Смекни!
smekni.com

Пушкин и литературное движение его времени (стр. 6 из 10)

«Литературная газета» просуществовала недолго. Ее полемические выступления привлекли внимание правительства, подозревавшего Пушкина, Дельвига, Вяземского в оппозиционных настроениях; в 1830 г. она была закрыта и возобновилась уже под редакторством О.М. Сомова, а в январе 1831 г. неожиданно скончался Дельвиг. Эта смерть стала непоправимым ударом для всего кружка.

Внутренняя дифференциация в нем началась еще при жизни Дельвига. Она обострялась внутриполитической ситуацией. Так, польское восстание 1830 г. вызвало разногласия между Пушкиным и Вяземским; они вылились в открытые споры, затрагивавшие и более широкие вопросы исторических путей России. Вяземский, убежденный «западник», гораздо лояльнее, чем Пушкин, относился к выступлениям польских инсургентов; Пушкин, для которого на первый план в это время выходит специфичность национального развития, резко реагирует на них и в особенности на пропольские и антирусские настроения во Франции. Этот спор, зафиксированный записными книжками Вяземского, свидетельствами современников (А.И. Тургенев, Н.А. Муханов) и стихами Пушкина, стал первообразом будущих полемик западников и славянофилов (Новонайденный автограф, 1968). Смерть Дельвига ускорила распад кружка; отчасти с нею был связан новый этап во взаимоотношениях Пушкина и Баратынского.

История этих взаимоотношений выходит далеко за пределы личных связей поэтов и представляет собою одну из линий общей литературной эволюции. Баратынский, начавший свой литературный путь под руководством Дельвига как ученик и последователь Пушкина, уже в ранних своих стихах начинает освобождаться от этого влияния, а в финский период своего творчества (1820—1824) утверждается как самостоятельная и значительная литературная величина. Он выступает преимущественно как элегический поэт, создавший новый тип элегии, где сама эмоция лирического субъекта становится предметом беспощадного рационального анализа. Элегии Баратынского вызывают восторг Пушкина, предрекающего ему одно из первых мест в ряду русских элегических поэтов. Пушкин видит в них соединение «вкуса» и «мысли» и решительно возражает критикам, недооценивающим его творчество (Шевырев). Безусловное одобрение Пушкина вызывает романтическая поэма «Эда» (1824; отд. изд. 1826): «произведение <...> замечательное оригинальной своею простотою, прелестью рассказа, живостью красок — и очерком характеров...» (Пушкин, XI, 74). Что же касается Баратынского, то уже в «Эде» он ставит своей целью выйти за пределы пушкинской традиции; в предисловии к первому изданию он замечает, что «не принял лирического тона в своей повести, не осмеливаясь вступить в состязание с певцом “Кавказского пленника” и “Бахчисарайского фонтана”» и что «следовать за Пушкиным ему показалось труднее и отважнее, нежели идти новою собственною дорогою» (Баратынский Е.А. Полн. собр. стих. Л., 1957. С. 383; сопоставление «Эды» с «Кавказским пленником» см., напр.: Тойбин, 1988. С. 124—146). Новаторство «Эды» критикой не было понято; поэма рассматривалась как подражательная по отношению к Пушкину. Существует мнение, что именно эта «творческая трагедия» «усложнила отношения Баратынского и Пушкина, по существу до конца жизни оставшиеся дружескими» (Медведева, 1936. С. LXXI). В 1826 г. они дружески общаются в Москве; однако к концу 1820-х гг. в самом деле обнаруживаются легкие симптомы взаимного охлаждения. В начале ХХ в. оно получило примитивно-биографическое объяснение: возникла легенда о «зависти» Баратынского к Пушкину, впрочем, уходящая своими корнями в прижизненные толки о взаимоотношениях поэтов (новейший разбор легенды и наиболее полную сводку фактических данных о взаимоотношениях поэтов см.: Песков, 1995/1996). Отдаление Баратынского от Пушкина и его ближайшего окружения должно быть оценено, однако, в первую очередь как факт историко-литературный: во второй половине 1820-х гг. Баратынский вступает в новый период своего творчества; его философская поэзия этого времени возникает уже на иных основах, нежели пушкинская, и с этих новых позиций он производит переоценку традиции. Очень характерное письмо его к И.В. Киреевскому (март 1832 г.) с характеристикой «Евгения Онегина» как произведения «подражательного» и «ученического» (Баратынский Е.А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников. М., 1987. С. 237) является свидетельством такой переоценки, как пушкинского творчества, так и своих собственных ранних мнений; одновременно Баратынский меняет и свою литературную среду. Смерть Дельвига обрывает его петербургские связи; самым близким ему литератором в начале 1830-х гг. становится И.В. Киреевский. В 1839 г. он напишет Плетневу: «Давно, давно нет между нами никаких сношений; зато давно, давно я не пишу стихов, и мной оставлен тот мир, в котором некогда мы сошлись и сблизились» (там же, с. 264). Гибель Пушкина глубоко потрясла Баратынского, а знакомство с неопубликованными его произведениями несколько поколебало его скептицизм; в феврале 1840 г. он сообщает жене: «Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формою. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною! Он только что созревал» (там же, с. 270). Все эти данные, давно известные и постоянно приводимые в общих работах о Баратынском (М.Л. Гофмана, П.П. Филипповича, И.Н. Медведевой и Е.Н. Купреяновой, Л.Г. Фризмана, И.М. Тойбина, С.Г. Бочарова, Г. Хетсо и др.), требуют освещения в общем контексте творческой эволюции Баратынского; здесь необходимо специальное монографическое исследование, затрагивающее проблемы эволюции пушкинского круга и эволюции поэтических мировоззрений и стилей. Оно должно прямо подвести нас к проблеме литературных эпох.

«Эпоха 1830-х гг.» вызревала в недрах предшествующей, и симптомы надвигающегося перелома сказывались иной раз в частных эпизодах истории пушкинского круга. Одним из них был конфликт между «старшим» и «младшим» поколениями дельвиговского кружка: Дельвигом (отчасти с поддерживавшим его Пушкиным), с одной стороны, и Подолинским и Розеном — с другой; последние, обиженные строгими разборами своих сочинений (принадлежащими Дельвигу), оба покидают «Литературную газету». Принципиальный смысл выступлений Дельвига заключался в борьбе против эпигонства, появление которого — симптом умирания литературных школ и направлений. В письме Плетневу около 14 апреля 1831 г. Пушкин определял поэзию Деларю и Подолинского как «искусство» при отсутствии «творчества» (Пушкин, XIV, 162); почти в то же время Дельвиг иронически писал о «гладких» стихах Подолинского, сочиняемых с большой «легкостью» (письмо Баратынскому от марта 1829 г.: Дельвиг А.А. Сочинения. Л., 1986. С. 335; рецензии на «Нищего» Подолинского — там же. С. 225—229). Как Пушкин, так и Дельвиг сознавали опасность воспроизведения готовых поэтических моделей, созданных Пушкиным; сам Пушкин явно тяготел к поэтам, «непохожим» на него самого.

Эта непохожесть, однако, с точки зрения Пушкина, не должна была простираться до разрушения основ утверждаемой им эстетической системы. В «Борском» и «Нищем» Подолинского сказывалось воздействие «неистовой словесности»: отказ от логики характеров и перенесение центра тяжести на драматизм конфликта и сцены — характерная тенденция в развитии байронической поэмы 1830-х гг., где ослаблялись сюжетные мотивировки и возрастала роль случайности. Поэма такого типа посягала на принцип «истины страстей» и «правдоподобия чувствований», который Пушкин сформулировал по отношению к драме, но распространял и на другие формы сюжетного повествования. В области поэтического языка формирующаяся поэзия 1830-х гг. руководствовалась теми же установками на экспрессию; в поисках эмоциональной напряженности она утрачивала логическую точность слова, создавая впечатление непосредственного лирического самовыражения (см. об этом: Эйхенбаум, 1924). Эта экспансия «неистовой» поэтики в целом для Пушкина была неприемлемой; отчасти в полемике с ней Пушкин в начале 1830-х гг. начинает воскрешать враждебные ей и, казалось бы, уже ушедшие в прошлое литературные образцы: послание в александрийских стихах, ориентированное на Вольтера и Буало («К вельможе», «Французских рифмачей суровый судия», 1833), «справедливую повесть» 1810-х гг. («Повести Белкина»), активизируя их художественные потенции. Этот подчеркнутый традиционализм был направлен и против «разрушителей традиции», среди которых Пушкин числил, в частности, Полевого. При всем том он продолжает с интересом следить за позитивными достижениями французской «неистовой школы» (Гюго, Жанен), отношение к которой отнюдь не покрывается определениями «отрицание» или «отторжение». Как и ранее, он выделяет продуктивные начала даже в чуждом ему явлении. Этой многомерностью отмечены его оценки типичных представителей поэзии 1830-х гг.: Н.В. Кукольника (Е.А. Драшусова передает его слова: «жар не поэзии, а лихорадки». — Русский вестник. 1881. № 9. С. 152), В.Г. Бенедиктова, с энтузиазмом принятого его близким окружением (последняя проблема была всесторонне исследована Л.Я. Гинзбург — Гинзбург, 1936); с другой стороны, его отношение к поэзии В.Г. Теплякова, в которой обнаруживаются те же тенденции, оказывается двойственным: «блеск и энергия» дают Теплякову, по мнению Пушкина, право на «почетное место между нашими поэтами», но «сила выражения» переходит у него часто в «надутость», а «яркость описания» затемняется «неточностью» (Фракийские элегии. Стихотворения Виктора Теплякова. 1836. — Пушкин, XII, 82—91). Эта сложность взаимоотношений с «поэтами 1830-х годов» должна учитываться при анализах восприятия Пушкина последующей поэтической традицией, в частности Лермонтовым.