Смекни!
smekni.com

Расколдованные любовью (стр. 2 из 3)

«Как удивительно ярки воспоминания детства!— начинается рассказ «Ведун».— Сколько потом в зрелом возрасте случается видеть и прекрасного и значительного, и многое только скользнет по душе и умрет. И память не схватит и не задержит. Но иногда какая-нибудь сущая ерунда, посетившая ранние дни вашей жизни, останется в вашей памяти до самой смерти». Осталась в памяти взрослой рассказчицы обычная конка из ее детства, однажды представившаяся чудесным видением— символом счастья («Счастливая»). Девочка, обладавшая когда-то, подобно всем детям, «феерическим» зрением, давно выросла. «Как страшно, что никогда не найду ее, что нет ее больше, и никогда не будет ее, самой мне родной и близкой,— меня самой,— заканчивается рассказ.— А я живу...».

Любопытно сравнить этот рассказ с одним из поздних стихотворений Тэффи, опубликованном в журнале «Дело» (Сан-Франциско.— 1952.— №3). В первой его строфе упомянуты три наиболее часто повторяющихся мотива ее творчества: детство, мир животных, сон: «Когда я была ребенком, /Так, девочкой лет шести, /Я во сне подружилась с тигренком. /Он помог мне косичку плести...». Спустя многие десятилетия «усталая и хмурая» лирическая героиня стихотворения приходит в Зоологический сад и видит там огромного зверя, раскрывающего зловонную пасть. «Но я, в глаза ему глядя, /Сказала: «Мы все те же теперь, /Я— все та же девочка Надя, /А вы— мне приснившийся зверь». В пятидесятилетней женщине живет «все та же девочка», она прожила с этим мироощущением всю жизнь.

Однажды Тэффи с Федором Сологубом взялись устанавливать метафизический возраст общих знакомых— тот, что определяет существо личности и порой намного расходится с возрастом реальным. Когда же добрались до самих себя, «шестисотлетний» Сологуб определил Тэффи как тринадцатилетнюю.

«Я подумала. Вспомнила, как жила прошлым летом у друзей в имении. Вспомнила, как кучер принес с болота какой-то страшно длинный рогатый тростник и велел непременно показать его мне. Вспомнила, как двенадцатилетний мальчишка требовал, чтобы я пошла с ним за три версты смотреть на какой-то древесный нарост, под которым, видно, живет какой-то зверь, потому что даже шевелится. И я, конечно, пошла и, конечно, ни нароста, ни зверя мы не нашли. Потом пастух принес с поля осиный мед и опять решил, что именно мне это будет интересно. Показывал на грязной ладони какую-то бурую слякоть. И каждый раз в таких случаях вся прислуга выбегала посмотреть, как я буду ахать и удивляться. И мне действительно все это было интересно.

Да, мой метафизический возраст был тринадцать лет»12.

Тринадцать лет— возраст радости и муки, возраст еще и уже, грань, балансируя на которой, можно заглянуть назад, в детство, и вперед, в этот вожделенный мир, где живут «большие»— магическое и таинственное слово, мука и зависть маленьких» («Приготовишка»). Именно отсюда Тэффи видит своих героев— смешных, неловких, потрепанных жизнью и... «маленьких», сколько бы лет им не было. Они не из тех, что вырастают и недоуменно оглядываются: «Где эти «большие», эти могущественные и мудрые, знающие и охраняющие какую-то великую тайну?.. И где их тайна в этой простой, обычной и ясной жизни?» («Приготовишка»). В жизни героев Тэффи всегда остается место Великой тайне, и они никогда не устают удивляться и радоваться. Оттого что маленький человек ближе к земле, ему видна и понятна недоступная взору «больших» сокровенная ее жизнь. В рассказе «Ревность» глазами девочки, словно под увеличительным стеклом, показана частица этого маленького, незаметного мира: «В одном уголку жил дохлый жук... Лиза перевернула его палочкой сначала на спину, потом снова на брюшко, но он не испугался и не убежал. Совсем был дохлый и жил спокойно. ... В третьем углу сидела божья коровка и думала про свои дела».

Дети и любовь— Тэффи всю жизнь была верна этим двум темам, наиболее ярко выявившим ее дарование. При этом слово «дети» возможно было трактовать значительно шире его непосредственного, прямого значения. Дети— это что-то маленькое, беспомощное, трогательное. Это и ребенок, и звереныш, и старик («старый что малый»)...

В выступлении «О единстве любви» в парижском кружке Мережковских «Зеленая лампа» Тэффи приведет поразившую в свое время еще Льва Толстого «схему» подвижника VIвека Аввы Дорофея. По этой схеме, Вселенная— это круг, центр которого Бог, а радиусы от окружности к центру— пути души. Чем ближе души к Богу, тем ближе они друг к другу. По Библии, ближе всего к Богу дети— ведь Иисус завещал Своим ученикам: «истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное». Ребенок ближе к Богу, оттого ему доступен язык любого живого существа (неживое он одушевит своей фантазией). В записной книжке Л.Н.Толстого 1895г. есть короткая запись: «Дети— люди серьезные». Сквозь призму чистого, незамутненного детского сознания обнажается нелогичность, глупость и суета окружающего мира. Толстой запишет в своем дневнике в 1898году: «Отчего дети и дурачки поднимаются на такую страшную высоту, выше большинства людей? Оттого, что разум их не извращен ни обманами веры, ни соблазнами, ни грехами. На пути к совершенству у них ничего не стоит». Там, у самого Центра этой Окружности, место «маленького человека» Тэффи— ребенка, дурачка, нелепого враля, сумасбродной женщины, одинокого старика, не могущего высказать себя зверя. Ибо и зверь, вместо души у которого— «пар», может испытывать «муки любви, нечеловеческой, преданной, робкой и самозабвенной» («Пар»).

Из ужаса жизни, говорила Тэффи в одном из последних своих рассказов («И времени не стало»), ведут пять дверей: религия, наука, искусство, любовь и смерть. Естественный человеческий страх перед смертью писательница преодолевает своей теорией мировой души— «общей для всех людей, животных и вообще всякой твари». Этим объясняется ее своеобразный подход к любому описываемому созданию, включая предметы вещного мира,— все у Тэффи живет, во всем теплится душа.

Один из наиболее тонких критиков русского зарубежья П.Бицилли в рецензии на книгу Тэффи «Ведьма» так определил главную тему ее творчества— это “тема радости. Радость предполагает общение в любви. Ребенок инстинктивно тянется ко всякому живому существу,— живому для него, будь это кукла или даже какой-нибудь, на наш взгляд, ничуть ни на что живое не похожий предмет (сколько материала об этом у Тэффи!),— чтобы приласкаться к нему, приласкать его... Радоваться можно только сообща. Если ребенок чем-нибудь огорчен, обижен, он обнимает кого-нибудь или что-нибудь; он продолжает плакать, и все же— ему радостно: он не одинок, он причастен Жизни. Мало кто из писателей проник так, как Тэффи, в эту особенность детской души— и вот почему мы не устаем читать ее, как не устаем смотреть на детей»13.

«Русская душа любит чудеса и все граничащее с ними: предчувствия, приметы, сны»,— замечает писательница в одном из рассказов эмигрантского периода («Сон? Жизнь?»). «Все фактическое» большею частью так скучно и несовершенно,— развивает эту мысль в другом рассказе («Яркая жизнь»),— что принимать его в голом виде часто бывает неприятно, как нечто художественно не удачное. И вот есть на свете натуры, которые этих нудных, бытовых фактов принять не могут... Они, эти люди, эстетически быта не воспринимающие, поправляют его своей фантазией...». К таким людям принадлежит Лиза, героиня одноименного рассказа, которая «все в жизни видит... в двойном, в тройном размере и врет, как нанятая». Этот же персонаж встречается и в рассказе «Вурдалак». Подруги верят Лизе «целиком, иначе уж очень скучно и просто было бы на белом свете». Рассказчики цикла «Ведьма» в большинстве своем принадлежат именно из такому типу людей— «поправляющих быт» фантазией или их доверчивых слушателей. Однако персонажи Тэффи отнюдь не лгуны, рационально преследующие при обмане практическую цель. Это неисправимые, неистощимые фантазеры, разновозрастные дети— сколько бы лет им ни было. Они одиноки в чуждом им холодном, пустом мире «нудных, бытовых фактов» и, осознав однажды свою одинокость, ищут, к кому бы прижаться, чтобы согреться, ищут любви. И это ожидание любви, готовность к встрече с ней, готовность полюбить всякого— доктора Веревкина («Старухи»), студента Егорова («Весна») или игрушку («Неживой зверь»),— пронизывает все творчество Тэффи. Любовь растворена во всем, и любовью называется все: принесенный с базара чертик в баночке или курок от сломанного пистолета. Таким видят мир ее персонажи— нестареющие дети.

П.Бицилли восхищается словесным мастерством писательницы, умением искусно воспроизвести особенности детской психологии и речи, передать детскую душу. Тэффи побуждает читателя увидеть то, на что он привык смотреть как на «постороннее», «мертвое», как на предметы низшего порядка,— живым, родным и близким— каким видят его дети. Юмор Тэффи критик определяет как «душевное настроение, подводящее нас к ребенку, но вместе и останавливающее нас на полдороге. Когда мы вступаем в общение с ребенком, нами овладевает «пафос расстояния». Мы умнее, сильнее его, мы что-то знаем и можем, чего он не знает и не может; но в то же время мы чувствуем его «ангелоподобие», для нас недосягаемое»14.

В сюжетах Тэффи часто противопоставляются детство и мир взрослых. Зачастую внешний комический эффект достигается именно диссонирующим соседством крылатой детской фантазии и приземленной, бытовой рассудительностью непонимающего взрослого, человека совсем другой душевной организации. Разве может понять взрослый, что травинки в щелях крыльца— это «сад для гулянья мух» («Дедушка Леонтий»), что паучок, раскачиваясь на липкой ниточке, «слушает, как цветут цветы» («Летом»), что «грязный, мятый голубой комочек», болтающийся «на конце крысиного хвостика», преображает его владелицу в красавицу с картины «Одалиска» («Весна»)? Для ребенка олень— это зверь с «мучительной» головой, смотрящий «как завороженный, тихо, недвижно, мучительно» на закат; для взрослого— всего-навсего «млекопитающее» («Олень»); для Кати нет дороже ее игрушечного барана, а учительница говорит: «К игрушкам надо приступать последовательно и рационально, иначе— болезненность фантазии и проистекающий отсюда вред» («Неживой зверь»).