Смекни!
smekni.com

Вальтер Скотт, Карамзин, Пушкин (стр. 2 из 3)

Ещё ярче видна связь родного дома с историей в “Марфе Посаднице”. Дом Марфы Борецкой прямо ассоциирован со всем Новгородом, а посадница сама пророчествует о судьбе родины: “Народ великодушный! Когда в глубокую ночь погаснет лампада в моём высоком тереме и не будет уже для тебя знаком, что Марфа при свете её мыслит о благе Новагорода, тогда скажи: “Всё погибло!””

Родовую природу дома в “Уэверли” подчёркивают не только генеалогии, гербы или фамильные реликвии, но, в первую очередь, семейные трапезы. Вспомним обеды в Уэверли-Оноре, Тулли-Веолане и клановый пир в Гленнакуойхе. В “Марфе Посаднице” семейное и общественное начала синтезируются в образе свадебного пира: “На другой день Новгород представил вместе и грозную деятельность воинского стана, и великолепие народного пиршества, данного Марфою в знак её семейственной радости”.

В шуме родового пира контрапунктом к теме единства возникает тема новгородского своеволия и грядущего опустошения дома. Вот как об этом рассказывает народная легенда: “Марфа Посадница зовёт Изосиму Соловецкого на обед: “Благослови, отче, пищу есть и пить”. Благословил Изосима пищу есть и пить. Сидят на пиру все князья и бояра, едят они — наедаются, пьют они — напиваются, разговорами забавляются. Сидит Изосима, притаился в переднем углу; поднял голову свою честную, воззрел он оком ясным на этих гостей напитущих: все-то они без голов сидят, не вином-то они напиваются — они кровью все обливаются. Воскорбел старец и от туги прослезился: жаль ему стало князей и бояр, жаль ему стало великого Новгорода.

Отобедали и начали благодарить Марфу Посадницу за её добро. Тут подходит к ней старец Зосима:

— Ай же ты, раба Божья, Марфа Посадница! Благослови ты мне Соловецкую Суму на странных прибежище, убогих пропитанье и братии на спасенье.

Жаль ей стало Сумы Соловецкой, не рада была она великому гостю и поскупилась:

— Не могу дать Сумы Соловецкой, Сума мне самой надобна.

Видит Изосима, что кривда сидит в Новгороде, а правда в небо взята. И скажет он последнее слово: “От моего здесь бытования сей дом будь пуст”. Так и стало по слову его”.

Повесть “Марфа Посадница”, написанную в 1803году, можно рассматривать как первый этап в осмыслении Н.М.Карамзиным исторического конфликта Москвы и Новгорода. Эта тема органически войдёт в замысел “Истории государства Российского”, целью которой станет “показать, как Россия, пройдя через века раздробленности и бедствий, единством и силой вознеслась к славе и могуществу”. Примечательно, что именно к лету 1812года “История...” дошла до царствования ИванаIII и его новгородских походов.

Наполеоновское нашествие и Отечественная война дали новый импульс к осмыслению национальной идеи и факторов национальной истории не только первому российскому историку. Новое поколение, мыслители декабристского круга, к которым был близок в то время и А.С.Пушкин, так характеризовали “Историю государства Российского” и творческую позицию её создателя: “Он хорошо, да робко пишет”. Робость эта виделась в консервативных взглядах Карамзина на формы социально-политического устройства России, в нежелании искать иных ответов на вызов времени. Неслучайно в жанре исторического повествования после Карамзина, в том числе в творчестве А.С.Пушкина, в центр выходит не обобщённый образ дома и рода, но личность героя, вовлечённого в водоворот истории.

Герой европейского романа Нового времени — по преимуществу путешественник. В широком мифологическом контексте такой персонаж продолжает традицию героев-искателей волшебной сказки: он должен покинуть дом, пройти огонь, воду и медные трубы, обрести себя, прежде чем вновь коснётся родного порога. Образ Уэверли как нельзя лучше соответствует нарисованной модели. Молодой английский офицер, колеблющийся и волнуемый страстями (как и положено носителю фамилии Waverly — от глагола to wave — колебаться), внезапно оказывается в центре национальной катастрофы, среди восставших шотландцев, многие из которых его близкие приятели и хорошие знакомые.

Поиск себя в противоречивом мире начинается для героя с отрицания прежних стереотипов. И здесь протягивается первая ниточка между Уэверли и Петрушей Гринёвым. Дядя Эверард Уэверли и Гринёв-старший проявляют поразительное сходство жизненных позиций. И тот, и другой с сомнением смотрят на скорые карьеры бывших сослуживцев при новой власти, но напутствуют юнцов одинаково: “Служи верно, кому присягнёшь”.

Старые рецепты всегда кажутся непригодными для нового времени. Молодым героям в водовороте событий видится главным — не стоять на месте, что-то делать, вырастать из детства, приобретать опыт — важно лишь само движение, всё остальное для них условно и временно. В таких ситуациях как никогда соблазнительна для новичка в жизненной игре позиция героя-авантюриста, воплощённого “образца” опытности.

Фергюса Мак-Ивора и Швабрина роднит тот дух случая, фавора и авантюры, который пронизывал ещё поколение назад целое общество: “Если бы Фергюс Мак-Ивор родился на 60лет раньше, он не обладал бы своими теперешними манерами и знанием света, а родись он на 60лет позднее, его честолюбие и жажда власти не имели бы той пищи, которую ему давало его настоящее положение”.

Параллель между героями-авантюристами В.Скотта и А.С.Пушкина неслучайна. “Уэверли”, несомненно, много значил для русского писателя. Скрытые отсылки к мотивам и темам английского романа мы находим не только в “Капитанской дочке”. В “Пиковой даме”, этом тонком “исследовании” темы авантюризма, мы читаем: “Германн... ощупал за обоями дверь и стал сходить по тёмной лестнице, волнуемый странными чувствованиями. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет 60 назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причёсанный a` l’oiseau royal, прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец...”

Выбор молодого героя между честью и обстоятельствами, между поднадоевшими вечными истинами и духом времени решается всё-таки в пользу традиций. Вечное не бывает неактуальным. Поведение Гринёва на суде и Уэверли на допросе совпадает в ключевой сюжетной подробности: ни тот, ни другой не вмешивают в юридическую тяжбу женщину.

Пары Гринёв и Швабрин, Уэверли и Фергюс Мак-Ивор достаточно прозрачны, чтобы останавливаться на них подробно. Укажем лишь, что и В.Скотт, и А.С.Пушкин не мыслят себе истории вне нравственных категорий, в одних лишь формах политического или личного прагматизма. Вспомним авторскую ремарку после казни Фергюса Мак-Ивора: “Он вышел на поле битвы, вполне осознавая на что он идёт... То, что он был храбрым и великодушным и обладал многими прекрасными качествами, сделало его лишь более опасным, и просвещённость, и образование только усугубляют непростительность его преступления... Этот юноша изучил и вполне понимал ту отчаянную игру, в которую пустился. Он бросал кости на графскую корону или гроб; и теперь справедливость и интересы страны не дозволяют брать ставку назад... Так в отношении побеждённого врага рассуждали в те времена даже храбрые и человечные люди. Будем от души надеяться, что хотя бы в этом отношении мы никогда больше не увидим таких сцен и не испытаем таких чувств, которые 60лет назад считались вполне естественными”.

Новизна творческого подхода Пушкина и В.Скотта к разработке исторического материала заключается в том, что судьба отдельного человека в переломную эпоху оказывается моделью исторического выбора всего общества. Ю.М.Лотман пишет об этом так: “Гринёв — русский дворянин, человек XVIIIвека, с печатью своей эпохи на челе. Но в нём есть нечто, что не укладывается в рамки дворянской этики своего времени. Ни в одном из современных ему лагерей он не растворяется полностью. В нём видны черты более высокой, более гуманной человеческой организации, выходящей за пределы его времени. В этом глубокое отличие Гринёва от Швабрина, который без остатка умещается в игре социальных сил своего времени” (вспомним попутно название ключевой главы “Уэверли” — “Ни в чём не верен”).

Разрешение масштабных социально-исторических противоречий нравственным выбором каждого человека выглядело бы утопично и сентиментально, если бы эта проблема не возвращалась и у Пушкина, и у В.Скотта на уровне власть предержащего.

Образ ИванаIII в повести Н.М.Карамзина — скорее символ московской власти и московского пути развития Руси. Пушкинские Екатерина и Пугачёв — те, кто живым человеческим участием и милостью, превосходящей социальную справедливость и юридическую законность, отвечает на вызов нестандартной жизненной и исторической ситуации: “Эта непоследовательность таит в себе возможность более глубоких исторических концепций, чем социально оправданные, но схематичные и социально-релятивные законы” (Ю.М.Лотман).

Там, где перспективы личностного и национально-государственного сотворчества выстраиваются авторами всерьёз, у них находятся штрихи и краски, позволяющие связать личные достоинства правителей с коренными чертами национальной психологии. Пир в ставке Пугачёва смыкается с описанными выше патриархальными родовыми пирами В.Скотта и Карамзина, а в отдалённой художественной и исторической перспективе с “общими местами” фольклорного эпоса (пиры князя Владимира, Круглый стол короля Артура и так далее).

Если же единство правителя с народом оказывается мнимым, то и ситуации их общения обретают заведомо ироничные и пародийные формы: “Покончив с этим делом, Карл Эдуард подъехал к первым рядам Мак-Иворов, соскочил с коня, попросил у старого Бэлленкейроха напиться из его фляжки и прошёл вместе с ними с полмили, расспрашивая об их родне и связях, ловко вставляя немногие известные ему гэльские слова... Затем он опять вскочил на коня, догнал конницу Брэдуордина, остановил её, обратил своё благосклонное внимание на всех старших офицеров и не пропустил даже младших; осведомился о здоровье их супруг, похвалил коней...