перелезла через вал картонной крепости, которая была у него на столе в этом кабинете, и съела двух часовых на карауле, на одном из бастионов, сделанных из крахмала, он велел судить преступника по законам судебного времени; великий князь добавил, что его легавая собака поймала крысу, и что тотчас же она была повешена, как я её вижу, и что она останется, выставленная на показ публике в течении трёх дней для назидания. Я не смогла удержаться, чтобы не расхохотаться над этим сумасбродством, но это очень ему не понравилось: он придавал всему этому большую важность. Я удалилась и прикрылась моим женским незнанием военных законов, однако он не переставал дуться на меня за мой хохот».[10]

Сообщения о балах, сплетнях, грязных интригах перемежаются с новостями о Семилетней войне. Здесь и официальная ложь, и правда, которую говорят на ухо, и невероятное искажение событий: «В августе месяце (1758 г.) мы узнали в Ораниенбауме, что 14-го было дано сражение при Цорндорфе, одно из самых кровопролитных за этот век, потому что каждая из сторон насчитывала более двадцати тысяч человек убитыми и пропавшими. Наша потеря в офицерах была значительна и превосходила 1200. Нам объявили об этом сражении как о выигранном, но на ухо говорили друг другу, что с обеих сторон потери были равные, что в течении трёх дней ни одна из армий не могла приписать себе выигрыш сражения, что наконец, на третий день прусский король велел служить молебствие в своём лагере, а генерал Фермор (русский командующий) – на поле сражения. Горе императрицы и уныние всего города было велико, когда узнали все подробности этого кровавого дня, где многие потеряли своих близких, друзей и знакомых; долго слышны были сожаления об этом дне, много генералов было убито, ранено и взято в плен. Наконец, было признано, что генерал Фермор вёл дела совсем не по-военному и без всякого искусства. Войско его ненавидело и не имело к нему ни малейшего доверия. Двор его отозвал и назначил генерала графа Петра Салтыкова…»[11]

Положение Екатерины в Петербурге было ужасно. С одной стороны, её мать, сварливая немка, алчная, мелочная, педантичная, награждавшая её пощёчинами и отбиравшая у неё новые платья, чтобы присвоить их себе; с другой – императрица Елизавета, бой-баба, крикливая, грубая, всегда под хмельком, ревнивая, завистливая, заставлявшая следить за каждым шагом молодой великой княгини, передавать каждое её слово, исполненная подозрений, - и всё это после того, как дала ей в мужья самого большого олуха своего времени. Узница в своём дворце, Екатерина ничего не смеет делать без разрешения. Если она оплакивает смерть своего отца, императрица посылает ей сказать, что довольно плакать, что «её отец не был королём, чтоб оплакивать его более недели». Если она проявляет дружеское чувство к какой-нибудь фрейлине, приставленной к ней, она может быть уверена, что фрейлину эту отстранят. Если она привязывается к какому-нибудь преданному слуге, - все основания думать, что того выгонят.[12]