Смекни!
smekni.com

Маяковский (стр. 1 из 5)

МОЕ ОТКРЫТИЕ АМЕРИКИ

«Я земной шар чуть не весь обошел», − писал Маяковский летом-осенью 1927 года в поэме «Хорошо!». Всего в 1922-1929 годах Маяковский совершил девять заграничных путешествий. «Моя последняя дорога — Москва, Кенигсберг (воздух), Берлин, Париж, Сантназер, Пижон, Сантандер, Мыс-ла-Коронь (Испания), Гавана (остров Куба), Вера-Круц, Мехико-сити, Лоредо (Мексика), Нью-Йорк, Чикаго, Кливланд (Северо-Американские Соединенные Штаты), Гавр, Париж, Берлин, Рига, Москва. Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг. Езда хватает сегодняшнего читателя. Вместо выдуманных интересностей о скучных вещах, образов и метафор — вещи, интересные сами по себе. Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно иподробно частности. Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее». И каждая поездка давала материала и для стихов, и для прозаической публикации.

Слова «компред стиха» − из стихотворения «Вызов» (1925), одно из стихов цикла об Америке (1925-1926). Цикл родился в результате путешествия через Атлантический океан в страны Западного полушария. Это была самая длительная, почти полугодовая поездка Маяковского за рубеж. Он отправился из Москвы в Западную Европу 25 мая – Кенигсберг, Берлин, Париж… Некоторое время в Париже ожидал американскую визу. Не дождавшись, 21 июня отплыл на пароходе «Эспань» в Мексику. 18 дней океана. «Океан — дело воображения. И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой. Но только воображение, что справа нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впередисовсем новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида, — только это воображение есть Атлантический океан. Океан надоедает, а без него скушно. Потом уже долго-долго надо, чтобы гремела
вода, чтоб успокаивающе шумела машина, чтоб
в такт позванивали медяшки люков.

...Жара страшная.

Пили воду — и зря: она, сейчас же выпаривалась,
потом.

Сотни вентиляторов вращались на оси и мерно
покачивали и крутили головой — обмахивая пер-
вый класс». И размышления о неравенстве пассажиров вполне в духе Маяковского.

«Третий класс теперь ненавидел первый еще и
за то, что ему прохладнее на градус.

Утром, жареные, печеные и вареные, мы подо-
шли к белой — и стройками и скалами — Гаване.
Подлип таможенный катерок, а потом десятки ло-
док и лодчонок с гаванской картошкой — анана
сами. Третий класс кидал деньгу, а потом выужи-
вали ананас веревочкой.

На двух конкурирующих лодках два гаванца ругались на чисто русском зыке: «Куда ты прешь, со своей ананасиной, мать твою...»

Гавана. Стояли сутки. Брали уголь. В Вера -
Круц угля нет, а его надо на шесть дней езды,
туда и обратно по Мексиканскому заливу. Пер-
вому классу пропуска на берег дали немедленно
и всем, с заносом в каюту. Купцы в белой чесуче
сбегали возбужденно с дюжинами чемоданчиков— образцов подтяжек, воротничков, граммофонов,
фиксатуаров и красных негритянских галстуков.
Купцы возвращались ночью пьяные, хвастаясь
дареными двухдолларовыми сигарами.

Второй класс сходил с выбором. Пускали на бе-
рег нравящихся капитану. Чаще — женщин.

Третий класс не пускали совсем — и он торчал
на палубе, в скрежете и грохоте углесосов,
в черной пыли, прилипшей к липкому поту, под-
тягивая на веревочке ананасы.

К моменту спуска полил дождь, никогда не ви-
данный мной тропический дождина.

Что такое дождь?

Это — воздух с прослойкой воды.

Дождь тропический — это сплошная вода с про-
слойкой воздуха».

Из Мексики после 20-дневного пребывания там поэту наконец-то удалось въехать в США. Здесь он пробыл три месяца.

«Я на берегу. Я спасаюсь от
дождя в огромнейшем двухэтажном пакгаузе.
Пакгауз от пола до потолка начинен „виски".
Таинственные надписи: «Кинг Жорж», «Блек энд
Уайт», «Уайт хорс» — чернели на ящиках спирта,
контрабанды, вливаемой отсюда в недалекие трез-
вые Соединенные Штаты.

За пакгаузом — портовая грязь кабаков, публич-
ных домов и гниющих фруктов.

За портовой полосой — чистый, богатейший город
мира.

— Москва. Это в Польше? — спросили меня
в американском консульстве Мексики.

— Нет,— отвечал я, — это в СССР.

Никакого впечатления.

Позднее я узнал, что если американец заостри-
вает только кончики, так он знает это дело лучше
всех на свете, но он может никогда ничего не
слыхать про игольи ушки. Игольи ушки — не его
специальность, и он не обязан их знать.

Лоредо — граница С. А. С. Ш.

Я долго объясняю на ломанейшем (просто
осколки) полуфранцузском, полуанглийском языке
цели и права своего въезда.

Американец слушает, молчит, обдумывает, не
понимает и, наконец, обращается по-русски:

— Ты — жид?
Я опешил.

В дальнейший разговор американец не вступил
за неимением других слов.

Помучился и минут через десять выпалил:
— Великороссь?
— Великоросс, великоросс, — обрадовался я, установив в американце отсутствие погромных настроений. Голый анкетный интерес.

Американец подумал и изрек еще через десять
минут:

— На комиссию».

Один джентльмен, бывший до сего момента штатским пассажиром, надел форменную фуражку и оказался эмиграционным полицейским.

Полицейский всунул его и вещи в автомобиль-
биллбиббиль. Подъехали, вошли в дом, в котором
под звездным знаменем сидел человек без пид-
жака и жилета.

3а человеком были другие комнаты с решетками.
В одной поместили Маяковского и вещи.

Попробовал выйти − предупредительными
лапками лапками загнали обратно.

Сидел четыре часа.

Пришли и справились, на каком языке буду изъясняться.

Из застенчивости (не ловко не знать ни одного
язык) назвал французский.

Ввели в комнату.
Четыре грозных дяди и француз-переводчик.

Поэту ведомы простые французские разговоры
о чае и булках, но из фразы, сказанной французом, он не понял «ни черта» и только судорожно
ухватился за последнее слово, стараясь вникнуть
интуитивно в скрытые смысл.

Пока вникал, француз догадался, что тот ничего
не понимает, американцы замахали руками и увели
его обратно.

Сидя еще два часа, Маяковский нашел в словаре последн-
нее слово француза.

Оно оказалось:
— Клятва.

Клясться по-французски он не умел и поэтому ждал, пока найдут русского.

Через два часа пришел француз и возбужденно утешал прибывшего:

— Русского нашли. Бон гарсон.

Те же дяди. Переводчик — худощавый флегматичный еврей, владелец мебельного магазина.

«— Мне надо клясться, — робко заикнулся я, чтобы начать разговор.

Переводчик равнодушно махнул рукой:

— Вы же скажете правду, если не хотите врать, а если же вы захотите врать, так вы же все равно не скажете правду.

Взгляд резонный.

Я начал отвечать на сотни анкетных вопросов:
девичья фамилия матери, происхождение дедушки
адрес гимназии и т. д. Совершенно позабытые
вещи!

Переводчик оказался влиятельным человеком,
а, дорвавшись до русского языка, я, разумеется,
понравился переводчику».

Короче: впустили в страну на 6 месяцев,
как туриста, под залог в 500 долларов.

— Владимир Владимирович как вам нравится Америка?

Маяковский бросает взгляд сквозь окно на 5-ю Авеню. И его глубокий низкий голос, перекрывающий уличный шум, произносит:

—Эх, скучно тут у вас... Как мне нравится Америка? — Пойдемте, пройдемся по Пятой Авеню.

...Шумят автомобили, кричат рекламы. Маяковский говорит:

— Вот мы «отсталый», «варварский» народ. Мы только еще начинаем. Трактор для нас большое событие, еще одна молотилка — важное приобретение, новая электрическая станция — совсем замечательная вещь... И все же здесь тоскливо, а у нас весело; тут все дышит умиранием, тленом, у нас бурлит жизнь, у нас подъем. До чего тут только не додумались? До искусственного грома. Тем не менее, прислушайтесь, и вы услышите мертвую тишину. Столько электрической энергии для освещения, что солнце не может с ним конкурировать, а все же темно. Такой творческий язык, с тысячами могучих газет и журналов, все же косноязычный, не красноречивый. Рокфеллеры, Морганы — вся Европа у них в долу! — тресты над трестами, и — такая бедность!»

Ему кажется, что, идя тут по богатейшей улице на свете, с высокими домами, дворцами, отелями и магазинами и массами людей,
блуждает по развалинам, и его гнетет тоска.
Почему этого не чувствует в Москве, на улицах с разрушенными мостовыми, с безнадзорными
строениями, с переполненными, разбитыми трам
ваями? Ответ простой. Там кипит энергия всего
трудящегося народа — коллектива. Каждый новый
камень, каждая новая доска есть результат целе
устремленной коллективной инициативы. Тут нет
энергии, только одна сутолока сбитой с толку
массы угнетенных людей, которых кто-то гонит,
как стадо, то в подземку, то из подземки, то на
воздушную железную дорогу, то с воздушной
железной дороги. Все грандиозно, головокружительно. Вся жизнь — «Луна-Парк», карусели, аэро-
план, привязанный цепью к столбу, любовная
аллея, которая должна повести в рай, речка,
которую наполняют насосами. И все это для того,
чтобы заморочить людям головы, выпотрошить их
карманы, не дать возможности людям мыслить и
проявлять инициативу. Так и дома, и на фабрике,
и в увеселительных местах. Радости отмерены
аршином, печаль отмерена аршином. Даже дето-
рождение — профессия... Разве это свобода? Вы
помните мою «Мистерию Буфф»?

— Кому бублик, а кому дырка от бублика -
это и есть демократическая республика. И невольно напрашивается сравнение со страной советов.

Вот она, Америка, этот «биг, вери биг Сити»
(большой, очень большой город)... Наши сто
пятьдесят миллионов, — вот кто строит настоящий
индустриализм, механизирует жизнь. Только восемь
лет прошло, восемь лет восстания, войны против
старого, а какой переворот в умах, какой взлет
культуры во всех областях! Возьмите наши «муви» (фильмы) и ваши. У нас пока еще бедная техника, тусклое освещение. Тут — последнее слово
техники с беспредельным светом; зато у нас насыщено ломкой старья, стремлением к новому, а здесь поганенькая «мораль», сентиментальная
мазня, как будто из глухой провинции, из средневековья. Как может такая «мораль» сочетаться
с высшими достижением индустрии, с радио?»