Смекни!
smekni.com

Эстетика Сартра (стр. 3 из 4)

Отчего же в таком случае побежденный громовержец вовсе не спешит складывать оружие? Только ли оттого, что Электра со всеми согражданами остается по-прежнему в его сетях? Отчасти, конечно, да, но этим не исчерпывается суть дела. Проницательный небожитель не поставил крест и на Оресте, он прекрасно знает, что тот избрал себе слишком каменистый путь где нетрудно опять споткнуться. «Ведь твоя свобода, - замечает он пророчески, — тяжкое бремя, отлучение, и аргосцы вряд ли обрадуются подарку своего непрошеного благодетеля.» "Ты прав: это изгнание... — соглашается Орест. — Если и для них нет надежды, почему я, утративший ее, не должен с ними поделиться отчаянием?.. Они свободны, настоящая человеческая жизнь начинается по ту сторону отчаяния". Вот, оказывается, какова та конечная истина о человеческом уделе, которую, по мысли Сартра, обнажило перед французами гитлеровское нашествие, и которую он воплотил в мифе об Оресте. Каждый обречен быть свободным, а это значит, что он одинок, вытолкнут из вселенной, затерян в пустоте и, отчаявшись в поддержке, откуда бы то ни было, осужден быть в ответе за себя и за других. Орест, чужестранец вначале и добровольный изгнанник в конце, так и не пустивший корней в аргосскую почву, — это и есть свободный человек, сознательно взваливший на плечи всю тяжесть своего выбора. Снятие трагедии в «Мухах» на поверку есть перемещение источника трагического извне — вовнутрь, в самую сердцевину свободной личности.

В самом деле, коль скоро личность эта «отлучена», на что же ей опереться, чем наполнить свою свободу? Ведь, как и все на свете, не исчерпывается же она одним «нет» — «нет» Эгисфу, «нет» Электре, «нет» Юпитеру, «нет» горожанам? С другой стороны, откуда взять «да», раз вокруг все чуждо? Всей истори­ей Ореста Сартр пробует выскользнуть из этого заколдован­ного круга.

Орест первых сцен и Орест последних — два разных чело­века. У них даже имена разные: первого зовут Филеб, и Электра точно зафиксирует момент его смерти и рождения Ореста. Да и сам Орест в трогательных и мужественных словах простит­ся со своей юностью: двойное убийство разрубит его жизнь пополам — на «до» и «после». «До» — это вы «богаты и красивы, сведущи, как старец, избавлены от ига тягот и верований, у вас нет ни семьи, ни родины, ни религии, ни профессии, вы сво­бодны взять на себя любые обязательства и знаете, что никог­да не следует себя ими связывать, — короче, вы человек выс­шей формации». Свобода этого просвещенного скептика — «свобода паутинок, что ветер отрывает от сетей паука и несет в десятке дюймов от земли». «После» — это муж, обременен­ный грузом ранней зрелости: «Мы были слишком легковесны,Электра: теперь наши ноги уходят в землю, как колеса колес­ницы в колею. Иди ко мне. Мы отправимся в путь тяжелым ша­гом, сгибаясь под нашей драгоценной ношей». А между свобо­дой — «отсутствием» и свободой — «присутствием» — месть Ореста, его поступок, его дело. Первая в глазах Сартра — ми­раж, попытка спрятаться от ответственности, скрытое пособ­ничество несвободе. Уклонение от выбора — тоже выбор. И лишь свобода деятельная, вторгшаяся в ход событий, — под­линна. «Моя свобода — это и есть мой поступок», — твердо проводит Орест знак равенства.

Но поступок, в отличие от простого созерцания, всегда не­что созидает, тем самым утверждая себя как определенную нравственную ценность, образец для меня самого и для дру­гих. Кровавое причастие Ореста тоже призвано не только уто­лить его жажду мести, а послужить еще и примером для аргосцев. «Справедливо раздавить тебя, гнусный пройдоха, справедливо свергнуть твою власть над жителями Аргоса, — бросает Орест умирающему Эгисфу, — справедливо вернуть им чувство собственного достоинства». Сокрушению ложных, нравственных императивов сопутствует воздвижение на их развалинах других императивов, полагаемых истинными. А это неиз­бежно ограничивает в дальнейшем полную свободу выбора. В конечном счете, так ли уж важно, перед каким идолом прекло­нить колена: тем, который тебе подсовывает Юпитер, или тем, который тебе навязывает собственное прошлое? Рождение свободы, по Сартру, таит в себе опасность ее закрепощения — на этот раз самой собой. И когда Юпитер предлагает Оресту заменить Эгисфа на опустевшем троне, тот уже знает, что, согласившись, станет рабом своего поступка и сделает его рабами подданных. Из этой ловушки один выход: не дать уроку преподанному однажды, застыть навеки в кодекс. В прощальной речи Орест отвергает скипетр, предпочтя долю «царя без земли и без подданных». В довершение всех «нет» он произно­сит еще одно «нет» — самому себе.

4. Трагедия свободы.

Трагедия свободы Ореста — в ней самой, в ее бегстве от собственной тени, в ее боязни отвердеть, стать законом. Она ни на минуту не доверяет себе, опасаясь каких-то своих скры­тых пороков, которые могут возобладать, едва она задремлет и потеряет бдительность. Страх этот поначалу даже выглядит какой-то причудой, но достаточно выйти за пределы одного умозрительного ряда, чтобы различить его исторические ис­токи. За последние полтора-два века свобода слишком часто предавала себя. Ведь это в стране, которая считается ее колы­белью, лозунги, провозглашенные в XVIII веке просветителя­ми и претворенные в жизнь санкюлотами, отвердели в воени­зированной империи Наполеона, здесь в 1848 и 1871 годах от имени «свободы» расстреливали рабочих, а в 1914-м бросили миллионы французов в окопную мясорубку. Ведь это совсем по соседству, за Рейном, завет Ницше о безграничной свободе волевого акта, подхваченный, в частности, учителем Сартра Мартином Хейдеггером, воплотился в гитлеровские концлаге­ря. Создатель Ореста имеет все основания подозревать, что свобода вообще - чревата самыми тяжелыми последствиями, и он пробует спасти свое детище от грехопадения, наделив его отвращением к власти.

Только вот надежно ли это спасение? И если да, то какой ценой? Орест ведь клялся перевернуть все в Аргосе вверх дном. И вот он уходит, оставляя сограждан примерно в том же положении, в каком застал их по приходе. Все та же слепая толпа. Клитемнестру заменила Электра, теперь похожая на мать как две капли воды. Что до Эгисфа, то ловкий Юпитер наверняка что-нибудь да придумает ему в замену. Столь тяж­кий подвиг, столь громкие речи — и такой исход. Торжество изрядно смахивает на крах. Героический пример Ореста не заражает аргосцев, а скорее парализует их сознанием разницы между ними: его исключительная судьба — не их заурядная судьба, его философские заботы — не их насущные заботы, и им не дано так просто взять и покинуть город. Уж не есть ли Орест и впрямь та самая «бесполезная страсть», к какой сведен человек в писавшемся одновременно с «Мухами» трактате Сартра «Бытие и небытие»?

И это вовсе не случайно. По правде сказать, было бы чу­дом, если бы все сложились иначе. С порога отметать необхо­димость, а значит, движущуюся структуру мира, с которым имеешь дело, — это, конечно, очень впечатляюще. Только как же тогда внедрять в этот самый мир свободу столь своенрав­ную, что она ни с чем не желает считаться? И тем более как внедрять ее в городе, население которого рисуется тебе скоп­лением людей не менее аморфным, чем природа, — хаотич­ное скопление мертвых тел. Созидатель, будь он строителем или освободителем, всегда (по крайней мере, стихийно) — диалектик, познающий ту скрытую от поверхностного взгля­да работу, что происходит в вещах или умах, — закон, энерги­ей которого надо овладеть, присвоить ее, заставить служить себе. Оресту же ведома лишь механическая логика: либо сво­бода — «бесполезная страсть», либо необходимость; одно по­просту исключает другое. Она-то изначально подрывает, ми­стифицирует позиции Ореста, а значит, и Сартра, хочет он того или нет. Она побуждает усомниться, чего же Орест, в конце концов, добивается — утвердить на практике свободу среди аргосцев или всего-навсего приобщить себя и их к зна­нию своего «удела» и своей метафизической свободы? Вещи это весьма разные, двусмысленность коварно мстит за себя:

Орест взыскует права гражданства на родине — и остает­ся перекати-полем, он помышляет об освобождении аргосцев — и с легкостью покидает их на произвол Юпитера, жрецов, кающейся Электры. Он жаждет дела — и довольствуется героическими жестами.

Примесь жеста вообще сопутствует Оресту, на каждом шагу извращая все, что бы он ни предпринял. Даже в самый чис­тый свой час он не может от этого избавиться и вслед за де­лом — убийством Эгисфа — убивает Клитемнестру, Расправа над матерью после смерти тирана никому уже не нужна, не оправдана даже исступлением мести, поскольку Орест зара­нее предупредил, что действует с совершенно холодным и яс­ным умом. Зато этот лишний труп необходим ему самому, что­бы сполна унаследовать всю преступность кровавого рода Атридов, взвалить на хрупкую и непорочную душу невыноси­мое бремя, которое сделало бы его наконец плотным, полно­весным, значимым. Ему крайне важно распрощаться с собой прежним, с призраком, которого никто не принимал всерьез, ни даже просто в расчет, перестать казаться — кем-то быть. Пусть извергом — в городе, отравленном угрызениями совес­ти, это даже хорошо, и чем чудовищнее злодеяние — тем луч­ше. Орест' настолько поглощен этим самоутверждением в гла­зах других любой ценой, что волей-неволей превращает аргосцев в ошарашенных зрителей своих устрашающих деяний, в простых посредников, с помощью которых он, исключен­ный из общей жизни, присваивает ее теплую плоть. Их взоры становятся для него магическим зеркалом, которое возвраща­ет ему его жесты, но «очеловеченными», опаленными живой страстью, восторгом или ужасом — не важно.

Однако заворожить публику еще не значит зажить од­ной с ней жизнью. Обитатели Аргоса, встречая Ореста кам­нями и улюлюканьем, признают его актерские заслуги, но не признают своим, не пускают под свой кров, к своим оча­гам — как равного среди равных. Их проклятия, и еще больше их гробовое молчание — приговор его затее, свидетельство того, что ни завоевать для Аргоса свободу, ни завоевать себе права гражданства в его стенах Оресту не по плечу. В утешение ему остается одно — наверстать в вы­мысле потерянное на деле, вырвать себя из житейского ря­да, где он потерпел поражение, и предстать перед всеми в ореоле легендарного искупителя. Предание о некогда спас­шем Скирос крысолове с волшебной флейтой, рассказан­ное Орестом под занавес, — последний театральный жест, последняя попытка не мытьем так катаньем присвоить ес­ли не жизнь, то на худой конец умы отвергших его сограж­дан, навеки очаровать их память.