Смекни!
smekni.com

Поэзия В. Брюсова (стр. 2 из 6)

Указанные мотивы не случайны. Наоборот, они, по существу, определяют основную направленность всей книги.

В самом деле, открывается «Tertia Vigilia» циклом «Возвращение». От чего же и к чему «возвращается» поэт? Оказывается, услышав «трубный звук», поэт уходит от одиночества, от поисков забвения в природе, в любовных страстях и «Мечте», ибо его «дух испытанный не властен не проницать до глуби даль», невластен не обращаться к неизменным исканиям.

В следующем стихотворении — «Я» — и воспеты эти искания. Несомненно, они очень сложны и противоречивы, познаваемые поэтом «дали». Ведь это (как мы знаем из статьи «Истины») — «прослеживание всех возможных типов миросозерцаний». Действительно, огромный, разноречивый мир! Поэт, вступив в него, поклоняется и Астарте (богине любви, радости жизни) и Гекате (богине ночных ужасов); язычеству и христианству; любовным страстям и мудрости «Академий», телесному и мистическому.

Но поэт не «изнемогает» в этой «тьме противоречий». Напротив,—

Мне сладки все мечты, мне дороги все речи,

И всем богам я посвящаю стих...

Таким образом, неутомимая жажда знаний — священный завет поэта, его кредо, его пафос, о котором он и возвещает, переходя к зрелости, став «на третью стражу».

Различные мировоззрения, нравы, уклады, стремления и прослеживает далее поэт в «Tertia Vigilia». Центральный в этом смысле раздел — «Любимцы веков»; примыкает к нему раздел «Близким».

Так обнаруживается, что для Брюсова этот мир вовсе не «паучье» гнездо (Гиппиус), не царство «недотыкомок» (Сологуб) , не «одиночное заключение» (Мережковский). Наоборот, это интересный, разнообразный, по-разному богатый мир.

Еще более решительно расходится Брюсов со старшими символистами в той конкретной философско-поэтической трактовке, какую он дает мыслям, делам и людям разных эпох. История для Брюсова — прежде всего долгий путь культуры веками накапливаемых знаний, утверждающих веру в человека.

Поэтому отнюдь не «Ассаргадон», полагающий, что слава и величие в завоеваниях, в «мощном троне» — гордость человечества. Деяния Ассаргадона — лишь «тень в безумном сне». Истинное же величие — показывает Брюсов — в «халдейском пастухе», человеке ищущей мысли, стремящемся проникнуть в «таинства миров»:

Ты жадно смотришь в даль; ты с вышины холма

За звездами следишь, их узнаешь и числишь,

Предвидишь их круги, склонения... Ты мыслишь,

И таинства миров яснеют для ума...

И в этой радости дай слиться на мгновенье

С тобой, о искренний, о неизвестный друг!

С тем же, по существу, встречаемся в «Александре Великом». Поэт «молится» на него. Но славу Александра он видит не в его воинских доблестях, «не в час ужасных боев». Александр Македонский для него «божество», но величие его в том, что он вывел людей из дикого состояния, открыл им красоту мира: Кавказа, пустынь, морей; в том, что он — в неустанных познаниях, в «стремленья от судьбы к судьбе иной»:

Ты возвал к ним: «Вы забыли, кем вы были, что теперь!

Как стада, в полях бродили, в чащу прятались, как зверь...

Или мните: государем стал я милостью мечей?..

Особый интерес представляет образ Данте. В том же году, что и Брюсов (1898), стихотворение о великом итальянском поэте создал Бальмонт. Поучительно сравнение этих произведений.

Данте был близок символистам. Для них, по слову Брюсова, это «родная тень». Бальмонт рисует Данте целиком в символистском духе. Это одинокий «пророк», религиозный мечтатель, молящийся «в ночной тиши». Его судьба — жить в «безлюдной пустыне, пытаясь тщетно цепи тьмы порвать», призывая «смерть, как друга». В ответ на его молитвы к нему является «святая Тень», которая учит «блаженству за других душой страдать... ненавидящих любить».

Очевидно, что образ, созданный Бальмонтом, — религиозный вариант ого обычного лирического героя, героя всего старшего поколения символистов, для которых тьма жизни — непреодолима, смерть — желанна, «истина» и спасение — в религии и мечте.

У Брюсова иной образ Данте.

Прежде всего, из абстрактно-религиозного мира великий итальянец переносится в реально-историческую обстановку: то было время, когда «с гвельфами боролись гибеллины!» Эпоха Данте осмысливается как время дикости, варварства, когда кругом раздавался «вой во славу побед людей, принявших вид звериный». Но этот «звон мечей, проклятия и крики» для Данте — ложь, «бред». Брюсов подчеркивает: Данте, «веривший в величие людей», предвидит «в дали времен» иных людей, жаждет воскрешения человека и человечности.

У Брюоова Данте — не религиозный мистик, ищущий спасение в христианском смирении, а гуманист, убежденный в лучшем будущем человечества, которое придет вовсе не от «святой Тени». Не случайно в другой редакции этого стихотворения говорится о Данте: «Он всех хотел любить, он жаждал дать Италии свободу».

Интересно также отметить брюсовокие образы Лейбница и Лермонтова (из цикла «Близким»). Здесь характерно, прежде всего, самое обращение поэта к Лейбницу—мыслителю и ученому: «Я знаю — ты со мной! Я вижу строгий лик, я чутко слушаю великие уроки». И Лейбниц велик для Брюсова тем, что любит людей, учит их, заботится об их будущем: «Но ты не проклинал людей, учил их, как детей, ты был их детских снов заботливый хранитель».

Ту же заботу о людях, живое участие к ним подчеркивает Брюсов и в Лермонтове, разглядев за его угрюмостью, усмешкой и проклятиями «младенческую печаль» о людях: Ты никогда не мог быть безучастным !

В том же стихотворении («К портрету М. Ю. Лермонтова») отчетливо возникает и другой характерный мотив «Tertia Vigilia», противостоящий символизму: утверждение, что поэт — не пассивный созерцатель, уходящий от «бушующей жизни» в «творимую легенду», а боец, находящийся в гуще жизни. Кстати сказать, это обнаруживается и в брюсовской трактовке Данте.

Так возникает образ воина, осмысливаемый поэтом несколько необычно — как воплощение человеческой активности во имя прогресса и культуры в единении со своим народом. И вот Брюсов, пришедший в «гости» к «отдаленным предкам», хотя и остается поэтом («сложу им песню»), но прежде всего ощущает себя участником всех трудных дел своих пращуров:

Мне не трудно далась бы наука

Поджидать матерого тура.

Вот я чувствую гибкость лука,

На плечах моих барсова шкура.

А в другом стихотворении («Старый викинг») Брюсов видит величайшую трагедию человека именно в том, что он может перестать быть воином. Самая же заветная мечта поэта:

Хочу навсегда быть желанным и сильным для боя.

Третий мотив «Tertia Vigilia», противостоящий символизму и как бы обобщающий всю книгу, — утверждение радости жизни, радости земного, «телесного».

Так уже среди «Любимцев веков» Брюсов воспевает Психею. По греческой легенде, Эрот, всеобщий любимец Олимпа, женится на Психее. Боги решают преподнести невесте высокий подарок: наделить божественным достоинством, сделать полноправной в надземном царстве. По Брюсову, однако, Психея этому не очень рада. В «неземном» мире она видит бесстыдство, злобу, зависть, и земля ей представляется чище, богаче, желанней:

И на пиру богов, под их бесстыдный смех,

Где выше власти все, все — боги и богини,

Не вспоминала ль ты о днях земных утех,

Где есть печаль и стыд, где вера есть в святыни!

Клеопатру, которая умела жить земными радостями, Брюсов воспевает как женщину, «бессмертную прелестью и страстью» («Клеопатра»). И он ставит ее рядом с «бессмертным искусством» — высшая похвала в устах поэта. Кассандра у Брюсова, в свою очередь, не «ведает утех небытия» — единственно дорог ей реальный, утраченный мир («Кассандра»), и т. д.

Во всем разделе «У моря» дается реалистическая зарисовка красоты и величия земли без всякого мистического переосмысления. И этот земной мир оказывается вовсе не «зловонной клеткой», населенной отчужденными друг от друга «зверями». Наоборот, это мир радостного содружества людей:

Близкий, бесконечный,

Вольный мир вокруг,

И случайный встречный —

Как желанный друг.

Особенно интересен раздел «В стенах», посвященный теме города — одной из важнейших тем поэта.

Город Брюсова — двулик. То он возникает, как «могила», начало бессилья и комнатности, то — наоборот — как великая культурная сила, за которой — будущее, но которая несет, вместе с тем, неизбежные катастрофы и войны.

В городе, по Брюсову, мы «влачимся медленно в пыли», когда остаемся комнатными, отграниченными от большого мира: когда нам «дорого наше бессилье», в «комнатной пыли, среди картин и книг», во власти «отдельного стиха, отдельного мига». А между тем есть другой мир — «ярких красок», активности, борьбы, о котором поэт и мечтает:

А мне что снится — дикие крики.

А мне что близко — кровь и война.

Мои братья— северные владыки,

Мои время — викингов времена.

Так образы «войны и крови» закономерно связываются с темой города, точнее — с его вторым ликом, воплощающим растущую в веках культуру, творческую мысль, побеждающую в жестокой войне косный мир:

Жадно тобой наслаждаюсь.

Сумрак улиц священный!

Тайно тебе поклоняюсь,

Будущий царь вселенной!

Ты далеко руки протянешь,

В пустыни, ко льдам, на горы...

И Брюсов ясно предвидит это будущее: «Я провижу гордые тени грядущих и гордых веков». Там полностью развернутся способности человека («вся мощь безмерных желаний»), там будет создана «жизнь, озаренная чудом».

Но вместе с тем Брюсову представляется, что в этом движении вперед — «каждый миг — роковой», что в этих «найденных словах» о чуде будущего таится одновременно «ужас».

Так уже в книге «Tertia Vigilia» возникает мотив «грядущих гуннов», который по-разному будет впоследствии варьироваться. Покуда же он дан еще как бы в латентном состоянии. Поэт славит неизбежную катастрофу, «пламень», который освежит жизнь, и приветствует его, хотя предвидит, что он обернется к нему «врагом»:

Ты станешь некогда врагом,

Ты до неба воспрянешь!

И день, венчанный вечным днем, —