Смекни!
smekni.com

Пушкин и салонная культура его времени: заметки к теме (стр. 5 из 7)

В этом отношении весьма показателен следующий отрывок из воспоминаний князя Вяземского:

«Особенно памятна мне одна зима или две, когда не было бала в Москве, на который не приглашали бы его <И.И.Дмитриева> и меня. После пристал к нам и Пушкин... Скажу о себе без особенного самолюбия и честолюбия, но и не без чувства благодарности, что репутация моя по сей части была беспрекословно и подачею общих голосов утверждена. Вот этому доказательство. На одном бале, не помню по какому случаю устроенном в Благородном собрании, один из старшин просил меня руководствовать или, скорее, новогодствовать танцами, прибавив без всякого лукавого и насмешливого умысла: “Мы все на вас надеемся: ведь вы наша примадонна”. Чистосердечие и смирение вынуждают меня сознаться, что тогда нас было три примадонны». Итак, Вяземский не без легкой иронии говорит о присвоенной ему роли законодателя («примадонны») в московском обществе; при этом он, однако, испытывает к тем, кто его на эту роль «назначил», «чувство благодарности».

Но если амплуа законодателя определяется обществом, то тесно связанная с ней роль блюстителя светских правил и обычаев, конечно, избирается вполне сознательно. При этом она в принципе может оцениваться двояко – как вполне серьезно, так и иронически, как забавная «мелочность». В этом отношении характерен рассказ Вяземского о своем знакомстве с К.Н.Батюшковым: «Жуковский привез его к Карамзину с которым тогда жил и я. Он был во фраке и в сапогах и вероятно для большей почтительности и официальности при треугольной шляпе. Я тогда Московский львенок, еще до изобретения львиной породы, был возмущен этою неловкостию и нарушением туалетного уложения. Я заметил о том Жуковскому, который крепко сердился на меня и пенял мне за мою мелочность и малодушие» (из письма Вяземского к Бартеневу от 22 апреля 1869 г.). В скобках заметим, что «нарушение туалетного уложения», о котором говорит Вяземский, заключалась в том, что в наряде Батюшкова детали «официальные» (треуголка) сочетаются с «частными» и даже домашними (фрак в это время еще воспринимается как костюм для верховой езды).

Шут

Собственно, роль шута в пушкинское время признается не только неприличной, но и архаичной, восходящей к придворной практике петровского и послепетровского времени, когда шутовские выходки были одним из самых распространенных развлечений при дворе (вспомним хотя бы знаменитый «ледяной дом», выстроенный по приказу Анны Иоанновны для шутовской свадьбы и описанный в известном романе литератором пушкинского времени И.И.Лажечниковым).

В середине – второй половине XVIII века звание шута стало рассматриваться как оскорбительное; в конце же века, в павловское царствование, начинают складываться очень своеобразные циклы анекдотов, в которых рассказывается о рискованных шутовских проделках при дворе, причем объектом осмеяния оказываются уже не шуты, а сам монарх.

Приведем в этой связи анекдот из весьма обширного цикла рассказов о павловском паже А.Д.Копьеве, любившем дерзкие шутовские выходки, смысл которых всегда заключался в демонстративном нарушении придворного этикета. «Паж Копьев бился об заклад с товарищами, что он тряхнет косу императора за обедом. Однажды, будучи при нем дежурным за столом, схватил он государеву косу и дернул ее так сильно, что государь почувствовал боль и гневно спросил, кто это сделал. Все в испуге. Один паж не смутился и спокойно ответил: “Коса Вашего Величества криво лежала, я позволил себе выпрямить ее”. – “Хорошо сделал, – сказал государь, – но все же мог бы ты сделать это осторожнее”. Тем все и кончилось».

Копьев, как видим, использует знание психологии Павла, который считал первой добродетелью неукоснительно добросовестное исполнение служебных обязанностей. Шутовство могло ассоциироваться, однако, не только с миром Двора, но и с миром литературы. Собственно, русский литературный быт XVIII века Пушкин воспринимает именно в контексте шутовского поведения. В «Путешествии из Москвы в Петербург» читаем: «Сумароков был шутом у всех вельмож тогдашних: у Шувалова, у Панина. Его дразнили, подстрекали, и забавлялись его выходками. Фонвизин, характер коего также не очень достоин уважения, забавлял знатных, передразнивая Александра Петровича <Сумарокова> в совершенстве. Державин исподтишка писал сатиры на Сумарокова и приезжал к нему наслаждаться его бешенством».

Итак, Пушкин здесь фиксирует чрезвычайно интересную ситуацию: невольный шут (Сумароков) оказывается мишенью для насмешек другого шута, причем вполне сознательно избравшего эту роль (Фонвизина). Вместе с тем Пушкин, конечно, никогда не считал шутовство каким-то отличительным признаком русской литературы XVIII века вообще. Продолжим цитату: «Ломоносов был иного покроя... С Ломоносовым шутить было накладно. Он был везде тот же – дома, где его все трепетали, во дворце, где он дирал за уши пажей, в Академии, которая, по словам Шлецера, не смела при нем пикнуть». Известно высказывание Пушкина о том, что шутом он не будет ни у царя земного, ни у царя небесного.

И все же элементы шутовского поведения можно различить в пушкинском стремлении к эпатажу в первые годы его светской жизни. Вот несколько строк из воспоминаний А.М.Каратыгиной, которая рассказывает о знакомстве с Пушкиным в 1818 г. «Как-то в Большом театре он вошел к нам в ложу. Мы усадили его в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно. Ничуть не бывало! В самой патетической сцене Пушкин, жалуясь на жару, снял с себя парик <Пушкин был тогда наголо острижен после болезни> и начал им обмахиваться как веером. Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на нас внимание и находившихся в креслах. Мы стали унимать шалуна, он же со стула соскользнул на пол и сел у нас в ногах, прячась за барьер; наконец кое-как надвинул парик на голову как шапку: нельзя было без смеха глядеть на него! Так он и просидел на полу во все продолжение спектакля, отпуская шутки насчет пиесы и игры актеров. Можно ли было сердиться на этого забавника!».

Необходимо отметить, однако, что театр пушкинского времени – это мир во всяком случае более свободный, чем салоны. В салонах же и в «петербургский», наиболее отмеченный эпатажем, период своей жизни, Пушкин, конечно, избегает шутовства. В дальнейшем, пожалуй, только в домашнем кругу Пушкин позволял себе шутовские выходки. Об одной из них, относящейся, по-видимому, к 1830-м гг., сохранил свидетельство П.И. Бартенев: «Александр Сергеевич однажды пришел к своему приятелю И.С. Тимирязеву. Слуга сказал ему, что господа ушли гулять, но скоро возвратятся. В зале у Тимирязевых был большой камин, а на столе лежали орехи. Перед возвращением Тимирязевых домой Пушкин взял орехов, залез на камин и, скорчившись обезьяною, стал их щелкать. Он любил такие проказы. (Слышано от Софьи Федоровны Тимирязевой)».

Предложенный нами беглый – и, вероятно, неполный обзор ряда основных поведенческих амплуа, характерных для светских людей александровской эпохи, показал, что при всех более или менее очевидных связях поведения Пушкина с ролями денди, маргинала, салонного поэта, шута, законодателя и др. оно тем не менее не может быть прочитано с помощью какой-то одной роли или с помощью простой комбинации элементов нескольких амплуа.

Дело в том, что в целом поведение Пушкина все же тяготеет к норме, именно средней норме. Эпатажем отмечен, пожалуй, лишь конец десятых – начало двадцатых годов, причем эпатаж только подчеркивает значимость нормы. Эта норма в свою очередь нуждается в описании.

Честный человек, honnete homme.

Честный человек – это на языке пушкинской эпохи не просто оценочная характеристика, это определенное мироощущение, определенный стиль поведения, определенная культура. И в этой культуре существенны как внутренние ее особенности, так и внешние. Поэтому мы касаемся здесь трех, казалось бы, очень разных, но на самом деле связанных между собой сфер: одежда, разговор, правила поведения в обществе.

Поведенческий кодекс

Он изложен в письме Пушкина к брату Льву Сергеевичу от сентября - октября 1822 г.; фрагменты этого письма приводим в переводе с французского.

Прежде всего, Пушкин, выступая в роли «наставника», фиксирует внимание брата на проблеме выбора модели поведения в обществе: «Твое поведение надолго определит твою репутацию и, быть может, твое благополучие». Итак, светский человек – это человек «внешний», а не «внутренний»; его судьба зависит от того, как он выстраивает общение.

При этом наиболее достойное поведение в свете – то, в основе которого лежит демонстрация независимости, которая должна находить опору в чувстве презрения: «Тебе придется иметь дело с людьми, которых ты еще не знаешь. С самого начала думай о них все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком сильно ошибешься. <…> презирай их самым вежливым образом. <…> Будь холоден со всеми; фамильярность всегда вредит; особенно же остерегайся допускать ее в обращении с начальниками, как бы они ни были любезны с тобой».

Независимое поведение несовместимо с «услужливостью»: «Не проявляй услужливости и обуздывай сердечное расположение, если оно будет тобой овладевать: люди этого не понимают и охотно принимают за угодливость, ибо всегда рады судить о других по себе».

Наконец, столь же неприемлемы услуги («одолжения») со стороны окружающих и, тем более, их «покровительство»: «Никогда не принимай одолжений. Одолжение чаще всего – предательство. – Избегай покровительства, потому что это порабощает и унижает».

Принцип независимости распространяется также на сферу материального положения: «Если средства или обстоятельства не позволяют тебе блистать, не старайся скрывать лишений; скорее избери другую крайность: цинизм своей резкостью импонирует суетному мнению света, между тем как мелочные ухищрения тщеславия делают человека смешным и достойным презрения». Итак, либо способность или возможность «блистать», либо вынужденное «циническое» пренебрежение: имитация соответствия некой «норме» объявляется неприемлемой.