Смекни!
smekni.com

Князь Мышкин и Акакий Башмачкин (стр. 2 из 4)

Соответственно социальная роль и престиж переписчика опускались до того низшего, жалчайшего, духовно порабощенного состояния, в каком мы застаем их у Гоголя в образе Акакия Акакиевича. Но суть в том, что такое социальное низведение переписчика не только не противоречило исконному нравственному и, если угодно, бытийственному смыслу этой профессии, но доводило его до логического конца. Ведь переписчик - это поистине послушник переписываемого текста для диктующего голоса, тут кротость образует сам технический фундамент профессии, в которой путь к мастерству нагляднейшим образом требует полного самоотречения, смиренного следования свойствам подлинника.

Вот одно из средневековых наставлений писцам, принадлежащее перу Алкуина:

Пусть берегутся они предерзко вносить добавленья,

Дерзкой небрежностью пусть не погрешает рука [5].

Акакий Акакиевич свято соблюдает этот завет и органически не может выправлять что-либо в предложенном тексте - когда ему однажды, в знак поощрения (оригинальность - привилегия и заслуга лишь в сознании Нового времени), задали переменить кое-где глаголы из первого лица в третье, он "вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: "Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь". Акакий Акакиевич - переписчик до мозга костей, до глубинной основы характера, и согбенная, потупленная поза, в которой пребывает писец, является всеобъемлющей формой eго пребывания в жизни. Причем если в средние века такая поза воспринимается как освященная свыше, то в Новое время она ассоциируется с неестественной приниженностью, утратой собственного достоинства. Ратуя за выпрямление человека - в буквальном и переносном смысле слова,- Новое время находит в фигуре переписчика концентрированное выражение той моральной и социальной униженности, против которой заявляет гуманистический протест. Вот почему образ Акакия Акакиевича выдвинулся в центр русской литературы, стал средоточием ее критических обличительных мотивов: ведь это персонаж, повседневное существование которого состоит в том, чтобы склонять голову, не разгибать спины. Мотив подавления человеческого достоинства находит здесь наиболее четкое, зримое воплощение.

Помимо склоненной позы переписчика важно, для уяснения культурной семантики этой профессии, учесть, над чем он склоняется, что вызывает его ненасытный интерес и всепоглощающую любовь,- феномен буквы. Причем буквы, взятой как вещь, как некое материальное явление, поскольку именно к этой ее стороне имеет касательство переписчик. Между тем в собственно материальном мире, в иерархии вещей буква могла бы занять последнее место - ее плоть наименее субстанциальна, поскольку буква есть знак, и даже более условный, менее самодостаточный в своей физической данности, чем большинство других разновидностей знаков (изобразительных, иконических, фигуративных). Получается, что переписчик имеет дело с материей - но как бы в месте ее прорыва; с вещностью уязвленной, униженной, сведенной к минимуму, через который мог бы явиться максимум смысла. Полюбить буквы, отдаться всецело их совершенному начертанию, заиметь пристрастия среди них - не значит ли это полюбить "малых сих", то есть последовать тому завету нисходящей, милосердной любви, который близок средневековому миропониманию? Полюбить не смысл, который может быть сколько угодно важен, велик, поучителен, но самое букву как наименьшую, наислабейшую из вещей.

Более того, если для переписчика священных книг любовь к букве вытекала из любви к смыслу, то для переписчика казенных бумаг, каков Акакий Акакиевич, любовь к букве не поддерживается ничем, никаким величием смысла - она прямо обращена к малому и жертвует ему всеми силами и мастерством. Трагическая коллизия между любовью к буквам и ничтожеством их содержания не унизила, не оскорбила любви, а, напротив, придала ей кроткую и почти героическую стойкость. Они, эти переписчики эры печатных машин, уже больше не жрецы, не священнослужители, окруженные почитанием, а низшие чиновники, в которых дух послушания, хочется сказать - послушнечества, не угас, но приобрел более жалкий, презираемый и оттого более чистый, изначально подразумеваемый облик. "Святыня букв" не падает, а даже вырастает в своем трогательном и несколько абсурдном (как сама вера) величии, если не требует никакого содержательного, "логического" объяснения и поддержки.

Таким образом, любовь к переписыванию не только не чужда всему душевному складу князя Мышкина, но ярко обнаруживает его главенствующую черту: кротость, смирение - то, что роднит его с Акакием Акакиевичем и восходит, условно говоря, к архетипу писца, глубоко укорененному в мировой культуре. Следует, однако, заметить, что один и тот же архетип, включаясь в художественные системы Гоголя и Достоевского, приобретает смысл отнюдь не тождественный. Смирение Акакия Акакиевича прочитывается скорее как униженность и ограниченность; смирение Мышкина - как умудренность и проникновенность. Гоголь играет на алогизме каллиграфических пристрастий Акакия Акакиевича, демонстрируя как бы выхолощенность изначального смысла; Достоевский же в образе Мышкина восстанавливает этот смысл, выводит его на свет читательского восприятия. Первый образчик талантливого почерка князя - выведенная средневековым русским шрифтом фраза: "Смиренный игумен Пафнутий руку приложил",- вслед за чем следует недвусмысленный комментарий: "Они превосходно подписывались, все эти наши старые игумены и митрополиты, и с каким иногда вкусом, с каким старанием!" Хотя практическое приложение искусство князя может найти лишь в канцелярии, оно раскрыто здесь в своих непосредственных связях со средневековым миросозерцанием. В образе Акакия Акакиевича эти связи отсечены (или, во всяком случае, не выговорены), тогда как в образе Мышкина - восстановлены, придавая ему ту нравственную силу и духовную укорененность, кoтopые как бы редуцированы Гоголем в характере "абсурдного" писца.

Но каллиграфия у Мышкина не только возвращает свой прежний смысл, но и приобретает новый, "психологический", отсутствовавший в древней и средневековой цивилизациях и присущий именно культуре Нового времени. Воспроизведение чужого почерка для князя - это способ проникновения в дух того человека, чьей рукой 6ыл начертан подлинник.

"...Посмотрите, оно составляет ведь характер, и, право вся тут военно-писарская душа проглянула: разгуляться бы и хотелось, и талант просится, да воротник военный туго на крючок стянут, дисциплина и в почерке вышла, прелесть!" К такой характеристике вряд ли был бы способен Акакий Акакиевич, для которого красота букв безусловна и самодовлеюща; Мышкину же дорога и значима не столько сама буква, сколько тот, кто, выводя ее, вывел себя в ней. Не случайно, что в той же самой главе романа, сразу вслед за своими каллиграфическими упражнениями, в кабинете Епанчина князь впервые знакомится с фотографическим изображением Настасьи Филипповны и дает глубокое толкование ее характера исходя из ее внешности. А в пятой главе эта же проницательность князя, способность читать в лицах, распространяется уже на все семейство Епанчиных. Таким образом, "единственный" талант Мышкина, начиная с технического своего проявления в области каллиграфии, постепенно все глубже вторгается в самое существо событий, выявляет себя как зерно, из которого разрастаются весь идейный замысел романа и концепция его главного героя.

Писчая страсть - точка соприкосновения Мышкина и Башмачкина, от которой оба героя движутся в противоположные стороны. Башмачкин изменяет своему призванию, своему служению, как только минимальная материя букв, которой он был предан, заменяется плотной, физически тяжелой и самодостаточной материей - шинелью, в которую герой хочет облечь себя, чтобы, так сказать, укрепиться в субстанциальности мира. Погруженный в мысли о шинели, "один раз, переписывая бумагу, он чуть было даже не сделал ошибки, так что почти вслух вскрикнул: "ух!" и перекрестился". Служба, точнее, служение Акакия Акакиевича свято, тогда как греза о шинели, чуть было воплотившаяся и растаявшая, словно бы наваждение дьявола, податливость которому губит героя. Укажем в этой связи на интересную работу молодого исследователя Е. Суркова, где обосновывается ориентация Гоголя в повести "Шинель" на жанр жития (в частности, в сопоставлении с "Житием Феодосия Печерского") [6]. Житийный герой презирает блага мира сего и предпочитает быть облеченным в бедную, худую одежду. Такова обветшавшая шинель Акакия Акакиевича, из-за которой "eгo как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо". Заметим, что в столь же непригодном одеянии предстает в самом начале романа и князь Мышкин, который "принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен". Худая одежда, наряду с рвением к переписыванью, дополняет житийный облик обоих героев. В самом деле, любовь к буквам как материи наиболее призрачной, эфемерной, естественно сочетается с пренебрежением к материи более насущной, той, в какую человек облекает свою плоть. Но этот житийный канон в образе Акакия Акакиевича нарушается и переворачивается - во-первых, потому, что он предпочел созерцанию вечных букв (своего рода Платоновых идей) бренность земной оболочки, мирского блага, которое в наказание и как бы в подтверждение этой бренности было отнято у него; во-вторых, потому, что Акакий Акакиевич становится мстителем, в ответ на кару судьбы принимает собственные карательные меры (в облике привидения), что наводит уже на мысль о продаже души дьяволу. Оживление мертвеца (о чем уже говорилось) - достаточно традиционный в литературе мотив, который нередко встречается у самого Гоголя, например, в "Майской ночи, или Утопленнице", в "Вие", "Портрете" и, как правило, предполагает сделку с нечистой силой. "Лицо чиновника было бледно, как снег, и глядело совершенным мертвецом", изо рта его "пахнуло страшно могилою", привидение грозит пальцем и показывает кулак - все эти жуткие подробности эпилога означают, что повесть, начатая в духе жития (благочестивые мать и кума - "женщина редких добродетелей", выбор имени из святцев, композиционная последовательность, характерная для произведений этого жанра), постепенно переворачивается в свою противоположность, в антижитие, тема которого - страшное моральное и мистическое падение. Герой, наделенный чертами подвижника, но вынужденный - в соответствии с низменным характером среды - применять их без смысла и цели, превращается в мстителя и преследователя, уже не приносит себя в жертву, но ищет ее в других. Не просто человеческое подавляется и искажается в Акакии Акакиевиче, переходя в бесчеловечное, но, в соответствии с его задатками и возможностями, искажается святое, антитеза которого - сатанинское, что, в контрасте к прологу, выступает в эпилоге.